Страница:
— Такаки говорил совсем наоборот! Человек, по своей воле покинувший общество, не вернется в него добровольно, — вот что он говорил. Ты просто неправильно понял!
— А ты? Ты ведь пришел к нам потому, что кости у тебя стали сжиматься и расти вширь, верно? Разве ты хотел этого? Инвалидами и психами становятся тоже не по своей воле.
— Я не инвалид и не псих. Или ты сомневаешься? — сказал Коротыш все тем же тонким, но с хрипотцой голосом.
Затем перед глазами Исана с неимоверной стремительностью разыгралась драма насилия. Стремительность эта была такова, что сколько раз ни пытался потом Исана мысленно проследить ее от начала до конца, даже сама мысль о ней значительно отставала от ее развития в действительности. Необычной была не только стремительность. Скорее само впечатление необычной стремительности связывало в единое целое разрозненные действия и реакции. Исана наблюдал за происходящим, находясь справа и чуть позади Коротыша, и сползший с койки на пол Коротыш казался ему чуть ли не карликом. Ноги его были такими короткими, словно он шел на коленях, а руки, которые он, согнув, выставил перед грудью, — тоже такими короткими, будто обрывались у локтей. По сравнению с ними туловище было непомерно длинным, плечи — слишком широкими, грудь — могучей, оттопыренный зад — колоссальным. Наклонив вперед огромную голову, вросшую в мощные плечи, мужчина удивительно плавно, что никак не вязалось с его переваливающейся походкой, прошел мимо штурманского стола и с потрясающим равнодушием, не обращая внимания на направленное в его грудь ружье, развернулся и ударил Боя по лицу. Сброшенный с кровати Бой быстро вскочил, не выпуская из рук ружья, и приставил его прямо к кончику носа Коротыша. Тот, даже не думая отводить дуло в сторону, вцепился в него зубами, как черепаха, хватающая добычу, и стиснул так крепко, что мышцы на его короткой шее вздулись; в тот же миг Коротыш изо всех сил стукнул Боя по затылку чем-то, зажатым в его толстенной, как бревно, руке. Это были тали от паруса, лежавшие у койки Боя. С талей, зажатых в руке Коротыша, и из рассеченной головы Боя брызнула кровь.
— Коротышка, не надо, не убивай Боя! — закричал Такаки, и Бой при этих словах с воплем бросился в проход за койками.
Коротыш разжал зубы, и ружье упало на пол, но ствол, должно быть, оцарапал ему горло, и, харкнув не менее громко, чем вопил Бой, он сплюнул на валявшееся на полу ружье.
Еще раз сплюнув, Коротыш закричал:
— Не убегай!
Но Бой и не думал бежать из подвала, забившись на корточках в дальний угол.
— Так Бой никогда не залечит своих ран, — сказал, повернувшись к Исана, Такаки, и глаза его снова налились кровью, резко выделяясь на бледном лице.
— Побудем здесь, пока он не кончит выть. Ничего другого нам не остается, — сказал, теперь уже мирно, тонким голосом Коротыш, возвращаясь к своей койке.
Все умолкли, и некоторое время в подвале раздавался лишь плач Боя. Это был печальный плач, в нем слышались и гнев, и мольба о примирении, обращенные к своим бесчувственным товарищам.
Тамакити, до этого молча наблюдавший за происходящим, вышел в проход между койками и, подобрав с пола ружье, стал тряпкой стирать с него плевки Коротыша. Если даже это была профессиональная аккуратность оружейника, все равно он делал свое дело со скрупулезностью, явно выходившей за рамки обычной любви к оружию. Его лицо врезалось в память Исана — всем обликом и гладкой темной кожей теперь, на ярком свету, Тамакити был так похож на Боя, что их можно было принять за братьев.
— Ружье стояло на предохранителе, — сказал он, ни к кому не обращаясь, — но если бы Бой это заметил и попросил научить снять его с предохранителя, я бы научил — другого выхода у меня не было...
— А ты? Ты ведь пришел к нам потому, что кости у тебя стали сжиматься и расти вширь, верно? Разве ты хотел этого? Инвалидами и психами становятся тоже не по своей воле.
— Я не инвалид и не псих. Или ты сомневаешься? — сказал Коротыш все тем же тонким, но с хрипотцой голосом.
Затем перед глазами Исана с неимоверной стремительностью разыгралась драма насилия. Стремительность эта была такова, что сколько раз ни пытался потом Исана мысленно проследить ее от начала до конца, даже сама мысль о ней значительно отставала от ее развития в действительности. Необычной была не только стремительность. Скорее само впечатление необычной стремительности связывало в единое целое разрозненные действия и реакции. Исана наблюдал за происходящим, находясь справа и чуть позади Коротыша, и сползший с койки на пол Коротыш казался ему чуть ли не карликом. Ноги его были такими короткими, словно он шел на коленях, а руки, которые он, согнув, выставил перед грудью, — тоже такими короткими, будто обрывались у локтей. По сравнению с ними туловище было непомерно длинным, плечи — слишком широкими, грудь — могучей, оттопыренный зад — колоссальным. Наклонив вперед огромную голову, вросшую в мощные плечи, мужчина удивительно плавно, что никак не вязалось с его переваливающейся походкой, прошел мимо штурманского стола и с потрясающим равнодушием, не обращая внимания на направленное в его грудь ружье, развернулся и ударил Боя по лицу. Сброшенный с кровати Бой быстро вскочил, не выпуская из рук ружья, и приставил его прямо к кончику носа Коротыша. Тот, даже не думая отводить дуло в сторону, вцепился в него зубами, как черепаха, хватающая добычу, и стиснул так крепко, что мышцы на его короткой шее вздулись; в тот же миг Коротыш изо всех сил стукнул Боя по затылку чем-то, зажатым в его толстенной, как бревно, руке. Это были тали от паруса, лежавшие у койки Боя. С талей, зажатых в руке Коротыша, и из рассеченной головы Боя брызнула кровь.
— Коротышка, не надо, не убивай Боя! — закричал Такаки, и Бой при этих словах с воплем бросился в проход за койками.
Коротыш разжал зубы, и ружье упало на пол, но ствол, должно быть, оцарапал ему горло, и, харкнув не менее громко, чем вопил Бой, он сплюнул на валявшееся на полу ружье.
Еще раз сплюнув, Коротыш закричал:
— Не убегай!
Но Бой и не думал бежать из подвала, забившись на корточках в дальний угол.
— Так Бой никогда не залечит своих ран, — сказал, повернувшись к Исана, Такаки, и глаза его снова налились кровью, резко выделяясь на бледном лице.
— Побудем здесь, пока он не кончит выть. Ничего другого нам не остается, — сказал, теперь уже мирно, тонким голосом Коротыш, возвращаясь к своей койке.
Все умолкли, и некоторое время в подвале раздавался лишь плач Боя. Это был печальный плач, в нем слышались и гнев, и мольба о примирении, обращенные к своим бесчувственным товарищам.
