Страница:
— Он мне нравится потому, что похож на тебя.
С точки зрения работы, неделя оказалась крайне результативной и интересной. Через несколько дней снова должна была приехать Клэр, и перед тем как пойти в кино, мы с Мортоном плотно поужинали. По дороге в кино я обмолвился, что знаком с Филипом Стрейхорном, человеком, снявшим весь сериал «Полночь» и играющим в нем главного злодея. К моему удивлению, Палм вдруг начал подробнейшим образом расспрашивать меня о Стрейхорне. Кроме желания узнать, что он собой представляет, его, похоже, больше всего интересовало, почему этот интеллигентный и умный человек тратит столько времени на фильмы, единственное назначение которых до смерти пугать людей. Я изложил ему свою радклиффовскую теорию фильмов ужасов, которая в общих чертах сводится к следующему: общество так пресыщено, что обыденные вещи людей больше не занимают, поэтому мы переместились на более низкий уровень, где принято душить, пытать и казнить на электрическом стуле.
— Неужели вы действительно считаете, что это лучший способ развлекать людей?
Вдохновившись, я сунул руки в карманы и понес:
— Пропустите пять тысяч вольт через прекрасную блондинку, и заинтересованная аудитория вам гарантирована. То же самое и в архитектуре. Она зиждется на трех основополагающих принципах — порядке, логике и красоте. Причем меня совершенно не волнует, сколько умников попытались бы меня опровергнуть, поскольку это действительно самая суть того, к чему мы должны стремиться в проектировании любого здания. Так что разные там теоретики могут пойти куда подальше. Но в наши дни появилось и множество весьма удачливых архитекторов, которые, к примеру, готовы вырыть яму и опустить в нее здание. Причем в данном случае мы говорим вовсе не о бомбоубежище, мы говорим о самом обычном доме, уютном доме. Больше всего это похоже на остроумную оригинальную идею, интеллектуальную шутку, которые чаще всего приходят в голову студентам-первокурсникам. Но поскольку внешне идея блещет новизной и никто прежде такого не делал, целая куча людей буквально осаждают этих идиотов просьбами спроектировать им дом. Представляете, Мортон, ДОМ! «Добро пожаловать в гости. Просто спуститесь вниз по лестнице, только не забудьте шахтерскую каску». По мне, так подобное шарлатанство то же самое, что и серии «Полуночи» — совершенно сознательная попытка раскопать и превознести все, что есть в жизни уродливого, враждебного и хаотичного. Один тип даже называет это «делать видимым то, что находится между стабильностью и нестабильностью». Чушь собачья. Удел умников и циников, а ведет он лишь к гибели души.
Палм ничего не отвечал, и я почувствовал, что лицо у меня в испарине.
— Наверное, я сейчас высказался, как какой-нибудь старпер, да?
— Да нет, похоже, вы верите в то, что делаете. Но может быть, Гарри, я просто не очень хороший судья, поскольку умею делать лишь двери и лестницы. Я верю лишь в вещи, которые честно выполняют свои функции и которые можно уверенно использовать снова и снова. Я как-то читал о художнике, делающем лестницы, по которым нельзя подниматься, — ступеньки направлены в разные стороны. Очень интересная идея, она сбивает наши чувства с толку, но лишь на минуту, не больше. А потом превращается именно в то, о чем вы говорили, — в работу какого-то дешевого умника. И все же я никак не могу понять, зачем кому-то тратить значительную часть своей жизни и воображения, чтобы изо дня в день заниматься подобными вещами? Создавать лестницу, которая никуда не ведет, то же самое, что снимать фильмы о том, как люди мучают друг друга.
Я легонько хлопнул его по плечу.
— Тогда зачем же вы отправились со мной в кино?
— Просто мне нравится ваша компания. Интересно вас слушать. Даже во время глупого фильма вы вполне можете сказать нечто такое, над чем я мог бы потом поразмыслить на досуге.
