Страница:
Горы, несмотря на свою черноту, в какое-то мгновение вдруг делались беловатыми от снега. И тогда они казались чем-то призрачным и грустным. Между горами и небом не было никакой гармонии!
Симамура положил руку женщине на спину, где-то возле шеи.
— Простудишься. Смотри, какая ты холодная.
Он попытался оторвать ее от поручней, но она еще крепче в них вцепилась и захрипела:
— Я пойду домой!
— Ну и убирайся!
— Вот посижу еще немножко так…
— Тогда я схожу в баню, окунусь в горячую воду.
— Не надо. Побудьте тут.
— Закрой, пожалуйста, окно.
— Давайте посидим немного так…
Где-то за криптомериевой рощей лежала деревня. На станции — до нее от гостиницы десять минут езды на машине — горели фонари, но мигали так отчаянно, что, казалось, они вот-вот со звоном лопнут от мороза.
Симамура никогда не испытывал такого холода. Все, к чему прикасались его руки, — и щека женщины, и оконные стекла, и рукава его ватного халата — было совершенно ледяным.
Татами начало холодить даже ноги, и ему снова захотелось в баню, он решил пойти один.
— Погодите, и я с вами! — сказала женщина и на этот раз послушно пошла за ним.
Когда она складывала в корзину одежду, которую снял Симамура, в предбанник вошел мужчина, один из постояльцев. Увидев застывшую перед Симамурой прятавшую лицо женщину, он сказал:
— Ах, простите, пожалуйста!
— Да нет, проходите, пожалуйста! Я пойду в соседнее отделение, — вдруг ответил Симамура и, схватив корзину с одеждой, голый, направился в женское отделение.
Женщина последовала за ним — откуда этот человек знает, может быть, она жена Симамуры… Симамура молча, не оборачиваясь, бросился в теплый бассейн. Он чуть не рассмеялся от мгновенно наступившей легкости. Поспешил прополоскать горло, набрал воды в рот прямо их крана…
Когда они вернулись в номер, женщина, чуть склонив набок голову, поправила мизинцем прядь волос и произнесла одно только слово:
— Грустно!
Ее глаза как-то странно чернели. Может быть, они только наполовину открыты? Симамура, приблизившись к ней вплотную, заглянул ей в глаза. Оказывается, это чернели ресницы.
У нее были взвинчены нервы, и она совсем не спала, ни одной минуты.
Симамуру разбудил шелест завязываемого жесткого оби.
— Прости, разбудила тебя в такую рань. — Ведь темно еще… Посмотри, прошу тебя… — И она выключила свет. — Ну как, можно разобрать мое лицо?
— Нет, не разберешь. Ведь еще не рассвело.
— Да нет же, ты посмотри хорошенько, как следует, а не мельком. Ну как?
— Она открыла окно. — Все видно. Как плохо-то… Ну, я пошла…
Передернувшись от предрассветного холода, Симамура поднял голову с подушки. Небо было еще темным, ночным, но в горах уже наступило утро.
— Впрочем, ничего. Никто в такую рань не выйдет. Крестьянам сейчас в поле делать нечего. Разве только в горы кто-нибудь собрался… — рассуждала она вслух, прохаживаясь по номеру. Конец незавязанного оби волочился за ней.
— Пятичасовой поезд из Токио уже был, никто в гостинице не остановился с этого поезда… Значит, прислуга долго еще не поднимется.
Завязав оби, она продолжала расхаживать по комнате. Садилась, вставала и снова ходила их угла в угол. Поглядывала на окно. Словно дикое ночное животное, напуганное, раздраженное близящимся рассветом. Животное, которое никак не может успокоиться и мечется, мечется… Будто в ней пробудились какие-то загадочные древние инстинкты.
Вскоре рассвело и стало видно, какие у нее румяные щеки. Необыкновенно яркие. Симамура даже удивился.
— У тебя щеки совсем красные от холода.
— Это не от холода. Пудру смыла, оттого они и красные. А мне тепло, в постели я сразу согреваюсь вся, до кончиков ног.
Она села к трюмо у изголовья постели.
— Дождалась, совсем светло стало… Ну, я пойду…
Симамура посмотрел в ее сторону и втянул голову в плечи. Глубина зеркала была совершенно белой — отражала снег, а на этом белоснежном фоне алело, пылало лицо женщины. Удивительная, невыразимо чистая красота.
Должно быть, солнце уже начало подниматься из-за горизонта — снег в зеркале вдруг засверкал, загорелся холодным пламенем. И в этом холодном снежном пламени густо чернели волосы женщины, приобретая все более яркий фиолетовый оттенок.
Горячая вода, переливаясь через край бассейнов, стекала в канавку, вырытую вокруг гостиницы на скорую руку, вероятно, на случай снежных завалов. У парадной двери вода из канавки почему-то разлилась, и тут образовалось нечто вроде маленького прудика. Огромный черный пес акитской породы, взобравшись на камень садовой дорожки, лакал воду прямо из прудика. Вдоль стен гостиницы стояли вынутые из чулана лыжи, которыми обычно пользовались постояльцы. От них исходил едва уловимый запах, сладковатый от паров горячей воды. С ветвей криптомерии срывались снежные комья, падали на крышу общей купальни и расплывались бесформенной массой. Комья казались теплыми.
…Скоро, ближе к новому году, начнутся метели, эту дорогу засыплет… В гости придется ходить в горных хакама[10], в резиновых сапогах, закутавшись в накидку и платок. Снега к тому времени выпадет на один дзе…
Так говорила женщина перед рассветом, глядя в окно.
Сейчас Симамура шел вниз по этой дороге. Вдоль обочины сушились высоко подвешенные пеленки. В просвете между пеленками и землей виднелись горы, сиявшие мирной снежной белизной. Зеленый латук еще не засыпало снегом.
На рисовых полях деревенские ребятишки катались на лыжах.
Когда Симамура свернул в деревню, раскинувшуюся у самого тракта, послышался шум, похожий на шум дождя.
С карнизов свисали ласково поблескивавшие сосульки.
Шедшая из купальни женщина посмотрела вверх, на мужчину, сбрасывавшего снег с крыши и сказала:
— Послушай, может, заодно и у нас сбросишь?
Щурясь от яркого солнца, она отерла лоб мокрым полотенцем. Наверно, кельнерша, приехавшая сюда подзаработать во время лыжного сезона. Неподалеку было кафе с намалеванными на стеклах масляной краской, уже выцветшими картинками. Крыша у кафе покосилась.
Большинство крыш было крыто мелкой дранкой, в нескольких местах придавленной камнями. На солнечной стороне снег подтаивал и камни казались совсем черными. Впрочем, черными они были скорее всего не от влаги, а от продолжительного выветривания на морозе. Дома чем-то походили на эти камни — приземистые, с низкими крышами. Так обычно строят на севере.
