Реймон Кено
Одиль

 

   Когда начинается эта история, я нахожусь на дороге, что тянется от Бу Желу до Бад Фету вдоль городских стен. Прошел дождь. В лужах отражаются последние тучи. Глина прилипает к подошвам моих ботинок. Я, грязный и плохо одетый, возвращаюсь после четырех месяцев военной службы. Передо мной созерцает землю и небо неподвижный араб – поэт, философ, аристократ. Так начинается эта история. Но у нее есть пролог, и, хотя я не помню своего детства, словно моя память оказалась поврежденной в результате какой-то катастрофы, я все-таки храню ряд образов времени, которое предшествовало моему рождению. Позднее мне говорили, что нельзя родиться вот так, в двадцать один год, при том, что ноги в грязи, вокруг лужи, а над головой побежденные тучи, дрейфующие к своему концу, и тем не менее все было именно так. От моих первых двадцати лет остались одни обломки, а мою память разорили несчастья.
   В то время, когда начинается эта история, я служил уже целый год и четыре последних месяца провел в Рифе. Я видел, как убивают людей и сжигают деревни. Я был одним из захватчиков, но мне претило тщеславие моих однополчан, грязных и невежественных, по большей части простых парней и, конечно, способных стать героями бойни. Столь же грязный, я не был столь разудалым. Мои интересы простирались в другую область. Однако я не мог не выполнять устав, я, правда, не стрелял в берберов, но состоял рядовым в одном из полков, солдаты которого с высунутым языком продолжали дело, начатое Карлом Мартеллом и Сидом Кампеадором.
   Сначала мы остановились у какого-то прикрытия, сложенного из булыжников, за стенами которого приютились унтер-офицеры и самые расторопные из нас. Остальные, в том числе и я, спали в палатках «марабу» и стояли ночью по три часа в карауле. Дождь лил не переставая, словно во время какой-нибудь грандиозной европейской войны. Мы жили среди ржавчины, едва поддерживая свои силы гнилой пищей. Так продолжалось около месяца, потом нас привели на маленькое плоскогорье, которое разравнивал ветер и которое военные считали постом безопасности. Отсюда мы видели, как поднимаются и спускаются мулы с повозками, батальоны легионеров, партизаны, а также другие любопытные объекты. Чтобы сходить за супом, нужно было перейти вброд реку. Таким образом мы мыли ноги. Все это не представляет большого интереса, но, в конце концов, речь идет о прологе этого рассказа, и потом я знаю свое дело. Я не рассказываю историй кстати и некстати. Значит, вот таким образом мы мыли ноги.
   Когда начальство сочло их достаточно чистыми, мы свернули лагерь и поднялись к самым высоким вершинам поддерживать не помню чей батальон, который предполагалось незамедлительно бросить в атаку. Нас распределили по всем маленьким точкам; наш пост находился у могилы какого-то мусульманского святого. Оазис служил центральной базой батальона, а около берберской деревни торговец продавал вино и консервы. Мы были совсем близко от границы с испанским Марокко, и деревни, которые находились впереди нас, оказались разделенными. Их бомбардировали, как только могли. Вдалеке была видна большая деревня, она казалась мне Меккой. Я надеялся, что мы дойдем туда; это понятно – страсть к путешествиям.
   Рядом с могилой святого была пушка и специалист, который стрелял из нее. Как только он видел внизу двух-трех арабов, он тут же прицеливался и все время мазал. Еще он развлекался, рисуя акварелью на листьях алоэ и напевая: «Он лгать умел, чтоб утолить нашу безумную тревогу». Мы несли караул у могилы святого и строили ограждения из камней, чтобы защититься от скорпионов и змей, но меня интересовал только тот город, до которого мы так и не дошли.
