Страница:
[14]
После инцидента в Южном Ливане Кохи стал просто невыносим. Чего стоит один только случай с этим письмом командиру батальона.
Первые недели после той истории в Ливане Кохи обычно слонялся по территории базы, засовывая и вынимая из дырки в голове палец, и кричал: «Я умер, вот это да… Я умер». Повар Шломо, когда увидел его, упал в обморок, а потом подал командиру роты рапорт по форме 55, в котором написал, что не может служить в одном подразделении с трупом, поскольку из рода коэнов. После того, как комроты Акива немного успокоил Шломо и потребовал от Кохи прекратить его штучки, тот подал официальную просьбу командиру батальона с требованием, чтобы его признали погибшим в бою, и в этом статусе освободили от нарядов и дневальства.
У комбата Амихая, когда он прочитал просьбу Кохи, чуть крышу не сорвало. Он написал на Кохи рапорт начальству о неподчинении или что-то в этом роде. Дисциплинарный суд выписал Кохи четырнадцать суток гауптвахты, и тогда его совсем понесло: «Ты не знаешь, с кем ты связался, у меня есть кореш — писатель, ты еще заплатишь за это». Йони-сержант и я должны были почти силой вывести Кохи из зала суда, до того он разошелся. Комбат Амихай попросил меня сообщать ему обо всех странностях в поведении Кохи.
Два дня спустя, как его выпустили с гауптвахты, Кохи намазал джип разведотделения арахисовым маслом, утверждая, что это собьет с толку верблюдов противника. Амихаю я об этом не сказал ни слова. Мне что, нужны проблемы? Кохи может сделать так, что и мое имя будут писать с ошибками.
Сегодня он печально рассказал мне, что от имени взвода послал венок с черной лентой родителям Меира-бухарца. «Я так по нему скучаю», — прошептал он и смахнул набежавшую слезу.
— Но Меир ведь не погиб, его только признали негодным к строевой. Сегодня он возит какого-то штабного подполковника, — напомнил я Кохи.
Но тот отказывался утешиться.
— Прекрати плакать, Меир жив, — я с силой потряс Кохи за плечо.
— Ну, жив он, жив — и что? — всхлипнул Кохи подавленно, — было бы гораздо лучше, если бы он погиб тогда в Ливане. Штабной водила, — процедил Кохи с презрением. — У этих бухарцев нет ни капли чувства эстетики. Тебе нужно было придушить его до того, как пришел БТР, чтобы забрать нас.
— Кохи — это сокращенно от чего? — попытался я сменить тему беседы.
— Кохи — от Кохава. [15]Мои родители всегда хотели девочку, — Кохи действительно переключился. Он закрыл глаза и уселся поудобнее. Я почувствовал, что он собирается запеть. Иногда он ведет себя так. Вообще на него сильно действуют арабские фильмы.
Ночью я снова увижу во сне, как Кохи вступает в Иностранный легион, а все алжирцы проходят гиюр [16]и переезжают в Израиль. Всегда одно и то же.
Из серии «Ивритская проза»
Моторизованный патруль
БАКУМ
Кохи 3
Сизиф
Шломик-Гомик
Дни, как сегодня
Я и Людвиг убиваем Гитлера без причины или Берлинская весна
После инцидента в Южном Ливане Кохи стал просто невыносим. Чего стоит один только случай с этим письмом командиру батальона.
Первые недели после той истории в Ливане Кохи обычно слонялся по территории базы, засовывая и вынимая из дырки в голове палец, и кричал: «Я умер, вот это да… Я умер». Повар Шломо, когда увидел его, упал в обморок, а потом подал командиру роты рапорт по форме 55, в котором написал, что не может служить в одном подразделении с трупом, поскольку из рода коэнов. После того, как комроты Акива немного успокоил Шломо и потребовал от Кохи прекратить его штучки, тот подал официальную просьбу командиру батальона с требованием, чтобы его признали погибшим в бою, и в этом статусе освободили от нарядов и дневальства.
У комбата Амихая, когда он прочитал просьбу Кохи, чуть крышу не сорвало. Он написал на Кохи рапорт начальству о неподчинении или что-то в этом роде. Дисциплинарный суд выписал Кохи четырнадцать суток гауптвахты, и тогда его совсем понесло: «Ты не знаешь, с кем ты связался, у меня есть кореш — писатель, ты еще заплатишь за это». Йони-сержант и я должны были почти силой вывести Кохи из зала суда, до того он разошелся. Комбат Амихай попросил меня сообщать ему обо всех странностях в поведении Кохи.
Два дня спустя, как его выпустили с гауптвахты, Кохи намазал джип разведотделения арахисовым маслом, утверждая, что это собьет с толку верблюдов противника. Амихаю я об этом не сказал ни слова. Мне что, нужны проблемы? Кохи может сделать так, что и мое имя будут писать с ошибками.
Сегодня он печально рассказал мне, что от имени взвода послал венок с черной лентой родителям Меира-бухарца. «Я так по нему скучаю», — прошептал он и смахнул набежавшую слезу.
— Но Меир ведь не погиб, его только признали негодным к строевой. Сегодня он возит какого-то штабного подполковника, — напомнил я Кохи.
Но тот отказывался утешиться.
— Прекрати плакать, Меир жив, — я с силой потряс Кохи за плечо.
— Ну, жив он, жив — и что? — всхлипнул Кохи подавленно, — было бы гораздо лучше, если бы он погиб тогда в Ливане. Штабной водила, — процедил Кохи с презрением. — У этих бухарцев нет ни капли чувства эстетики. Тебе нужно было придушить его до того, как пришел БТР, чтобы забрать нас.
— Кохи — это сокращенно от чего? — попытался я сменить тему беседы.
— Кохи — от Кохава. [15]Мои родители всегда хотели девочку, — Кохи действительно переключился. Он закрыл глаза и уселся поудобнее. Я почувствовал, что он собирается запеть. Иногда он ведет себя так. Вообще на него сильно действуют арабские фильмы.
Я уже знаю, что его песни затягиваются более, чем на час, а в середине он еще и танцует. Я больше не мог этого выносить и отправился к Акиве поговорить о переводе. А он показал мне заметку в газете, где писали о Ционе, который был объявлен пропавшим без вести. «Исчез, будто его земля поглотила», — прошептал Акива и многозначительно подмигнул мне. Я пошел в нашу палатку и завалился на койку, как был — в одежде и ботинках. Укрылся одеялом и закрыл глаза, пытаясь заснуть.