Ватага ребят играла на дороге. Дети вытаскивали из канавы лед и швыряли его на дорогу. Лед звонко, с хрустом разбивался и мелкими осколками разлетался в разные стороны. Должно быть, детям нравились эти искристые, блестящие брызги. Симамуру, стоявшего на солнцегреве, поразила неправдоподобная толщина льда. Некоторое время он наблюдал за игрой.
Девочка лет тринадцати-четырнадцати, прислонившись спиной к каменной ограде, что-то вязала из шерсти. Она была в горных хакама и высоких гэта[11]на босу ногу. На подошвах ее покрасневших от холода ног виднелись трещины. Другая девочка, маленькая, лет трех, сидела рядом на охапке хвороста и с серьезной сосредоточенностью держала клубок шерсти. Казалось, даже истертая шерстяная нить, протянувшаяся от маленькой девочки к большой, излучает тепло.
Из лыжной мастерской за семь-восемь домов впереди доносился шум рубанка. Напротив, в тени карниза одного из домов, стояла группа гейш. Человек пять-шесть. Женщины переговаривались. Не успел Симамура подумать, что, может быть, и Комако там — он узнал сегодня в гостинице, что та женщина среди гейш известна под именем Комако, — как увидел ее. Она тоже его заметила и сразу застыла, посерьезнела. Хоть бы держалась попроще, как ни в чем не бывало, подумал Симамура, а то ведь, наверно, вспыхнет, покраснеет. И действительно, Комако до самой шеи залилась краской. И не отвернулась, а, неловко потупившись, медленно поворачивала голову вслед за идущим по дороге Симамурой.
Ему показалось, что у него тоже вот-вот запылают щеки, и он поспешно прошел мимо. Но Комако бросилась его догонять.
— И чего вы тут ходите! Мне же неудобно…
— Тебе? Это мне неудобно. Ишь, высыпали на улицу толпой, даже пройти страшно. Что, всегда вы так?
— Да, обычно всегда после обеда.
— А краснеть, да еще со всех ног вовсе неудобно.
— Подумаешь! — резко сказала Комако и, снова краснея, остановилась и схватилась за персимон, росший у обочины. — Я догнала, думаю, может, домой ко мне заглянете.
— Ты недалеко живешь?
— Да.
— Загляну, пожалуй, если свои дневники покажешь.
— Я их сожгу!.. Когда сожгу, тогда и умереть спокойно можно.
— У вас дома ведь больной?
— Подумать только, какая осведомленность!
— Да ты же сама его вчера вечером встречала! Была на станции, в темно-синей накидке. А я с этим больным в одном вагоне ехал, чуть ли не рядом. Его девушка сопровождала, ухаживала за ним, и так нежно, так заботливо. Жена, что ли? Она отсюда за ним ездила или из Токио вместе приехали? Я смотрел и восхищался, как она с ним держится, совсем по-матерински.
— Почему ты не сказал мне об этом вчера вечером? Почему молчал? — с раздражением сказала Комако.
— Так это его жена?
Она не ответила на его вопрос.
— Почему вечером не сказал? Ужасный ты человек!..
Симамуре не понравилась ее резкость. Чего это она, ведь никаких причин для раздражения нет, ни он, ни она сама вроде бы не давали для этого повода. Очевидно, такой уж у нее характер. Но когда Комако начала его донимать, Симамура почувствовал, что ее вопрос — почему молчал — задел его за живое. Да, сегодня утром, увидев в зеркале отражение снегов и на их фоне Комако, он вспомнил другое отражение — девушка и вечерние сумерки в зеркальном стекле вагона… Но почему он должен был рассказывать об этом Комако?..
— Ну и что, что больной… В его комнату никто и не пойдет… — Комако миновала низкую каменную ограду.
Справа лежал засыпанный снегом огород. Слева, вдоль стены соседнего дома, росли, выстроившись в одну линию, персимоны. Перед самым домом, очевидно, были клумбы. Между ними, в маленьком прудике для выращивания лотосов, по краям которого лежал вынутый из него лед, плавали красные карпы. Дом был обшарпанный, старый, как и стволы персимонов. На крыше, крытой дранкой, тоже старой, прогнившей, местами лежал снег, волнами спускавшийся к карнизу.
В передней с земляным полом Симамуру охватил промозглый холод. Он еще ничего не различал в темноте, а его уже потащили вверх по лесенке. Стародавняя лестница — не со ступенями, а с перекладинами. Комната наверху представляла собой не что иное, как самый обыкновенный чердак.
— В этой комнате раньше шелковичных червей разводили.
— И как ты только не свалишься с лестницы, когда приходишь домой пьяная!
— Иногда падаю. В таких случаях я обычно уже не лезу вверх. Пригреюсь внизу у котацу, там и засну.
Комако сунула руку под одеяло, пощупала котацу и вышла за горячими углями.
Симамура окинул взглядом комнату. Она показалась ему не совсем обычной. Одно-единственное окошко выходило на юг. Седзи, свежеоклеенные, в мелкую клеточку, были светлыми, яркими. Стены, оклеенные рисовой писчей бумагой, выглядели очень аккуратно, хотя и создавали впечатление, будто ты попал в бумажную коробку. Но понижавшийся к окну потолок — простая изнанка крыши — подавлял своей темной тоскливостью. «А что за стеной?» — подумал вдруг Симамура, и ему начало казаться, что комната висит в воздухе. Возникло ощущение неустойчивости. И все-таки комната была очень чистенькой — и стены, и старые татами сияли чистотой.
Комако живет в помещении, где раньше разводили шелковичных червей, и тело у нее такое же шелковистое, как у шелкопряда…
Котацу было покрыто ватным одеялом из такой же полосатой бумажной материи, что и горные хакама. Комод, ветхий, но роскошный, из павлонии, с тонким рисунком древесины — возможно, память о Токио — совершенно не гармонировал с простым трюмо. Зато красная лакированная шкатулка была по-настоящему роскошной. У одной стены были прибиты доски, задернутые муслиновой занавеской. Должно быть, книжная полка.
На стене висело кимоно, в котором Комако была вчера вечером. В его распахнувшихся полах виднелась красная подкладка нижнего кимоно.
Комако снова поднялась по лестнице, держа в одной руке совок с горячими углями.