   Война кончалась. Была еще одна атака. Отмечая успехи завоевателей, одна за другой вспыхивали непокорившиеся деревни. Их яркое пламя напоминало флажки деревенских кафе, колышущиеся на ветру. На заре несколько зеленых ракет взметнулось в небо, и специалисты стали обстреливать эти руины, приобщенные к цивилизации. К концу ночи пламя было сбито. Мы не пошли на Таберран, город в горах, нас заставили совершить марш-бросок – вот так и появляются волдыри. Мы пересекали пшеничные поля, а также равнины, покрытые голубыми цветами, у которых есть какое-то специальное название. Покоренные берберы продавали изюм, а сержанты предлагали себя их дочерям за кусок хлеба, по крайней мере хвастались этим. Мы снимались с места почти ежедневно: в моей памяти остались лишь могила святого и название города. Потом рота спустилась на дно какой-то лощины, где находилась база снабжения. Нашим главным занятием оставалось несение караула, но мы еще возили мешки с зерном и тюки с одеялами, перевязанные проволокой. Мои умственные способности привели меня на сортировку риса и чечевицы, а ночью я воображал себя пастухом. Часы, проведенные на посту, тянулись долго и нудно, и, пока я наблюдал за восходом луны, в загоне бодались бараны, оглашая тишину стуком рогов. В качестве других достопримечательностей там была дощатая церковь, которую разрушила буря, и базары, где недавно мы пили перно и которые тоже снесли. У реки один-два раза в неделю устраивался рынок. Я обожал заклинателя змей. Он выбирал одну, зубами откусывал голову и обдирал змею, отделяя куски кожи. Это зрелище стоило путешествия.
   Я не знаю, сколько времени я провел в этом месте. Моя бедная память не хронометр, не кинокамера, не фонограф и не какой другой усовершенствованный механизм. Она скорее похожа на природу – с провалами, пустынными пространствами, недоступными уголками, с реками, что текут для того, чтобы нельзя было войти в них дважды, с чередою света и тьмы. Выставленная на солнцепеке клетка из колючей проволоки служила тюрьмой. Пленники-рифы еле передвигались, закованные в цепи, как каторжники, переносили телеграфные столбы, оступались. Один из них орал всю ночь и умер – говорят, его забили палками. И это тоже напоминало войну, маленькую войну. Спустя некоторое время я отправился в Фес, чтобы стать писарем при майоре, который командовал одним из военных постов в зоне боевых действий. Несмотря на свой невинный вид, я нашел то, что на армейском жаргоне называется «малиной». Еще двое избранных сели вместе со мной в грузовик, который должен был отвезти нас в лагерь Прокос и который отвез нас туда, подняв клубы пыли на изрытой дороге.
   Я выучился печатать на машинке. Действительно, тут была «малина». Я не смог бы как следует объяснить это, не используя множества технических терминов. Я уже не должен был нести караул вплоть до демобилизации, являться на смотр, ходить на учения, браться за ружье. Мы были настоящими мелкими служащими, и единственный раз, когда сержанту взбрело в голову продемонстрировать нашу боевую готовность во время одной большой церемонии, мы маневрировали так плохо, что прохождение рядовых спаги [1]и совершенное владение оружием иностранного легиона мы наблюдали из-за ангара, за который нас спрятали. Каждый вечер мы могли уходить до утра в город. Ж. никогда не ходил дальше еврейского квартала. С С. я исследовал арабский квартал. Ж. любил арабов, лишь пока их притесняли французы, – он был коммунистом. Он не питал никаких симпатий к этой культуре, которую презирал, считая допотопной. Только представления об империализме как о последней фазе капитализма помешали ему называть мусульман одним из тех словечек, что обычно употребляют гордые завоеватели колоний. Впрочем, он был славный парень, этот Ж. Он лучше других умел опрокинуть литр красного – так он называл бутылку вина, – жидкости, крепость которой иногда была чересчур близка к воде. Ж. выдавал себя за пролетария и парижанина. Он рассказывал забавные истории – а то как же, дружище, – и утверждал, что плевал через два состава метро на людей, стоящих на противоположной платформе, – ты можешь себе представить. На самом деле он был первосортный буржуа родом из Прованса, наследник какого-то руанского спекулянта. Сразу по его прибытии зазвучали тенденциозные куплеты и рядовые стали замечать плохое качество пищи. Ж. взялся за дело.
   С. тоже был коммунистом, но не столь пылким. Любой политической деятельности он предпочитал долгие прогулки по городу, которые он совершал со мной. Мы с ним принялись изучать арабский. Ж. поднапрягся на этой стезе, томимый жаждой поднимать местный пролетариат, но быстро сдался. Он назвал этот язык средневековым и схоластическим. Вечерами при свете свечи он сочинял песни о сверхсрочниках, тухлом мясе и дембеле. Через месяц или два он внезапно исчез, а концы начальство спрятало в воду. Несколько недель спустя он написал нам из какого-то медвежьего угла, где его заставили тянуть лямку из-за этих куплетов. С. ни в какой мере не чувствовал себя пропагандистом. Мы изучали арабский. Есть такие отдаленные части, что и не знаешь, вернешься ли оттуда когда-нибудь. Однажды на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету, огибая крепостные стены, мы встретили одного араба, который смотрел прямо перед собой, застывшего, неподвижного. Здесь кончается пролог. Потом я оказался в Таза. Потом я оказался в Уджде. Потом я оказался в Оране. Потом я оказался в Марселе. Потом я оказался в жалком отеле. Я работаю. Я один.