Тамакити, до этого молча наблюдавший за происходящим, вышел в проход между койками и, подобрав с пола ружье, стал тряпкой стирать с него плевки Коротыша. Если даже это была профессиональная аккуратность оружейника, все равно он делал свое дело со скрупулезностью, явно выходившей за рамки обычной любви к оружию. Его лицо врезалось в память Исана — всем обликом и гладкой темной кожей теперь, на ярком свету, Тамакити был так похож на Боя, что их можно было принять за братьев.
— Ружье стояло на предохранителе, — сказал он, ни к кому не обращаясь, — но если бы Бой это заметил и попросил научить снять его с предохранителя, я бы научил — другого выхода у меня не было...
Глава 8
Коротыш
Бой, которого Тамакити дотащил до койки и уложил, погасив горевшую над ней лампочку, то стонал, то засыпал ненадолго или прислушивался к происходящему, стараясь подавить стоны. Исана и все остальные задержались в подвале не для того, чтобы ухаживать за ним; они хотели, дождавшись темноты, перетащить Боя, снова получившего ранения, в убежище. Выйти вчетвером из тайника поесть они тоже не могли. Их удерживали стоны Боя, больше всего боявшегося, что его бросят одного. У самого же Исана не было ни малейшей охоты расстаться с Такаки и его товарищами и в одиночку вернуться в убежище. Он прекрасно представлял себе, что сложный водный путь, каким они прибыли сюда, проделать без провожатого, да еще в темноте, ему не под силу. Он тогда еще думал, что выбраться из тайника Свободных мореплавателей можно лишь на лодке. И тем не менее остался он не только по этой, так сказать, негативной причине. Исана и Коротыш, возбужденные насилием, хоть сперва и молчали, но потом, заговорив, стали болтать без умолку.
Другое дело Такаки — в отличие от настороженно молчавшего Тамакити, он легко окунался в атмосферу болтовни, но, вспоминая позже эту беседу, Исана обратил внимание, что Такаки лишь поддакивал либо вставлял какое-нибудь насмешливое словцо. Безысходность и ужас этой беседы, восстановленной Исана в памяти, странным образом органически сочетались с подтруниванием и насмешками Такаки, стонами Боя и настороженным молчанием Тамакити.
Исана сидел на буе, поставленном вместо стула у штурманского стола, спиной к Бою и лицом к койкам, на одной из которых лежал на спине Такаки, на другой, двухъярусной, внизу сидел Коротыш, а наверху лежал Тамакити. Примкни Исана к Союзу свободных мореплавателей, ему бы тоже выделили койку, но он предпочел не садиться на койку, так как стеснялся избитого Боя. К Такаки, лежавшему на койке, Исана испытывал некое чувство близости, помня историю Китового дерева и то, как он защищал его, Исана, от Боя. И иронические восклицания Такаки, и его тихие смешки совсем не раздражали Исана. Однако ему так и не удалось растопить настороженность двух человек, не возражавших поначалу против задуманного Боем убийства: по-прежнему молчавшего Тамакити и Коротыша — он хоть и начал теперь рассказывать свою историю, но оставался физически и психологически отгороженным какой-то непостижимой стеной. Исана считал Такаки старым своим приятелем, и беспокоили его лишь Тамакити, который, лежа на койке, старательно начищал ружье, и Коротыш, с головой окунувшийся в свой рассказ. Исана и Коротыш беседовали, сидя вполоборота друг к другу, и если бы вдруг раздался выстрел сигнальной пушки, возвещающей нечто чрезвычайно важное, не исключено, что они пробежали бы один мимо другого в противоположные стороны. Но второй выстрел сигнальной пушки, подобный вспышке электрического разряда, взорвавшегося в нервных клетках мозга где-то в глубине черепной коробки, несомненно, заставил бы их повернуть назад и, побледнев от злобы и страха, с ненавистью уставиться друг на друга. В напряжении, рождавшем подобное предчувствие, Исана и Коротыш, сидя вполоборота, вели беседу, на которой тихо посмеивавшийся Такаки и молчавший Тамакити как бы только присутствовали. В этом подвале — кубрике корабля, мчащего свою команду по призрачному морю, Исана подверг себя долгой, самой долгой за всю свою жизнь, исповеди, предназначая ее, разумеется, душам деревьев и душам китов, а также ушам Дзина. Уже поселившись в убежище и вынужденный время от времени выходить наружу, Исана нередко пил водку, чтобы стряхнуть с себя усталость, и потом, вернувшись в убежище, распаленный злобой и алкоголем, писал обличительные письма своим прежним знакомым и приятелям. Писал как человек, ушедший от мира, уверенный, что обращается ко всем людям вообще, ибо не существовало человека, который не был бы достоин осуждения. Наутро ему самому бывало противно опускать эти письма в ящик — он прекрасно сознавал, что совершает непоправимую глупость, которую не объяснишь даже опьянением, но именно это сознание заставляло его мчаться по раскаленной дороге к почтовому ящику. В тот вечер, зная заранее, что уже через час его охватит омерзительное раскаяние, как после самого отвратительного в жизни опьянения, Исана исповедовался до полного саморазоблачения...
Но его исповеди предшествовал красочный рассказ Коротыша, собственно, и вызвавший к жизни эту ответную долгую исповедь. В рассказе Коротыша было скрыто нечто, послужившее толчком для исповеди Исана. Коротыш имел одному лишь ему присущие физические особенности, но возраст его — а он был значительно старше Такаки — не бросался в глаза. Ему, хоть выглядел он и моложе, исполнилось сорок, следовательно, он был даже старше Исана. Фактор возраста весьма важен для понимания того, что, собственно, представлял собой Коротыш. И он сам придавал этому большое значение.
...Случилось это поздней ночью, когда он отмечал свое тридцатипятилетие, рассказывал Коротыш о начале своих горестей, — он стал как-то сжиматься и воспринял это как сигнал расставания с молодостью. Судя по его словам, он следующим образом осознал, что сжимается. Тридцатипятилетний профессиональный фоторепортер в день своего рождения напился. Проснувшись ночью и выпив еще немного, он вдруг почувствовал, что по желобу спины вдоль позвоночника перекатывается гладкий теплый шарик. Ему стало не по себе. Высунув язык, как собака, он стал метаться, не зажигая света, по своей затихшей во сне трехкомнатной квартире. Потом разделся догола и встал на весы. Весь съежился от неприятного холода весов. Посветив карманным фонариком на шкалу, он увидел, что похудел на два килограмма. Но как это связано с тем, что по его спине катался шарик? Он прислонился спиной к тонкому столбу в проходе между кухней и столовой, сдвинул пятки, приложил голову к столбу и провел ногтем линию. Ноготь издал скрипящий звук, словно жук-дровосек. Чувствуя, что в его жизни начинаются удивительные перемены, он вернулся в воспоминаниях к далекому прошлому, дотронувшись рукой до углубления на темени: в детстве он поражал своих приятелей тем, что наливал в это углубление целую пригоршню воды, и собирал этим богатую дань. Он был тогда убежден, что углубление на темени, отличающее его от всех остальных людей, — доказательство необычайности его судьбы. От страха у него перехватило дыхание: углубление, этот знак, который должен был осчастливить его, наоборот, принес несчастье. Ноги его точно приросли к полу. Уже тогда он предвидел роковые перемены, которые претерпят его тело и душа, — с непостижимой быстротой они становились все явственнее. Бесконечные измерения столба от основания до блестящих отметок ногтем, похожих на след, который оставляет на дереве слизняк, давали вещественные доказательства его предвидению; та постоянная, неизменная с тех пор, как в девятнадцать лет он перестал расти, цифра теперь должна была исчезнуть из его паспорта и анкет. Его рост уменьшился на пять сантиметров! Он сжимался. И был убежден, что будет непрерывно сжиматься и дальше.