— В комнате больного взяла, но, говорят, огонь всегда чистый…
Комако, склонив голову с тщательно уложенными волосами, разгребла пепел в котацу. Она рассказала, что у больного туберкулез кишечника и он вернулся на родину умирать
— Родина — это только так говорится, а вообще-то он родился не здесь. Здесь родная деревня его матери. Она была гейшей в портовом городе и, отслужив свой срок, осталась там, стала преподавать танцы. А потом ее разбил паралич, ей тогда и пятидесяти не было, и она вернулась домой, на горячие источники, чтоб уж заодно и полечиться. Ее сын с детства увлекался техникой и как раз в это время устроился работать к часовщику, очень хорошая попалась ему работа, ну он и остался в портовом городе. Но вскоре уехал в Токио, там работал и ходил в вечернюю школу. Напряжение-то какое! Вот, видно, организм и не выдержал. А ему ведь только двадцать шесть лет, в нынешнем году исполнилось…
Все это Комако выпалила одним духом, но ни словом не упомянула о девушке, ехавшей с сыном хозяйки. Не сказала также, почему она сама живет в этом доме.
Но и этих слов было достаточно, чтобы Симамура уже не мог спокойно усидеть в комнате, словно бы парившей в воздухе, в комнате, откуда голос Комако, казалось, свободно летел на все четыре стороны.
Когда Симамура, уже собираясь выйти из дома, хотел перешагнуть порог, его внимание привлек какой-то предмет, белевший в темноте. Это был павлониевый футляр для сямисэна. Он показался ему длиннее и больше, чем был на самом деле, и Симамура подумал, как же она ходит к гостям с такой громоздкой вещью?.. В этот момент раздвинулись закопченные фусума, и голос, звеняще-чистый, до боли прекрасный, готовый вот-вот рассыпаться эхом, произнес:
— Кома-тян, можно через него перешагнуть?
Симамура запомнил этот голос. Голос, позвавший начальника станции из окна ночного поезда, голос Йоко.
— Можно! — ответила Комако.
И Йоко в горных хакама легко перешагнула через футляр с сямисэном. В одной руке она держала стеклянную утку.
Судя по вчерашнему разговору с начальником станции и по горным хакама, Йоко была уроженкой здешних мест. Но было в ней какое-то особое очарование. Возможно, из-за своеобразия ее наряда: из-за пояса бумажных горных хакама в бледно-коричневую и черную широкую полоску наполовину выглядывало яркое оби, и все это в сочетании с длинными рукавами муслинового кимоно переливалось и играло. По бокам хакама, от колен до пояса, были прорези, поэтому они округло и изящно вздувались на бедрах, хотя в жесткой бумажной ткани чувствовалась неподатливость. Почему-то от всего ее костюма веяло покоем и тишиной.
Но Йоко ни на секунду не задержалась, быстро прошла через переднюю, бросив на Симамуру один-единственный пронзительный взгляд.
Выйдя наружу, Симамура никак не мог отделаться от ощущения, что взгляд Йоко, холодный, как далекий свет, все еще мерцает на его лице. И он вспомнил свой восторг тогда, в поезде, когда отраженный в стекле глаз Йоко совместился с дальним огоньком в поле и ее зрачок вспыхнул и стал невыразимо прекрасным. Должно быть, увидев сейчас Йоко, он вспомнил свое тогдашнее впечатление, а оно в свою очередь вызвало в памяти яркие щеки Комако, пылавшие в зеркале на фоне снега.
Симамура ускорил шаг. Несмотря на свои полноватые ноги, Симамура любил лазить по горам и всегда незаметно ускорял шаг, если на горизонте маячили горы. Ему, легко впадавшему в блаженное состояние, сейчас не верилось, что оба зеркала — и отражавшее вечерний пейзаж, и зеркало в то снежное утро — были обычными стеклами, созданными рукой человека. Для него они были частью природы и в то же время каким-то далеким миром.
Даже комната Комако, откуда он только что вышел, начала ему казаться такой же далекой. Это удивило Симамуру. Он поднялся на вершину холма. Здесь ему встретилась массажистка. Он бросился к ней, словно в этой женщине было его единственное спасение.
— Нельзя ли вас попросить сделать мне массаж?
— Даже и не знаю… Который теперь час?..
Массажистка, взяв палку под мышку, вытащила из-за оби карманные часы с крышкой и кончиками пальцев ощупала циферблат.
— Два часа тридцать пять минут. В половине четвертого мне надо быть довольно далеко отсюда, за станцией. Впрочем, ничего не случится, если опоздаю немного.
— Удивительно, как вы узнаете время по часам!
— А они у меня без стекла.
— И вы на ощупь разбираете цифры?
— Нет, цифр разобрать не могу…
Она опять вытащила часы, открыла крышку и показала Симамуре основные цифры циферблата, нажимая кончиком пальца на нужные места: вот тут двенадцать, тут шесть, между ними — три…
— Я потом уже высчитываю. Минута в минуту не получается, конечно, но больше чем на две минуты еще ни разу не ошибалась.
— Интересно… А по крутым дорогам как же вы ходите? Ноги не скользят?
— Если дождь, дочь за мной приходит. А вечером я сюда не взбираюсь, только в деревне работаю. И надо же, горничные в гостинице болтают, что будто муж меня не пускает!
— А дети у вас уже большие?
— Да, старшей девочке тринадцать исполнилось.
Разговаривая, они пришли в номер Симамуры. Некоторое время она массировала молча. Потом, задумчиво повернув голову в сторону далеких звуков сямисэна, сказала:
— Кто же это играет…
— Неужели по одному звучанию сямисэна вы можете угадать, кто из гейш играет?
— Бывает, и узнаю, бывает, и нет, смотря кто играет… А вы, господин, в завидном достатке живете, тело у вас мягкое, нежное.
— Нет, значит, жира?
— Есть кое-где. На шее вот… Вы как раз в меру полный, но сакэ, вижу, не употребляете.
— Удивительно, как вы все угадываете!
— А у меня трое клиентов с точно такой же фигурой, как у вас.
— Ну, фигура у меня довольно-таки заурядная.
— Не знаю уж почему, только если человек совсем не употребляет сакэ, не бывает он по-настоящему веселый, и в памяти ничего хорошего не остается…
— Должно быть, муж у вас любит выпить?
— И не говорите! Много пьет, не знаю, что и делать.
— Кто же играет-то? Неважно звучит сямисэн.
— Верно…
— А вы сами играете?
— Играю. С девяти лет обучалась. А теперь, лет пятнадцать уже, как обзавелась мужем, и в руки не беру.
Должно быть, слепые выглядят моложе своего возраста, подумал Симамура.
— Когда с детства обучаются, хорошо играют.
— Да… Но руки у меня сейчас уже не те — только для массажа и хороши. А вот слух… Открыт он у меня к музыке. Иногда, как сейчас, слушаю я сямисэн и злиться начинаю. Верно, себя вспоминаю, какой я когда-то была… — Она опять склонила голову набок. — Фуми-тян, что ли играет? Фуми-тян из «Идзуцуя»… Лучше всего угадываешь самых хороших и самых плохих.
