Страница:
Симамура поравнялся с глинобитной оградой, поверх которой был высажен невысокий кустарник. Тонкие листики каждого кустика раскидывались фонтанчиками. Буйно цветущие цветы сусуки[19]по окраски походили на тутовые.
У обочины дороги, на расстеленной рогоже, девушка лущила фасоль. Это была Йоко.
Маленькие фасолинки выскакивали из сухих стручков, как лучики.
Йоко сидела на корточках, расставив колени. Голова у нее была обмотана полотенцем. Она лущила фасоль и пела кристально чистым, до боли прекрасным голосом:
Бабочки, стрекозы и кузнечики Стрекочут и шуршат в горах, Сверчки мраморные, сверчки-колокольчики…
Есть стихи, в которых говориться о вороне, взлетевшей вдруг с ветви криптомерии и ставшей огромной в потоке вечернего ветра… А Симамура смотрел в окно на криптомериевую рощу и видел — как и вчера — непрерывное движение стрекоз. Казалось, с приближением вечера они носятся все нетерпеливее, со все увеличивающейся скоростью.
Уезжая из Токио, Симамура купил в привокзальном киоске последнее издание путеводителя по здешним горам. Рассеянно перелистывая его, Симамура прочитал, что недалеко от вершины одной из гор на границе провинций — на эти горы как раз открывался вид из его окна, — у тропинки, огибающей красивое горное озеро, на влажной приозерной почве буйно растут всевозможные высокогорные растения и что в этом особом мирке царят красные стрекозы, очень доверчивые, садящиеся туристам на шляпы, на руки и даже на оправу очков, эти стрекозы, как небо от земли, отличаются от своих жалких, истерзанных городских сестер.
Симамура смотрел на стрекоз. Казалось, некоторых из них кто-то или что-то преследует. А может быть, они просто носились изо всех сил, чтобы силуэты не растаяли на фоне постепенно темневшей перед наступлением сумерек криптомериевой рощи?..
Когда закатное солнце осветило далекие горы, стало видно, что склоны их покрываются багряной листвой постепенно, начиная с вершины.
…Человек, оказывается, страшно хрупкое создание. Говорят, один упал со скалы, так и череп проломил, и все кости переломал. А вот если медведь сорвется даже с высоченного обрыва, говорят, на нем и царапины не будет…
Об этом, вспомнил Симамура, Комако говорила сегодня утром, показывая на гору, где опять произошел несчастный случай.
Если бы у человека была такая же жесткая и толстая шкура, как у медведя, наверно, и чувствительность у него была бы иной… А люди любуются своей гладкой и тонкой кожей… Размышляя об этом, Симамура смотрел на залитые вечерним солнцем горы и вдруг затосковал по женскому телу.
«…Бабочки, стрекозы и кузнечики…» — где-то пела в это время — во время раннего ужина — гейша под расстроенный сямисэн.
Путеводитель давал краткое описание маршрутов, размеченных по дням, гостиниц, мест для ночлега и связанных с путешествием расходов. Все это давало волю фантазии, и Симамура вспомнил, что узнал Комако после того, как, полазав по горам, спустился в это деревню, и на горах в то время сквозь еще не сошедший снег пробивалась молодая зелень, а сейчас эти самые горы, где остались следы его ног, опять манили его, тем более что осенний альпинистский сезон был в разгаре.
Хотя ему, жившему в праздности, хождение по горам безо всякой нужды, преодоление дорожных трудностей и казалось образчиком «напрасного труда», но все же этот «напрасный труд» обладал для него особой притягательной силой именно из-за отсутствия реальной ценности.
Симамура не мог понять, успокаивается он в присутствии Комако или же ее тело, ставшее совсем близким, волнует его. Как бы то ни было, когда она уходила, его мысли бывали заняты только ею. Он вдруг начинал тосковать по женскому телу, и в то же время его начинали манить горы. Но и то и другое влечение наплывало как смутный мимолетный сон. Сегодня Комако ночевала у него и ушла только утром, может быть, поэтому тоска по ней и была сейчас мимолетной. Но Симамура сидел один в тишине, и ему не оставалось ничего другого, как нетерпеливо ждать, что Комако придет сама, без его зова. Он решил скоротать время и лечь в постель засветло, пока еще не умолкли веселые звонкие голоса гимназисток, совершавших туристический поход по окрестностям.
Кажется, пошел моросящий дождик.
Утром, когда Симамура проснулся, Комако читала книгу, чинно сидя за столом. И кимоно, и хаори[20]были на ней будничные.
— Ты проснулся? — тихо сказала она, посмотрев в его сторону.
— А что?
— Ты проснулся?
Заподозрив, что Комако ночевала у него, а он и не заметил этого, Симамура оглядел постель и потянулся к часам, лежавшим у изголовья. Было еще только половина седьмого…
— Как рано-то…
— Да, но горничная уже принесла горячие угли для хибати.
Над чугунным чайником поднимался пар.
— Вставай, — сказала Комако, поднимаясь и пересаживаясь к его изголовью.
Держалась она точь-в-точь как замужняя женщина. Даже удивительно. Симамура сладко потянулся и заодно схватил руку Комако, лежавшую у нее на коленях. Забавляясь мозолями, натертыми плектром, он сказал:
— Спать хочется. Ведь еще только-только рассвело.
— Хорошо спалось одному?
— Ага…
— А ты так и не отпустил усов.
— Ах да, ведь когда мы в последний раз прощались, ты говорила — отпусти усы.
— Забыл, ну и ладно. Зато ты всегда очень чисто, до синевы выбрит.
— А у тебя, когда ты стираешь пудру, лицо тоже как после бритья.
— Щеки у тебя, что ли, пополнели… А во сне у тебя до того белое и круглое лицо, что так и хочется приставить к нему усы.
— Разве не приятно, что лицо гладкое?
— Оно у тебя какое-то не внушающее доверия.
— Разглядывала меня, значит? Как нехорошо.
— Да, — кивнула Комако и вдруг громко расхохоталась, ее руки, державшие пальцы Симамуры, невольно сжались. — Я спряталась в стенной шкаф, горничная даже и не заметила.
— Когда?.. И долго ты там пряталась?
— Да нет, только когда горничная угли приносила.
Она никак не могла успокоиться и все смеялась, вспоминая, должно быть, эту свою проделку, но вдруг покраснела до мочек ушей и, желая скрыть смущение, начала тянуть одеяло, взявшись за его край.
— Вставай! Ну встань, пожалуйста!
— Холодно! — Симамура вцепился в одеяло. — А в гостинице уже поднялись?
— Не знаю, я задами шла.
— Задами?
— Ага, от криптомериевой рощи прямо сюда вскарабкалась.