Самым ужасным было полное совпадение внутренних ощущений с показаниями сантиметра. Стоило ему представить себе, что тело его будет и дальше стремительно сжиматься, а внутренние органы уменьшаться до размера обезьяньих, и он в конце концов, бессильно вскрикнув, умрет, как слезы начали течь неудержимым потоком. Но зато ему удалось освободиться от сложных взаимосвязей тела с душой, которые он в течение нескольких лет был не в состоянии распутать. То, что ему пришлось сделать, было очень печально, но зато принесло чувство освобождения его исстрадавшемуся сердцу, и он снова с поразительной отчетливостью понял, что весь смысл, вся цель его последующей жизни будут неразрывно связаны со сжатием. Слезы смыли раздражение от того, что вдоль позвоночника катался теплый шарик.
С таким чувством, будто алкоголь лишь обжег внутренности, но действует на кого-то другого, а не на него, он вернулся в свою спальню, служившую также и темной комнатой для работы, и, постояв в раздумье у стола, подложил под ножки стула сантиметра на три старых журналов. Он вычислил, что из пяти сантиметров, на которые сократился его рост, на ноги приходится два. Едва он сел на стул, к нему вернулось ощущение удобства — стол подходил ему по высоте. Но общее состояние от этого не улучшилось.
— Возможно, такие случаи уже бывали, я даже смутно догадывался о них. Однажды, когда я ездил в Соединенные Штаты на летний семинар личных секретарей политических деятелей, я встретил там человека, с которым произошло нечто подобное, — подтвердил Исана, обращаясь к своим воспоминаниям.
— Это был мужчина или женщина? — живо спросил Коротыш.
— Мужчина, канадский писатель, пишущий по-английски. У него из года в год укорачивалась нога.
— Это точно мой случай, — заявил Коротыш. — Как приятно побеседовать, наконец, с человеком, который может тебя понять. Вы не находите? Разумеется, это трагедия, с женой у меня все пошло плохо. До того, как я стал сжиматься, жена была одного роста со мной, в общем, женщина крупная. И к тому же полная. Близость между нами стала какой-то странной. Особенно в моем представлении. Я стал терять ощущение, что обладаю ею. Я не мог не думать в такие минуты, что будет, если тело мое сожмется еще больше. Тогда я решил искать утешения у других, новых и новых женщин. Вначале я не мог без отвращения вспоминать о каждой, с которой бывал близок. Эта близость казалась мне криком о помощи. Я чувствовал, что у меня нет никакого права на близость с женщиной. Ведь я превратился в человека с отвратительно жалким, смешным телом. Вылитый Квазимодо! Но разве не это мечта женщины?..
Если бы моя жизнь продолжалась так, как она шла раньше, то я, думаю, не только бы сжался, но и в конце концов стал высохшим трупом. Да, было бы именно так. И я жаждал этого! Неприглядная история. Но вот однажды я после десятилетней разлуки встретился с женщиной, которая была влюблена в меня еще до моей женитьбы. И все переменилось! Вы читали «Идиота» Достоевского? Читали, разумеется? Его читали все. Правда, эти Свободные мореплаватели, в том числе и Такаки, не читали, ха-ха! Там есть такая женщина, Настасья Филипповна. Я не хочу сказать, что женщина, с которой я снова встретился, была Настасьей Филипповной. Понимаете?
— Понимаю! — съязвил Такаки, передразнивая тонкий голос Коротыша. Исана показалось, что Такаки, безусловно, читал «Идиота».
— Я просто хочу провести аналогию между отношением Рогожина и князя Мышкина к Настасье Филипповне и моим отношением к этой приятельнице. Десять лет назад я был для нее князем Мышкиным. А при новой встрече стал Рогожиным. В глазах моей приятельницы сидевшие во мне князь Мышкин и Рогожин сгорели, точно фотокарточки, и, может быть, именно поэтому она, как и Настасья Филипповна, в конце концов приобрела настоящего возлюбленного, которого раньше не могла получить.
— Приобрела не кого-нибудь другого, а Коротыша, — сказал Такаки. — Двое русских слились в одно целое, сконденсировались — представляете, какое сокровище она приобрела!
— В памяти приятельницы я был человеком, который любил ее и которого любила она, но который так и не решился на физическую близость с ней. Эта женщина не чувствовала себя со мной свободно. Поэтому наши отношения тогда и не сложились. Но теперь этого мужчину обуяло стремление к наслаждениям, и единственное, что интересовало его в их отношениях, — это физическая близость. Она смогла соединить вместе духовную радость и физическое утешение. Я говорю «утешение», но какое на самом деле это было колоссальное наслаждение! Она преподавала в частном университете, жила одна, купив на деньги, оставленные в наследство родителями, роскошную квартиру, и я, нагрузившись обычно всем необходимым для ужина, направлялся к ней на свидание. Пока она готовила еду, пока мы ели, сидя друг против друга, я, превратившись в князя Мышкина десятилетней давности, вел с ней беседу. Чуть опьянев, она погружалась в мои рассказы. Кровать, стоявшая у ее рабочего стола, была для нас слишком узкой, поэтому, поужинав, мы устраивали другую постель на полу. Я до сих пор вспоминаю наивное, детское выражение лица у этой немолодой женщины, когда она старательно стелила нашу постель. Я готов без конца петь дифирамбы телу и душе этой чудесной женщины. Я опустошал себя ради нее. Может быть, это следует назвать погружением в любовь? Мы изнемогали от любви.
— Развратник, грязный развратник! — слабым голосом возмутился Бой.
— Когда я лежал рядом с возлюбленной, отдав ей все свои физические и духовные силы, мне казалось, что я все еще погружен в любовь. Вам понятно, в каком смысле я употребляю слово «погружен»? Гладя ее тело, я говорил ей: теперь ты лежишь тихая, точно умершая Настасья Филипповна, и у меня такое чувство, будто я делаю то же самое, что делали князь Мышкин и Рогожин, всю ночь лежавшие возле нее! Она вздрагивала, и я думал, что она дрожит от желания...
— Она просто боялась тебя! Развратник. Ты убил ее и отделался от нее, — вмешался Бой, но Коротыш не обратил на его слова никакого внимания.