«Я не был любимцем отца —
Он меня бил без конца.
При виде сынка он кричал —
Извращенец о дочке мечтал…»
Ночью я снова увижу во сне, как Кохи вступает в Иностранный легион, а все алжирцы проходят гиюр [16]и переезжают в Израиль. Всегда одно и то же.
Из серии «Ивритская проза»
Моторизованный патруль
Самир вел джип, а Халиль, отец Мухаммеда, сидел рядом с ним, держа наготове автомат, стрелявший гранатами со слезоточивым газом. Я и Фатима сидели сзади. Мы ехали медленно, улица была тихой.
— …Слишком тихо, эти вонючие израильские солдаты что-то готовят, — сказал Халиль.
Как бы в подтверждение его слов с одного из домов слетел строительный блок. Самир резко затормозил, и блок рухнул на капот автомобиля. Краем глаза я успел заметить, как за парапетом одной из крыш мелькнула каска солдата, который сбросил камень.
— Халиль, это оттуда, — показал я на крышу, с которой был сброшен блок.
— О кей. Ты и Фатима возьмите его, но помните, что сказал Мухаммед — я не хочу еще одного убитого израильского солдата. Газетчики только того и ждут. Еще одна комиссия по расследованию — это самое последнее, что нужно нашей хамуле. [17]
Фатима и я осторожно поднялись по лестнице, ведущей на крышу. Там мы увидели перепуганного израильского солдата. Он был совсем ребенок — приблизительно лет двенадцать. Он попытался спрятаться за бельем, развешенным для просушки. Фатима приблизилась к нему и ударила его дубинкой по лицу. Он упал, обливаясь кровью.
— Я ничего не делал, я люблю арабов, Богом и Торой клянусь, да здравствует Ясир Арафат, будь прокляты сионисты, — испуганно выпалил он.
Фатима принялась ожесточенно пинать его ногами.
— Минуту назад сбросил на нас блок, чуть было не раскроил мне череп, а сейчас что — вдруг полюбил арабов, а, засранец?!
— Оставь его, — сказал я, — он всего лишь ребенок.
— Он всего лишь ребенок, он всего лишь ребенок, — передразнила меня Фатима, продолжая избивать парня. — Меня тошнит от чистоплюев вроде тебя и Самира. Из-за таких «детей» Набиль сейчас в госпитале. Эти твои милые детки превратили его в калеку.
Я крепко обхватил ее. Сначала она отчаянно вырывалась, но постепенно перестала сопротивляться, а ее истеричные выкрики перешли во всхлипывания, которые зазвучали в унисон с плачем окровавленного израильского подростка. Я уже не удерживал ее, а обнимал.
— Я не хочу здесь находиться, — прошептала она, — я устала от проклятий и камней, я устала все время кого-то бить. Поверь мне, нужно оставить им их гребаные города. Пусть себе продолжают пить пиво в своих мерзких барах и делать маленьких израильских солдат, на кой нам все это нужно?
Я отпустил ее и пошел посмотреть, как там ребенок. Его лицо превратилось в кровавое месиво и, если бы на голове у него не было каски, он был бы мертв. Я взвалил его себе на спину, и мы пошли вниз по ступенькам. Он весил менее сорока килограммов. Так легки они, враги наши.
Пока мы шли вниз, нас сопровождали доносившиеся из-за жалюзи выкрики израильских женщин-солдат. Все здесь ненавидят нас, от годовалого солдата-малыша и до израильских солдат-старух. И что более всего огорчительно, так это то, что их ненависть обоснованна.
— Возвращайтесь в свои деревни, пидоры арабские, — раздался выкрик из одного окна.
А как бы я хотел вернуться в свою деревню, к покрытым полевыми цветами холмам, к пасущимся в вади стадам скота, к землям шакала. [18]Я уложил ребенка на заднее сидение джипа.
— Нужно отвезти его в больницу, — сказал я.
— Оставь его здесь! — приказал Халиль.
— Ему нужна срочная медицинская помощь…
— Ты слышал, что я сказал, Рафик, оставь его здесь. Это приказ.
Я переложил мальчика на землю и аккуратно снял каску с его юной головы. Я провел рукой по его пропитанным кровью волосам и пробормотал извинение на своем ломаном иврите. Бессмысленно — он все равно был без сознания.
— Немедленно садись в джип! — приказал Халиль.
Действительно, какой смысл?..
Джип тронулся.
— Пусть израильтяне заботятся об израильтянах, — проговорил Халиль примирительным тоном.
Я вытер лицо концом куфии. [19]
По дороге мы проехали мимо заброшенных ресторанов, закрытых баров, пустынных садов. Я попытался представить себе, как выглядел этот город до того, как мы пришли сюда: маленькие солдаты играют на улицах, миловидные девушки-солдаты в блестящих касках спускаются по улице, звеня браслетами на ногах…
— Они опять вывесили флаг, сволочи, — процедил Халиль.
«Флаг» — простыня блеклого бело-голубого цвета или безобидное покрывало для постели — висел на электрических проводах. Мы остановили джип, и Халиль заставил какого-то местного солдата-старика принести лестницу и взобраться по ней, чтобы снять полотнище. Старик поднимался по лестнице, трясясь от старости и от страха, а Халиль подгонял его криками на иврите. Несчастный боялся, что упадет, да и я тоже. Что, у палестинского народа не хватает врагов и он должен воевать с трясущимися стариками в цветных лохмотьях? Старик ухватил флаг одной рукой и начал спускаться по лестнице. Руку с флагом он отвел в сторону, будто держал в ней что-то мерзкое. Его нога соскользнула с одной из ступенек, и старик упал на землю.
Самир подбежал, чтобы помочь ему подняться, но Халиль остановил его. Старик с трудом поднялся на ноги и медленно заковылял от нас, хромая. Самир вернулся к джипу. «Это не должно быть так, здесь что-то не так», — бормотал он, усаживаясь на заднее сиденье. А я, вооруженный винтовкой с резиновыми пулями, которые норовят отскочить в меня от каждой стены, увешанный газовыми гранатами, которые ни у кого не вызывают слезы, помимо меня, молча опирался на капот джипа. «Ваша мать трахается с сионистами», — раздался знакомый крик по-арабски с одной из крыш. А я думал о холмах и овцах, о маленьких домиках из глины, о крике муэдзина, созывающего на утреннюю молитву. Старик продолжал хромать.