— Разве там есть дорога?
— Дороги нет, но зато близко.
Симамура удивленно взглянул на нее.
— В гостинице никто и не знает, что я здесь. Разве что на кухне слышали, как я проходила. Парадная дверь-то, наверно, еще закрыта.
— Ты так рано встаешь?
— Сегодня долго уснуть не могла.
— А ночью дождь был…
— Да? То-то листья камыша совсем мокрые. Ладно, пойду домой, а ты спи.
— Нет, нет, я уже встаю! — Не выпуская руку Комако, Симамура быстро вскочил.
Он тут же подошел к окну и глянул вниз, туда, где, по ее словам, она шла сюда. Холм от криптомериевой рощи и до середины склона утопал в густых зарослях кустарника. Прямо под окном в огороде росли овощи, самые обыкновенные — редька, батат, лук. Освещенные утренним солнцем, они удивили Симамуру разнообразием оттенков своей зелени. Раньше он этого не замечал.
На галерее, идущей в баню, стоял служащий и кидал в пруд красным карпам корм.
— Плохо они стали есть, наверно от того, что похолодало, — сказал служащий Симамуре и немного постоял еще, наблюдая, как корм — растертые в порошок сушеные личинки — плавает на поверхности воды.
Когда Симамура вернулся после купания, Комако сидела в строгой позе.
— В такой тишине шитьем хорошо заниматься.
Комната была только что прибрана. Осеннее солнце насквозь пропитало немного потертые татами.
— А ты умеешь шить?
— Как тебе не стыдно спрашивать! Мне больше всех доставалось в семье, больше, чем всем сестрам и братьям. Когда я подрастала, наша семья, должно быть, переживала самую трудную пору, — словно про себя сказала она и вдруг оживилась. — Знаешь, какое лицо было у горничной, когда она меня увидела? Уж так она удивилась! Когда же, говорит, ты, Ко-тян, пришла?.. А я молчу, не знаю, что сказать. Но не могла же я снова прятаться в стенной шкаф… Не спалось мне сегодня, думала, встану пораньше и сразу вымою голову. Просохнут волосы, пойду причесываться. Меня ведь сегодня на дневной банкет пригласили, боюсь, теперь не успею. У вас в гостинице вечером тоже банкет будет. Меня сюда и вчера приглашали, да слишком поздно — я уже дала согласие быть на том банкете. Так что в гостиницу я не смогу прийти. Суббота сегодня, я буду очень занята и, наверно, уже не выберусь к тебе.
Однако Комако, кажется, вовсе не собиралась уходить.
Она сказала, что не будет мыть голову, и повела Симамуру на задний двор. У галереи, там, откуда Комако пробралась в гостиницу, стояли ее мокрые гэта с положенными на них таби[21].
Симамуре показалось, что ему не пройти через заросли кустарника, где карабкалась Комако, и он пошел вниз вдоль огородов. Внизу шумела река. Берег здесь кончался крутым обрывом. В густой кроне каштана раздавались детские голоса. В траве под ногами валялись неочищенные колючие плоды. Комако наступала на шершавую скорлупу, она лопалась, и каштаны вылезали наружу. Они были еще мелкие.
На противоположном берегу крутой склон горы весь зарос мискантом. Мискант, волнуясь, ослепительно сиял серебром, и это слепившее глаза сияние казалось чем-то эфемерным, какой-то прозрачной пустотой, парившей в воздухе.
— Пойдем вон туда? Там, кажется, могила твоего жениха…
Комако выпрямилась, посмотрела прямо в глаза Симамуре и вдруг швырнула ему в лицо горсть каштанов.
— Ты что, издеваешься надо мной?!
Симамура не успел отклониться. Каштаны попали ему в лицо. Было больно.
— С какой это стати ты пойдешь на его могилу?
— Ну что ты так злишься?
— Все это было для меня очень серьезно. Не то, что ты. Ты ведь живешь в беспечной праздности!
— Ничего подобного, я вовсе не живу в беспечной праздности чувств… — бессильно проговорил Симамура.
— Тогда почему говоришь — жених? Разве я не объясняла тебе, что он не был моим женихом? Позабыл небось.
Нет, Симамура не забыл.
Симамура помнил, как она сказала:
— Хорошо, скажу яснее. Наверно, было такое время, когда учительница мечтала женить сына на мне. Но она ни слова об этом не сказала, про себя мечтала, а мы с ним лишь догадывались об ее желании. Но между нами никогда ничего не было. Вот и все.
И когда жизнь этого человека была в опасности, Комако осталась у Симамуры ночевать и сказала:
— Я поступаю так, как хочу, и умирающий не может мне запретить.
Еще бы ему не помнить! Этот Юкио умирал в тот самый момент, когда Комако провожала Симамуру на станцию. И тогда примчалась Йоко и сказала, что больному плохо, но Комако не пошла и, кажется, так и не попрощалась с умирающим.
Комако упорно избегала разговоров о Юкио. Пусть он и не был ее женихом, но если она, как говорят, пошла в гейши только ради того, чтобы заработать денег на его лечение, значит, отношения их были серьезными.
Комако на какое-то мгновение оставалась в полном недоумении, почему Симамура не рассердился, потом, как надломленная, бросилась ему на шею.
— О, какой ты все же искренний! Тебе очень горько, да?
— Дети на нас смотрят, с каштана…
— Не понимаю я тебя… Вы, токийцы, все ужасно сложные. У вас суета кругом, потому вы и разбрасываетесь.
— Да, верно, я весь какой-то разбросанный…
— Смотри, жизнь свою разбросаешь! Ну что, пойдем на могилу взглянуть?
— Даже и не знаю.
— Вот видишь! Тебе вовсе и не хотелось посмотреть на эту могилу.
— Да ты же сама колеблешься.
— Ну и что из того! Я ведь ни разу еще там не была. Правда, ни разу. Нехорошо перед учительницей, они ведь теперь рядом лежат. И теперь это уже будет чистым притворством.
— Ты сама сложная, куда сложнее меня.
— Почему? С живыми не могла разобраться, но уж с мертвыми-то разберусь.
Сквозь криптомериевую рощу, где тишина, казалось, вот-вот закапает ледяными каплями, они вышли к подножию лыжного склона и пошли вдоль железнодорожных путей. Кладбище находилось в уголочке возвышенности, разделявшей поля. Здесь, на этой меже, было всего несколько каменных могильных плит и стояла фигура Бодисатвы — покровителя детей и путников. Вокруг — пусто, голо. Ни одного цветочка.
И вдруг в тени деревьев за статуей Бодисатвы мелькнула фигура Йоко. Лицо у нее было, как всегда, застывшее, серьезное, похожее на маску. Но глаза горели, и она пронзила их этими горящими глазами. Неловко поклонившись, Симамура замер на месте.