— Однажды в порыве безумия я действительно чуть не убил ее... Она резко оттолкнула меня и тут же позвонила жене. Он хочет меня убить, говорила она, а убив, лечь рядом со мной, как это сделали князь Мышкин и Рогожин. Моя жена и эта женщина вместе учились в университете и были похожи во всем, даже в своих заблуждениях, поэтому они сразу же поняли друг друга. Общими усилиями жена и любовница в конце концов упекли меня в психиатрическую лечебницу. Я убежал оттуда, после чего порвал и с семьей, и с любовницей...
— Ты убил всю свою семью и любовницу и бежал, вот что ты сделал!
— Никого я не убивал, — отчеканивая каждое слово, произнес Коротыш, оборачиваясь к Бою. — А любовница тогда так грубо оттолкнула меня только потому, что мое тело в тот день сжималось настолько стремительно, что даже она ощутила это. С того дня я стал для нее чудовищем. А ведь прежде, чем я превратился в чудовище, прикосновение ко мне возбуждало у нее желание. Но под конец я внушал ей лишь страх...
Когда Коротыш замолчал, Такаки, напускным участием прикрыв обычную свою издевку, сказал:
— Коротышка, по-моему, в последнее время ты не особенно-то погружаешься в любовь? Мне даже кажется, что ты потерял интерес к женщинам.
— Просто для любой женщины я стал слишком коротким, — неожиданно мрачно сказал Коротыш. — Мое психологическое сжатие идет еще стремительнее — теперь естественная высота, на которой находятся мои глаза, лежит в сфере детей и собак; фотографируя, я делаю лишь снимки детей и собак, попадающих в поле моего зрения. А объекты, не равные по росту детям и собакам, например взрослые женщины, вне пределов моих интересов. И я все еще продолжаю сжиматься...
— Он даже нам не хочет показывать своих фотографий, хотя сам профессиональный фоторепортер, — сказал Такаки.
Бой, обессилевший от ран, с трудом стал подниматься. Сначала он приподнял голову — лицо его пылало, — потом встал. Все неотрывно следили за его движениями. Наконец Коротыш удивленно пропищал:
— Что с ним? Пьяный он, что ли?
— Зачем ты привел постороннего к Свободным мореплавателям? Да еще старого! — вложив в свой слабый голос неукротимую ненависть, сказал Бой.
— А как же Коротышка, он разве не старый? — увещевал его Такаки.
— С Коротышкой все в порядке. Ему от нас никуда не уйти. Будет и дальше сжиматься здесь, у нас.
— Видите, хоть Коротыш и избил Боя, Бой все равно его не возненавидел, — тихо сказал Тамакити.
— Зачем привел постороннего к Свободным мореплавателям? Какая в этом нужда? — сказал Бой голосом, каким закричало бы насекомое, если б могло кричать.
— Значит, есть нужда, — ответил Такаки. — Я хочу, чтобы он вступил в Союз свободных мореплавателей. Он человек, способный облечь нашу деятельность в слова. До сих пор Свободные мореплаватели все вместе делали разные вещи, но во имя чего — на этот вопрос ответить мы б не смогли, никто из нас не мог бы. Мы не умеем пользоваться словами. Коротышка говорит складно, но это — речь безумца, не так ли? Я уже давно ищу человека, который бы выразил словами то, что мы собираемся делать, и вот наконец нашел. Он убедил нас своим рассказом о том, как назначил себя поверенным деревьев и китов, — разве одним лишь этим он не доказал, как прекрасно владеет словом? Нам нужен, пойми, человек, способный то же самое сделать для нас.
— А на черта нам нужны слова? — не сдавался Бой.
— Ты никогда не думал о том, что нас может схватить полиция? Разве тебя самого не схватили недавно? — спросил Такаки ледяным тоном, отбросив прежнюю свою насмешливость. — Что мы будем говорить в полиции?
— Лучше всего молчать. Хранить тайну — наше право.
— Совершенно верно. Но я хочу, чтобы были слова, столь же весомые, как и наше молчание. Я думаю о том, чтобы у нас были такие слова.
— Бой прав, — включился в разговор Коротыш. — Когда группа экстремистов негритянского движения оказалась в безвыходном положении и была вынуждена сражаться с оружием в руках, руководители, сопротивлявшиеся этому, были перебиты. А тем, кто хотел сдаться, говорили — я сам читал в газете, это получило огромный резонанс в Америке: не пишите самопокаяний. Не пишите даже писем родным. Храните тайну. Ваша самая выгодная позиция — суровость, замкнутая в молчании. Так взывали они с плачем к своим товарищам.
— Это касается революционного движения, — сказал Такаки. — Оно уже больше ста лет прибегает к одним и тем же словам, поэтому здесь молчание уместно. Но если мы будем молчать, нас никто не поймет. А еще хуже, если полиция сама придумает за нас слова и опубликует их в газетах. Захоти мы даже передать на волю наши настоящие слова, мы не сможем сделать этого, не имея их вовсе...
— Да не схватят нас. А если поймают — лучше всего умереть. Хотел же я отрезать себе руку, лишь бы убежать...
— Совершенно верно. Ты, Бой, человек мужественный, — сказал Такаки. — Ну, а такая, например, вещь? Нас никто не схватит — прекрасно, но все равно разве отсутствие слов не ставит нас в трудное положение? Разве знаем мы, Бой, о себе, о том, что делаем, так же хорошо, как Коротыш? Не думаю. Собственно говоря, кто мы? Чем, я спрашиваю, занят наш Союз свободных мореплавателей?
Бой, раскачиваясь все сильнее, молчал. С трудом удерживаясь, чтобы не упасть, он судорожно подыскивал нужные слова.
— Я прекрасно знаю, что мы за люди, — перешел он в контратаку. — И прекрасно знаю, что мы делаем. Лучше не выражать это словами, а чувствовать, разве не так? Разве это не лучше, чем обманывать с помощью слов?
— Мы впервые узнаем о чем-то, когда выражаем это словами.
— Словами-то все и всегда можно выразить, но не всегда хочется говорить. У меня нет никакого желания при этом шпионе рассказывать, чем мы занимаемся.
— Ты опять за свое? — удивленно спросил Коротыш.
Продолжая раскачиваться, Бой страдальчески сморщил свое багровое, вспухшее лицо. И сказал чуть ли не со слезной мольбой в голосе:
— Я думаю обо всех! Каждый, кто по своей воле пришел в наш тайник, может в любое время, если ему захочется, уйти из него. Разве можно сравнивать нас с тем, кто стал затворником от стыда или страха...