— …Слишком тихо, эти вонючие израильские солдаты что-то готовят, — сказал Халиль.
Как бы в подтверждение его слов с одного из домов слетел строительный блок. Самир резко затормозил, и блок рухнул на капот автомобиля. Краем глаза я успел заметить, как за парапетом одной из крыш мелькнула каска солдата, который сбросил камень.
— Халиль, это оттуда, — показал я на крышу, с которой был сброшен блок.
— О кей. Ты и Фатима возьмите его, но помните, что сказал Мухаммед — я не хочу еще одного убитого израильского солдата. Газетчики только того и ждут. Еще одна комиссия по расследованию — это самое последнее, что нужно нашей хамуле. [17]
Фатима и я осторожно поднялись по лестнице, ведущей на крышу. Там мы увидели перепуганного израильского солдата. Он был совсем ребенок — приблизительно лет двенадцать. Он попытался спрятаться за бельем, развешенным для просушки. Фатима приблизилась к нему и ударила его дубинкой по лицу. Он упал, обливаясь кровью.
— Я ничего не делал, я люблю арабов, Богом и Торой клянусь, да здравствует Ясир Арафат, будь прокляты сионисты, — испуганно выпалил он.
Фатима принялась ожесточенно пинать его ногами.
— Минуту назад сбросил на нас блок, чуть было не раскроил мне череп, а сейчас что — вдруг полюбил арабов, а, засранец?!
— Оставь его, — сказал я, — он всего лишь ребенок.
— Он всего лишь ребенок, он всего лишь ребенок, — передразнила меня Фатима, продолжая избивать парня. — Меня тошнит от чистоплюев вроде тебя и Самира. Из-за таких «детей» Набиль сейчас в госпитале. Эти твои милые детки превратили его в калеку.
Я крепко обхватил ее. Сначала она отчаянно вырывалась, но постепенно перестала сопротивляться, а ее истеричные выкрики перешли во всхлипывания, которые зазвучали в унисон с плачем окровавленного израильского подростка. Я уже не удерживал ее, а обнимал.
— Я не хочу здесь находиться, — прошептала она, — я устала от проклятий и камней, я устала все время кого-то бить. Поверь мне, нужно оставить им их гребаные города. Пусть себе продолжают пить пиво в своих мерзких барах и делать маленьких израильских солдат, на кой нам все это нужно?
Я отпустил ее и пошел посмотреть, как там ребенок. Его лицо превратилось в кровавое месиво и, если бы на голове у него не было каски, он был бы мертв. Я взвалил его себе на спину, и мы пошли вниз по ступенькам. Он весил менее сорока килограммов. Так легки они, враги наши.
Пока мы шли вниз, нас сопровождали доносившиеся из-за жалюзи выкрики израильских женщин-солдат. Все здесь ненавидят нас, от годовалого солдата-малыша и до израильских солдат-старух. И что более всего огорчительно, так это то, что их ненависть обоснованна.
— Возвращайтесь в свои деревни, пидоры арабские, — раздался выкрик из одного окна.
А как бы я хотел вернуться в свою деревню, к покрытым полевыми цветами холмам, к пасущимся в вади стадам скота, к землям шакала. [18]Я уложил ребенка на заднее сидение джипа.
— Нужно отвезти его в больницу, — сказал я.
— Оставь его здесь! — приказал Халиль.
— Ему нужна срочная медицинская помощь…
— Ты слышал, что я сказал, Рафик, оставь его здесь. Это приказ.
Я переложил мальчика на землю и аккуратно снял каску с его юной головы. Я провел рукой по его пропитанным кровью волосам и пробормотал извинение на своем ломаном иврите. Бессмысленно — он все равно был без сознания.
— Немедленно садись в джип! — приказал Халиль.
Действительно, какой смысл?..
Джип тронулся.
— Пусть израильтяне заботятся об израильтянах, — проговорил Халиль примирительным тоном.
Я вытер лицо концом куфии. [19]
По дороге мы проехали мимо заброшенных ресторанов, закрытых баров, пустынных садов. Я попытался представить себе, как выглядел этот город до того, как мы пришли сюда: маленькие солдаты играют на улицах, миловидные девушки-солдаты в блестящих касках спускаются по улице, звеня браслетами на ногах…
— Они опять вывесили флаг, сволочи, — процедил Халиль.
«Флаг» — простыня блеклого бело-голубого цвета или безобидное покрывало для постели — висел на электрических проводах. Мы остановили джип, и Халиль заставил какого-то местного солдата-старика принести лестницу и взобраться по ней, чтобы снять полотнище. Старик поднимался по лестнице, трясясь от старости и от страха, а Халиль подгонял его криками на иврите. Несчастный боялся, что упадет, да и я тоже. Что, у палестинского народа не хватает врагов и он должен воевать с трясущимися стариками в цветных лохмотьях? Старик ухватил флаг одной рукой и начал спускаться по лестнице. Руку с флагом он отвел в сторону, будто держал в ней что-то мерзкое. Его нога соскользнула с одной из ступенек, и старик упал на землю.
Самир подбежал, чтобы помочь ему подняться, но Халиль остановил его. Старик с трудом поднялся на ноги и медленно заковылял от нас, хромая. Самир вернулся к джипу. «Это не должно быть так, здесь что-то не так», — бормотал он, усаживаясь на заднее сиденье. А я, вооруженный винтовкой с резиновыми пулями, которые норовят отскочить в меня от каждой стены, увешанный газовыми гранатами, которые ни у кого не вызывают слезы, помимо меня, молча опирался на капот джипа. «Ваша мать трахается с сионистами», — раздался знакомый крик по-арабски с одной из крыш. А я думал о холмах и овцах, о маленьких домиках из глины, о крике муэдзина, созывающего на утреннюю молитву. Старик продолжал хромать.
БАКУМ
Взвод стоял в три шеренги на песчаном плацу. Несмотря на все усилия выглядеть подтянутыми и внушительными, новобранцы смотрелись чуть клоунски. Только что закончилось их формальное превращение в солдат, но значительная их часть получила обмундирование, которое не соответствовало им по размеру. Другие не справились с элементарной задачей вдеть ремень в брюки или зашнуровать армейские ботинки. При этом излишне серьезное выражение их лиц и неестественно прямая стойка и создавали комедийность общей картины.
— Есть тут кто-нибудь, чей товарищ или знакомый покончил с собой во время армейской службы? — мягко спросил к/о [20]Бакум, [21]в его глазах была печаль.