А Комако сказала:
— В какую рань ты, Йоко-сан! А я к парикмахерше…
И тут же и она, и Симамура съежились, как от внезапно налетевшего свистящего, беспросветно-черного урагана.
Совсем рядом с ними оглушительно прогрохотал товарный состав.
И вдруг сквозь тяжелый скрежещущий грохот прорвался крик: «Сестра-а!» Юноша в дверях черного товарного вагона размахивал фуражкой.
— Саитиро!.. Саитиро!.. — крикнула Йоко.
Ее голос… Тот самый, который окликнул начальника на заснеженной сигнальной станции. До боли прекрасный голос, который, казалось, взывал к человеку, не способному его услышать.
Когда товарный состав прошел, они с поразительной отчетливостью увидели цветущее гречишное поле по ту сторону путей. Словно с их глаз спала пелена. Цветы, сплошь цветы над красноватыми стеблями.
Встреча с Йоко была для них настолько неожиданной, что они даже не заметили приближающего поезда, но товарный состав будто стер то, что, казалось, вот-вот должно было возникнуть между ними тремя.
И сейчас, казалось, остался не стук колес, а отзвук голоса Йоко, который все не замирал и возвращался откуда-то, как эхо кристально чистой любви.
Йоко провожала глазами поезд.
— Может, мне пойти на станцию? Ведь в поезде мой младший брат…
— Но поезд не станет ждать тебя на станции.
— Пожалуй…
— Ты ведь знаешь, я не хожу на могилу Юкио-сан.
Йоко кивнула и, чуть поколебавшись, присела на корточки перед могилой. Молитвенно сложила ладони.
Комако продолжала стоять.
Симамура отвел глаза, посмотрел на Бодисатву. Трехликий — все лики у него были длинные, вытянутые — держал у груди молитвенно сложенные руки. Но кроме одной пары рук у него с боков было еще по паре.
— Я иду прическу делать, — бросила Комако и пошла в сторону деревни по тропинке, тянувшейся на меже.
У обочины тропинки, по которой они шли, крестьяне вязали хаттэ. Так на местном диалекте называют рисовые снопы. Их вешают для просушки на деревянные и бамбуковые жерди, перекинутые с одного дерева на другое.
Несколько рядов таких подвешенных к жердям снопов походят на ширму.
Девушка в горных хакама, изогнув бедра, бросала сноп вверх, мужчина, высоко на дереве, ловко подхватывал его, разрыхлял, как бы расчесывая, и насаживал на жердь. Привычные, ловкие, ритмичные движения повторялись с автоматической монотонностью.
Комако покачала на ладони свисавшие с хаттэ колосья, словно взвешивая нечто драгоценное.
— Урожай-то какой! Прикоснуться к таким колосьям — и то приятно.
Глаза у нее чуть-чуть сузились, должно быть, прикосновение к колосьям действительно доставляло ей удовольствие. Низко над ее головой пролетела стайка воробьев.
На стене висело объявление: «Соглашение по поденной оплате рабочих на посадке риса — девяносто сэн в день с питанием. Женщины-работницы получают шестьдесят процентов указанной суммы».
В доме Йоко, стоявшем в глубине огорода, чуть в стороне от тракта, тоже висели хаттэ. Они висели на жердях в левом углу двора, между деревьями персимона, росшими вдоль белой стены соседнего дома. Между двором и огородом, под прямым углом к деревьям персимона, тоже стояли хаттэ. С одного края в снопах был сделан проход. Все вместе производило впечатление шалаша, только не из рогожи, а из рисовых снопов. В огороде на фоне увядших георгинов и роз раскинуло свои могучие листья таро. Хаттэ скрывали небольшой пруд для выращивания лотоса и плававших в нем красных карпов. Они скрывали и окошко той комнатки, где некогда выращивали шелковичных червей и где в прошлом году жила Комако.
Йоко, простившись с ними не очень-то приветливо, направилась к дому через проход в рисовых снопах.
— Она тут одна живет? — спросил Симамура, провожая глазами чуть согнутую спину Йоко.
— Может, и не совсем одна! — огрызнулась Комако. — До чего же неприятно. Не пойду я причесываться… Помешали человеку побыть на могиле. А все из-за тебя! Вечно ты предлагаешь, чего не надо.
— Из-за меня? Из-за твоего упрямства, это ты не захотела побыть с ней вместе у могилы.
— Ты просто меня не понимаешь… Я все же приведу голову в порядок… попозже, если найду время… А к тебе я приду, может быть, запоздаю, но обязательно приду.
Было уже три часа ночи.
Симамура проснулся от резкого стука седзи, и тут же ему на грудь упала Комако.
— Сказала приду и пришла… Сказала приду и, видишь, пришла.
Она тяжело дышала.
— Какая ты пьяная!
— Не видишь, что ли, сказала приду и пришла…
— Да, да! Пришла!
— Дорогу совсем не различала. Не различала, говорю. Ой-ой-ой, как мне плохо!..
— И как только тебе удалось подняться по склону?
— Не знаю, ничего я не знаю. — Откинувшись назад, она повалилась на Симамуру.
Симамуре стало тяжело дышать, он попытался встать, но не удержался — спросонья, должно быть, — и снова упал на постель. Его голова легла на что-то горячее.
— Глупая, ты же горишь как в огне!
— Да? Огненная подушка. Смотри, обожжешься…
Симамура прикрыл глаза. Жар ее тела будто наполнял ему голову. И казалось, что он наполняется счастьем, что сейчас он постигает всю полноту жизни. Резкое дыхание Комако свидетельствовало о реальности всего происходящего. Симамура купался в каком-то сладостном раскаянии, словно ему уже ничего не оставалось, лишь умиротворенно ждать отмщения.
— Сказала, что приду, и пришла… — сосредоточенно повторяла Комако. — Пришла, а теперь и домой можно. Голову буду мыть…
Она шумно выпила воды.
— Да разве ты дойдешь в таком состоянии?
— Дойду… Я не одна… А куда делись мои купальные принадлежности?
Симамура встал и включил свет. Комако, закрыв лицо руками, уткнулась в татами.
— Не хочу… свет…
Она была в ярком ночном кимоно, отделанном у ворота черным атласом, рукава в стиле «генроку», талия опоясана узким оби «датэмаки». Воротника нижнего кимоно не было видно. Ее босые ноги — даже они! — казались совсем пьяными. И все же она, сжавшаяся в комочек, словно желавшая спрятаться, была удивительно милой.
На татами валялись мыло и расческа — должно быть, Комако растеряла все свои купальные принадлежности.
— Перережь, я ножницы принесла.
