Лето прервало эту первую вспышку энтузиазма. Одни уехали на море, другие – в деревню. Англарес вздумал замуровать себя в башне одного туренского замка, чтобы встретиться там с какими-то привидениями. Только я и Венсан остались в Париже. Он считал меня индивидуалистом, я уважал его независимость. Получилось так, что мы подружились где-то к тому времени, когда я получил письмо – после двух месяцев ожидания, – а спустя некоторое время мы затесались из любопытства в бурлящую толпу манифестантов: митинговали в защиту двух невиновных людей, приговоренных к смертной казни. Началось все у перекрестка Елисейских полей. Мы присоединились к процессии, которая двигалась по авеню, распевая «Интернационал», выкрикивая лозунги и призывы. Фараонов и след простыл. Буржуа на террасах кафе в беспорядке отступали. Шествие победоносно проследовало до площади Звезды, пока не было прервано выстрелом со стороны ресторана Фуке. В это бандитское укрытие полетели камни, женщины закричали. Продолжения не последовало. Когда мы подошли к Триумфальной арке, запал был уже не тот. Человек шесть поймали одинокого полицейского, который пытался шутить и убеждал всех, что в социальном вопросе он придерживается прогрессивных взглядов. Демонстранты разошлись – одни направо, другие налево. Мы пошли по авеню де Терн. Большинство кафе было закрыто. В этот момент я заметил Ж. и того самого Сабодена, которого встречал у графини.
   – Каша заварилась на бульваре Севастополь, – сказал мне Ж., – там построили баррикады.
   – Вы туда? – спросил Венсан.
   – Ищем такси, – ответил Сабоден, – баррикады! Вот это славный денек!
   На авеню Вильерс мы нашли такси. Доехали до площади Клиши. Мы с воодушевлением обсуждали ночной захват Елисейских полей. Площадь Клиши была оцеплена полицией. Такси развернулось и довезло нас до улицы Роше. Тогда шофер сказал нам, что он член партии; он полагал, что там уже имеются убитые, хотя было неясно, откуда такие сведения. На всякий случай он избегал всех ограждений, сворачивал, объезжал. В конце концов мы добрались до улицы Сен-Дени. Вышли. Бульвары кишели полицейскими. Люди делали вид, что просто прогуливаются; и ни одной машины. Все вроде бы спокойно. На бульваре Севастополь народу оказалось гораздо больше, но все было кончено. Можно было свободно проходить, хотя через каждые сто метров вас задерживали и обыскивали служители порядка. Мы разглядывали разбитые витрины, коробки из-под обуви, валявшиеся на мостовой, сломанные садовые решетки, «ту самую» баррикаду. Если рядом не было шпиков, обменивались восторженными возгласами. Мы пошли вниз по бульвару к Сене. Все смешались вместе: жандармы, любопытствующие, бывшие демонстранты. Все это показалось мне ужасно запутанным. У Центрального рынка полицейские исчезли. Тут же образовалась толпа, желавшая послушать противоречивые, но героические рассказы. «Та самая» баррикада вселяла надежды в сердца опоздавших. Внезапно появились шпики и со знанием дела устремились к кучкам людей. Мы рванули по направлению к рынку. Через две или три пустынные улицы нам встретилось новое сборище, тут тоже не было недостатка в рассказчиках. Но снова как из-под земли возникли полицейские. В этот раз я смотрел на них в упор. У них был уверенный вид. Один оказался рядом со мной, должно быть, ему что-то взбрело в голову. Я бросился на землю, не знаю почему. Встал, слушая, как мне кричат всякие гадости. Зашагал с гордым видом, нагнал Ж. Венсан и Сабоден исчезли. Я оглянулся и увидел, как их грубо уводят. Я был возмущен. Ж. сказал:
   – Не психуй, их выпустят завтра утром.
   Мы продолжали свое отступление. На улице Риволи шли работы. Мы добрались до набережной.
   – Мне нужно возвращаться.
   – Где ты живешь?
   – Предместье Сен-Мартен.
   – Подожди, пока все успокоится. Проводи меня, я живу на авеню Мэн. Пойду домой, здесь больше нечего делать.
   Я провожал его, по пути отвечая на вопросы; он подробно расспрашивал меня об Англаресе и его учениках.
   – А ты, ты не вступаешь?
   – Нет, – ответил я.
   – Почему?
   Какой вразумительный ответ я мог бы дать? Я чувствовал, что он уже приготовился агитировать меня, это раздражало.