— А есть здесь такие, которые хорошо играют?
— Есть. Вот одна девочка, Кома-тян ее зовут, годами еще молодая, а уже играет как настоящий музыкант.
— Гм…
— Вы не знакомы с ней?.. Играет хорошо, только вот попала в эту горную глушь…
— Нет, я с ней не знаком. Но вчера ночью я приехал в одном поезде с сыном учительницы танцев и…
— Ну как, поправился он, здоровым вернулся?
— Не похоже что-то.
— Да? Говорят, эта самая Комако нынешним летом из-за него в гейши пошла, чтобы посылать ему в больницу деньги на лечение. Что же это он приехал?
— А кто она, эта… Комако?
— Она-то… Помолвлены они, потому все для него и делает, что в ее силах. И правильно, ей же на пользу пойдет.
— Помолвлены? Нет, на самом деле?
— Да, да. Говорят, помолвлены. Сама-то я не знаю, но говорят.
Это было полной неожиданностью для Симамуры. Правда, и разговоры массажистки о судьбе Комако, да и сама судьба Комако, ставшей гейшей ради спасения жениха, были настолько банальны, что Симамура даже не мог все это с легкостью принять на веру. Очевидно, этому мешал какой-то нравственный барьер в его мышлении.
Однако он не прочь был узнать побольше подробностей и хотел продолжить разговор, но массажистка замолчала.
Значит, Комако помолвлена с сыном учительницы танцев, а Йоко, как видно, его новая возлюбленная, а сам он на грани смерти… От этих мыслей Симамуре вновь пришли на ум слова «напрасный труд» и «тщета». И действительно, разве не напрасный труд, если Комако, даже запродавшись в гейши, держит свое слово и лечит умирающего?
Вот увижу Комако и скажу ей, так прямо и скажу — все это напрасный труд, подумал Симамура. Но, подумав так, словно увидел Комако в новом свете, она показалась ему еще более чистой, кристально чистой.
Когда массажистка ушла, Симамура продолжал лежать и самозабвенно смаковать свою показную бесчувственность. В ней было что-то опасное, привкус какого-то риска. И от этого у него появилось ощущение, что все его существо
— до самого донышка — покрывается ледяной коркой. Но тут он заметил, что окно осталось открытым настежь.
Склоны ближних гор уже покрылись тенью, на них опускались холодные краски сумерек. В сумрачном полумраке снег на дальних горах, еще освещенных садившимся солнцем, ослепительно сиял, и из-за этого горы казались совсем близкими.
Вскоре, однако, тени на склонах совсем сгустились, но чернота была различных оттенков в зависимости от высоты, очертания и удаленности гор. Наступило время, когда легкие блики солнца остались лишь на самых высоких, покрытых снегом пиках. И над ними небо запылало вечерней зарей.
Криптомериевые рощи, разбросанные в нескольких местах — на берегу реки у деревни, у лыжной станции, в окрестностях храма, — сейчас особенно отчетливо выделялись своей чернотой.
Симамура совсем было погрузился в опустошающую душу печаль, но тут, как теплый луч, появилась Комако.
Она сказала, что в гостиницу есть подготовительный комитет для встречи приезжающих на лыжный сезон туристов. Сегодня после заседания комитета начался банкет. Ее пригласили.
Она подсела к котацу, сунула ноги под одеяло и вдруг погладила Симамуру по щекам.
— Что это ты такой бледный? Чудно… — Она потерла ладонями его мягкие щеки. — Дурак ты…
Кажется, она уже немного выпила.
А позже, вернувшись к нему с банкета, Комако повалилась на пол перед трюмо.
— Не знаю, не знаю… Ничего не хочу… Голова болит! Голова болит!.. О-о, тяжко мне, тяжко…
Она пьянела прямо на глазах, с непостижимой быстротой.
— Пить хочу, дай воды!
Не обращая внимания, что портит прическу, она лежала, уткнувшись головой в татами и сжимала ладонями лицо. Потом вдруг села, протерла лицо кремом. Щеки без пудры запылали настолько ярко, что ей вдруг стало смешно и она долго хохотала. Опьянение стало проходить с такой же быстротой, как и началось. Она зябко повела плечами.
Потом начала рассказывать, что весь август ужасно маялась от сильнейшего нервного истощения.
— Боялась, с ума сойду. Все время о чем-то думала, изо всех сил, а о чем и понять не могла. Правда страшно. И не спала совсем, а сны всякие видела. И есть толком не ела. Только когда встречалась с клиентами, брала себя в руки, держалась нормально. А то, бывало, сижу целый день и втыкаю иголку в татами, втыкаю и вытаскиваю. И это ведь среди белого дня, в самую жару.
— А в каком месяце ты пошла в гейши?
— В июне… А вообще могло случиться, что я сейчас жила бы в Хамамацу.
— С мужем?
Комако кивнула.
— Да, преследовал меня один мужчина из Хамамацу, проходу не давал, требовал, чтобы я вышла за него замуж. А я колебалась, не знала, как быть.
— А чего колебаться-то, если он тебе не нравился?
— Да нет, не так это все просто…
— Неужели замужество так соблазнительно?
— У-у, какой ты противный! Не в этом дело. Но не могла я выйти замуж, если не все у меня было в порядке.
— Гм…
— А ты, оказывается, ужасно несерьезный человек.
— Но у тебя было что-нибудь с этим мужчиной из Хамамацу?
— Стала бы я колебаться, если б было! — выпалила Комако. — А он грозил мне, говорил, не даст мне выйти замуж за другого, если такой случай вдруг представится, обязательно помешает.
— Как же он помешает, живя в Хамамацу? Даль-то какая! И тебя беспокоят такие пустяки?
Некоторое время Комако лежала совершенно неподвижно, словно наслаждаясь теплом собственного тела, и вдруг, как бы между прочим, сказала:
— Я думала тогда, что я беременна. Ой, не могу, сейчас, как вспомню об этом, такой меня смех разбирает!..
Давясь от еле сдерживаемого смеха, корчась и ежась, как ребенок, она схватилась обеими руками за воротник кимоно Симамуры.
Густые ее ресницы на плотно сомкнутых веках опять казались чернотой полузакрытых глаз.
На следующее утро, когда Симамура проснулся, Комако, упершись одним локтем в хибати[12], что-то писала на задней стороне обложки старого журнала.
— Слушай, я не могу идти домой. Знаешь, когда я проснулась? Когда горничная принесла горячих углей для хибати. Я так и подскочила от ужаса. Стыд-то какой! На седзи уже солнце. Пьяная вчера была, вот и заспалась.