Бой слишком резко откинулся назад и, скатившись с койки, грохнулся головой об пол. Он не застонал, но остался лежать на полу, не в силах снова взобраться на койку. Такаки с товарищами решили сначала его не трогать, но потом, испугавшись, как бы ему не стало хуже, снова уложили на койку. Все это неожиданно подвигнуло Исана на исповедь. Пока он говорил, Бой, казалось, не прислушивался. На самом же деле он до того обессилел, что не мог возразить Исана. Он засыпал ненадолго, храпел, но тут же просыпался и лежал с широко открытыми глазами. Интервалы между пробуждениями становились все длиннее — Бой от жара покрылся потом и, казалось, весь отдался сну, как дорывается до воды разгоряченная лошадь. Проснувшись на секунду, он сказал слабым голосом:
— Я репетировал сейчас свою смерть. На короткое мгновение я умер. И увидел что-то похожее на ад, Такаки. Такой огромный участок, где ведутся дорожные работы; там стоят и бродят люди и черти. Каждый раз, вырыв яму в рост человека, черти закапывают его туда, потом покрывают это место асфальтом и утрамбовывают тяжелыми катками. Жарища — просто ужас. А в сторонке — огромные бидоны, в таких развозят школьные завтраки, и в бидонах жидкая смола...
Тут Бой заснул и на этот раз долго не просыпался. Но было несомненно, что измученный жаром, спящий Бой оказался медиумом, продолжающим исповедь Исана.
Другое дело Такаки — в отличие от настороженно молчавшего Тамакити, он легко окунался в атмосферу болтовни, но, вспоминая позже эту беседу, Исана обратил внимание, что Такаки лишь поддакивал либо вставлял какое-нибудь насмешливое словцо. Безысходность и ужас этой беседы, восстановленной Исана в памяти, странным образом органически сочетались с подтруниванием и насмешками Такаки, стонами Боя и настороженным молчанием Тамакити.
Исана сидел на буе, поставленном вместо стула у штурманского стола, спиной к Бою и лицом к койкам, на одной из которых лежал на спине Такаки, на другой, двухъярусной, внизу сидел Коротыш, а наверху лежал Тамакити. Примкни Исана к Союзу свободных мореплавателей, ему бы тоже выделили койку, но он предпочел не садиться на койку, так как стеснялся избитого Боя. К Такаки, лежавшему на койке, Исана испытывал некое чувство близости, помня историю Китового дерева и то, как он защищал его, Исана, от Боя. И иронические восклицания Такаки, и его тихие смешки совсем не раздражали Исана. Однако ему так и не удалось растопить настороженность двух человек, не возражавших поначалу против задуманного Боем убийства: по-прежнему молчавшего Тамакити и Коротыша — он хоть и начал теперь рассказывать свою историю, но оставался физически и психологически отгороженным какой-то непостижимой стеной. Исана считал Такаки старым своим приятелем, и беспокоили его лишь Тамакити, который, лежа на койке, старательно начищал ружье, и Коротыш, с головой окунувшийся в свой рассказ. Исана и Коротыш беседовали, сидя вполоборота друг к другу, и если бы вдруг раздался выстрел сигнальной пушки, возвещающей нечто чрезвычайно важное, не исключено, что они пробежали бы один мимо другого в противоположные стороны. Но второй выстрел сигнальной пушки, подобный вспышке электрического разряда, взорвавшегося в нервных клетках мозга где-то в глубине черепной коробки, несомненно, заставил бы их повернуть назад и, побледнев от злобы и страха, с ненавистью уставиться друг на друга. В напряжении, рождавшем подобное предчувствие, Исана и Коротыш, сидя вполоборота, вели беседу, на которой тихо посмеивавшийся Такаки и молчавший Тамакити как бы только присутствовали. В этом подвале — кубрике корабля, мчащего свою команду по призрачному морю, Исана подверг себя долгой, самой долгой за всю свою жизнь, исповеди, предназначая ее, разумеется, душам деревьев и душам китов, а также ушам Дзина. Уже поселившись в убежище и вынужденный время от времени выходить наружу, Исана нередко пил водку, чтобы стряхнуть с себя усталость, и потом, вернувшись в убежище, распаленный злобой и алкоголем, писал обличительные письма своим прежним знакомым и приятелям. Писал как человек, ушедший от мира, уверенный, что обращается ко всем людям вообще, ибо не существовало человека, который не был бы достоин осуждения. Наутро ему самому бывало противно опускать эти письма в ящик — он прекрасно сознавал, что совершает непоправимую глупость, которую не объяснишь даже опьянением, но именно это сознание заставляло его мчаться по раскаленной дороге к почтовому ящику. В тот вечер, зная заранее, что уже через час его охватит омерзительное раскаяние, как после самого отвратительного в жизни опьянения, Исана исповедовался до полного саморазоблачения...
Но его исповеди предшествовал красочный рассказ Коротыша, собственно, и вызвавший к жизни эту ответную долгую исповедь. В рассказе Коротыша было скрыто нечто, послужившее толчком для исповеди Исана. Коротыш имел одному лишь ему присущие физические особенности, но возраст его — а он был значительно старше Такаки — не бросался в глаза. Ему, хоть выглядел он и моложе, исполнилось сорок, следовательно, он был даже старше Исана. Фактор возраста весьма важен для понимания того, что, собственно, представлял собой Коротыш. И он сам придавал этому большое значение.
...Случилось это поздней ночью, когда он отмечал свое тридцатипятилетие, рассказывал Коротыш о начале своих горестей, — он стал как-то сжиматься и воспринял это как сигнал расставания с молодостью. Судя по его словам, он следующим образом осознал, что сжимается. Тридцатипятилетний профессиональный фоторепортер в день своего рождения напился. Проснувшись ночью и выпив еще немного, он вдруг почувствовал, что по желобу спины вдоль позвоночника перекатывается гладкий теплый шарик. Ему стало не по себе. Высунув язык, как собака, он стал метаться, не зажигая света, по своей затихшей во сне трехкомнатной квартире. Потом разделся догола и встал на весы. Весь съежился от неприятного холода весов. Посветив карманным фонариком на шкалу, он увидел, что похудел на два килограмма. Но как это связано с тем, что по его спине катался шарик? Он прислонился спиной к тонкому столбу в проходе между кухней и столовой, сдвинул пятки, приложил голову к столбу и провел ногтем линию. Ноготь издал скрипящий звук, словно жук-дровосек. Чувствуя, что в его жизни начинаются удивительные перемены, он вернулся в воспоминаниях к далекому прошлому, дотронувшись рукой до углубления на темени: в детстве он поражал своих приятелей тем, что наливал в это углубление целую пригоршню воды, и собирал этим богатую дань. Он был тогда убежден, что углубление на темени, отличающее его от всех остальных людей, — доказательство необычайности его судьбы. От страха у него перехватило дыхание: углубление, этот знак, который должен был осчастливить его, наоборот, принес несчастье. Ноги его точно приросли к полу. Уже тогда он предвидел роковые перемены, которые претерпят его тело и душа, — с непостижимой быстротой они становились все явственнее. Бесконечные измерения столба от основания до блестящих отметок ногтем, похожих на след, который оставляет на дереве слизняк, давали вещественные доказательства его предвидению; та постоянная, неизменная с тех пор, как в девятнадцать лет он перестал расти, цифра теперь должна была исчезнуть из его паспорта и анкет. Его рост уменьшился на пять сантиметров! Он сжимался. И был убежден, что будет непрерывно сжиматься и дальше.