   – Ну так почему же? – спросил он. Я только и смог сказать:
   – Ну, знаешь ли, я не убежден.
   – И после такого вечера, как сегодня, ты не убежден?
   – Да, все это трогательно.
   – Почему же «трогательно»? Что за мысль – сказать слово «трогательно»? Ты не знаешь, что со времен Коммуны в Париже впервые строили баррикаду? Главное вот в чем: парижский пролетариат попробовал себя в уличных боях.
   И пока мы не дошли до его дома на улице Сен-Жак, он объяснял мне тактику уличных сражений. Поднимаясь по лестнице, он, должно быть, искренне пожалел меня.
   Когда Англарес вернулся из своей башни, он охотно выслушал наши рассказы о том, что мы видели демонстрации, и не преминул перечислить знаки, по которым совпали некоторые детали его жизни и некоторые эпизоды восстания, да так искусно, что смог убедить нас в том, что одно зависело от другого. Он увидел в этих событиях новые причины для того, чтобы активно участвовать в работе партии, но вскоре наступила полоса разочарований. Шеневи выставили из «Юманите», когда услышали (придя в полное изумление) его речи (удивительная неосторожность) о том, что революция должна активизировать душевные состояния, не поддающиеся контролю разума: сон, состояние опьянения и некоторые формы сумасшествия. Разразился крупный скандал, Саксель осудил Шеневи. Потом Вашоль произвел не лучшее впечатление, заявив, что каждый рабочий должен убивать любого священника, который встретится на его пути: его приняли если не за провокатора, то, во всяком случае, за хулигана. Саксель осудил Вашоля. Наконец, и Англаресу очень быстро надоело ходить на собрания партийной ячейки, на улицу, где ему встречались лишь консьержи и содержатели кафе – они недоверчиво разглядывали толстый черный шнурок, на котором держалось пенсне, волосы, рассыпанные по плечам, и его одежду, напоминавшую одновременно одеяние розенкрейцера и фрак приглашенного на коктейль. Нечувствительность этих людей доходила до того, что они не реагировали на его взгляд. И когда его собрались засадить за зубрежку экономической ситуации в Европе, чтобы потом он разъяснял ее всему кружку, Англарес предпочел ретироваться. В то самое время, когда я получил второе письмо от Одиль, Англарес и его одиннадцать или тринадцать близких друзей, вступивших в партию меньше чем шесть месяцев назад, вышли из нее, разочаровавшись и разуверившись в будущем революции, подготовленной такими хамами – правоверными коммунистами.
   Однако это отступление вызвало раскол: Саксель и еще двое или трое остались на стороне Москвы. Иногда они заходили на аперитив, несколько раз их видели у Англареса, но преданные ученики допускали их в свой круг только по старой памяти, и так же как два месяца назад предателями считали тех, кто не вступил в коммунистическую партию, теперь такой же ярлык получили те, кто не захотел из партии выйти. С другой стороны, меня удивил Венсан, он, казалось, был не рад такому повороту: он опасался, как бы дело не дошло до «тайного общества». Итак, одни действовали на одной стороне, другие – на другой: обсуждения, споры, удары исподтишка случались все чаще. Обменивались программами с группами своих противников и подписывали манифесты союзников, но никто не знал, что делать. Ожидали, когда же Англарес спустит последний корабль, чтобы всем можно было спешно на него взобраться; но пока что он проявлял крайнюю осторожность. Он решил, что для нас вполне достаточно поупражняться в новых играх. Мы препарировали случай, исследовали психологию бессознательного, практиковали гадание по числам, следуя особым правилам – совершенно несерьезным, как я объяснял это в другом месте. Я препарировал, исследовал, практиковал; это гадание по числам было отчасти моей заслугой; я разъяснял Англаресу математические игры, и хотя он ничего не понял, но извлек из них совершенно потрясающие парапсихологические эффекты. Я с удивлением и любопытством участвовал во всех этих сборищах и играх, которым придавался политический смысл. В самом деле, все продолжали проклинать буржуазное общество и желать какого-то нового общества; и в этот момент основная деятельность состояла в том, чтобы не покупать больше «Юманите». Поскольку я никогда не делал ничего подобного…
   Сакселя, который мне очень нравился, я больше не видел. Митинги, собрания партийной ячейки или кружка, чтение «Капитала» отнимали у него все время. Теперь моим лучшим другом стал Венсан Н. Он поражал меня своими суждениями – столь резкими, что я иногда задумывался над тем, что он делает среди нас; эта независимость нравилась и не нравилась Англаресу, особенно его раздражало, если благодаря этой независимости проваливался начатый «опыт», так как нередко случалось, что Венсан протестовал против «убожества» некоторых опытов, как он это называл, и отказывался в них участвовать. Я много узнал, общаясь с ним, действительно много: теперь я вроде бы разбирался в той болотистой области, в которой мы плавали.