— Перерезать? Что перерезать?!
— Да это же! — Комако дотронулась до своих волос на затылке. — Ленточки я хотела перерезать на волосах. А руки не слушаются. Вот я и решила завернуть к тебе, чтобы ты их перерезал.
Симамура осторожно стал перерезать ей ленточки. Комако распускала прядь за прядью и постепенно успокаивалась.
— Который теперь час?
— Три уже.
— Ой, как поздно-то! Смотри, волосы не отрежь!
— Сколько их тут у тебя?
Симамура брал рукой каждую туго перевязанную прядь и ощущал душную теплоту кожи у корней волос.
— Уже три часа, да? Вернувшись домой после банкета, я, кажется, свалилась и уснула. Но раньше-то я с подругами договорилась, они и зашли за мной. Сейчас, наверно, удивляются, куда это я девалась.
— Они ждут тебя?
— Ага, трое, в общественной купальне. У меня было шесть приглашений, но я успела побывать только в четырех местах. На той неделе я буду страшно занята, листва ведь совсем багряной станет… Спасибо большое!
Она подняла голову, расчесывая распущенные волосы и щурясь в улыбке.
— Ой, как смешно! Даже не знаю отчего. — Комако рассеянно собрала волосы. — Ну, я пойду, а то нехорошо перед подругами. На обратном пути я уже не зайду к тебе.
— А ты найдешь дорогу?
— Найду!
Однако, вставая, она наступила на свой подол и пошатнулась.
Комако, улучив момент, дважды приходила к нему в необычное время — в семь утра и в три часа ночи. Симамуре почудилось в этом нечто тревожное, необычное.
Служащие гостиницы украшали ворота золотой осенней листвой, как на Новый год зелеными сосновыми ветками и бамбуком, в знак приветствия туристам, приезжающим сюда полюбоваться красками осени.
Один из служащих нагловатым и самоуверенным тоном отдавал распоряжения. В гостиницу он нанялся временно и, посмеиваясь над самим собой, говорил, что он птица перелетная. Этот человек был одним из тех, кто работает на здешних источниках от зеленой весны до багряной осени, а зимой отправляется на заработки на горячие источники Атами, Нагаока или Идзу. Возвращаясь сюда к весне, он не обязательно устраивался на работу в одну и ту же гостиницу. Он любил разглагольствовать о своем опыте, о постановке дела на оживленных курортах вроде Идзу, часто злословил по поводу здешних порядков и по поводу обращения с клиентами в гостиницах. Зазывая клиентов, вел себя подобострастно, заискивающе улыбался, потирал руки, и в этом подобострастии так и сквозила неискренность попрошайки.
— Господин, вы пробовали когда-нибудь плоды акэби? Если вы пожелаете их отведать, я для вас с большим удовольствием наберу, — сказал он возвращавшемуся с прогулки Симамуре.
Он привязывал эти плоды лозой к веткам багряного клена.
Багряные клены, срубленные, как видно, в горах, были высокие — до карниза крыши, с удивительно крупными листьями и такие яркие, что парадная дверь, казалось, впитала их краски.
Поглаживая пальцами холодные плоды акэби, Симамура случайно взглянул в сторону конторки. Там у очага сидела Йоко.
Хозяйка следила за подогревавшимися в медном котелке бутылочками с сакэ. Йоко сидела напротив и, когда ей что-нибудь говорили, каждый раз отчетливо кивала. Она была в только что выстиранном и отглаженном тонком кимоно.
— Новая прислуга? — как бы невзначай спросил Симамура.
— Да, взяли недавно, так сказать, вашими молитвами. Из-за наплыва клиентов рабочих рук не хватает, потому и взяли.
— Так же, как и вас.
Йоко в номерах не появлялась, видно, работала на кухне. Когда постояльцы переполняли гостиницу, на кухне было больше хлопот и голоса прислуги становились громче, но прекрасного голоса Йоко Симамура не слышал.
По словам дежурной горничной, у Йоко была привычка петь песни, сидя перед сном в бассейне. Но и песен Симамура не слышал.
И все же присутствие Йоко его почему-то стесняло, он даже начал колебаться, приглашать ли к себе Комако. Любовь Комако к нему казалась Симамуре «тщетой», очевидно из-за его склонности к бесплодному умствованию, но в то же время из-за этой самой своей склонности он словно бы прикасался к наготе жизни Комако, той жизни, которой она старалась жить. Жалея Комако, Симамура жалел себя. Йоко была другая, у нее, казалось, было особое свойство — просвечивать человека насквозь одним лишь взглядом, словно лучом. Эта женщина тоже влекла к себе Симамуру.
Комако часто приходила к нему и без приглашения.
Как-то Симамура поехал в горное ущелье — полюбоваться рекой в обрамлении осенней багряной листвы. Когда он проезжал мимо дома Комако, она, заслышав шум машины и решив, что это не кто иной, как Симамура, выскочила на улицу. Симамура даже не обернулся. Она потом упрекала его, даже бессердечным назвала. Получая приглашение в их гостиницу, Комако всегда заходила к Симамуре. И по пути в купальню заходила. Когда ее приглашали на банкет, она приходила на час раньше и сидела у него в номере до тех пор, пока за ней не являлась горничная. Во время ужина она иногда тоже прибегала к нему на несколько минут, усаживалась перед зеркалом, подкрашивала лицо.
— Сейчас работать пойду, у меня же работа. Работа, понимаешь? — говорила она и поднималась из-за трюмо.
— Вчера вечером пришла домой, а в чайнике ни капли кипятку. Заглянула на кухню, полила рис остатками утреннего супа и закусила соленым умэбаси[22]. Рис был холодный, как лед… А сегодня утром меня не разбудили, и я проспала — в десять часов проснулась, а хотела встать в семь. Все планы нарушились…
Еще она рассказывала, в какой гостинице была сначала, в какую пошла потом, описывала клиентов, словом, докладывала со всеми подробностями.
— Я еще зайду, — говорила она, поднимаясь и выпивая несколько глотков воды, и тут же добавляла: — А может, и не зайду. Ведь на тридцать человек нас, гейш, всего три. Тут не то что улизнуть, даже оглянуться некогда.
Однако вскоре опять приходила.
— Тяжело. Трое ведь на тридцать человек. Мне больше всех достается, потому что одна гейша — самая старая из здешних гейш, а другая — самая молодая. Я уверена: все эти тридцать человек — любители туризма. Такую ораву по меньшей мере шесть гейш должны обслуживать. Пойду напьюсь и перепугаю всех!..
И так повторялось изо дня в день. Сама Комако порой сквозь землю готова была провалиться — должно быть, начала нервничать, думая, до чего же все это дойдет, если так будет продолжаться. В ее влюбленности был какой-то оттенок одиночества, и это придавало ей особую прелесть.