Поскольку на выходные все рабочие со стройплощадки перемещались в город, этим субботним вечером Kino в Целль-ам-Зее было самым настоящим бедламом. Зал был под завязку набит австрийскими, американскими и сарийскими рабочими вперемежку с добродушными горожанами, которые уже привыкли ко всему, а все фильмы здесь шли только на немецком языке, то есть лишь третья часть зрителей понимала, о чем идет речь. Из-за этого в зале стоял неумолчный гам. Например, на экране один из героев говорит что-нибудь важное. Сариец громко на ломаном английском: «Какой такой сказал эта парень? „ Ему на не менее ломаном английском отвечает либо австриец: «Гофорит, што если што, он будет пристрелить всю ево фамилию“, либо американец: «Не знаю, Салим, может, ты мне переведешь? « Затем следует перевод с одного языка на другой, и через несколько секунд либо раздается гомерический хохот, либо следуют новые расспросы. Все это изрядно мешало слушать то, что говорится с экрана, однако даже просто сидеть в этом зале было забавно, и, как мне кажется, подобное общение здорово помогало людям сблизиться. После сеансов мы часто гурьбой вываливались из кинотеатра, со смехом обсуждая, какой из вопросов был самым забавным или насколько остроумнее реплики героя фильма оказался ответ.
Начинается фильм «Полночь неизбежна» с любовного экстаза на кладбище. Мизансцена залита темно-синим светом, от классической музыки Бернарда Германа note 75 мурашки бегут по телу. Никаких титров поначалу нет: на экране два подростка с нетерпеливыми стонами срывают друг с друга одежду. Обычно минуты через три или четыре после начала фильма публика начинает отпускать едкие замечания, но, видимо, из-за ожидаемых сцен секса или насилия в зале пока царила тишина. Однако Стрейхорн умен и знает, что вы ждете разных страстей. Поэтому он вам их не дает, хотя музыка нарастает, и мы видим то не сулящие ничего хорошего тени, то время от времени один из юных любовников настораживается, приподнимает голову и спрашивает: «Что это было? Не знаешь?» На самом же деле в этой первой сцене так ничего и не происходит до тех пор, пока подростки, довольные и без памяти влюбленные друг в друга, не уходят с кладбища, крепко взявшись за потные руки. После этого камера перемещается на стоящий футах в трех от того места, где они занимались своим неблаговидным делом, памятник — и вот оно: Кровавик сидит и закусывает. Поначалу кажется, что он обгладывает какие-то тощие ребрышки, но камера делает наезд, и становится ясно: вовсе они не тощие. Достаточно жирные и, чтобы усилить впечатление, он ест очень деликатно и даже время от времени промакивает губы белой салфеткой. Наконец, доев, он с тяжким вздохом поднимается и отправляется туда, где кувыркалась влюбленная парочка. На земле валяется использованный презерватив. Он с улыбкой поднимает его и кладет сероватую резинку в карман.
— Может, он промышляет вторсырьем?
— Washatergesagt?
— EinesaubereUmwelt! note 76
Сарийцы получают свою версию перевода, и просмотр продолжается.
Еще несколько месяцев назад Палм заметил, что когда работа идет из рук вон плохо, то во время фильмов люди отпускают гораздо больше реплик, причем гораздо громче, чем обычно. Так что о прошедшей неделе можно судить по количеству и уровню громкости комментариев. Я вспомнил об этом, поскольку в зале стояла относительная тишина, а когда кто-нибудь отпускал замечание, оно было более остроумным и менее едким, чем обычно.
Тем, что произошло со мной потом, я обязан именно этой относительной тишине. Где-то в первой трети фильма Кровавик из телефонной будки звонит героине. Телефон стоит у нее в спальне, и, услышав звонок, она нерешительно снимает трубку.
— Алло!
— Привет, Хезер. Хочу сказать тебе, что ты сегодня была очень красива. Я за тобой наблюдал. Наблюдал целый день. Особенно мне понравилось, как у тебя из-под платья выглядывают голубые трусики. А еще мне понравился запах той желтой резинки, которую ты жевала. И вообще понравился твой запах.
Это продолжалось до тех пор, пока девушка в ужасе не выронила трубку и выбежала из комнаты. И в этот момент я ошеломленно понял, что откуда-то с середины монолога этого ублюдка я вдруг начал понимать каждое его слово. Я совершенно не знаю немецкого. Конечно, я кое-как учил его в школе, но после выпускных экзаменов мигом забыл, поскольку он нисколечко меня не интересовал. А сейчас, наблюдая за освещенным серебристым светом луны невыразительным лицом маньяка, я слышал, что он говорит на практически незнакомом мне языке, и, тем не менее, в какой-то момент осознал, что прекрасно понимаю каждое слово, каждую фразу. Более того, позади меня сидела группа то и дело негромко переговаривающихся между собой сарийцев, и я, оказывается, начал понимать и их. А ведь арабского я тоже не знаю.