   Спустя всего лишь несколько недель после своего возвращения я узнал о возвращении С. Он назначил мне встречу в кафе на площади Республики, в котором писсуары различались по величине, в зависимости от важности посетителей. Это явление восхитило С., и отчасти для того, чтобы мне его показать, он выбрал это место. Так он вкусил экзотики Запада. Вместе с ним пришли две толстые девушки, чей явный статус полупроституток казался единственным достоинством, умом они были сильно обделены, как я понял, а что касается мужской плоти, на которую они претендовали, то она самым пошлым образом ускользала из их рук, в чем я сам смог убедиться через несколько часов. Сначала из нас слова так и сыпались, не задевая двух молчаливых толстушек. Ты помнишь, ты помнишь, Мулэ Идрис, Мулэ Идрис.
   – Не вздумайте еще заговорить по-арабски, – сказала одна из этих особ.
   – Меня тошнит от негров, – сказала другая.
   Затем они обменялись парой фраз – коротких, намеренно непристойных. Потом та, что сидела напротив меня, спросила:
   – Правда, все так и было?
   Мы дошли с двумя девицами до одних из самых удаленных ворот города. Спускалась ночь; какой-то араб шел к нам с длинным ружьем в руке.
   С. повел нас в маленький ресторанчик, где его кормили в кредит. В запасе была еще история о мальчиках, которые поджидали нас ночью в Бу Желу.
   – Ну и сволочи же вы!
   Этим вечером С. неплохо развлекался. Может быть, он был рад увидеть меня и вспомнить военное прошлое, время, мгновения которого раз и навсегда отпечатались в его памяти. С. захотел продолжить развлечение, и мы пошли в луна-парк. Мне предстояло заняться одной из этих шлюх. Мы решили выпить по стаканчику в кафе у заставы Майо. После этого С. исчез со второй девушкой. Ту, что осталась, я взялся проводить до дома.
   – Должно быть, африканцы красивы, – сказала она. Вероятно, она обдумывала то, что говорилось нами о сексуальных способностях негров.
   Она прижалась ко мне. Я остановил такси перед табачным ларьком.
   – Куплю сигареты.
   – «Лаки страйк», – уточнила она, как будто я у нее что-то спрашивал.
   Она чересчур сильно надушилась, и меня тошнило от запаха. Я выбрался из такси, зашел в кафе и вышел через другую дверь. Вернулся домой не задерживаясь. И работал до пяти часов утра. На рассвете под моими окнами начали курсировать первые автобусы. Я жил тогда около Биржи, в плохоньком отеле, который почти развалился к тому времени, когда закончилась эта история. Еще там жил один приятель С. – по этой причине меня сочли достойным присоединиться к маленькой группе молодых людей, которые упражнялись в искусстве жить, не утомляя себя. Другая причина заключалась в том, что я, как и они, не работал по восемь часов в день, – мне иногда случалось работать больше двенадцати часов, но это простительно, поскольку мне это ничего не приносило. У меня никогда не было стремления затесаться в компанию вольных аферистов, но в течение шести месяцев они были моими единственными приятелями. Живописность группы меня не волновала, и сейчас я едва ли могу отыскать в памяти отражение лица или отзвук имени. Прошло уже десять лет. Писать так – значит вызывать призраки, поскольку окружающий меня мир казался мне мертвым, и меня мало беспокоило то, что все могло бы быть по-другому. Но по правде говоря, мои неопределившиеся и наивные приятели, свободные от предрассудков, жили скучно и демонстрировали свое освобождение лишь в области метафоры и других риторических приемов. Здесь они были несравненны, не оставляя без внимания ни один из способов словесного выражения и свободно пользуясь ими. Их махинации, напротив, чаще всего походили на ребячество. К счастью, они их не часто совершали; хитростью, которая удавалась им лучше всего, оставалось лишь их умение ничего не делать.