У обочины дороги, на расстеленной рогоже, девушка лущила фасоль. Это была Йоко.
Маленькие фасолинки выскакивали из сухих стручков, как лучики.
Йоко сидела на корточках, расставив колени. Голова у нее была обмотана полотенцем. Она лущила фасоль и пела кристально чистым, до боли прекрасным голосом:
Бабочки, стрекозы и кузнечики Стрекочут и шуршат в горах, Сверчки мраморные, сверчки-колокольчики…
Есть стихи, в которых говориться о вороне, взлетевшей вдруг с ветви криптомерии и ставшей огромной в потоке вечернего ветра… А Симамура смотрел в окно на криптомериевую рощу и видел — как и вчера — непрерывное движение стрекоз. Казалось, с приближением вечера они носятся все нетерпеливее, со все увеличивающейся скоростью.
Уезжая из Токио, Симамура купил в привокзальном киоске последнее издание путеводителя по здешним горам. Рассеянно перелистывая его, Симамура прочитал, что недалеко от вершины одной из гор на границе провинций — на эти горы как раз открывался вид из его окна, — у тропинки, огибающей красивое горное озеро, на влажной приозерной почве буйно растут всевозможные высокогорные растения и что в этом особом мирке царят красные стрекозы, очень доверчивые, садящиеся туристам на шляпы, на руки и даже на оправу очков, эти стрекозы, как небо от земли, отличаются от своих жалких, истерзанных городских сестер.
Симамура смотрел на стрекоз. Казалось, некоторых из них кто-то или что-то преследует. А может быть, они просто носились изо всех сил, чтобы силуэты не растаяли на фоне постепенно темневшей перед наступлением сумерек криптомериевой рощи?..
Когда закатное солнце осветило далекие горы, стало видно, что склоны их покрываются багряной листвой постепенно, начиная с вершины.
…Человек, оказывается, страшно хрупкое создание. Говорят, один упал со скалы, так и череп проломил, и все кости переломал. А вот если медведь сорвется даже с высоченного обрыва, говорят, на нем и царапины не будет…
Об этом, вспомнил Симамура, Комако говорила сегодня утром, показывая на гору, где опять произошел несчастный случай.
Если бы у человека была такая же жесткая и толстая шкура, как у медведя, наверно, и чувствительность у него была бы иной… А люди любуются своей гладкой и тонкой кожей… Размышляя об этом, Симамура смотрел на залитые вечерним солнцем горы и вдруг затосковал по женскому телу.
«…Бабочки, стрекозы и кузнечики…» — где-то пела в это время — во время раннего ужина — гейша под расстроенный сямисэн.
Путеводитель давал краткое описание маршрутов, размеченных по дням, гостиниц, мест для ночлега и связанных с путешествием расходов. Все это давало волю фантазии, и Симамура вспомнил, что узнал Комако после того, как, полазав по горам, спустился в это деревню, и на горах в то время сквозь еще не сошедший снег пробивалась молодая зелень, а сейчас эти самые горы, где остались следы его ног, опять манили его, тем более что осенний альпинистский сезон был в разгаре.
Хотя ему, жившему в праздности, хождение по горам безо всякой нужды, преодоление дорожных трудностей и казалось образчиком «напрасного труда», но все же этот «напрасный труд» обладал для него особой притягательной силой именно из-за отсутствия реальной ценности.
Симамура не мог понять, успокаивается он в присутствии Комако или же ее тело, ставшее совсем близким, волнует его. Как бы то ни было, когда она уходила, его мысли бывали заняты только ею. Он вдруг начинал тосковать по женскому телу, и в то же время его начинали манить горы. Но и то и другое влечение наплывало как смутный мимолетный сон. Сегодня Комако ночевала у него и ушла только утром, может быть, поэтому тоска по ней и была сейчас мимолетной. Но Симамура сидел один в тишине, и ему не оставалось ничего другого, как нетерпеливо ждать, что Комако придет сама, без его зова. Он решил скоротать время и лечь в постель засветло, пока еще не умолкли веселые звонкие голоса гимназисток, совершавших туристический поход по окрестностям.
Кажется, пошел моросящий дождик.
Утром, когда Симамура проснулся, Комако читала книгу, чинно сидя за столом. И кимоно, и хаори[20]были на ней будничные.
— Ты проснулся? — тихо сказала она, посмотрев в его сторону.
— А что?
— Ты проснулся?
Заподозрив, что Комако ночевала у него, а он и не заметил этого, Симамура оглядел постель и потянулся к часам, лежавшим у изголовья. Было еще только половина седьмого…
— Как рано-то…
— Да, но горничная уже принесла горячие угли для хибати.
Над чугунным чайником поднимался пар.
— Вставай, — сказала Комако, поднимаясь и пересаживаясь к его изголовью.
Держалась она точь-в-точь как замужняя женщина. Даже удивительно. Симамура сладко потянулся и заодно схватил руку Комако, лежавшую у нее на коленях. Забавляясь мозолями, натертыми плектром, он сказал:
— Спать хочется. Ведь еще только-только рассвело.
— Хорошо спалось одному?
— Ага…
— А ты так и не отпустил усов.
— Ах да, ведь когда мы в последний раз прощались, ты говорила — отпусти усы.
— Забыл, ну и ладно. Зато ты всегда очень чисто, до синевы выбрит.
— А у тебя, когда ты стираешь пудру, лицо тоже как после бритья.
— Щеки у тебя, что ли, пополнели… А во сне у тебя до того белое и круглое лицо, что так и хочется приставить к нему усы.
— Разве не приятно, что лицо гладкое?
— Оно у тебя какое-то не внушающее доверия.
— Разглядывала меня, значит? Как нехорошо.
— Да, — кивнула Комако и вдруг громко расхохоталась, ее руки, державшие пальцы Симамуры, невольно сжались. — Я спряталась в стенной шкаф, горничная даже и не заметила.
— Когда?.. И долго ты там пряталась?
— Да нет, только когда горничная угли приносила.
Она никак не могла успокоиться и все смеялась, вспоминая, должно быть, эту свою проделку, но вдруг покраснела до мочек ушей и, желая скрыть смущение, начала тянуть одеяло, взявшись за его край.
— Вставай! Ну встань, пожалуйста!
— Холодно! — Симамура вцепился в одеяло. — А в гостинице уже поднялись?
— Не знаю, я задами шла.
— Задами?
— Ага, от криптомериевой рощи прямо сюда вскарабкалась.
— Разве там есть дорога?
— Дороги нет, но зато близко.
Симамура удивленно взглянул на нее.