Самым ужасным было полное совпадение внутренних ощущений с показаниями сантиметра. Стоило ему представить себе, что тело его будет и дальше стремительно сжиматься, а внутренние органы уменьшаться до размера обезьяньих, и он в конце концов, бессильно вскрикнув, умрет, как слезы начали течь неудержимым потоком. Но зато ему удалось освободиться от сложных взаимосвязей тела с душой, которые он в течение нескольких лет был не в состоянии распутать. То, что ему пришлось сделать, было очень печально, но зато принесло чувство освобождения его исстрадавшемуся сердцу, и он снова с поразительной отчетливостью понял, что весь смысл, вся цель его последующей жизни будут неразрывно связаны со сжатием. Слезы смыли раздражение от того, что вдоль позвоночника катался теплый шарик.
С таким чувством, будто алкоголь лишь обжег внутренности, но действует на кого-то другого, а не на него, он вернулся в свою спальню, служившую также и темной комнатой для работы, и, постояв в раздумье у стола, подложил под ножки стула сантиметра на три старых журналов. Он вычислил, что из пяти сантиметров, на которые сократился его рост, на ноги приходится два. Едва он сел на стул, к нему вернулось ощущение удобства — стол подходил ему по высоте. Но общее состояние от этого не улучшилось.
— Возможно, такие случаи уже бывали, я даже смутно догадывался о них. Однажды, когда я ездил в Соединенные Штаты на летний семинар личных секретарей политических деятелей, я встретил там человека, с которым произошло нечто подобное, — подтвердил Исана, обращаясь к своим воспоминаниям.
— Это был мужчина или женщина? — живо спросил Коротыш.
— Мужчина, канадский писатель, пишущий по-английски. У него из года в год укорачивалась нога.
— Это точно мой случай, — заявил Коротыш. — Как приятно побеседовать, наконец, с человеком, который может тебя понять. Вы не находите? Разумеется, это трагедия, с женой у меня все пошло плохо. До того, как я стал сжиматься, жена была одного роста со мной, в общем, женщина крупная. И к тому же полная. Близость между нами стала какой-то странной. Особенно в моем представлении. Я стал терять ощущение, что обладаю ею. Я не мог не думать в такие минуты, что будет, если тело мое сожмется еще больше. Тогда я решил искать утешения у других, новых и новых женщин. Вначале я не мог без отвращения вспоминать о каждой, с которой бывал близок. Эта близость казалась мне криком о помощи. Я чувствовал, что у меня нет никакого права на близость с женщиной. Ведь я превратился в человека с отвратительно жалким, смешным телом. Вылитый Квазимодо! Но разве не это мечта женщины?..
Если бы моя жизнь продолжалась так, как она шла раньше, то я, думаю, не только бы сжался, но и в конце концов стал высохшим трупом. Да, было бы именно так. И я жаждал этого! Неприглядная история. Но вот однажды я после десятилетней разлуки встретился с женщиной, которая была влюблена в меня еще до моей женитьбы. И все переменилось! Вы читали «Идиота» Достоевского? Читали, разумеется? Его читали все. Правда, эти Свободные мореплаватели, в том числе и Такаки, не читали, ха-ха! Там есть такая женщина, Настасья Филипповна. Я не хочу сказать, что женщина, с которой я снова встретился, была Настасьей Филипповной. Понимаете?
— Понимаю! — съязвил Такаки, передразнивая тонкий голос Коротыша. Исана показалось, что Такаки, безусловно, читал «Идиота».
— Я просто хочу провести аналогию между отношением Рогожина и князя Мышкина к Настасье Филипповне и моим отношением к этой приятельнице. Десять лет назад я был для нее князем Мышкиным. А при новой встрече стал Рогожиным. В глазах моей приятельницы сидевшие во мне князь Мышкин и Рогожин сгорели, точно фотокарточки, и, может быть, именно поэтому она, как и Настасья Филипповна, в конце концов приобрела настоящего возлюбленного, которого раньше не могла получить.
— Приобрела не кого-нибудь другого, а Коротыша, — сказал Такаки. — Двое русских слились в одно целое, сконденсировались — представляете, какое сокровище она приобрела!
— В памяти приятельницы я был человеком, который любил ее и которого любила она, но который так и не решился на физическую близость с ней. Эта женщина не чувствовала себя со мной свободно. Поэтому наши отношения тогда и не сложились. Но теперь этого мужчину обуяло стремление к наслаждениям, и единственное, что интересовало его в их отношениях, — это физическая близость. Она смогла соединить вместе духовную радость и физическое утешение. Я говорю «утешение», но какое на самом деле это было колоссальное наслаждение! Она преподавала в частном университете, жила одна, купив на деньги, оставленные в наследство родителями, роскошную квартиру, и я, нагрузившись обычно всем необходимым для ужина, направлялся к ней на свидание. Пока она готовила еду, пока мы ели, сидя друг против друга, я, превратившись в князя Мышкина десятилетней давности, вел с ней беседу. Чуть опьянев, она погружалась в мои рассказы. Кровать, стоявшая у ее рабочего стола, была для нас слишком узкой, поэтому, поужинав, мы устраивали другую постель на полу. Я до сих пор вспоминаю наивное, детское выражение лица у этой немолодой женщины, когда она старательно стелила нашу постель. Я готов без конца петь дифирамбы телу и душе этой чудесной женщины. Я опустошал себя ради нее. Может быть, это следует назвать погружением в любовь? Мы изнемогали от любви.
— Развратник, грязный развратник! — слабым голосом возмутился Бой.
— Когда я лежал рядом с возлюбленной, отдав ей все свои физические и духовные силы, мне казалось, что я все еще погружен в любовь. Вам понятно, в каком смысле я употребляю слово «погружен»? Гладя ее тело, я говорил ей: теперь ты лежишь тихая, точно умершая Настасья Филипповна, и у меня такое чувство, будто я делаю то же самое, что делали князь Мышкин и Рогожин, всю ночь лежавшие возле нее! Она вздрагивала, и я думал, что она дрожит от желания...
— Она просто боялась тебя! Развратник. Ты убил ее и отделался от нее, — вмешался Бой, но Коротыш не обратил на его слова никакого внимания.
— Однажды в порыве безумия я действительно чуть не убил ее... Она резко оттолкнула меня и тут же позвонила жене. Он хочет меня убить, говорила она, а убив, лечь рядом со мной, как это сделали князь Мышкин и Рогожин. Моя жена и эта женщина вместе учились в университете и были похожи во всем, даже в своих заблуждениях, поэтому они сразу же поняли друг друга. Общими усилиями жена и любовница в конце концов упекли меня в психиатрическую лечебницу. Я убежал оттуда, после чего порвал и с семьей, и с любовницей...
— Ты убил всю свою семью и любовницу и бежал, вот что ты сделал!