Удивленный, я обернулся и уставился на них, будто желая убедиться, что они действительно арабы, говорящие на арабском языке, который я понимаю. Действительно, арабы. Действительно, понимаю.
В этот момент сидящего рядом со мной Палма рассмешило что-то происходящее на экране, и он пробормотал себе под нос какую-то фразу по-шведски. Я и его понял. Мне даже не пришлось думать, вычленять слова, разбираться в синтаксисе и вдаваться в детали. Я просто понимал все, что говорилось вокруг меня на любом языке. Я обратился к Палму:
— Повторите еще раз.
— Что?
— Скажите то же самое еще раз.
— Это по-шведски. Я сказал… Я поднялся.
— Я понял, что вы сказали. Мне нужно идти. Нет, оставайтесь, я уйду один. Увидимся позже. Все в порядке… Я тоже в порядке, просто мне нужно уйти.
Спотыкаясь о ноги соседей, я выбрался в проход и едва ли не бегом бросился к выходу. Мне нужно было срочно выйти на улицу, глотнуть свежего воздуха, хоть немного проветрить мозги, попытаться понять, что со мной происходит… короче, выбраться отсюда. Я заметил удивление на лицах провожающих меня взглядами людей, но это уже не имело никакого значения.
Ледяной вечерний воздух быстро остудил меня, но этого было недостаточно. Я двинулся по главной улице, не отдавая себе отчета, куда иду, но чувствуя насущную потребность двигаться и дать мозгу немного отдохнуть, пока не вернется хоть малая толика разума, позволяя мне обдумать то, что случилось в кинозале. Я миновал громко переговаривавшихся между собой пожилых супругов. Он говорил ей по-немецки, что ему осточертел вечный запор. Я все понял. Чуть позже мне встретился сарийский рабочий, несший под мышкой маленький радиоприемник, из которого лились звуки арабской музыки. Женщина пела тем высоким «качающимся» голосом, благодаря которому арабская музыка всегда так узнаваема. Я понял слова песни.
Оказалось, что я, сам того не сознавая, направлялся к отелю и, добравшись до стоянки, сразу увидел свою машину. Ключи лежали у меня в кармане, и уже через какую-то минуту я ехал по дороге, ведущей к озеру.
Помогая мне справиться с безумием, Венаск научил меня одному трюку. «Когда почувствуешь, что дурные волны снова начинают захлестывать тебя с головой, Гарри, сосредоточься на слове, на любом слове, имеющем хоть малейшее отношение к тому, что ты чувствуешь, и повторяй его снова и снова, пока тебя не начнет от него тошнить. Сосредоточься на нем до такой степени, чтобы забыть обо всем остальном. Слово может быть каким угодно, главное, оно должно быть хоть как-то связано с твоим безумием. В этом случае твой мозг не подумает, будто ты пытаешься его перехитрить. Он просто решит, что ты хочешь немного позабавиться».
После того как я научился пользоваться этим трюком, он всегда срабатывал, и сейчас, мчась в машине сквозь величественную ночь, я постарался сосредоточиться на слове Langenscheidt. Знаете, есть такие маленькие карманные компьютеры, которые мгновенно переводят с одного языка на другой. Впечатываешь, например, слово «атомг» и на экранчике появляется «любовь». Моим же словом стало «Я — Langenscheidt. Я — Langenscheidt. « Петляя по австрийской глубинке, между похожих на свои собственные тени гор, я как какую-то странную мантру повторял это снова и снова, а в голове отбойным молотком билось воспоминание о том, что случилось в кинотеатре. Я былLangenscheidt. Мне было понятно любое слово в мире. Я наверняка смог бы понять указания даже на суахили, прочитать телефонную книгу на японском, рецепт на португальском. Я — Langenscheidt.
Я то и дело поглядывал на зеленые светящиеся цифры на приборной панели, чтобы узнать, который час, но, стоило отвести от них глаза, как я тут же начинал мучительно соображать, сколько же сейчас может быть времени? Ничто не лезло мне в голову — она была слишком переполнена, слишком напугана, слишком напряженно перебирала и запоминала, пыталась понять, настаивая, что, если я дам ей хотя бы минуту или две, она обязательно все поймет.