   Заброшенный сюда случайно, я дал пене облепить себя, словно булыжник, покорный и оглушенный. Венсан взялся открыть мне глаза на то, что меня окружает, по крайней мере в этих кругах; он рассказал о сектах и отдельных людях, союзах и разрывах, перегруппировках и расколах. Он описал мне сутолоку мнений и столкновения систем, дробление теорий, брожение идей, размножение всяческих отпочковавшихся «измов» – делившихся, как клетки, ничтожных, вибрирующих. Когда я узнал все эти мелочи, то понял, что не вынес отсюда практически ничего.
   Примерно в то же время я вдруг обеспокоился истинным значением своих трудов, но лишь временно, поскольку решил их продолжать без колебаний. Я сказал себе:
   – Если я люблю ее, все окажется легким. Что не сделаешь ради любимой женщины? Если я люблю ее, я поеду за ней и привезу ее сюда. Как мы будем жить? Я мог бы работать, к примеру, если я ее люблю. Да, поеду за ней, и, может быть, нам удастся уехать – так как, вероятно, она не захочет возвращаться – в Испанию или еще лучше в Марокко, где я, может быть, снова встречу того араба, смотревшего на мир, застывшего в созерцании, интересно чего? Там, на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету вдоль городских стен. Но как же мы сможем уехать? О, если я ее люблю, наверно, мне будет не трудно найти способ покинуть этот старый город, в котором мы встретились.
   Трудно как раз другое – оказать услугу, особенно женщине, помочь ей, поддержать ее. Тут же все начнут думать, что вы любите ее, а я, конечно, не хотел, чтобы обо мне могли такое подумать, еще меньше хотел, чтобы меня сочли сентиментальным. Я не знал, что делать. Иногда внезапно мне приходило в голову, что я должен как-то действовать, но я не шел дальше этого первого побуждения, а продолжал жаловаться и страдать, осуществить определенный план казалось мне невозможным. Впрочем, подобные мысли посещали меня не слишком часто. Этим воспоминаниям я был обязан только своей памяти, я не видел никого из тех, кто знал ее, людей, разбежавшихся от револьверного выстрела, которым прикончили июньским днем самого высокого среди них на улице Рише, я был обязан этим воспоминаниям только своей памяти и никогда больше не ходил по тем местам, где мы когда-то бродили вместе. Теперь шесть месяцев ослабили нашу дружбу, шесть месяцев, а точнее, сто сорок шесть дней, подсчитывал я: точно считать я всегда умел.
   Дни и память; некоторые дни сгущали события, словно для того, чтобы облегчить работу памяти; так было двенадцатого декабря того года. Умывальник был засорен, потому что накануне я напился совершенно невозможным образом. Выплывая из тумана пьяного отупения, я проводил дрожащей рукой по перекошенному лицу, не решаясь взяться за бритву. Было уже поздно. Постучалась уборщица, намеревавшаяся прибраться у меня. Я посмотрел невидящим взглядом на листок бумаги, валявшийся на столе; даны две простые правильные кривые, регулярно пересекающиеся, найти число их точек пересечения в функции двенадцати множеств, от которых зависит их символическое представление по отношению к двум осям координат; потребовалось бы шесть множеств, чтобы точно представить подобную геометрическую фигуру; в этом заключалось, как я полагал, одно из моих открытий – на самом деле простая констатация, из которой до сих пор я не смог ничего извлечь. Я взял тетрадь; в ней были вычисления нового класса чисел, которые, как мне казалось, изобрел я, чисел, состоящих из двух элементов – крайних членов одного двойного неравенства: они проявляли по отношению к трем другим операциям кроме сложения крайне любопытные свойства, которые я еще не до конца выяснил; здесь же были записаны исследования, в которых я ссылался на индукцию бесконечных серий, и интеграл Парсеваля, исследования, которые я определил как сложение направо и сложение налево комплексных чисел, и отмечал важность этих операций для комбинаторного анализа. Цифры, цифры, цифры. Стучала уборщица, пришедшая заправить мою постель. Я решил побриться в парикмахерской, а в дополнение сделать на лицо теплую примочку. Таким образом, я обрел свой прежний вид. Выпив большую чашку черного кофе, побродил немного, так что мой маршрут напоминал цифру 8, и начал чувствовать себя вполне прилично. Теперь я удивляюсь, о чем же я мог тогда все время думать. Около полудня я подходил к кафе на площади Республики. Я увидел Англареса и Вашоля, а также еще двоих неизвестных мне людей. Увидеть два новых лица – в этом не было ничего особенного, Англарес обожал новых людей: достаточно было какому-нибудь человеку столкнуться с Англаресом при странных обстоятельствах, как его сразу же включали в число учеников, даже если этот человек не проявил никаких качеств, необходимых, чтобы стать членом секты, как я, например. Поскольку Англарес остывал так же быстро, как и загорался, неофит исчезал, иногда бесшумно, часто с грохотом. Это служило поводом к лаконичным письменным оскорблениям, исключениям, проклятиям – в общем, жизнь как бы кипела.