   Предводитель отряда продавал конфиденциальную информацию на скачках. Он эффектно совмещал с искусством выкручиваться огромный ораторский талант и в том, что касается трепа, по его собственным словам, не опасался никого. Он был одним из первых в компании, кто принял меня за своего; иногда я ездил с ним на ипподром в Трамблэ, в Мэзон, что под Парижем. Несколько раз я даже снизошел до того, чтобы подцепить клиента, который заполучил на одной лошади невероятно крупный выигрыш, – для этого мне было достаточно пожать ему руку с понимающим видом. Люди, стоящие рядом, тут же выложили свои франки и бросились к кассам. Возвращались мы на такси, весь день прошел как по маслу – ведь в нашей компании редко зарабатывали. Он не боялся несчастливых забегов, его предсказания все равно оправдывались. Я заметил через некоторое время, что у него есть подружка – довольно тучная девица, которую я не дал себе труда узнать. Она же ничего не сказала.
   У каждого из этих господ была по меньшей мере одна женщина. Некоторые из женщин подрабатывали лишь временно, другие, ради любовных игр или из-за усталости, полностью сосредоточились на профессии проститутки, занимаясь этим делом раньше или готовясь к нему. Каждый день мы собирались за столиками кафе. Царили добропорядочные нравы, жизнь спокойно протекала между батареями пустых стаканов и грудами неоплаченных счетов. Общество высоко ценило математику и умение быстро произвести четыре арифметических действия. Когда я заканчивал свою работу – я не говорю о днях, проведенных на ипподроме вместе с этим чудным Оскаром (ну да, предсказателя звали Оскаром, хотя мой сосед по дому называл его Ф., по фамилии – имя его не поминали всуе), – тогда я оказывался среди них. Мне нужно было лишь пересечь площадь Биржи, потом пройти по улице Монмартр, потом пересечь бульвары, потом пройти по улице Фобур-Монмартр. Они собирались на улице Рише, неподалеку от Фоли-Бержер. Играть в карты я тоже умею. А поскольку я не глупее других, я выигрывал чаще. Некоторые из игроков жульничали так глупо, что можно было усомниться в том, что они достигли зрелого возраста. Но что же я там делал? Что же я там делал?
   Два-три раза в месяц я заходил к одному родственнику, искренне желавшему мне добра. Я говорил ему «дядя», хотя мог бы называть и как-нибудь по-другому. Познакомившись с ним, два или три моих друга детства обзавелись кругленькой суммой. Он жил в квартире с безвкусной обстановкой, потому что раньше служил в колонии. Глубоко интересуясь географией, он помещал страны Востока на восток Франции и полагал, что Марокко похоже на Бретань. Я же был уверен, что меня посылали на Восток, это и служило темой для разговора. Каждый месяц он давал мне кое-какие деньги, маленькую ренту, только чтобы я мог как-то прокормить себя, в общем, очень мало. Освобожденный таким образом от материальных забот, я мог посвятить все свое время неоплачиваемым трудам. Однажды сентябрьским днем, выходя от этого господина, я встретил подругу предсказателя вместе с какой-то женщиной, которую я, должно быть, точно где-то видел, так как она, кажется, меня узнала. Я не собирался интересоваться тем, что они делают в этом квартале. Разговор начался примерно так:
   – Куда это вы направляетесь?
   – Туда, – говорю я.
   – Идете к Оскару?
   – Не совсем так, – говорю (или: «Не совсем туда»).
   – Нет у тебя привычки рассказывать, куда ты идешь.
   – О!.. – говорю я и ставлю в конце многоточие.
   – Это тот самый мерзавец, который бросил меня, когда по счетчику нужно было заплатить семнадцать франков пятьдесят су.
   – Зато Оскар вас никогда не бросит.
   – Ничего себе манеры! Семнадцать пятьдесят, соображаешь?
   – А! Ну-ну, – говорю я, – только не надейтесь, что я буду оплачивать ваше паршивое такси.
   Я начал понимать, как надо разговаривать с женщинами.
   – Ну и хам.
   Она приняла негодующий вид. Подруга сказала ей:
   – Вот ты и на месте.
   Они остановились. Я дошел до края тротуара. Они расстались.
   – Я буду ждать ее напротив, – сказала мне женщина, которую я с трудом узнал.
   Напротив было маленькое кафе.
   – Хорошо, – говорю я.
   – Вы не пойдете потом к «Марселю»?
   «У Марселя» – это тоже маленькое кафе, где встречались Оскар, и мой сосед по дому, и двое-трое других полупроходимцев, и С., и их женщины.