Немного недоезжая до Капруна я остановил машину и приоткрыл дверь, чтобы не погас свет в салоне. Читая, я всегда отмечаю неизвестные мне слова, выписываю их, а потом, оказываясь поблизости от словаря, ищу их значения. Редко когда у меня с собой либо в бумажнике, либо просто в кармане нет соответствующего списка. В тот вечер несколько слов было нацарапано на спичечном коробке. «Ленитив», «эпигон», «альпари». Я закрыл глаза и повторил их про себя.
«Ленитив — успокоительное, снимающее боль или раздражение средство. Эпигон — последователь, жалкий подражатель. Альпари — соответствие биржевой цены акций их номинальной стоимости. Матерь Божья, но ведь я их знаю. Я знаю эти слова».
Интересно, на что это было похоже: человек, в стоящей на обочине дороги машине, залитой желтым светом лампочки под потолком, с закрытыми глазами вслух повторяющий то, что записано на крепко зажатом в руке спичечном коробке? Может, он заблудился и пытается сориентироваться? Что-то забыл и силится вспомнить? Или отдыхает после долгой поездки? Сколько раз мы становились свидетелями подобных сцен и проезжали мимо, даже не удостоив их повторного взгляда и впоследствии никогда не вспоминая о них? Однако, поверьте, причина подобных остановок порой куда серьезнее, чем нам кажется. Иногда дорога — единственная твердая опора, и человек останавливается потому, что должен взглянуть на нее, взглянуть немедленно, дабы убедиться, что она здесь, на своем месте. Потому что больше у него ничего нет. Несколько часов спустя я подрулил к стройплощадке и вылез из машины. Езда наконец успокоила меня, но я не мог вернуться в отель до тех пор, пока окончательно не выбьюсь из сил и не потеряю способность думать вообще. А к музею я подъехал потому, что теперь все понял и должен был взглянуть на него заново, уже с этим новообретенным пониманием.
Виднеющийся за сетчатой оградой и залитый со всех сторон ярким светом каркас здания был очень похож на готовую к взлету ракету на стартовой площадке. Прожектора, очень резкие и мощные, как бы отказывались признать, что вокруг них и за ними царит тьма. Но лучи, стоило им миновать музей и угодить в непроглядную гущу альпийской ночи, быстро рассеивались и исчезали. Казалось, такая световая мощь легко справится с ночной темнотой, но, оказывается, и ее возможности не бесконечны.
Я отпер ворота своим ключом и медленно поплелся вверх по склону. Знал ли Венаск, когда помогал мне, то, что стало мне понятно только теперь? Наверное. А чего этот старик вообще не знал? По дороге к зданию я мучительно припоминал наши с ним разговоры, пытаясь отыскать в его словах хоть какие-нибудь намеки, которые могли бы подтвердить, что я на верном пути и что цель моей работы именно такова. Намеки. Как же много их было! Сон про Роберта Лейн-Дайера и его съедобный дом — «У каждого из нас внутри есть свой дом. Именно этот дом определяет, каким быть человеку… Ты думаешь о нем всю свою жизнь… Но возможность увидеть его воочию выпадает лишь однажды. И если ты эту возможность упускаешь или избегаешь ее, потому что тебе страшно, то дом исчезает и больше тебе никогда его не увидеть». Венаск, показывающий мне мою внутреннюю, только правильно записанную, музыку под водой бассейна в Калифорнии. Кумпол, пожертвовавший собой ради меня в Сару, мой разговор с Клэр о брейгелевской «Вавилонской башне». Как прожектора, освещающие здание, мои разум и интуиция заливали ярким светом каркас моей жизни, но стоило их лучам уйти в сторону, как все терялось во тьме. Я знал, что то же самое происходит и со многими другими людьми, но в тот момент это нисколько меня не утешало. Я не слишком застенчив, поскольку не верю в то, что смирение это ключи от врат рая. Если вы делаете свое дело действительно хорошо, вам нечего стыдиться признавать это и соглашаться с позитивной оценкой окружающих. В каждом из нас пляшет множество демонов, причиняющих нам боль, постоянно подзуживающих нас и подталкивающих нас на неправильные поступки, так почему бы нам не приветствовать (и должным образом не ценить) тех нескольких ангелов, которые также присутствуют внутри нас? Во всяком случае, до нынешнего вечера, сознавая это, я чувствовал себя весьма комфортно.