   Одним из этих двоих был не кто иной, как Владислав, художник, которого Саксель часто мне показывал на Монпарнасе и гением которого восхищались на площади Республики, но издалека, так как до сих пор он решительно отвергал все авансы Англареса. Что касается второго, я прямо-таки задохнулся, когда услышал его имя: Эдуард Сальтон. С открытым ртом смотрел я на этого знаменитого мерзавца, этого доносчика, этого педераста, этого недостойного человека. Они с Англаресом дружелюбно беседовали, вернее, обменивались любезностями время от времени, а в основном слушали художника Владислава. Тот рассказывал, как он занимался некрофилией в Бретани в грозу и как он смог нарисовать только голые ноги, прижимая к носу смоченный в абсенте платок, и как в деревне после летних дождей он ложился в теплую грязь, чтобы соединиться с матерью-природой, и как он ел сырое мясо, выдержанное по способу гуннов, что придало ему ни с чем не сравнимый вкус. Слушая его, никто не мог усомниться в том, что он гениальный художник. Вновь подошедший Шеневи прервал этот опус. Он принес нам важные новости: благодаря своей дипломатической ловкости мы можем с уверенностью констатировать, что на нашу сторону перешла группа диссидентствующих социобуддистов, состоящая из трех человек, но очень достойных. Все зааплодировали, я тоже, хотя и не знал, о чем идет речь. После этого Шеневи, Вашоль, Сальтон и Владислав отправились обедать с тремя вышеупомянутыми социобуддистами, чтобы заключить конкретный союзный договор, действительный на текущий год. Я остался один с мэтром, я хотел сказать с Англаресом, который спросил меня, улыбаясь:
   – Вы, должно быть, очень удивились, увидев Эдуарда Сальтона среди нас?
   – Да, действительно, – признался я.
   – Вы уж извините меня, я вас пока не ввел в курс дела, но вы же понимаете: чтобы довести некоторые планы до конца, нужна определенная скрытность.
   – Разумеется.
   – Некоторые начинания нельзя вершить всем коллективом. Мне должны доверять.
   – Конечно.
   – У вас есть время? Я объясню вам, как обстоят дела.
   – С удовольствием.
   – Так вот. Я намереваюсь воссоединить все расколотые секты и раздробленные группы, естественно, те, которые более-менее близки нам, вот почему вы видели здесь Сальтона. Я обратился к нему не без некоторого отвращения, хотя нельзя отрицать того, что его идеи кое-где созвучны нашим. Может быть, я был излишне суров по отношению к нему. В любом случае он привел к нам Владислава, а Владислав – это серьезная поддержка: вы знаете, как он знаменит. Мы сделаем его почетным президентом, и вокруг его имени можно будет создать определенный союз. Союз, который было бы невозможно создать вокруг моего имени, – прибавил он, улыбаясь.
   Он продолжал:
   – Заметьте, если даже такое воссоединение окажется неэффективным, у нас все-таки будет возможность распространить свои идеи и, может быть, привлечь на свою сторону оригинальных людей, которые пока о нас не знают. Вы согласны?
   – Безусловно, – сказал я, – безусловно.
   – Если вас это интересует, я покажу вам список групп, которые мы созовем.