   – Я не собирался.
   – Ну вы же можете составить мне компанию.
   – Разумеется.
   Застыв в полутьме, дремали столы, и стулья, и бильярд, и телефонная будка, и официант, который подошел нас обслужить.
   – Она бывает здесь раза два в неделю, он старый банкир, и она думает, что получит что-нибудь из наследства, ему ведь семьдесят лет.
   – Для этого нужно быть небрезгливой, – сказал я.
   – А вы считаете, что лучше работать по восемь часов на заводе? Это не мешает быть проституткой.
   – Нет, конечно, – сказал я.
   – А вы-то сами работаете?
   – Ну, проституцией не занимаюсь.
   – Вы работаете?
   – Естественно.
   – По восемь часов?
   – По десять, двенадцать, иногда больше.
   – Чепуха.
   – Уверяю вас: по десять часов запросто.
   – Где же?
   – Дома.
   – И эта работа приносит много денег?
   – Совсем ничего.
   Она посмотрела на меня.
   – У меня есть подозрение.
   – Подозрение насчет чего?
   – Вы занимаетесь литературой? Нет?
   Нет, я не писал; я объяснил ей, что я делаю. Она слушала внимательно, казалось, она понимала меня. Я увлекся своим рассказом, увлекся самим собой; внезапно я остановился. Что она действительно могла понять из того, что я рассказывал? Я уже не помню, о чем дальше шла речь. К нам присоединилась еще одна дама: к «Марселю» они пошли одни: верно, именно так называлось это место, а то я думал, что забыл его. Я пошел по другой дороге, через город, по дороге, которая вела неизвестно куда.
   И в конце концов, переходя с одного угла улицы на другой, я вернулся домой с бутербродом в кармане и бутылкой вина подмышкой. Поглощая все это, я принялся за работу, и точно – этим вечером, я хорошо это помню, у меня ничего не выходило. Ошибки появлялись в таком количестве, что мне стало противно. Я осушил бутылку и другую, которую держал в запасе, помечтал, потом заснул. Внезапно мне показалось, что все кончено. Но уже назавтра на рассвете я вновь принялся за свой труд, бороздя бесплодную землю, прилежно и упрямо, бык и осел в одном лице. Несколько дней спустя я столкнулся с новым любителем задавать вопросы.
   Он сопровождал Ж. Я встретил их октябрьским вечером, по-моему, на улице Вивьен. Они прогуливались. Я не видел Ж. после его высылки в Риф, а когда он вернулся в Париж, мы всячески пытались встретиться, но политика делала для него невозможными все назначенные встречи. Он писал мне, что «многочисленные дела отнимали у него все время». В конце концов он стал какой-то важной шишкой в партии. Я, читавший лишь сложенные в несколько раз и прикрепленные к стене газеты, только недавно, между делом, узнал об этом. И вот я на него наткнулся – совершенно случайно. Он был рад встрече и хлопнул меня по спине. А его товарищ даже не соизволил на меня взглянуть. Мы поговорили об армии, о колонии, о политике. Ж. специализировался по антивоенным акциям; ему грозило несколько месяцев тюрьмы.
   – Но ведь, – внезапно сказал его спутник, – когда вы были там, вас могли бы заставить стрелять в рифов.
   – Конечно, – сказал я.
   – И что бы вы сделали?
   – Это щекотливый вопрос, – сказал я. Ж. сменил тему.
   – Не хочешь пойти с нами вечером на митинг к Зимнему велодрому?
   – Дорио выступит, – сказал его спутник.
   Дорио в самом деле выступил. Конечно, это было великолепно. Приятель Ж. пел с энтузиазмом, я же не знал слов. Я смотрел и слушал. Ж. оставил нас, чтобы выполнить обязанности, которые он должен был выполнить. Внезапно, когда все закончилось, мы оказались вместе, этот человек и я, около Гренель, на левом берегу, ночью. Мы поговорили.
   – Вы в партии?
   – Нет, а вы?
   – Нет, я сочувствующий.
   – Я тоже сочувствую.
   – Но вы не вступаете.
   – Нет, в политике мне нечего делать.
   – Речь идет не о политике. Речь идет о революции.
   – Да. О революции.
   – Тогда почему же вы не вступаете?
   – Это не так просто, как кажется.
   – Понимаю.
   – Нет, это не так просто, как вы можете подумать, особенно для поэта.
   – А вы поэт?