Ни один обычный человек не был способен создать то, что удалось создать мне, следовательно, высившееся передо мной на вершине холма «мое» здание, не было моим творением, плодом моего творчества, а скорее, являлось результатом деятельности сил, которые постоянно направляли меня то туда, то сюда, заставляя сделать или набросать то-то и то-то. А я все время считал его плодом своего творческого воображения. Собственным удивительным творением. На самом же деле с равным успехом я был подобен муравью, перед которым положили прутик и он пополз бы по нему, как будто это неожиданно возникшее препятствие не было чьей-то глупой шуткой, а он с самого начала так и собирался сделать. Даже не знаю, чем я больше был рассержен — тем, что мною манипулируют, или самим осознанием этого факта.
Глядя на строящееся здание, я стиснул зубы так, что, наверное, мог бы прокусить стальную балку. Поскольку в законченном виде оно стало бы одним из самых прекрасных творений рук человеческих. Сколько раз я мечтал о том, чтобы прежний султан дожил до того времени, когда его мечта воплотится в жизнь! Однажды вечером, лежа в постели, я, даже представлял себе, как веду его на экскурсию по достроенному Собачьему музею. Показываю ему, насколько удачно сочетаются некоторые материалы, демонстрирую незаметные на первый взгляд мелочи и решения, в сумме делающие здание изумительно эксцентричным.
Самый главный вопрос, который я постоянно задавал себе, это — был ли Музей лучшим из когда-либо созданных мной зданий. Думаю, все же не был. В принципе, это не слишком меня огорчает, поскольку замысел был не вполне моим собственным. После многих лет, отданных какому-либо делу, у человека вырабатывается надежное чувство объективной оценки собственной работы и понимание того, что хорошо и что плохо. Собачий музей являлся крайне оригинальным и более чем внушительным сооружением, с заложенной в него изрядной толикой юмора, что было редкостью в моей работе, но в то же время он не был коронным блюдом Радклиффа. Ни в коем случае. Учитывая все то вдохновение, волшебство и многое другое, которые потребовались для его строительства, можно было еще в самом начале предположить, что оно превзойдет все предыдущее, но этого не случилось. Конечно, музей был определенно выдающимся зданием, и люди наверняка будут обращать на него внимание и, возможно, даже спрашивать, что это такое и кто архитектор. И, тем не менее, оно не было работой, которую мне хотелось бы крепко обнять холодеющими руками и забрать с собой в могилу, как наилучшим образом характеризующую мое творчество. О нем обязательно будут говорить, поскольку людям понравится создаваемое им пространство, то, как оно дополняет и подчеркивает попадающий на него естественный свет, и все же оно не было моим лучшим произведением. Не было. А Клэр считала, что было. И Палм так сказал. Даже толстяк Хазенхюттль сказал то же самое, но за кем у нас последнее слово? За мной.
Когда я подошел почти к самому освещенному пространству, от штабеля досок отделилась чья-то грузная фигура и медленно двинулась ко мне. Хазенхюттль.
— Припозднились вы, Гарри.
Я мог бы выругаться, но злости не было. Я мог бы наорать на него за то, что он скрывает важную информацию, но какой смысл? Если бы я спросил раньше, он, возможно, и рассказал бы мне все. Разве он не говорил, что может дать ответы на некоторые вопросы? Просто тогда я еще не знал, какие вопросы задавать. А теперь знал. Теперь я вполне мог бы обнять его, моего личного ангела, и сказать: «Давай выпьем. Я все понимаю. Надо это дело отметить». Но вместо этого я сделал нечто довольно странное. Когда мы сошлись почти вплотную, я потянулся и взял его за руку, как ребенок берет за руку родителей. Похоже, он счел это совершенно естественным, поскольку лишь улыбнулся и оставил свою руку в моей.
— Теперь я знаю, что здесь происходит. Он кивнул, но ничего не сказал.
— Так это действительно то, что я думаю?
— Сначала расскажите мне, что именно вы думаете. — Даже мне, одетому в теплую пуховую лыжную куртку, было довольно прохладно, а на нем был лишь темный костюм, белая рубашка и темный галстук. Наше дыхание вырывалось почти сразу же исчезающими серыми облачками.
Я окинул взглядом его костюм, а потом посмотрел через его плечо на музей. Мне было трудно начать, я испытывал некоторое смущение, как если бы собирался произнести что-то рискованное или постыдное.
— Это ведь Вавилонская башня, да?
— Да. Это попытка.
— Мы здесь строим Вавилонскую башню.
— Да, строим.