   Он протянул мне отпечатанный лист, на котором перечислялись:
   полисистематизаторы
   материалисты-феноменалисты
   телепаты-диалектики
   ортодоксальные сторонники пятилеток
   разнообразные антропософы
   плюровалентные дисгармонисты
   югославы-антиконцептуалы
   медиумнисты-паралирики
   сторонники ультракрасных, фанатики на перепутье
   спириты-инкубофилы
   чисто асимметричные революционеры
   непримиримые полипсихисты
   террористы-антифашисты крайне левой промуссолинистской ориентации
   фруктарианцы-антишпики
   несогласованные метапсихисты
   рассеянные парахимики
   движение за применение барбитуратов
   комитет по пропаганде заочного психоанализа
   группа Эдуарда Сальтона
   диссидентствующие социобуддисты (уже упоминавшиеся)
   неработающие феноменологи, сторонники небытия
   ассоциация революционеров-антиинтеллектуалов
   единые бунтующие ничегонеделатели
   посвященные антимасоны-синдикалисты
   и тридцать одна бельгийская группа.
   – Можете оставить этот документ у себя, – сказал Англарес, – есть ли у вас возражения против какой-либо из этих групп?
   – Никаких.
   – Очень хорошо. А теперь я отправляюсь обедать. Он потер руки, заприметил такси и устремился за ним. Он был в прекрасном настроении.
   – Странно, что у него такое прекрасное настроение, – думал я, по второму разу разглядывая этот салат из названий. Теперь я знал, что он сам не принимает всерьез три четверти всех этих людей. Чем больше я раздумывал над этим, тем более странной казалась мне страсть, питаемая им к делам подобного рода: объединениям, воссоединениям, волнениям, выступлениям, поздравлениям, возражениям, взаимным оскорблениям, разъединениям. В конце концов я решил, что раз его это забавляет – он вполне свободен, этот человек, во всяком случае, я не видел в этом ничего плохого. Итак, перестав мучиться по этому поводу, я встал и тронулся в путь, потихоньку приближаясь к дому моего дяди, чтобы получить кое-какие деньги. Поскольку мне не следовало появляться там до четырех часов, я не спешил. Слонялся по бульварам ленивым шагом, в голове – ветер. Однако около площади святого Августина я вдруг вспомнил, что именно в этой точке мира я впервые встретил Одиль. Потом мне пришел на ум тот глупый каламбур, придуманный благодаря первой встрече с Англаресом. Выходя от дяди, я как раз впервые встретил Одиль: прошло, должно быть, немногим более четырехсот тридцати дней, а скорее всего, четыреста тридцать три. «Ну, вот и первое число», – сказал я себе, и тогда ко мне пришла настолько сногсшибательная идея, что я внезапно замер на месте. Потом, кое-как придя в себя, я бегом пустился в обратную сторону. Я бы с удовольствием прыгал через скамейки, но не осмелился. Я не знал, как уменьшить свой немыслимый восторг. Несколько раз я начинал хохотать – это выглядело очень неприлично. Я не мог предстать перед дядей в таком состоянии. Тогда я заставил себя произвести мысленно несколько сложных расчетов, и, когда я входил в гостиную в индокитайском стиле, мне было просто очень весело. Я подумал, что удача сопутствует мне, дядя, казалось, был в прекрасном настроении. Решительно все сегодня были в прекрасном настроении. День продолжался лучше, чем начинался.
   – Ну, что нового? – спросил меня дядя самым сердечным тоном. Он полюбил меня в десять раз сильнее после того, как я чуть было снова если не запятнал, то по крайней мере почти скомпрометировал свою фамилию.
   – Что нового? Да вот, я собираюсь жениться.
   – Невозможно! Ты знаком с женщиной?
   – Естественно, – ответил я, обидевшись.
   – Ты ее любишь?
   – Естественно.
   Я скрывал от него истинный замысел; этот брак нужен для того, чтобы освободить Одиль, но он не свяжет нас никакими другими обязательствами: я нашел способ оказать ей услугу и доказать свою дружбу, только свою дружбу, ничего, кроме дружбы. Это решение показалось мне необыкновенно благородным и столь удачным, что я даже не смутился от того, что потратил на его поиски столько времени.
   – И как же зовут твою невесту? – спросил дядя.
   – Мадемуазель Кларьон.
   – Из хорошей семьи?
   – Из отличной.
   Он поморщился: тут уж не до шуток, раз я нашел хорошую партию. Я приблизительно описал жизнь Одиль. Ему это понравилось больше.