Где-то слева в крайней шеренге нерешительно поднялась рука, ее обладатель был закрыт здоровенным блондином, стоявшим перед ним.
— Классно, — пробормотал печальный к/о. — Шагом марш чистить сортир.
Из шеренги деревянной походкой вышел низенький солдатик. Пуговицы его гимнастерки были застегнуты не на те дырочки, что перекосило ему воротник, и вкупе с неестественной прямотой корпуса это создавало иллюзию, что у него сломана шея. Четким шагом он промаршировал в направлении туалета.
— Есть здесь солдаты, чьи родители пережили Катастрофу и теперь кричат и плачут во сне? — продолжал удрученно вопрошать к/о.
Трое подняли руки.
— Командир, — раздался писклявый голосок одного очкарика.
— А-а, солдат, — устало, но солидно ответил к/о.
— У меня это не совсем так, то есть, мой отец не плачет или кричит, он только разговаривает. «Богдан, Богдан», говорит он и всегда — дважды. Богдан — это его младший брат, которого убили немцы. Так я не знаю, командир, поднимать мне руку или нет?
— Хм… — замешкался на мгновение к/о. — Как он это говорит? Обычным голосом или шепотом?
— Обычным, даже немного громко, командир, — солдат опустил глаза.
— А как умер его брат? — допытывался к/о.
— Немцы бросили его живого в колодец с известью, — солдат засунул палец под левое стекло очков и попытался стереть скатывавшуюся слезу.
— В колодец с известью, да? — воскликнул к/о.
— В колодец с известью, командир, — подтвердил очкарик, снова принимая стойку «смирно».
— Ладно, если это был колодец с известью, и отец разговаривает громко, то ты добавляешься вот к этим трем. Вы четверо сейчас явитесь на кухню к старшему сержанту Пинто и скажете, что вас послал командир Еошуа, понятно?
— Да, командир, — ответили все четверо и покинули плац в образцовом порядке.
— Ну ладно, есть среди вас импотенты или такие, кто мочится во сне?
Никто не поднял руку. К/о обвел лица солдат подозрительным взглядом, в его глазах оставалась печаль: «Вы думаете, что я пальцем деланный? Сорок шесть солдат, и ни один не ссытся во сне? И все трахаются, как кролики?»
— Сорок шесть нужно говорить в мужском роде, [22]командир, — почти прошептал дневальный. — И среди нас нет с недержанием мочи или импотентов, так как мы спецнабор, командир.
— Отлично, дневальный, — гремел к/о, — если ты такой умный, то ты один отстоишь три ночные смены, и тогда у тебя будет много времени подумать, насколько важно держать рот заткнутым.
— Может, здесь также есть кто-нибудь с травмой, кого я пропустил?
— Командир, у меня была тяжелая травма в детстве, — вдруг заявил тот здоровенный блондин слева. — Я разделю с ним часы караула.
— Э-э-э, не так быстро, солдат. Какая в точности у тебя травма?
— Это, это связано с моим братом, и я не хочу говорить об этом, командир. — Он поспешил поднять свой рюкзак и успел сделать один шаг вслед за дневальным.
— Стой, — остановил его командир. — Не хочешь — заставим, не можешь — научим. А я хочу, чтобы здесь и сейчас ты описал свою травму.
Блондин завилял: «Мы шли по Иудейской пустыне, и… мой брат поскользнулся и раскроил себе череп…»
— И это вся травма? — насмешливо оборвал его к/о.
— Командир, вы там не были, кровь текла ручьем, ему наложили четырнадцать швов на голову, с тех пор я не в состоянии…
— О-кей, солдат, это было очень по-товарищески, и я ценю это, но я не вчера родился. Дневальный все-таки постоит в карауле один, может быть это научит его быть человеком, а ты… Как тебя зовут?
— Алон, командир.
— А-а, а ты, Алон, смени его пока на дневальстве.
— Есть тут кто-нибудь, чей товарищ или знакомый покончил с собой во время армейской службы? — мягко спросил к/о [20]Бакум, [21]в его глазах была печаль.
Где-то слева в крайней шеренге нерешительно поднялась рука, ее обладатель был закрыт здоровенным блондином, стоявшим перед ним.
— Классно, — пробормотал печальный к/о. — Шагом марш чистить сортир.
Из шеренги деревянной походкой вышел низенький солдатик. Пуговицы его гимнастерки были застегнуты не на те дырочки, что перекосило ему воротник, и вкупе с неестественной прямотой корпуса это создавало иллюзию, что у него сломана шея. Четким шагом он промаршировал в направлении туалета.
— Есть здесь солдаты, чьи родители пережили Катастрофу и теперь кричат и плачут во сне? — продолжал удрученно вопрошать к/о.
Трое подняли руки.
— Командир, — раздался писклявый голосок одного очкарика.
— А-а, солдат, — устало, но солидно ответил к/о.
— У меня это не совсем так, то есть, мой отец не плачет или кричит, он только разговаривает. «Богдан, Богдан», говорит он и всегда — дважды. Богдан — это его младший брат, которого убили немцы. Так я не знаю, командир, поднимать мне руку или нет?
— Хм… — замешкался на мгновение к/о. — Как он это говорит? Обычным голосом или шепотом?
— Обычным, даже немного громко, командир, — солдат опустил глаза.
— А как умер его брат? — допытывался к/о.
— Немцы бросили его живого в колодец с известью, — солдат засунул палец под левое стекло очков и попытался стереть скатывавшуюся слезу.
— В колодец с известью, да? — воскликнул к/о.
— В колодец с известью, командир, — подтвердил очкарик, снова принимая стойку «смирно».
— Ладно, если это был колодец с известью, и отец разговаривает громко, то ты добавляешься вот к этим трем. Вы четверо сейчас явитесь на кухню к старшему сержанту Пинто и скажете, что вас послал командир Еошуа, понятно?
— Да, командир, — ответили все четверо и покинули плац в образцовом порядке.
— Ну ладно, есть среди вас импотенты или такие, кто мочится во сне?
Никто не поднял руку. К/о обвел лица солдат подозрительным взглядом, в его глазах оставалась печаль: «Вы думаете, что я пальцем деланный? Сорок шесть солдат, и ни один не ссытся во сне? И все трахаются, как кролики?»
— Сорок шесть нужно говорить в мужском роде, [22]командир, — почти прошептал дневальный. — И среди нас нет с недержанием мочи или импотентов, так как мы спецнабор, командир.