— Никого я не убивал, — отчеканивая каждое слово, произнес Коротыш, оборачиваясь к Бою. — А любовница тогда так грубо оттолкнула меня только потому, что мое тело в тот день сжималось настолько стремительно, что даже она ощутила это. С того дня я стал для нее чудовищем. А ведь прежде, чем я превратился в чудовище, прикосновение ко мне возбуждало у нее желание. Но под конец я внушал ей лишь страх...
Когда Коротыш замолчал, Такаки, напускным участием прикрыв обычную свою издевку, сказал:
— Коротышка, по-моему, в последнее время ты не особенно-то погружаешься в любовь? Мне даже кажется, что ты потерял интерес к женщинам.
— Просто для любой женщины я стал слишком коротким, — неожиданно мрачно сказал Коротыш. — Мое психологическое сжатие идет еще стремительнее — теперь естественная высота, на которой находятся мои глаза, лежит в сфере детей и собак; фотографируя, я делаю лишь снимки детей и собак, попадающих в поле моего зрения. А объекты, не равные по росту детям и собакам, например взрослые женщины, вне пределов моих интересов. И я все еще продолжаю сжиматься...
— Он даже нам не хочет показывать своих фотографий, хотя сам профессиональный фоторепортер, — сказал Такаки.
Бой, обессилевший от ран, с трудом стал подниматься. Сначала он приподнял голову — лицо его пылало, — потом встал. Все неотрывно следили за его движениями. Наконец Коротыш удивленно пропищал:
— Что с ним? Пьяный он, что ли?
— Зачем ты привел постороннего к Свободным мореплавателям? Да еще старого! — вложив в свой слабый голос неукротимую ненависть, сказал Бой.
— А как же Коротышка, он разве не старый? — увещевал его Такаки.
— С Коротышкой все в порядке. Ему от нас никуда не уйти. Будет и дальше сжиматься здесь, у нас.
— Видите, хоть Коротыш и избил Боя, Бой все равно его не возненавидел, — тихо сказал Тамакити.
— Зачем привел постороннего к Свободным мореплавателям? Какая в этом нужда? — сказал Бой голосом, каким закричало бы насекомое, если б могло кричать.
— Значит, есть нужда, — ответил Такаки. — Я хочу, чтобы он вступил в Союз свободных мореплавателей. Он человек, способный облечь нашу деятельность в слова. До сих пор Свободные мореплаватели все вместе делали разные вещи, но во имя чего — на этот вопрос ответить мы б не смогли, никто из нас не мог бы. Мы не умеем пользоваться словами. Коротышка говорит складно, но это — речь безумца, не так ли? Я уже давно ищу человека, который бы выразил словами то, что мы собираемся делать, и вот наконец нашел. Он убедил нас своим рассказом о том, как назначил себя поверенным деревьев и китов, — разве одним лишь этим он не доказал, как прекрасно владеет словом? Нам нужен, пойми, человек, способный то же самое сделать для нас.
— А на черта нам нужны слова? — не сдавался Бой.
— Ты никогда не думал о том, что нас может схватить полиция? Разве тебя самого не схватили недавно? — спросил Такаки ледяным тоном, отбросив прежнюю свою насмешливость. — Что мы будем говорить в полиции?
— Лучше всего молчать. Хранить тайну — наше право.
— Совершенно верно. Но я хочу, чтобы были слова, столь же весомые, как и наше молчание. Я думаю о том, чтобы у нас были такие слова.
— Бой прав, — включился в разговор Коротыш. — Когда группа экстремистов негритянского движения оказалась в безвыходном положении и была вынуждена сражаться с оружием в руках, руководители, сопротивлявшиеся этому, были перебиты. А тем, кто хотел сдаться, говорили — я сам читал в газете, это получило огромный резонанс в Америке: не пишите самопокаяний. Не пишите даже писем родным. Храните тайну. Ваша самая выгодная позиция — суровость, замкнутая в молчании. Так взывали они с плачем к своим товарищам.
— Это касается революционного движения, — сказал Такаки. — Оно уже больше ста лет прибегает к одним и тем же словам, поэтому здесь молчание уместно. Но если мы будем молчать, нас никто не поймет. А еще хуже, если полиция сама придумает за нас слова и опубликует их в газетах. Захоти мы даже передать на волю наши настоящие слова, мы не сможем сделать этого, не имея их вовсе...
— Да не схватят нас. А если поймают — лучше всего умереть. Хотел же я отрезать себе руку, лишь бы убежать...
— Совершенно верно. Ты, Бой, человек мужественный, — сказал Такаки. — Ну, а такая, например, вещь? Нас никто не схватит — прекрасно, но все равно разве отсутствие слов не ставит нас в трудное положение? Разве знаем мы, Бой, о себе, о том, что делаем, так же хорошо, как Коротыш? Не думаю. Собственно говоря, кто мы? Чем, я спрашиваю, занят наш Союз свободных мореплавателей?
Бой, раскачиваясь все сильнее, молчал. С трудом удерживаясь, чтобы не упасть, он судорожно подыскивал нужные слова.
— Я прекрасно знаю, что мы за люди, — перешел он в контратаку. — И прекрасно знаю, что мы делаем. Лучше не выражать это словами, а чувствовать, разве не так? Разве это не лучше, чем обманывать с помощью слов?
— Мы впервые узнаем о чем-то, когда выражаем это словами.
— Словами-то все и всегда можно выразить, но не всегда хочется говорить. У меня нет никакого желания при этом шпионе рассказывать, чем мы занимаемся.
— Ты опять за свое? — удивленно спросил Коротыш.
Продолжая раскачиваться, Бой страдальчески сморщил свое багровое, вспухшее лицо. И сказал чуть ли не со слезной мольбой в голосе:
— Я думаю обо всех! Каждый, кто по своей воле пришел в наш тайник, может в любое время, если ему захочется, уйти из него. Разве можно сравнивать нас с тем, кто стал затворником от стыда или страха...
Бой слишком резко откинулся назад и, скатившись с койки, грохнулся головой об пол. Он не застонал, но остался лежать на полу, не в силах снова взобраться на койку. Такаки с товарищами решили сначала его не трогать, но потом, испугавшись, как бы ему не стало хуже, снова уложили на койку. Все это неожиданно подвигнуло Исана на исповедь. Пока он говорил, Бой, казалось, не прислушивался. На самом же деле он до того обессилел, что не мог возразить Исана. Он засыпал ненадолго, храпел, но тут же просыпался и лежал с широко открытыми глазами. Интервалы между пробуждениями становились все длиннее — Бой от жара покрылся потом и, казалось, весь отдался сну, как дорывается до воды разгоряченная лошадь. Проснувшись на секунду, он сказал слабым голосом:
— Я репетировал сейчас свою смерть. На короткое мгновение я умер. И увидел что-то похожее на ад, Такаки. Такой огромный участок, где ведутся дорожные работы; там стоят и бродят люди и черти. Каждый раз, вырыв яму в рост человека, черти закапывают его туда, потом покрывают это место асфальтом и утрамбовывают тяжелыми катками. Жарища — просто ужас. А в сторонке — огромные бидоны, в таких развозят школьные завтраки, и в бидонах жидкая смола...