   – Да. Саксель.
   – Простите?
   – Я говорю: мое имя Саксель.
   – А! Саксель.
   Он взглянул на меня.
   – А вы пишете?
   – Нет, по крайней мере все зависит от того, как это понимать.
   – Ну все-таки, если вы не писатель, вы поэт, драматург, романист, журналист, литературный критик?
   – Ничего подобного.
   – Во всяком случае, вы работник умственного труда.
   – Если бы я мог быть умным!
   – Вы высоко цените ум?
   – Ценю – это еще мало сказано.
   Мы поспорили. Он утверждал, что презирает ум. Я шел вместе с ним, мы добрались до Монпарнаса, он предложил выпить пива; то, что он называл моим интеллектуализмом, выводило его из себя, но ему хотелось продолжать выстраивать свои фразы. Мы уселись посреди внушительной толпы, я второй раз за один и тот же вечер видел столько народу.
   – Здесь есть забавные типы, – сказал я.
   – Вы здесь впервые?
   – Да.
   Он с трудом скрывал свое уныние; интересно, какой еще социал-демократический транспарантик притащил он с собой? Я не знал, что ему сказать. Перед нашим столиком остановился некто и заговорил с Сакселем. Прозвучало несколько незначительных слов. Потом этот субъект, одетый в бархат, ушел.
   – Это Владислав, художник, – сказал мне Саксель.
   – А-а! – сказал я.
   – Вы слышали что-нибудь о нем?
   – Кажется, да, – сказал я.
   Саксель взглянул на меня. Что же я за человек? Мы выпили несколько кружек.
   – Существует только один мир, – сказал я, – тот мир, который вы видите, или полагаете, что видите, или вам кажется, что видите, или который вы очень хотели бы увидеть, тот мир, который осязают слепые, который слышат безрукие и который обоняют глухие, это мир вещей и сил, очевидностей и иллюзий, это мир жизни и смерти, рождений и уничтожений, мир, в котором мы пьем, посреди которого мы имеем обыкновение засыпать. Но существует, по крайней мере, еще один в моем сознании: мир чисел и фигур, тождеств и функций, вычислений и групп, множеств и пространств. Есть люди, как вы знаете, которые утверждают, что все это лишь абстракции, конструкции, комбинации. Они хотят, чтобы мы представляли нечто вроде архитектуры: в природе берутся элементы, очищаются, полируются, высушиваются и человеческий ум возводит из этих кирпичей великолепное здание, внушительное свидетельство своей силы. Вы, безусловно, должны быть знакомы с этой теорией, скорее всего, ее придерживался ваш преподаватель философии – это самая заурядная теория. Здание, они считают математическую науку зданием! Перед тем как строить первый этаж, убеждаются в прочности фундамента, а над законченным первым этажом надстраивают второй, потом третий и так далее, так что нет причин для завершения. Но в действительности все происходит не так: не с архитектурой и не со строительством нужно сравнивать геометрию и анализ величин, а с ботаникой, географией, даже с физическими науками. Речь идет о том, чтобы описать мир, открыть его, а не строить и изобретать, поскольку он существует вне человеческого сознания и не зависит от него. Мы должны исследовать эту вселенную и сказать потом людям, что мы там видели – именно видели. Но чтобы выразить это, нужен особый язык – язык знаков и формул, который обычно принимают за саму суть науки, тогда как он – всего лишь способ выражения. Этот язык оказывается еще более бессильным описать богатства математического мира, чем французский язык, чтобы точно выразить множество понятий, потому что они находятся на разных уровнях бытия. Впрочем, есть нечто вроде математической филологии, которая называется логикой. Но я вам, наверно, надоел?
   – По правде говоря, я вас не совсем хорошо понимаю, – ответил Саксель.
   – Мне следовало бы привести примеры.
   – Наверное, это сложно.
   – Нет, совсем нет. Есть один пример, который приводят всегда, это алгебраические уравнения с одним неизвестным.
   – Уравнения, тьфу, – сказал Саксель.
   – А, – поддразнил я, – вы юноша с кружкой, вероятно, из тех, кто хвастается, что ничего не смыслит в математике, кто гордится тем, что не смог одолеть простейшей теоремы о квадрате гипотенузы.
   – Это мое дело, – сказал Саксель.
   – И это вас не огорчает?
   – А должно огорчать?
   – Ну, наверно. Какое удовлетворение можно испытывать от того, что чего-то не понимаешь?