— Отлично, дневальный, — гремел к/о, — если ты такой умный, то ты один отстоишь три ночные смены, и тогда у тебя будет много времени подумать, насколько важно держать рот заткнутым.
— Может, здесь также есть кто-нибудь с травмой, кого я пропустил?
— Командир, у меня была тяжелая травма в детстве, — вдруг заявил тот здоровенный блондин слева. — Я разделю с ним часы караула.
— Э-э-э, не так быстро, солдат. Какая в точности у тебя травма?
— Это, это связано с моим братом, и я не хочу говорить об этом, командир. — Он поспешил поднять свой рюкзак и успел сделать один шаг вслед за дневальным.
— Стой, — остановил его командир. — Не хочешь — заставим, не можешь — научим. А я хочу, чтобы здесь и сейчас ты описал свою травму.
Блондин завилял: «Мы шли по Иудейской пустыне, и… мой брат поскользнулся и раскроил себе череп…»
— И это вся травма? — насмешливо оборвал его к/о.
— Командир, вы там не были, кровь текла ручьем, ему наложили четырнадцать швов на голову, с тех пор я не в состоянии…
— О-кей, солдат, это было очень по-товарищески, и я ценю это, но я не вчера родился. Дневальный все-таки постоит в карауле один, может быть это научит его быть человеком, а ты… Как тебя зовут?
— Алон, командир.
— А-а, а ты, Алон, смени его пока на дневальстве.
Кохи 3
На вечеринке по случаю демобилизации Кохи мы подарили ему книжку Этгара Керета «Трубы».
— Дерьмовая книга, — скривил Кохи физиономию, — кроме двух… извините, трех рассказов все остальное — мусор. Сегодня каждый идиот может выпустить книжку в каком-нибудь крошечном издательстве и потерять на ней кучу денег, и все это в силу инфальтильного заблуждения, что однажды у него выйдет что-то стоящее.
Честно говоря, Кохи в целом прав, и единственная причина, по которой Акива купил книгу, было то, что ее уценили.
— Ты знаешь, Зохар, я лично знаком с этим Этгаром — такой слабак, делает все, что я ему говорю, хочешь посмотреть?
— Отвяжись, Кохи. Давай поедим торта и будем закругляться, уже совсем поздно, — взмолился я.
— Ладно тебе, Зохар, это все-таки моя вечеринка, дай немного повеселиться. Смотри, как я его сейчас приложу.
Кохи начал ходить по потолку и разрушать единство времени и действия с помощью всяческих злодейских уловок.
— Будь другом, Кохи, прекрати. В конце концов это дорого нам обойдется.
Кохи продолжал намеренно разрушать последовательность сюжета.
— Не волнуйся, Зохар, этот Этгар — ботаник, я знаю его не первый день, он не испортит нам [23]
— Дерьмовая книга, — скривил Кохи физиономию, — кроме двух… извините, трех рассказов все остальное — мусор. Сегодня каждый идиот может выпустить книжку в каком-нибудь крошечном издательстве и потерять на ней кучу денег, и все это в силу инфальтильного заблуждения, что однажды у него выйдет что-то стоящее.
Честно говоря, Кохи в целом прав, и единственная причина, по которой Акива купил книгу, было то, что ее уценили.
— Ты знаешь, Зохар, я лично знаком с этим Этгаром — такой слабак, делает все, что я ему говорю, хочешь посмотреть?
— Отвяжись, Кохи. Давай поедим торта и будем закругляться, уже совсем поздно, — взмолился я.
— Ладно тебе, Зохар, это все-таки моя вечеринка, дай немного повеселиться. Смотри, как я его сейчас приложу.
Кохи начал ходить по потолку и разрушать единство времени и действия с помощью всяческих злодейских уловок.
— Будь другом, Кохи, прекрати. В конце концов это дорого нам обойдется.
Кохи продолжал намеренно разрушать последовательность сюжета.
— Не волнуйся, Зохар, этот Этгар — ботаник, я знаю его не первый день, он не испортит нам [23]
Сизиф
Каждую неделю та же история. В пятницу, в 4.15 я уже одет в спортивный костюм, через пять минут Яаков должен заехать за мной, а ей обязательно нужно сказать: «Может быть, сегодня не пойдешь? Ты знаешь, как папа огорчается, что ты не остаешься на кидуш
[24]».
И каждый раз я снова должен объяснять ей, что я все время работаю сверхурочно, пашу, как вол, чтобы оплачивать содержание ее отца в доме престарелых, и что вторая половина дня в пятницу — это единственное время, когда я могу увидеться с друзьями, немного поиграть в футбол, на время забыть о проблемах. И каждую неделю она должна говорить: «Папа спрашивает — я что, вдова, что рядом со мной за столом нет мужа».
А я всегда говорю ей, что пусть скажет своему старому провокатору, что овдовела, и что, если он хочет, чтобы муж его дочери вернулся к жизни, пусть перестанет все время качать из нас «гельт [25]» и переедет из своего пятизвездочного дома для престарелых в заведение с более приемлемыми ценами. А эта собака обязательно должна сказать: «Поверь, Моше, с мужем, как ты, лучше быть вдовой».
Я каждый раз злюсь заново и, уходя, громко хлопаю дверью, и потом всю игру думаю об этом — о ссоре и о ней, обо всем этом дерьме — мало того, что меня кормят им на работе, так я еще и дома должен его хлебать, и игра мне уже не в кайф.
Но это еще ладно. Больше всего бесит то, что, когда я каждую неделю в пятницу вечером снова возвращаюсь домой, будто специально она ждет меня на лестничной площадке, ее глаза опухли от слез. «Папа ушел, — говорит она мне, — его нет». И я, мыслями еще в игре, медленно начинаю соображать, что это не то, что ее отец ушел к себе, нет, он просто дал дуба.
Каждую неделю заново этот старик должен подавиться костью в середине шабатного ужина. [26]Умереть у моей жены на руках. «Он хрипел, и я не знала, что делать, — плачет она и обнимает меня. — Если бы ты был здесь, может быть смог бы что-нибудь сделать, — должна она всегда добавить. — Ты ведь водитель «Скорой помоши», ты в таких делах понимаешь».
И эти слова ранят меня, как нож. После этого всю неделю я хожу с противным чувством вины, каждый раз заново, как идиот, никогда не учусь.