Симамура положил руку женщине на спину, где-то возле шеи.
— Простудишься. Смотри, какая ты холодная.
Он попытался оторвать ее от поручней, но она еще крепче в них вцепилась и захрипела:
— Я пойду домой!
— Ну и убирайся!
— Вот посижу еще немножко так…
— Тогда я схожу в баню, окунусь в горячую воду.
— Не надо. Побудьте тут.
— Закрой, пожалуйста, окно.
— Давайте посидим немного так…
Где-то за криптомериевой рощей лежала деревня. На станции — до нее от гостиницы десять минут езды на машине — горели фонари, но мигали так отчаянно, что, казалось, они вот-вот со звоном лопнут от мороза.
Симамура никогда не испытывал такого холода. Все, к чему прикасались его руки, — и щека женщины, и оконные стекла, и рукава его ватного халата — было совершенно ледяным.
Татами начало холодить даже ноги, и ему снова захотелось в баню, он решил пойти один.
— Погодите, и я с вами! — сказала женщина и на этот раз послушно пошла за ним.
Когда она складывала в корзину одежду, которую снял Симамура, в предбанник вошел мужчина, один из постояльцев. Увидев застывшую перед Симамурой прятавшую лицо женщину, он сказал:
— Ах, простите, пожалуйста!
— Да нет, проходите, пожалуйста! Я пойду в соседнее отделение, — вдруг ответил Симамура и, схватив корзину с одеждой, голый, направился в женское отделение.
Женщина последовала за ним — откуда этот человек знает, может быть, она жена Симамуры… Симамура молча, не оборачиваясь, бросился в теплый бассейн. Он чуть не рассмеялся от мгновенно наступившей легкости. Поспешил прополоскать горло, набрал воды в рот прямо их крана…
Когда они вернулись в номер, женщина, чуть склонив набок голову, поправила мизинцем прядь волос и произнесла одно только слово:
— Грустно!
Ее глаза как-то странно чернели. Может быть, они только наполовину открыты? Симамура, приблизившись к ней вплотную, заглянул ей в глаза. Оказывается, это чернели ресницы.
У нее были взвинчены нервы, и она совсем не спала, ни одной минуты.
Симамуру разбудил шелест завязываемого жесткого оби.
— Прости, разбудила тебя в такую рань. — Ведь темно еще… Посмотри, прошу тебя… — И она выключила свет. — Ну как, можно разобрать мое лицо?
— Нет, не разберешь. Ведь еще не рассвело.
— Да нет же, ты посмотри хорошенько, как следует, а не мельком. Ну как?
— Она открыла окно. — Все видно. Как плохо-то… Ну, я пошла…
Передернувшись от предрассветного холода, Симамура поднял голову с подушки. Небо было еще темным, ночным, но в горах уже наступило утро.
— Впрочем, ничего. Никто в такую рань не выйдет. Крестьянам сейчас в поле делать нечего. Разве только в горы кто-нибудь собрался… — рассуждала она вслух, прохаживаясь по номеру. Конец незавязанного оби волочился за ней.
— Пятичасовой поезд из Токио уже был, никто в гостинице не остановился с этого поезда… Значит, прислуга долго еще не поднимется.
Завязав оби, она продолжала расхаживать по комнате. Садилась, вставала и снова ходила их угла в угол. Поглядывала на окно. Словно дикое ночное животное, напуганное, раздраженное близящимся рассветом. Животное, которое никак не может успокоиться и мечется, мечется… Будто в ней пробудились какие-то загадочные древние инстинкты.
Вскоре рассвело и стало видно, какие у нее румяные щеки. Необыкновенно яркие. Симамура даже удивился.
— У тебя щеки совсем красные от холода.
— Это не от холода. Пудру смыла, оттого они и красные. А мне тепло, в постели я сразу согреваюсь вся, до кончиков ног.
Она села к трюмо у изголовья постели.
— Дождалась, совсем светло стало… Ну, я пойду…
Симамура посмотрел в ее сторону и втянул голову в плечи. Глубина зеркала была совершенно белой — отражала снег, а на этом белоснежном фоне алело, пылало лицо женщины. Удивительная, невыразимо чистая красота.
Должно быть, солнце уже начало подниматься из-за горизонта — снег в зеркале вдруг засверкал, загорелся холодным пламенем. И в этом холодном снежном пламени густо чернели волосы женщины, приобретая все более яркий фиолетовый оттенок.
Горячая вода, переливаясь через край бассейнов, стекала в канавку, вырытую вокруг гостиницы на скорую руку, вероятно, на случай снежных завалов. У парадной двери вода из канавки почему-то разлилась, и тут образовалось нечто вроде маленького прудика. Огромный черный пес акитской породы, взобравшись на камень садовой дорожки, лакал воду прямо из прудика. Вдоль стен гостиницы стояли вынутые из чулана лыжи, которыми обычно пользовались постояльцы. От них исходил едва уловимый запах, сладковатый от паров горячей воды. С ветвей криптомерии срывались снежные комья, падали на крышу общей купальни и расплывались бесформенной массой. Комья казались теплыми.
…Скоро, ближе к новому году, начнутся метели, эту дорогу засыплет… В гости придется ходить в горных хакама[10], в резиновых сапогах, закутавшись в накидку и платок. Снега к тому времени выпадет на один дзе…
Так говорила женщина перед рассветом, глядя в окно.
Сейчас Симамура шел вниз по этой дороге. Вдоль обочины сушились высоко подвешенные пеленки. В просвете между пеленками и землей виднелись горы, сиявшие мирной снежной белизной. Зеленый латук еще не засыпало снегом.
На рисовых полях деревенские ребятишки катались на лыжах.
Когда Симамура свернул в деревню, раскинувшуюся у самого тракта, послышался шум, похожий на шум дождя.
С карнизов свисали ласково поблескивавшие сосульки.
Шедшая из купальни женщина посмотрела вверх, на мужчину, сбрасывавшего снег с крыши и сказала:
— Послушай, может, заодно и у нас сбросишь?
Щурясь от яркого солнца, она отерла лоб мокрым полотенцем. Наверно, кельнерша, приехавшая сюда подзаработать во время лыжного сезона. Неподалеку было кафе с намалеванными на стеклах масляной краской, уже выцветшими картинками. Крыша у кафе покосилась.
Большинство крыш было крыто мелкой дранкой, в нескольких местах придавленной камнями. На солнечной стороне снег подтаивал и камни казались совсем черными. Впрочем, черными они были скорее всего не от влаги, а от продолжительного выветривания на морозе. Дома чем-то походили на эти камни — приземистые, с низкими крышами. Так обычно строят на севере.