— В гостинице никто и не знает, что я здесь. Разве что на кухне слышали, как я проходила. Парадная дверь-то, наверно, еще закрыта.
— Ты так рано встаешь?
— Сегодня долго уснуть не могла.
— А ночью дождь был…
— Да? То-то листья камыша совсем мокрые. Ладно, пойду домой, а ты спи.
— Нет, нет, я уже встаю! — Не выпуская руку Комако, Симамура быстро вскочил.
Он тут же подошел к окну и глянул вниз, туда, где, по ее словам, она шла сюда. Холм от криптомериевой рощи и до середины склона утопал в густых зарослях кустарника. Прямо под окном в огороде росли овощи, самые обыкновенные — редька, батат, лук. Освещенные утренним солнцем, они удивили Симамуру разнообразием оттенков своей зелени. Раньше он этого не замечал.
На галерее, идущей в баню, стоял служащий и кидал в пруд красным карпам корм.
— Плохо они стали есть, наверно от того, что похолодало, — сказал служащий Симамуре и немного постоял еще, наблюдая, как корм — растертые в порошок сушеные личинки — плавает на поверхности воды.
Когда Симамура вернулся после купания, Комако сидела в строгой позе.
— В такой тишине шитьем хорошо заниматься.
Комната была только что прибрана. Осеннее солнце насквозь пропитало немного потертые татами.
— А ты умеешь шить?
— Как тебе не стыдно спрашивать! Мне больше всех доставалось в семье, больше, чем всем сестрам и братьям. Когда я подрастала, наша семья, должно быть, переживала самую трудную пору, — словно про себя сказала она и вдруг оживилась. — Знаешь, какое лицо было у горничной, когда она меня увидела? Уж так она удивилась! Когда же, говорит, ты, Ко-тян, пришла?.. А я молчу, не знаю, что сказать. Но не могла же я снова прятаться в стенной шкаф… Не спалось мне сегодня, думала, встану пораньше и сразу вымою голову. Просохнут волосы, пойду причесываться. Меня ведь сегодня на дневной банкет пригласили, боюсь, теперь не успею. У вас в гостинице вечером тоже банкет будет. Меня сюда и вчера приглашали, да слишком поздно — я уже дала согласие быть на том банкете. Так что в гостиницу я не смогу прийти. Суббота сегодня, я буду очень занята и, наверно, уже не выберусь к тебе.
Однако Комако, кажется, вовсе не собиралась уходить.
Она сказала, что не будет мыть голову, и повела Симамуру на задний двор. У галереи, там, откуда Комако пробралась в гостиницу, стояли ее мокрые гэта с положенными на них таби[21].
Симамуре показалось, что ему не пройти через заросли кустарника, где карабкалась Комако, и он пошел вниз вдоль огородов. Внизу шумела река. Берег здесь кончался крутым обрывом. В густой кроне каштана раздавались детские голоса. В траве под ногами валялись неочищенные колючие плоды. Комако наступала на шершавую скорлупу, она лопалась, и каштаны вылезали наружу. Они были еще мелкие.
На противоположном берегу крутой склон горы весь зарос мискантом. Мискант, волнуясь, ослепительно сиял серебром, и это слепившее глаза сияние казалось чем-то эфемерным, какой-то прозрачной пустотой, парившей в воздухе.
— Пойдем вон туда? Там, кажется, могила твоего жениха…
Комако выпрямилась, посмотрела прямо в глаза Симамуре и вдруг швырнула ему в лицо горсть каштанов.
— Ты что, издеваешься надо мной?!
Симамура не успел отклониться. Каштаны попали ему в лицо. Было больно.
— С какой это стати ты пойдешь на его могилу?
— Ну что ты так злишься?
— Все это было для меня очень серьезно. Не то, что ты. Ты ведь живешь в беспечной праздности!
— Ничего подобного, я вовсе не живу в беспечной праздности чувств… — бессильно проговорил Симамура.
— Тогда почему говоришь — жених? Разве я не объясняла тебе, что он не был моим женихом? Позабыл небось.
Нет, Симамура не забыл.
Симамура помнил, как она сказала:
— Хорошо, скажу яснее. Наверно, было такое время, когда учительница мечтала женить сына на мне. Но она ни слова об этом не сказала, про себя мечтала, а мы с ним лишь догадывались об ее желании. Но между нами никогда ничего не было. Вот и все.
И когда жизнь этого человека была в опасности, Комако осталась у Симамуры ночевать и сказала:
— Я поступаю так, как хочу, и умирающий не может мне запретить.
Еще бы ему не помнить! Этот Юкио умирал в тот самый момент, когда Комако провожала Симамуру на станцию. И тогда примчалась Йоко и сказала, что больному плохо, но Комако не пошла и, кажется, так и не попрощалась с умирающим.
Комако упорно избегала разговоров о Юкио. Пусть он и не был ее женихом, но если она, как говорят, пошла в гейши только ради того, чтобы заработать денег на его лечение, значит, отношения их были серьезными.
Комако на какое-то мгновение оставалась в полном недоумении, почему Симамура не рассердился, потом, как надломленная, бросилась ему на шею.
— О, какой ты все же искренний! Тебе очень горько, да?
— Дети на нас смотрят, с каштана…
— Не понимаю я тебя… Вы, токийцы, все ужасно сложные. У вас суета кругом, потому вы и разбрасываетесь.
— Да, верно, я весь какой-то разбросанный…
— Смотри, жизнь свою разбросаешь! Ну что, пойдем на могилу взглянуть?
— Даже и не знаю.
— Вот видишь! Тебе вовсе и не хотелось посмотреть на эту могилу.
— Да ты же сама колеблешься.
— Ну и что из того! Я ведь ни разу еще там не была. Правда, ни разу. Нехорошо перед учительницей, они ведь теперь рядом лежат. И теперь это уже будет чистым притворством.
— Ты сама сложная, куда сложнее меня.
— Почему? С живыми не могла разобраться, но уж с мертвыми-то разберусь.
Сквозь криптомериевую рощу, где тишина, казалось, вот-вот закапает ледяными каплями, они вышли к подножию лыжного склона и пошли вдоль железнодорожных путей. Кладбище находилось в уголочке возвышенности, разделявшей поля. Здесь, на этой меже, было всего несколько каменных могильных плит и стояла фигура Бодисатвы — покровителя детей и путников. Вокруг — пусто, голо. Ни одного цветочка.
И вдруг в тени деревьев за статуей Бодисатвы мелькнула фигура Йоко. Лицо у нее было, как всегда, застывшее, серьезное, похожее на маску. Но глаза горели, и она пронзила их этими горящими глазами. Неловко поклонившись, Симамура замер на месте.