Тут Бой заснул и на этот раз долго не просыпался. Но было несомненно, что измученный жаром, спящий Бой оказался медиумом, продолжающим исповедь Исана.
Глава 9
Исповедь Ооки Исана
— Жизнь в убежище я избрал не по собственной воле. Если я и откажусь от нее, все равно не смогу вернуться в общество, хотя Бой утверждает обратное. Думаю, я и умру в своем убежище, — так начал свой рассказ Исана.
— Из-за ребенка? — спросил Такаки.
— Не только из-за него, но это, разумеется, связано и с ним. Когда вскоре после рождения сына я узнал, что с головой у него не все в порядке, я сразу подумал: наверно, это из-за того. Ребенок тогда, правда по-своему, по-детски, не раз пытался покончить с собой. И я не мог не увидеть здесь кару, возмездие за то. Но я до конца рассказа не раскрою, что значит «из-за того» и «за то». Задумывались вы когда-нибудь, что значит пытаться покончить с собой? Мой приятель, врач, говорил, что существует два типа самоубийства. Каждый из них можно определить буквально в двух словах. Тип «помогите мне» и тип «я отвратителен». «Самоубийство» по оплошности, неважно — сознательной или бессознательной, так и оставшееся лишь попыткой самоубийства, означает мольбу о помощи: помогите мне, обращенную ко всем без разбора людям. Другой тип самоубийства никогда не может окончиться неудачей, он отвергает всех: я отвратителен, заявляет он без разбора — всем остающимся в живых. Он призван выразить ненависть, оскорбить, унизить. Мой сын отказывался от пищи, все время падал, даже не пытаясь себя защитить. Глядя на него, невольно создавалось впечатление, будто он хочет покончить с собой. Если бы ребенок пытался убить себя, отвергая всех нас: я отвратителен, может быть, ему следовало бы это позволить. Пожалуй, другого выхода не было бы: меня отвергают, и я бессилен что-либо сделать. Но как поступить, если ребенок, вместо того чтобы сказать помогите мне, снова и снова повторяет попытки самоубийства? Примитивные и потому еще более ужасные попытки с безгласным воплем: помогите мне, помогите мне. Я даже представить себе не мог, чем ему помочь. Вот тогда-то я и начал верить, что поведение ребенка является карой за то. Жена стала даже опасаться, не захочу ли я искупить свой грех, ощущая со всей определенностью, что это и в самом деле кара. Она страдала вдвойне. Дело в том, что в моем грехе был замешан ее отец. Тогда она стала думать, как прекратить эти попытки ребенка, избавив и меня от искупления греха. Я помогал ей, потому что и сам хотел найти такой путь. Кончилось тем, что я прекратил все действия, которые прежде связывали меня с реальным миром, и заперся в атомном убежище. Средства, необходимые на строительство моего укрытия и на затворническую жизнь, жена взяла у отца. Я, разумеется, не знал, перестанет ли ребенок издавать свой безгласный вопль: помогите мне, помогите мне — только потому, что запрется со мной в убежище. Это была рискованная игра. Но мы ее выиграли. Не зря, еще составляя план затворнической жизни, мы с женой надеялись на выигрыш. Но поскольку я укрылся в убежище, не искупив греха, то был обречен вечно жить с этим неискупленным грехом, неся на своих плечах всю его тяжесть. Если кто-то действительно хотел покарать меня, то почему бы ему и впрямь не поместить меня, полуживого, в убежище? Если бы он именно так хотел продлить мою обремененную грехом жизнь, это было бы дарованной мне крохотной милостью, думал я. Наша рискованная игра попахивала плутовством — даже выиграв ее, я не получал никакой выгоды. Я был втянут в эту жульническую игру, мне помогли ее выиграть, но настоящий куш сорвали те, кто ее затеял.
— Из-за ребенка? — спросил Такаки.
— Не только из-за него, но это, разумеется, связано и с ним. Когда вскоре после рождения сына я узнал, что с головой у него не все в порядке, я сразу подумал: наверно, это из-за того. Ребенок тогда, правда по-своему, по-детски, не раз пытался покончить с собой. И я не мог не увидеть здесь кару, возмездие за то. Но я до конца рассказа не раскрою, что значит «из-за того» и «за то». Задумывались вы когда-нибудь, что значит пытаться покончить с собой? Мой приятель, врач, говорил, что существует два типа самоубийства. Каждый из них можно определить буквально в двух словах. Тип «помогите мне» и тип «я отвратителен». «Самоубийство» по оплошности, неважно — сознательной или бессознательной, так и оставшееся лишь попыткой самоубийства, означает мольбу о помощи: помогите мне, обращенную ко всем без разбора людям. Другой тип самоубийства никогда не может окончиться неудачей, он отвергает всех: я отвратителен, заявляет он без разбора — всем остающимся в живых. Он призван выразить ненависть, оскорбить, унизить. Мой сын отказывался от пищи, все время падал, даже не пытаясь себя защитить. Глядя на него, невольно создавалось впечатление, будто он хочет покончить с собой. Если бы ребенок пытался убить себя, отвергая всех нас: я отвратителен, может быть, ему следовало бы это позволить. Пожалуй, другого выхода не было бы: меня отвергают, и я бессилен что-либо сделать. Но как поступить, если ребенок, вместо того чтобы сказать помогите мне, снова и снова повторяет попытки самоубийства? Примитивные и потому еще более ужасные попытки с безгласным воплем: помогите мне, помогите мне. Я даже представить себе не мог, чем ему помочь. Вот тогда-то я и начал верить, что поведение ребенка является карой за то. Жена стала даже опасаться, не захочу ли я искупить свой грех, ощущая со всей определенностью, что это и в самом деле кара. Она страдала вдвойне. Дело в том, что в моем грехе был замешан ее отец. Тогда она стала думать, как прекратить эти попытки ребенка, избавив и меня от искупления греха. Я помогал ей, потому что и сам хотел найти такой путь. Кончилось тем, что я прекратил все действия, которые прежде связывали меня с реальным миром, и заперся в атомном убежище. Средства, необходимые на строительство моего укрытия и на затворническую жизнь, жена взяла у отца. Я, разумеется, не знал, перестанет ли ребенок издавать свой безгласный вопль: помогите мне, помогите мне — только потому, что запрется со мной в убежище. Это была рискованная игра. Но мы ее выиграли. Не зря, еще составляя план затворнической жизни, мы с женой надеялись на выигрыш. Но поскольку я укрылся в убежище, не искупив греха, то был обречен вечно жить с этим неискупленным грехом, неся на своих плечах всю его тяжесть. Если кто-то действительно хотел покарать меня, то почему бы ему и впрямь не поместить меня, полуживого, в убежище? Если бы он именно так хотел продлить мою обремененную грехом жизнь, это было бы дарованной мне крохотной милостью, думал я. Наша рискованная игра попахивала плутовством — даже выиграв ее, я не получал никакой выгоды. Я был втянут в эту жульническую игру, мне помогли ее выиграть, но настоящий куш сорвали те, кто ее затеял.