— О'кей. — Я выпустил его руку и потупился. — Я даже не потрясен. Почему бы и нет?
— А когда вы поняли?
— Сегодня в кинотеатре. Мы с Палмом пошли на новую серию «Полуночи». И совершенно внезапно минут через двадцать после начала фильма я начал понимать все, что говорилось с экрана. А потом и все, что говорили вокруг на разных языках.
— Да, вы это можете, Гарри. Я сейчас говорю с вами по-арабски. Расскажите, что случилось потом.
Никакого изменения в его речи я не заметил. Слова звучали точно так же, как и раньше, не изменились ни тон, ни выговор. И потом на протяжении всего этого проведенного нами вместе вечера он время от времени останавливался и говорил мне, на каком языке разговаривал последние пять или десять минут. Этих языков было множество. И ни разу я не заметил разницы. Ни разу не почувствовал, что он переходит с одного языка на другой для того, чтобы точнее выразиться или воспользоваться более подходящим словом. Он просто говорил, а я понимал. Я знаю женщину, которая занимается синхронным переводом. Она превосходно знает французский. Но, тем не менее, по ее словам, невзирая ни на что, всегда возникает едва заметная пауза между тем, что говорится на одном языке, и переводом на другой. Иначе и быть не может, поскольку мозгу требуется хотя бы несколько мгновений для решения проблемы инверсии и склонения с тем, чтобы совершить «прыжок» не только точно, но и максимально близко к оригиналу. Это она так называет его — прыжок, и, по-моему, это очень подходящее слово. Она как бы приравнивает это к прыжку с одной крыши на другую. Но в тот вечер с Хазенхюттлем нам не приходилось никуда прыгать. Перед нами была дорога, прямая дорога языка, следовать по которой не составляло ни малейшего труда.
Я рассказал ему о том, как ушел из кинотеатра и мотался на машине, пытаясь сохранить рассудок и в то же время понять, что происходит. Он поинтересовался, каким образом я «соединил точки» и наконец пришел к пониманию, я ответил, что никакого соединения не было — было лишь осознание абсолютной очевидности происходящего, явившееся как только ко мне вернулись дыхание и спокойствие, позволяющие отступить на шаг И хорошенько все обдумать.
— Но почему именно я? Потому что я такой хороший архитектор или потому что я был учеником Венаска?
— Ни то, ни другое. Просто в вас правильная смесь веры, таланта и самонадеянности.
— Но что сделал я лично? Насколько я понимаю, я вовсе не начинал с нуля. Все это было мне дано. Вдохновение пришло извне. Это не мое здание, не мой проект. Оно ваше или того, кто над вами.
— Нет, Радклифф, оно ваше. Оно не может не быть вашим, иначе бы его вообще не было. И вдохновение было вашим, и концепция, и проект. И сон о Лейн-Дайере тоже был ваш.
— Да будет вам, ведь это вы дергали меня за ниточки несколько месяцев подряд! С того самого дня, когда мы с вами познакомились в самолете на обратном пути из Сару. А как насчет нашего разговора с Клэр? Мы как раз вспоминали Вавилонскую башню, а вы по-прежнему продолжаете убеждать меня, что все это не подстроено? Я не такой дурак, Хазенхюттль!
— Хотите верьте, хотите нет, но мы к этому вашему с ней разговору не имеем ни малейшего отношения. Мы вообще крайне мало вмешиваемся в вашу жизнь.
— Ладно, тогда скажите, как именно вы в нее вмешивались. Начнем с этого. Теперь, когда я придумал правильный ответ на самый главный вопрос, почему бы вам хоть ненадолго не спуститься на землю и не дать мне несколько обещанных ответов? Как насчет того, чтобы хоть слегка намекнуть на то, что именно происходит, а? Сегодня ведь мой вечер, приятель! Сегодня я не только понял, что знаю все языки в мире, но еще, по вашим же словам, создал, да, создал в одиночку Вавилонскую башню для покойного султана Сару… в виде Собачьего музея! По мне, так все это звучит чертовски разумно. А так ли это чертовски разумно с вашей точки зрения?