И каждый раз я снова должен объяснять ей, что я все время работаю сверхурочно, пашу, как вол, чтобы оплачивать содержание ее отца в доме престарелых, и что вторая половина дня в пятницу — это единственное время, когда я могу увидеться с друзьями, немного поиграть в футбол, на время забыть о проблемах. И каждую неделю она должна говорить: «Папа спрашивает — я что, вдова, что рядом со мной за столом нет мужа».
А я всегда говорю ей, что пусть скажет своему старому провокатору, что овдовела, и что, если он хочет, чтобы муж его дочери вернулся к жизни, пусть перестанет все время качать из нас «гельт [25]» и переедет из своего пятизвездочного дома для престарелых в заведение с более приемлемыми ценами. А эта собака обязательно должна сказать: «Поверь, Моше, с мужем, как ты, лучше быть вдовой».
Я каждый раз злюсь заново и, уходя, громко хлопаю дверью, и потом всю игру думаю об этом — о ссоре и о ней, обо всем этом дерьме — мало того, что меня кормят им на работе, так я еще и дома должен его хлебать, и игра мне уже не в кайф.
Но это еще ладно. Больше всего бесит то, что, когда я каждую неделю в пятницу вечером снова возвращаюсь домой, будто специально она ждет меня на лестничной площадке, ее глаза опухли от слез. «Папа ушел, — говорит она мне, — его нет». И я, мыслями еще в игре, медленно начинаю соображать, что это не то, что ее отец ушел к себе, нет, он просто дал дуба.
Каждую неделю заново этот старик должен подавиться костью в середине шабатного ужина. [26]Умереть у моей жены на руках. «Он хрипел, и я не знала, что делать, — плачет она и обнимает меня. — Если бы ты был здесь, может быть смог бы что-нибудь сделать, — должна она всегда добавить. — Ты ведь водитель «Скорой помоши», ты в таких делах понимаешь».
И эти слова ранят меня, как нож. После этого всю неделю я хожу с противным чувством вины, каждый раз заново, как идиот, никогда не учусь.
Шломик-Гомик
Учительница, которую прислали на подмену, сказала всем разбиться по парам, и только Шломик-Гомик остался один. «Ладно, — сказала подменяющая учительница, — я пойду с тобой в паре», и взяла его за руку.
Так они гуляли в парке; Шломик-Гомик смотрел на лодки в пруду, увидел огромную скульптуру в форме апельсина, а еще птичка какнула ему на панамку. «Дерьмо к дерьму липнет», — радостно завопил Юваль, шедший за Шломиком. И все дети засмеялись. «Не обращай на них внимания», — сказала Шломику-Гомику подменявшая учительница и сполоснула панамку под краном.
Потом им попался продавец мороженого со своей тележкой, и все купили по стаканчику замороженного сока. Но Шломик-Гомик съел «Эскимо», а палочку воткнул в щель между плитами на дорожке и представил, что это ракета.
Все дети бесились на травке, и только Шломик и подменявшая учительница, которая закурила сигарету, остались стоять на дорожке.
— Учительница, почему все дети меня ненавидят, — спросил ее Шломик-Гомик.
— Откуда мне знать, — учительница устало пожала покатыми плечами, — я ведь всего лишь подменяющая учительница.
Так они гуляли в парке; Шломик-Гомик смотрел на лодки в пруду, увидел огромную скульптуру в форме апельсина, а еще птичка какнула ему на панамку. «Дерьмо к дерьму липнет», — радостно завопил Юваль, шедший за Шломиком. И все дети засмеялись. «Не обращай на них внимания», — сказала Шломику-Гомику подменявшая учительница и сполоснула панамку под краном.
Потом им попался продавец мороженого со своей тележкой, и все купили по стаканчику замороженного сока. Но Шломик-Гомик съел «Эскимо», а палочку воткнул в щель между плитами на дорожке и представил, что это ракета.
Все дети бесились на травке, и только Шломик и подменявшая учительница, которая закурила сигарету, остались стоять на дорожке.
— Учительница, почему все дети меня ненавидят, — спросил ее Шломик-Гомик.
— Откуда мне знать, — учительница устало пожала покатыми плечами, — я ведь всего лишь подменяющая учительница.
Дни, как сегодня
— Итак, запомни: сначала нужно обратиться к сержанту, и только после этого, если он разрешит, пойдешь в столовую.
— Но вы же мне сказали…
— Я прекрасно помню все, что я сказал, Гирш… — оборвал его командир отделения. — Ты что, хочешь сказать, что я лгун? — На его лице играла ехидная, насмешливая улыбка.
Они оба знали, что командир лжет, они оба также знали, что Йоав не сможет это доказать и вообще ничего не сможет тут поделать. Бывали дни, когда Йоав пытался не сдаваться. Пытался сделать что-то. Он изображал смирение и будто бы был готов идти выполнять, но стоило ему отвернуться, как его лицо принимало свое обычное выражение, а мысленно он бил прикладом автомата точно в насмешливую физиономию…
Когда-то, еще в скаутах, Йоав в походе расквасил нос одному парню, который украл компас. Не его, Йоава, компас, а чей-то еще. А все потому, что ненавидел воров, а еще больше — врунов. Те дни сейчас далеко, очень далеко.
— Ну, Гирш, так ты говоришь, что я врун? Я жду ответа.
— Нет, командир. Очевидно, я ошибся, командир.
Одного признания ошибки было недостаточно, и Йоав получил наряд вне очереди — ночной караул. Его смена была между двумя и тремя ночи — самое дерьмовое время. Командир отделения пришел проверить его — Йоав стоял на посту и дрожал от холода.
— Ничего, Гирш, ты еще будешь в порядке, поймешь службу, — командир похлопал его по плечу. — Ты немного с гонором, но я сделаю из тебя человека.
— Да, командир, — принужденно улыбнулся Йоав, а про себя продолжал твердить, что это — армия и он должен молчать, а будет выступать — нарвется на новые неприятности. Командир увидел вымученную улыбку на его лице и довольно ухмыльнулся, как хозяин дрессированной собаки, которую обучил новому трюку.
… Англичанин пришел сменить его на четверть часа раньше срока. Вот англичанин в самом деле был в порядке. Придя на пост, он застал Йоава плачущим от стыда. При виде англичанина тот смутился еще больше, и слезы потекли у него еще обильней.
— Нечего плакать, — произнес англичанин, деликатно отводя глаза, — ты поступил абсолютно правильно, так, как и надо было.