Ватага ребят играла на дороге. Дети вытаскивали из канавы лед и швыряли его на дорогу. Лед звонко, с хрустом разбивался и мелкими осколками разлетался в разные стороны. Должно быть, детям нравились эти искристые, блестящие брызги. Симамуру, стоявшего на солнцегреве, поразила неправдоподобная толщина льда. Некоторое время он наблюдал за игрой.
Девочка лет тринадцати-четырнадцати, прислонившись спиной к каменной ограде, что-то вязала из шерсти. Она была в горных хакама и высоких гэта[11]на босу ногу. На подошвах ее покрасневших от холода ног виднелись трещины. Другая девочка, маленькая, лет трех, сидела рядом на охапке хвороста и с серьезной сосредоточенностью держала клубок шерсти. Казалось, даже истертая шерстяная нить, протянувшаяся от маленькой девочки к большой, излучает тепло.
Из лыжной мастерской за семь-восемь домов впереди доносился шум рубанка. Напротив, в тени карниза одного из домов, стояла группа гейш. Человек пять-шесть. Женщины переговаривались. Не успел Симамура подумать, что, может быть, и Комако там — он узнал сегодня в гостинице, что та женщина среди гейш известна под именем Комако, — как увидел ее. Она тоже его заметила и сразу застыла, посерьезнела. Хоть бы держалась попроще, как ни в чем не бывало, подумал Симамура, а то ведь, наверно, вспыхнет, покраснеет. И действительно, Комако до самой шеи залилась краской. И не отвернулась, а, неловко потупившись, медленно поворачивала голову вслед за идущим по дороге Симамурой.
Ему показалось, что у него тоже вот-вот запылают щеки, и он поспешно прошел мимо. Но Комако бросилась его догонять.
— И чего вы тут ходите! Мне же неудобно…
— Тебе? Это мне неудобно. Ишь, высыпали на улицу толпой, даже пройти страшно. Что, всегда вы так?
— Да, обычно всегда после обеда.
— А краснеть, да еще со всех ног вовсе неудобно.
— Подумаешь! — резко сказала Комако и, снова краснея, остановилась и схватилась за персимон, росший у обочины. — Я догнала, думаю, может, домой ко мне заглянете.
— Ты недалеко живешь?
— Да.
— Загляну, пожалуй, если свои дневники покажешь.
— Я их сожгу!.. Когда сожгу, тогда и умереть спокойно можно.
— У вас дома ведь больной?
— Подумать только, какая осведомленность!
— Да ты же сама его вчера вечером встречала! Была на станции, в темно-синей накидке. А я с этим больным в одном вагоне ехал, чуть ли не рядом. Его девушка сопровождала, ухаживала за ним, и так нежно, так заботливо. Жена, что ли? Она отсюда за ним ездила или из Токио вместе приехали? Я смотрел и восхищался, как она с ним держится, совсем по-матерински.
— Почему ты не сказал мне об этом вчера вечером? Почему молчал? — с раздражением сказала Комако.
— Так это его жена?
Она не ответила на его вопрос.
— Почему вечером не сказал? Ужасный ты человек!..
Симамуре не понравилась ее резкость. Чего это она, ведь никаких причин для раздражения нет, ни он, ни она сама вроде бы не давали для этого повода. Очевидно, такой уж у нее характер. Но когда Комако начала его донимать, Симамура почувствовал, что ее вопрос — почему молчал — задел его за живое. Да, сегодня утром, увидев в зеркале отражение снегов и на их фоне Комако, он вспомнил другое отражение — девушка и вечерние сумерки в зеркальном стекле вагона… Но почему он должен был рассказывать об этом Комако?..
— Ну и что, что больной… В его комнату никто и не пойдет… — Комако миновала низкую каменную ограду.
Справа лежал засыпанный снегом огород. Слева, вдоль стены соседнего дома, росли, выстроившись в одну линию, персимоны. Перед самым домом, очевидно, были клумбы. Между ними, в маленьком прудике для выращивания лотосов, по краям которого лежал вынутый из него лед, плавали красные карпы. Дом был обшарпанный, старый, как и стволы персимонов. На крыше, крытой дранкой, тоже старой, прогнившей, местами лежал снег, волнами спускавшийся к карнизу.
В передней с земляным полом Симамуру охватил промозглый холод. Он еще ничего не различал в темноте, а его уже потащили вверх по лесенке. Стародавняя лестница — не со ступенями, а с перекладинами. Комната наверху представляла собой не что иное, как самый обыкновенный чердак.
— В этой комнате раньше шелковичных червей разводили.
— И как ты только не свалишься с лестницы, когда приходишь домой пьяная!
— Иногда падаю. В таких случаях я обычно уже не лезу вверх. Пригреюсь внизу у котацу, там и засну.
Комако сунула руку под одеяло, пощупала котацу и вышла за горячими углями.
Симамура окинул взглядом комнату. Она показалась ему не совсем обычной. Одно-единственное окошко выходило на юг. Седзи, свежеоклеенные, в мелкую клеточку, были светлыми, яркими. Стены, оклеенные рисовой писчей бумагой, выглядели очень аккуратно, хотя и создавали впечатление, будто ты попал в бумажную коробку. Но понижавшийся к окну потолок — простая изнанка крыши — подавлял своей темной тоскливостью. «А что за стеной?» — подумал вдруг Симамура, и ему начало казаться, что комната висит в воздухе. Возникло ощущение неустойчивости. И все-таки комната была очень чистенькой — и стены, и старые татами сияли чистотой.
Комако живет в помещении, где раньше разводили шелковичных червей, и тело у нее такое же шелковистое, как у шелкопряда…
Котацу было покрыто ватным одеялом из такой же полосатой бумажной материи, что и горные хакама. Комод, ветхий, но роскошный, из павлонии, с тонким рисунком древесины — возможно, память о Токио — совершенно не гармонировал с простым трюмо. Зато красная лакированная шкатулка была по-настоящему роскошной. У одной стены были прибиты доски, задернутые муслиновой занавеской. Должно быть, книжная полка.
На стене висело кимоно, в котором Комако была вчера вечером. В его распахнувшихся полах виднелась красная подкладка нижнего кимоно.
Комако снова поднялась по лестнице, держа в одной руке совок с горячими углями.