   – Вижу, вижу, вы подойдете друг другу, потому что походите друг на друга.
   – Если тебе так нравится выражаться. Я поеду за ней туда.
   – И похитишь ее.
   – А после мы поженимся.
   – Ее семья будет против.
   – Обойдемся без семьи.
   – Ты думаешь, это возможно?
   Я ничего не знал об этом. Тогда он объяснил мне, что такое брак и какие формальности должны быть соблюдены. Мне особенно понравилось тройное оглашение, а моему дяде еще больше, он уже заранее радовался, представляя выражение лиц моих родственников.
   – Хорошо, вот ты женился (какой методичный ум!), как вы будете жить?
   Здесь-то я его и поджидал.
   – Ты нам поможешь, – ответил я. Он засмеялся.
   – Ты так думаешь?
   – Конечно. Тебе нужно только удвоить сумму, которую ты мне обычно даешь.
   – Не будь таким скромным.
   – И потом, я буду работать, например, буду давать уроки.
   – Я тебя не узнаю. Это любовь тебя так преобразила?
   Я предпочел не отвечать на такой глупый вопрос.
   Мой дядя был очаровательным человеком и готовым на все, лишь бы сыграть хорошую шутку с моей семьей. Я вышел от него с тысячефранковыми банкнотами в кармане. Я счел себя великим пройдохой, а также подумал о том, что можно прекрасно себя чувствовать на декабрьском холоде, даже когда на тебе всего лишь жалкое пальтецо с обтрепанными рукавами и замусоленным воротником. Я подумал: а не подарить ли себе хорошее пальто, ведь у меня несколько тысяч франков, но с возмущением отверг мысль о таком глупом растранжиривании денег, предназначенных для других целей. Тем не менее мне нужно было посмотреть расписание поездов.
   Несмотря на обтрепанные рукава и замусоленный воротник, я зашел в шикарный бар и, подражая Сакселю, заказал порто-флип. В расписании нашелся поезд в двадцать два сорок восемь – поезд Одиль. Пораньше никакого другого не было, а даже если бы и был, я успел бы только на этот. Двадцать два сорок восемь; итак, я проведу одну двадцатую этого дня в поезде. Довольный этим замечанием, я проглотил свой портвейн с желтком и на такси доехал до гостиницы.
   Я собрал чемодан и спустился вниз.
   – Вы уезжаете, месье Трави? – спросила хозяйка.
   – Только на два или три дня.
   – Комнату сохранить за вами?
   – Я там оставил все свои вещи, мадам.
   Я чувствовал, что мне по плечу ответить хозяйкам всех гостиниц мира, даже любезным. Такси довезло меня до Лионского вокзала; я сдал чемодан в камеру хранения. Теперь в запасе было еще около четырех часов. Конечно, я не пойду на площадь Республики: нет настроения. Позвонил Венсану: его не было дома. Тогда я поужинал, потом терпеливо ждал, но когда подошел поезд, я не утратил ни капли от моей радости и спал так хорошо, что проехал остановку, на которой должен был выходить. Мне пришлось очень долго дожидаться, пока мы повернем назад. Что-то похожее на автобус довезло меня до цели. Это местечко с большой натяжкой можно было назвать маленьким городком. У меня не было никакой причины приезжать в этот маленький город в такой холодный декабрь. Первый встречный сказал бы мне об этом, если б я его спросил. Я решил оставить чемодан в гостинице. Мое появление вызвало там интерес, но я не заготовил никакого ответа. Поскольку я молчал, этот интерес усилился, и меня определенно расценили как подозрительную личность. Мне же все это было безразлично; я не спеша пообедал. Потом вышел на улицу. Отойдя немного от гостиницы, спросил дорогу. Семья Кларьон владела на выезде из городка большим домом самой обыкновенной постройки с большим садом, дом окружали высокие стены. Находился он на тракте. Я остановился перед воротами, в саду завыла собака. Проходившие мимо местные жители придирчиво осматривали меня. Я отошел от ворот. Пошел по тропинке, которая вела вдоль одной из стен, правда, не менее высокой, чем другие; тропинка же кончилась тупиком. Я пошел обратно и очутился на тракте нос к носу с любопытными аборигенами. Тогда все мне показалось необычайно сложным, может быть, даже выше моих возможностей. Я хотел, чтобы все шло легко и без всяких романтических деталей, но как это сделать? Я упал духом.