Не желая еще больше смущать Йоава, он добавил: «Пойду отолью» и ушел куда-то в тень. Вернулся он лишь после того, как Йоав взял себя в руки. Да, англичанин действительно был в порядке.
На утреннем построении командир отделения объявил, что с сегодняшнего дня Йоав — помощник дежурного и добавил — при всех — что надеется, что Йоав себя еще покажет. И Йоав, как обычно, отвечал «Да, командир. Нет, командир…»
Теперь Йоав не ходил в караул по ночам, потому что помощник дежурного не какой-нибудь часовой. А в пятницу все остались в части, а он отправился в увольнение домой — таков порядок. Когда он шел от казармы до ворот базы, то почему-то почувствовал, будто это — наказание, будто его отправляют в ссылку, и всю ту тоскливую субботу дома он проклинал себя за это унизительное увольнение. В воскресенье, вернувшись в часть, Йоав принес англичанину свежий номер Jerusalem Post, который купил на центральной автобусной станции, а Бауману, который спит в койке над ним, — губку для чистки погон, как тот просил.
Во вторник, перед тем, как все пошли на стрельбище, командир послал его купить сигарет, и Йоав побежал, как щенок, в киоск и вернулся с пачкой «Ноблес». Мигом сгонял, за три минуты, хотя никто его и не торопил.
— Вот сигареты, командир, — проговорил Йоав, тяжело дыша, отдавая пачку и сдачу.
— Молодец, Гирш, — похвалил командир, опуская мелочь в карман рубашки и доставая зажигалку.
— Хочешь сигарету?
— Нет, командир.
— Ну, нет — так нет, — улыбнулся командир отделения и закурил, — так оно и лучше.
Йоав увидел, что его отделение во главе с сержантом уже направляется на полигон, и собрался было бежать за ними.
— Гирш, — окликнул его командир, и Йоав вернулся. — Ты ничего не забыл? Йоав быстро осмотрел себя — автомат, каска — на месте, он немного растерялся — что же он забыл?
— Сдачу, Гирш, сдачу, — произнес командир нетерпеливо.
— Но я же вернул ее вам минуту назад…
— Ничего ты мне не возвращал, Гирш. Проверь у себя в карманах или сбегай в киоск — может, там оставил?
— Но… — начал было Йоав.
— Ничего-то ты не понял, — сокрушенно покачал головой командир. — Ничему-то я тебя не научил за этот месяц. Я хочу, чтобы ты немедленно сбегал в киоск и через три минуты вернул мне сдачу.
— Но, — опять попытался что-то сказать Йоав.
— И остерегайся меня, Гирш, — продолжал командир, как бы не слыша Йоава. — Если я кого-то действительно ненавижу, так это воров. — Мерзкая ухмылка искривила его губы. — Врунов и воров.
И Йоав опять твердил себе, что это — армия, и все здесь хлебают дерьмо полной ложкой, и убеждал себя, что он поступает правильно. Но ведь были дни, когда он не уступал, он помнил их; были дни, когда он поступал совершенно глупо. Йоав повернул лицо в направлении киоска, а его руки крепко сжали автомат…
— Но вы же мне сказали…
— Я прекрасно помню все, что я сказал, Гирш… — оборвал его командир отделения. — Ты что, хочешь сказать, что я лгун? — На его лице играла ехидная, насмешливая улыбка.
Они оба знали, что командир лжет, они оба также знали, что Йоав не сможет это доказать и вообще ничего не сможет тут поделать. Бывали дни, когда Йоав пытался не сдаваться. Пытался сделать что-то. Он изображал смирение и будто бы был готов идти выполнять, но стоило ему отвернуться, как его лицо принимало свое обычное выражение, а мысленно он бил прикладом автомата точно в насмешливую физиономию…
Когда-то, еще в скаутах, Йоав в походе расквасил нос одному парню, который украл компас. Не его, Йоава, компас, а чей-то еще. А все потому, что ненавидел воров, а еще больше — врунов. Те дни сейчас далеко, очень далеко.
— Ну, Гирш, так ты говоришь, что я врун? Я жду ответа.
— Нет, командир. Очевидно, я ошибся, командир.
Одного признания ошибки было недостаточно, и Йоав получил наряд вне очереди — ночной караул. Его смена была между двумя и тремя ночи — самое дерьмовое время. Командир отделения пришел проверить его — Йоав стоял на посту и дрожал от холода.
— Ничего, Гирш, ты еще будешь в порядке, поймешь службу, — командир похлопал его по плечу. — Ты немного с гонором, но я сделаю из тебя человека.
— Да, командир, — принужденно улыбнулся Йоав, а про себя продолжал твердить, что это — армия и он должен молчать, а будет выступать — нарвется на новые неприятности. Командир увидел вымученную улыбку на его лице и довольно ухмыльнулся, как хозяин дрессированной собаки, которую обучил новому трюку.
… Англичанин пришел сменить его на четверть часа раньше срока. Вот англичанин в самом деле был в порядке. Придя на пост, он застал Йоава плачущим от стыда. При виде англичанина тот смутился еще больше, и слезы потекли у него еще обильней.
— Нечего плакать, — произнес англичанин, деликатно отводя глаза, — ты поступил абсолютно правильно, так, как и надо было.
Не желая еще больше смущать Йоава, он добавил: «Пойду отолью» и ушел куда-то в тень. Вернулся он лишь после того, как Йоав взял себя в руки. Да, англичанин действительно был в порядке.
На утреннем построении командир отделения объявил, что с сегодняшнего дня Йоав — помощник дежурного и добавил — при всех — что надеется, что Йоав себя еще покажет. И Йоав, как обычно, отвечал «Да, командир. Нет, командир…»
Теперь Йоав не ходил в караул по ночам, потому что помощник дежурного не какой-нибудь часовой. А в пятницу все остались в части, а он отправился в увольнение домой — таков порядок. Когда он шел от казармы до ворот базы, то почему-то почувствовал, будто это — наказание, будто его отправляют в ссылку, и всю ту тоскливую субботу дома он проклинал себя за это унизительное увольнение. В воскресенье, вернувшись в часть, Йоав принес англичанину свежий номер Jerusalem Post, который купил на центральной автобусной станции, а Бауману, который спит в койке над ним, — губку для чистки погон, как тот просил.
Во вторник, перед тем, как все пошли на стрельбище, командир послал его купить сигарет, и Йоав побежал, как щенок, в киоск и вернулся с пачкой «Ноблес». Мигом сгонял, за три минуты, хотя никто его и не торопил.