А Комако сказала:
— В какую рань ты, Йоко-сан! А я к парикмахерше…
И тут же и она, и Симамура съежились, как от внезапно налетевшего свистящего, беспросветно-черного урагана.
Совсем рядом с ними оглушительно прогрохотал товарный состав.
И вдруг сквозь тяжелый скрежещущий грохот прорвался крик: «Сестра-а!» Юноша в дверях черного товарного вагона размахивал фуражкой.
— Саитиро!.. Саитиро!.. — крикнула Йоко.
Ее голос… Тот самый, который окликнул начальника на заснеженной сигнальной станции. До боли прекрасный голос, который, казалось, взывал к человеку, не способному его услышать.
Когда товарный состав прошел, они с поразительной отчетливостью увидели цветущее гречишное поле по ту сторону путей. Словно с их глаз спала пелена. Цветы, сплошь цветы над красноватыми стеблями.
Встреча с Йоко была для них настолько неожиданной, что они даже не заметили приближающего поезда, но товарный состав будто стер то, что, казалось, вот-вот должно было возникнуть между ними тремя.
И сейчас, казалось, остался не стук колес, а отзвук голоса Йоко, который все не замирал и возвращался откуда-то, как эхо кристально чистой любви.
Йоко провожала глазами поезд.
— Может, мне пойти на станцию? Ведь в поезде мой младший брат…
— Но поезд не станет ждать тебя на станции.
— Пожалуй…
— Ты ведь знаешь, я не хожу на могилу Юкио-сан.
Йоко кивнула и, чуть поколебавшись, присела на корточки перед могилой. Молитвенно сложила ладони.
Комако продолжала стоять.
Симамура отвел глаза, посмотрел на Бодисатву. Трехликий — все лики у него были длинные, вытянутые — держал у груди молитвенно сложенные руки. Но кроме одной пары рук у него с боков было еще по паре.
— Я иду прическу делать, — бросила Комако и пошла в сторону деревни по тропинке, тянувшейся на меже.
У обочины тропинки, по которой они шли, крестьяне вязали хаттэ. Так на местном диалекте называют рисовые снопы. Их вешают для просушки на деревянные и бамбуковые жерди, перекинутые с одного дерева на другое.
Несколько рядов таких подвешенных к жердям снопов походят на ширму.
Девушка в горных хакама, изогнув бедра, бросала сноп вверх, мужчина, высоко на дереве, ловко подхватывал его, разрыхлял, как бы расчесывая, и насаживал на жердь. Привычные, ловкие, ритмичные движения повторялись с автоматической монотонностью.
Комако покачала на ладони свисавшие с хаттэ колосья, словно взвешивая нечто драгоценное.
— Урожай-то какой! Прикоснуться к таким колосьям — и то приятно.
Глаза у нее чуть-чуть сузились, должно быть, прикосновение к колосьям действительно доставляло ей удовольствие. Низко над ее головой пролетела стайка воробьев.
На стене висело объявление: «Соглашение по поденной оплате рабочих на посадке риса — девяносто сэн в день с питанием. Женщины-работницы получают шестьдесят процентов указанной суммы».
В доме Йоко, стоявшем в глубине огорода, чуть в стороне от тракта, тоже висели хаттэ. Они висели на жердях в левом углу двора, между деревьями персимона, росшими вдоль белой стены соседнего дома. Между двором и огородом, под прямым углом к деревьям персимона, тоже стояли хаттэ. С одного края в снопах был сделан проход. Все вместе производило впечатление шалаша, только не из рогожи, а из рисовых снопов. В огороде на фоне увядших георгинов и роз раскинуло свои могучие листья таро. Хаттэ скрывали небольшой пруд для выращивания лотоса и плававших в нем красных карпов. Они скрывали и окошко той комнатки, где некогда выращивали шелковичных червей и где в прошлом году жила Комако.
Йоко, простившись с ними не очень-то приветливо, направилась к дому через проход в рисовых снопах.
— Она тут одна живет? — спросил Симамура, провожая глазами чуть согнутую спину Йоко.
— Может, и не совсем одна! — огрызнулась Комако. — До чего же неприятно. Не пойду я причесываться… Помешали человеку побыть на могиле. А все из-за тебя! Вечно ты предлагаешь, чего не надо.
— Из-за меня? Из-за твоего упрямства, это ты не захотела побыть с ней вместе у могилы.
— Ты просто меня не понимаешь… Я все же приведу голову в порядок… попозже, если найду время… А к тебе я приду, может быть, запоздаю, но обязательно приду.
Было уже три часа ночи.
Симамура проснулся от резкого стука седзи, и тут же ему на грудь упала Комако.
— Сказала приду и пришла… Сказала приду и, видишь, пришла.
Она тяжело дышала.
— Какая ты пьяная!
— Не видишь, что ли, сказала приду и пришла…
— Да, да! Пришла!
— Дорогу совсем не различала. Не различала, говорю. Ой-ой-ой, как мне плохо!..
— И как только тебе удалось подняться по склону?
— Не знаю, ничего я не знаю. — Откинувшись назад, она повалилась на Симамуру.
Симамуре стало тяжело дышать, он попытался встать, но не удержался — спросонья, должно быть, — и снова упал на постель. Его голова легла на что-то горячее.
— Глупая, ты же горишь как в огне!
— Да? Огненная подушка. Смотри, обожжешься…
Симамура прикрыл глаза. Жар ее тела будто наполнял ему голову. И казалось, что он наполняется счастьем, что сейчас он постигает всю полноту жизни. Резкое дыхание Комако свидетельствовало о реальности всего происходящего. Симамура купался в каком-то сладостном раскаянии, словно ему уже ничего не оставалось, лишь умиротворенно ждать отмщения.
— Сказала, что приду, и пришла… — сосредоточенно повторяла Комако. — Пришла, а теперь и домой можно. Голову буду мыть…
Она шумно выпила воды.
— Да разве ты дойдешь в таком состоянии?
— Дойду… Я не одна… А куда делись мои купальные принадлежности?
Симамура встал и включил свет. Комако, закрыв лицо руками, уткнулась в татами.
— Не хочу… свет…
Она была в ярком ночном кимоно, отделанном у ворота черным атласом, рукава в стиле «генроку», талия опоясана узким оби «датэмаки». Воротника нижнего кимоно не было видно. Ее босые ноги — даже они! — казались совсем пьяными. И все же она, сжавшаяся в комочек, словно желавшая спрятаться, была удивительно милой.
На татами валялись мыло и расческа — должно быть, Комако растеряла все свои купальные принадлежности.
— Перережь, я ножницы принесла.
— Перерезать? Что перерезать?!