— В комнате больного взяла, но, говорят, огонь всегда чистый…
Комако, склонив голову с тщательно уложенными волосами, разгребла пепел в котацу. Она рассказала, что у больного туберкулез кишечника и он вернулся на родину умирать
— Родина — это только так говорится, а вообще-то он родился не здесь. Здесь родная деревня его матери. Она была гейшей в портовом городе и, отслужив свой срок, осталась там, стала преподавать танцы. А потом ее разбил паралич, ей тогда и пятидесяти не было, и она вернулась домой, на горячие источники, чтоб уж заодно и полечиться. Ее сын с детства увлекался техникой и как раз в это время устроился работать к часовщику, очень хорошая попалась ему работа, ну он и остался в портовом городе. Но вскоре уехал в Токио, там работал и ходил в вечернюю школу. Напряжение-то какое! Вот, видно, организм и не выдержал. А ему ведь только двадцать шесть лет, в нынешнем году исполнилось…
Все это Комако выпалила одним духом, но ни словом не упомянула о девушке, ехавшей с сыном хозяйки. Не сказала также, почему она сама живет в этом доме.
Но и этих слов было достаточно, чтобы Симамура уже не мог спокойно усидеть в комнате, словно бы парившей в воздухе, в комнате, откуда голос Комако, казалось, свободно летел на все четыре стороны.
Когда Симамура, уже собираясь выйти из дома, хотел перешагнуть порог, его внимание привлек какой-то предмет, белевший в темноте. Это был павлониевый футляр для сямисэна. Он показался ему длиннее и больше, чем был на самом деле, и Симамура подумал, как же она ходит к гостям с такой громоздкой вещью?.. В этот момент раздвинулись закопченные фусума, и голос, звеняще-чистый, до боли прекрасный, готовый вот-вот рассыпаться эхом, произнес:
— Кома-тян, можно через него перешагнуть?
Симамура запомнил этот голос. Голос, позвавший начальника станции из окна ночного поезда, голос Йоко.
— Можно! — ответила Комако.
И Йоко в горных хакама легко перешагнула через футляр с сямисэном. В одной руке она держала стеклянную утку.
Судя по вчерашнему разговору с начальником станции и по горным хакама, Йоко была уроженкой здешних мест. Но было в ней какое-то особое очарование. Возможно, из-за своеобразия ее наряда: из-за пояса бумажных горных хакама в бледно-коричневую и черную широкую полоску наполовину выглядывало яркое оби, и все это в сочетании с длинными рукавами муслинового кимоно переливалось и играло. По бокам хакама, от колен до пояса, были прорези, поэтому они округло и изящно вздувались на бедрах, хотя в жесткой бумажной ткани чувствовалась неподатливость. Почему-то от всего ее костюма веяло покоем и тишиной.
Но Йоко ни на секунду не задержалась, быстро прошла через переднюю, бросив на Симамуру один-единственный пронзительный взгляд.
Выйдя наружу, Симамура никак не мог отделаться от ощущения, что взгляд Йоко, холодный, как далекий свет, все еще мерцает на его лице. И он вспомнил свой восторг тогда, в поезде, когда отраженный в стекле глаз Йоко совместился с дальним огоньком в поле и ее зрачок вспыхнул и стал невыразимо прекрасным. Должно быть, увидев сейчас Йоко, он вспомнил свое тогдашнее впечатление, а оно в свою очередь вызвало в памяти яркие щеки Комако, пылавшие в зеркале на фоне снега.
Симамура ускорил шаг. Несмотря на свои полноватые ноги, Симамура любил лазить по горам и всегда незаметно ускорял шаг, если на горизонте маячили горы. Ему, легко впадавшему в блаженное состояние, сейчас не верилось, что оба зеркала — и отражавшее вечерний пейзаж, и зеркало в то снежное утро — были обычными стеклами, созданными рукой человека. Для него они были частью природы и в то же время каким-то далеким миром.
Даже комната Комако, откуда он только что вышел, начала ему казаться такой же далекой. Это удивило Симамуру. Он поднялся на вершину холма. Здесь ему встретилась массажистка. Он бросился к ней, словно в этой женщине было его единственное спасение.
— Нельзя ли вас попросить сделать мне массаж?
— Даже и не знаю… Который теперь час?..
Массажистка, взяв палку под мышку, вытащила из-за оби карманные часы с крышкой и кончиками пальцев ощупала циферблат.
— Два часа тридцать пять минут. В половине четвертого мне надо быть довольно далеко отсюда, за станцией. Впрочем, ничего не случится, если опоздаю немного.
— Удивительно, как вы узнаете время по часам!
— А они у меня без стекла.
— И вы на ощупь разбираете цифры?
— Нет, цифр разобрать не могу…
Она опять вытащила часы, открыла крышку и показала Симамуре основные цифры циферблата, нажимая кончиком пальца на нужные места: вот тут двенадцать, тут шесть, между ними — три…
— Я потом уже высчитываю. Минута в минуту не получается, конечно, но больше чем на две минуты еще ни разу не ошибалась.
— Интересно… А по крутым дорогам как же вы ходите? Ноги не скользят?
— Если дождь, дочь за мной приходит. А вечером я сюда не взбираюсь, только в деревне работаю. И надо же, горничные в гостинице болтают, что будто муж меня не пускает!
— А дети у вас уже большие?
— Да, старшей девочке тринадцать исполнилось.
Разговаривая, они пришли в номер Симамуры. Некоторое время она массировала молча. Потом, задумчиво повернув голову в сторону далеких звуков сямисэна, сказала:
— Кто же это играет…
— Неужели по одному звучанию сямисэна вы можете угадать, кто из гейш играет?
— Бывает, и узнаю, бывает, и нет, смотря кто играет… А вы, господин, в завидном достатке живете, тело у вас мягкое, нежное.
— Нет, значит, жира?
— Есть кое-где. На шее вот… Вы как раз в меру полный, но сакэ, вижу, не употребляете.
— Удивительно, как вы все угадываете!
— А у меня трое клиентов с точно такой же фигурой, как у вас.
— Ну, фигура у меня довольно-таки заурядная.
— Не знаю уж почему, только если человек совсем не употребляет сакэ, не бывает он по-настоящему веселый, и в памяти ничего хорошего не остается…
— Должно быть, муж у вас любит выпить?
— И не говорите! Много пьет, не знаю, что и делать.
— Кто же играет-то? Неважно звучит сямисэн.
— Верно…
— А вы сами играете?
— Играю. С девяти лет обучалась. А теперь, лет пятнадцать уже, как обзавелась мужем, и в руки не беру.
Должно быть, слепые выглядят моложе своего возраста, подумал Симамура.
— Когда с детства обучаются, хорошо играют.
— Да… Но руки у меня сейчас уже не те — только для массажа и хороши. А вот слух… Открыт он у меня к музыке. Иногда, как сейчас, слушаю я сямисэн и злиться начинаю. Верно, себя вспоминаю, какой я когда-то была… — Она опять склонила голову набок. — Фуми-тян, что ли играет? Фуми-тян из «Идзуцуя»… Лучше всего угадываешь самых хороших и самых плохих.