— Вот сигареты, командир, — проговорил Йоав, тяжело дыша, отдавая пачку и сдачу.
— Молодец, Гирш, — похвалил командир, опуская мелочь в карман рубашки и доставая зажигалку.
— Хочешь сигарету?
— Нет, командир.
— Ну, нет — так нет, — улыбнулся командир отделения и закурил, — так оно и лучше.
Йоав увидел, что его отделение во главе с сержантом уже направляется на полигон, и собрался было бежать за ними.
— Гирш, — окликнул его командир, и Йоав вернулся. — Ты ничего не забыл? Йоав быстро осмотрел себя — автомат, каска — на месте, он немного растерялся — что же он забыл?
— Сдачу, Гирш, сдачу, — произнес командир нетерпеливо.
— Но я же вернул ее вам минуту назад…
— Ничего ты мне не возвращал, Гирш. Проверь у себя в карманах или сбегай в киоск — может, там оставил?
— Но… — начал было Йоав.
— Ничего-то ты не понял, — сокрушенно покачал головой командир. — Ничему-то я тебя не научил за этот месяц. Я хочу, чтобы ты немедленно сбегал в киоск и через три минуты вернул мне сдачу.
— Но, — опять попытался что-то сказать Йоав.
— И остерегайся меня, Гирш, — продолжал командир, как бы не слыша Йоава. — Если я кого-то действительно ненавижу, так это воров. — Мерзкая ухмылка искривила его губы. — Врунов и воров.
И Йоав опять твердил себе, что это — армия, и все здесь хлебают дерьмо полной ложкой, и убеждал себя, что он поступает правильно. Но ведь были дни, когда он не уступал, он помнил их; были дни, когда он поступал совершенно глупо. Йоав повернул лицо в направлении киоска, а его руки крепко сжали автомат…
Я и Людвиг убиваем Гитлера без причины или Берлинская весна
— Еще колбасы? — щедро предложил Людвиг.
— Спасибо, я уже сыт, — похлопал я себя по животу.
— Сыт… — раздумчиво повторил за мной Людвиг. — Как же давно не слышал я этого слова. — Он с любовью взглянул на лежавшую на столе свиную колбасу, как на старого друга, который вызвал у него воспоминания о золотом детстве, при этом его рука нежно поглаживала остаток колбасного батона.
Снаружи время от времени слышались разрывы снарядов…
Людвиг прижался лицом к оконному стеклу — было видно горящую францисканскую церковь, и покосившиеся столбы уличных фонарей склонились над тротуаром, как часовые, задремавшие на посту. Людвиг отошел от окна — на стекле остался жирный отпечаток его носа.
— Грязные Иваны не успокоятся, пока не оставят от Берлина камня на камне, — процедил с ненавистью Людвиг. Его взгляд блуждал в поисках чего-нибудь, что можно было бы разнести, чтобы отвести душу. Но в комнате не было ничего, кроме стола, пары стульев и остатков колбасы. Взгляд Людвига остановился на ней, он улыбнулся: «После такой колбасы нужно бы глотнуть пивка, — благодушно произнес он, — а нету», — он пожал плечами, как будто только сейчас вспомнил об этом.
— Пойдем, прогуляемся, — предложил Людвиг, — это способствует пищеварению.
Мы помогли друг другу надеть пальто. Людвиг вышел в соседнюю комнату и вернулся со старинным охотничьим ружьем.
— Я получил его в подарок от дедушки Гюнтера на семнадцатилетие, — сказал Людвиг, и глаза его заблестели. — Может, сможем выменять на него вина или несколько бутылок пива.
Мы вышли на улицу и словно очутились на другой планете. Улица была слишком загажена, чтобы быть берлинской, а погода — слишком холодной, чтобы быть апрельской. Людвиг зажал ружье подмышкой и натянул пару потрепанных шерстяных перчаток. «Ходьба поможет нам согреться», — прошептал он с надеждой, и мы двинулись вниз по бульвару. Людвиг с силой подышал на руки, чтобы согреть замерзавшие пальцы, выглядывавшие из дырявых перчаток. Из немногих оставшихся целыми уличных фонарей ни один не светил, но горели многие разрушенные здания, и они-то давали достаточно света.
— Спасибо, я уже сыт, — похлопал я себя по животу.
— Сыт… — раздумчиво повторил за мной Людвиг. — Как же давно не слышал я этого слова. — Он с любовью взглянул на лежавшую на столе свиную колбасу, как на старого друга, который вызвал у него воспоминания о золотом детстве, при этом его рука нежно поглаживала остаток колбасного батона.
Снаружи время от времени слышались разрывы снарядов…
Людвиг прижался лицом к оконному стеклу — было видно горящую францисканскую церковь, и покосившиеся столбы уличных фонарей склонились над тротуаром, как часовые, задремавшие на посту. Людвиг отошел от окна — на стекле остался жирный отпечаток его носа.
— Грязные Иваны не успокоятся, пока не оставят от Берлина камня на камне, — процедил с ненавистью Людвиг. Его взгляд блуждал в поисках чего-нибудь, что можно было бы разнести, чтобы отвести душу. Но в комнате не было ничего, кроме стола, пары стульев и остатков колбасы. Взгляд Людвига остановился на ней, он улыбнулся: «После такой колбасы нужно бы глотнуть пивка, — благодушно произнес он, — а нету», — он пожал плечами, как будто только сейчас вспомнил об этом.
— Пойдем, прогуляемся, — предложил Людвиг, — это способствует пищеварению.
Мы помогли друг другу надеть пальто. Людвиг вышел в соседнюю комнату и вернулся со старинным охотничьим ружьем.
— Я получил его в подарок от дедушки Гюнтера на семнадцатилетие, — сказал Людвиг, и глаза его заблестели. — Может, сможем выменять на него вина или несколько бутылок пива.
Мы вышли на улицу и словно очутились на другой планете. Улица была слишком загажена, чтобы быть берлинской, а погода — слишком холодной, чтобы быть апрельской. Людвиг зажал ружье подмышкой и натянул пару потрепанных шерстяных перчаток. «Ходьба поможет нам согреться», — прошептал он с надеждой, и мы двинулись вниз по бульвару. Людвиг с силой подышал на руки, чтобы согреть замерзавшие пальцы, выглядывавшие из дырявых перчаток. Из немногих оставшихся целыми уличных фонарей ни один не светил, но горели многие разрушенные здания, и они-то давали достаточно света.