— Да это же! — Комако дотронулась до своих волос на затылке. — Ленточки я хотела перерезать на волосах. А руки не слушаются. Вот я и решила завернуть к тебе, чтобы ты их перерезал.
Симамура осторожно стал перерезать ей ленточки. Комако распускала прядь за прядью и постепенно успокаивалась.
— Который теперь час?
— Три уже.
— Ой, как поздно-то! Смотри, волосы не отрежь!
— Сколько их тут у тебя?
Симамура брал рукой каждую туго перевязанную прядь и ощущал душную теплоту кожи у корней волос.
— Уже три часа, да? Вернувшись домой после банкета, я, кажется, свалилась и уснула. Но раньше-то я с подругами договорилась, они и зашли за мной. Сейчас, наверно, удивляются, куда это я девалась.
— Они ждут тебя?
— Ага, трое, в общественной купальне. У меня было шесть приглашений, но я успела побывать только в четырех местах. На той неделе я буду страшно занята, листва ведь совсем багряной станет… Спасибо большое!
Она подняла голову, расчесывая распущенные волосы и щурясь в улыбке.
— Ой, как смешно! Даже не знаю отчего. — Комако рассеянно собрала волосы. — Ну, я пойду, а то нехорошо перед подругами. На обратном пути я уже не зайду к тебе.
— А ты найдешь дорогу?
— Найду!
Однако, вставая, она наступила на свой подол и пошатнулась.
Комако, улучив момент, дважды приходила к нему в необычное время — в семь утра и в три часа ночи. Симамуре почудилось в этом нечто тревожное, необычное.
Служащие гостиницы украшали ворота золотой осенней листвой, как на Новый год зелеными сосновыми ветками и бамбуком, в знак приветствия туристам, приезжающим сюда полюбоваться красками осени.
Один из служащих нагловатым и самоуверенным тоном отдавал распоряжения. В гостиницу он нанялся временно и, посмеиваясь над самим собой, говорил, что он птица перелетная. Этот человек был одним из тех, кто работает на здешних источниках от зеленой весны до багряной осени, а зимой отправляется на заработки на горячие источники Атами, Нагаока или Идзу. Возвращаясь сюда к весне, он не обязательно устраивался на работу в одну и ту же гостиницу. Он любил разглагольствовать о своем опыте, о постановке дела на оживленных курортах вроде Идзу, часто злословил по поводу здешних порядков и по поводу обращения с клиентами в гостиницах. Зазывая клиентов, вел себя подобострастно, заискивающе улыбался, потирал руки, и в этом подобострастии так и сквозила неискренность попрошайки.
— Господин, вы пробовали когда-нибудь плоды акэби? Если вы пожелаете их отведать, я для вас с большим удовольствием наберу, — сказал он возвращавшемуся с прогулки Симамуре.
Он привязывал эти плоды лозой к веткам багряного клена.
Багряные клены, срубленные, как видно, в горах, были высокие — до карниза крыши, с удивительно крупными листьями и такие яркие, что парадная дверь, казалось, впитала их краски.
Поглаживая пальцами холодные плоды акэби, Симамура случайно взглянул в сторону конторки. Там у очага сидела Йоко.
Хозяйка следила за подогревавшимися в медном котелке бутылочками с сакэ. Йоко сидела напротив и, когда ей что-нибудь говорили, каждый раз отчетливо кивала. Она была в только что выстиранном и отглаженном тонком кимоно.
— Новая прислуга? — как бы невзначай спросил Симамура.
— Да, взяли недавно, так сказать, вашими молитвами. Из-за наплыва клиентов рабочих рук не хватает, потому и взяли.
— Так же, как и вас.
Йоко в номерах не появлялась, видно, работала на кухне. Когда постояльцы переполняли гостиницу, на кухне было больше хлопот и голоса прислуги становились громче, но прекрасного голоса Йоко Симамура не слышал.
По словам дежурной горничной, у Йоко была привычка петь песни, сидя перед сном в бассейне. Но и песен Симамура не слышал.
И все же присутствие Йоко его почему-то стесняло, он даже начал колебаться, приглашать ли к себе Комако. Любовь Комако к нему казалась Симамуре «тщетой», очевидно из-за его склонности к бесплодному умствованию, но в то же время из-за этой самой своей склонности он словно бы прикасался к наготе жизни Комако, той жизни, которой она старалась жить. Жалея Комако, Симамура жалел себя. Йоко была другая, у нее, казалось, было особое свойство — просвечивать человека насквозь одним лишь взглядом, словно лучом. Эта женщина тоже влекла к себе Симамуру.
Комако часто приходила к нему и без приглашения.
Как-то Симамура поехал в горное ущелье — полюбоваться рекой в обрамлении осенней багряной листвы. Когда он проезжал мимо дома Комако, она, заслышав шум машины и решив, что это не кто иной, как Симамура, выскочила на улицу. Симамура даже не обернулся. Она потом упрекала его, даже бессердечным назвала. Получая приглашение в их гостиницу, Комако всегда заходила к Симамуре. И по пути в купальню заходила. Когда ее приглашали на банкет, она приходила на час раньше и сидела у него в номере до тех пор, пока за ней не являлась горничная. Во время ужина она иногда тоже прибегала к нему на несколько минут, усаживалась перед зеркалом, подкрашивала лицо.
— Сейчас работать пойду, у меня же работа. Работа, понимаешь? — говорила она и поднималась из-за трюмо.
— Вчера вечером пришла домой, а в чайнике ни капли кипятку. Заглянула на кухню, полила рис остатками утреннего супа и закусила соленым умэбаси[22]. Рис был холодный, как лед… А сегодня утром меня не разбудили, и я проспала — в десять часов проснулась, а хотела встать в семь. Все планы нарушились…
Еще она рассказывала, в какой гостинице была сначала, в какую пошла потом, описывала клиентов, словом, докладывала со всеми подробностями.
— Я еще зайду, — говорила она, поднимаясь и выпивая несколько глотков воды, и тут же добавляла: — А может, и не зайду. Ведь на тридцать человек нас, гейш, всего три. Тут не то что улизнуть, даже оглянуться некогда.
Однако вскоре опять приходила.
— Тяжело. Трое ведь на тридцать человек. Мне больше всех достается, потому что одна гейша — самая старая из здешних гейш, а другая — самая молодая. Я уверена: все эти тридцать человек — любители туризма. Такую ораву по меньшей мере шесть гейш должны обслуживать. Пойду напьюсь и перепугаю всех!..
И так повторялось изо дня в день. Сама Комако порой сквозь землю готова была провалиться — должно быть, начала нервничать, думая, до чего же все это дойдет, если так будет продолжаться. В ее влюбленности был какой-то оттенок одиночества, и это придавало ей особую прелесть.