— А есть здесь такие, которые хорошо играют?
— Есть. Вот одна девочка, Кома-тян ее зовут, годами еще молодая, а уже играет как настоящий музыкант.
— Гм…
— Вы не знакомы с ней?.. Играет хорошо, только вот попала в эту горную глушь…
— Нет, я с ней не знаком. Но вчера ночью я приехал в одном поезде с сыном учительницы танцев и…
— Ну как, поправился он, здоровым вернулся?
— Не похоже что-то.
— Да? Говорят, эта самая Комако нынешним летом из-за него в гейши пошла, чтобы посылать ему в больницу деньги на лечение. Что же это он приехал?
— А кто она, эта… Комако?
— Она-то… Помолвлены они, потому все для него и делает, что в ее силах. И правильно, ей же на пользу пойдет.
— Помолвлены? Нет, на самом деле?
— Да, да. Говорят, помолвлены. Сама-то я не знаю, но говорят.
Это было полной неожиданностью для Симамуры. Правда, и разговоры массажистки о судьбе Комако, да и сама судьба Комако, ставшей гейшей ради спасения жениха, были настолько банальны, что Симамура даже не мог все это с легкостью принять на веру. Очевидно, этому мешал какой-то нравственный барьер в его мышлении.
Однако он не прочь был узнать побольше подробностей и хотел продолжить разговор, но массажистка замолчала.
Значит, Комако помолвлена с сыном учительницы танцев, а Йоко, как видно, его новая возлюбленная, а сам он на грани смерти… От этих мыслей Симамуре вновь пришли на ум слова «напрасный труд» и «тщета». И действительно, разве не напрасный труд, если Комако, даже запродавшись в гейши, держит свое слово и лечит умирающего?
Вот увижу Комако и скажу ей, так прямо и скажу — все это напрасный труд, подумал Симамура. Но, подумав так, словно увидел Комако в новом свете, она показалась ему еще более чистой, кристально чистой.
Когда массажистка ушла, Симамура продолжал лежать и самозабвенно смаковать свою показную бесчувственность. В ней было что-то опасное, привкус какого-то риска. И от этого у него появилось ощущение, что все его существо
— до самого донышка — покрывается ледяной коркой. Но тут он заметил, что окно осталось открытым настежь.
Склоны ближних гор уже покрылись тенью, на них опускались холодные краски сумерек. В сумрачном полумраке снег на дальних горах, еще освещенных садившимся солнцем, ослепительно сиял, и из-за этого горы казались совсем близкими.
Вскоре, однако, тени на склонах совсем сгустились, но чернота была различных оттенков в зависимости от высоты, очертания и удаленности гор. Наступило время, когда легкие блики солнца остались лишь на самых высоких, покрытых снегом пиках. И над ними небо запылало вечерней зарей.
Криптомериевые рощи, разбросанные в нескольких местах — на берегу реки у деревни, у лыжной станции, в окрестностях храма, — сейчас особенно отчетливо выделялись своей чернотой.
Симамура совсем было погрузился в опустошающую душу печаль, но тут, как теплый луч, появилась Комако.
Она сказала, что в гостиницу есть подготовительный комитет для встречи приезжающих на лыжный сезон туристов. Сегодня после заседания комитета начался банкет. Ее пригласили.
Она подсела к котацу, сунула ноги под одеяло и вдруг погладила Симамуру по щекам.
— Что это ты такой бледный? Чудно… — Она потерла ладонями его мягкие щеки. — Дурак ты…
Кажется, она уже немного выпила.
А позже, вернувшись к нему с банкета, Комако повалилась на пол перед трюмо.
— Не знаю, не знаю… Ничего не хочу… Голова болит! Голова болит!.. О-о, тяжко мне, тяжко…
Она пьянела прямо на глазах, с непостижимой быстротой.
— Пить хочу, дай воды!
Не обращая внимания, что портит прическу, она лежала, уткнувшись головой в татами и сжимала ладонями лицо. Потом вдруг села, протерла лицо кремом. Щеки без пудры запылали настолько ярко, что ей вдруг стало смешно и она долго хохотала. Опьянение стало проходить с такой же быстротой, как и началось. Она зябко повела плечами.
Потом начала рассказывать, что весь август ужасно маялась от сильнейшего нервного истощения.
— Боялась, с ума сойду. Все время о чем-то думала, изо всех сил, а о чем и понять не могла. Правда страшно. И не спала совсем, а сны всякие видела. И есть толком не ела. Только когда встречалась с клиентами, брала себя в руки, держалась нормально. А то, бывало, сижу целый день и втыкаю иголку в татами, втыкаю и вытаскиваю. И это ведь среди белого дня, в самую жару.
— А в каком месяце ты пошла в гейши?
— В июне… А вообще могло случиться, что я сейчас жила бы в Хамамацу.
— С мужем?
Комако кивнула.
— Да, преследовал меня один мужчина из Хамамацу, проходу не давал, требовал, чтобы я вышла за него замуж. А я колебалась, не знала, как быть.
— А чего колебаться-то, если он тебе не нравился?
— Да нет, не так это все просто…
— Неужели замужество так соблазнительно?
— У-у, какой ты противный! Не в этом дело. Но не могла я выйти замуж, если не все у меня было в порядке.
— Гм…
— А ты, оказывается, ужасно несерьезный человек.
— Но у тебя было что-нибудь с этим мужчиной из Хамамацу?
— Стала бы я колебаться, если б было! — выпалила Комако. — А он грозил мне, говорил, не даст мне выйти замуж за другого, если такой случай вдруг представится, обязательно помешает.
— Как же он помешает, живя в Хамамацу? Даль-то какая! И тебя беспокоят такие пустяки?
Некоторое время Комако лежала совершенно неподвижно, словно наслаждаясь теплом собственного тела, и вдруг, как бы между прочим, сказала:
— Я думала тогда, что я беременна. Ой, не могу, сейчас, как вспомню об этом, такой меня смех разбирает!..
Давясь от еле сдерживаемого смеха, корчась и ежась, как ребенок, она схватилась обеими руками за воротник кимоно Симамуры.
Густые ее ресницы на плотно сомкнутых веках опять казались чернотой полузакрытых глаз.
На следующее утро, когда Симамура проснулся, Комако, упершись одним локтем в хибати[12], что-то писала на задней стороне обложки старого журнала.
— Слушай, я не могу идти домой. Знаешь, когда я проснулась? Когда горничная принесла горячих углей для хибати. Я так и подскочила от ужаса. Стыд-то какой! На седзи уже солнце. Пьяная вчера была, вот и заспалась.