С точки зрения работы, неделя оказалась крайне результативной и интересной. Через несколько дней снова должна была приехать Клэр, и перед тем как пойти в кино, мы с Мортоном плотно поужинали. По дороге в кино я обмолвился, что знаком с Филипом Стрейхорном, человеком, снявшим весь сериал «Полночь» и играющим в нем главного злодея. К моему удивлению, Палм вдруг начал подробнейшим образом расспрашивать меня о Стрейхорне. Кроме желания узнать, что он собой представляет, его, похоже, больше всего интересовало, почему этот интеллигентный и умный человек тратит столько времени на фильмы, единственное назначение которых до смерти пугать людей. Я изложил ему свою радклиффовскую теорию фильмов ужасов, которая в общих чертах сводится к следующему: общество так пресыщено, что обыденные вещи людей больше не занимают, поэтому мы переместились на более низкий уровень, где принято душить, пытать и казнить на электрическом стуле.
— Неужели вы действительно считаете, что это лучший способ развлекать людей?
Вдохновившись, я сунул руки в карманы и понес:
— Пропустите пять тысяч вольт через прекрасную блондинку, и заинтересованная аудитория вам гарантирована. То же самое и в архитектуре. Она зиждется на трех основополагающих принципах — порядке, логике и красоте. Причем меня совершенно не волнует, сколько умников попытались бы меня опровергнуть, поскольку это действительно самая суть того, к чему мы должны стремиться в проектировании любого здания. Так что разные там теоретики могут пойти куда подальше. Но в наши дни появилось и множество весьма удачливых архитекторов, которые, к примеру, готовы вырыть яму и опустить в нее здание. Причем в данном случае мы говорим вовсе не о бомбоубежище, мы говорим о самом обычном доме, уютном доме. Больше всего это похоже на остроумную оригинальную идею, интеллектуальную шутку, которые чаще всего приходят в голову студентам-первокурсникам. Но поскольку внешне идея блещет новизной и никто прежде такого не делал, целая куча людей буквально осаждают этих идиотов просьбами спроектировать им дом. Представляете, Мортон, ДОМ! «Добро пожаловать в гости. Просто спуститесь вниз по лестнице, только не забудьте шахтерскую каску». По мне, так подобное шарлатанство то же самое, что и серии «Полуночи» — совершенно сознательная попытка раскопать и превознести все, что есть в жизни уродливого, враждебного и хаотичного. Один тип даже называет это «делать видимым то, что находится между стабильностью и нестабильностью». Чушь собачья. Удел умников и циников, а ведет он лишь к гибели души.
Палм ничего не отвечал, и я почувствовал, что лицо у меня в испарине.
— Наверное, я сейчас высказался, как какой-нибудь старпер, да?
— Да нет, похоже, вы верите в то, что делаете. Но может быть, Гарри, я просто не очень хороший судья, поскольку умею делать лишь двери и лестницы. Я верю лишь в вещи, которые честно выполняют свои функции и которые можно уверенно использовать снова и снова. Я как-то читал о художнике, делающем лестницы, по которым нельзя подниматься, — ступеньки направлены в разные стороны. Очень интересная идея, она сбивает наши чувства с толку, но лишь на минуту, не больше. А потом превращается именно в то, о чем вы говорили, — в работу какого-то дешевого умника. И все же я никак не могу понять, зачем кому-то тратить значительную часть своей жизни и воображения, чтобы изо дня в день заниматься подобными вещами? Создавать лестницу, которая никуда не ведет, то же самое, что снимать фильмы о том, как люди мучают друг друга.
Я легонько хлопнул его по плечу.
— Тогда зачем же вы отправились со мной в кино?
— Просто мне нравится ваша компания. Интересно вас слушать. Даже во время глупого фильма вы вполне можете сказать нечто такое, над чем я мог бы потом поразмыслить на досуге.
Поскольку на выходные все рабочие со стройплощадки перемещались в город, этим субботним вечером Kino в Целль-ам-Зее было самым настоящим бедламом. Зал был под завязку набит австрийскими, американскими и сарийскими рабочими вперемежку с добродушными горожанами, которые уже привыкли ко всему, а все фильмы здесь шли только на немецком языке, то есть лишь третья часть зрителей понимала, о чем идет речь. Из-за этого в зале стоял неумолчный гам. Например, на экране один из героев говорит что-нибудь важное. Сариец громко на ломаном английском: «Какой такой сказал эта парень? „ Ему на не менее ломаном английском отвечает либо австриец: «Гофорит, што если што, он будет пристрелить всю ево фамилию“, либо американец: «Не знаю, Салим, может, ты мне переведешь? « Затем следует перевод с одного языка на другой, и через несколько секунд либо раздается гомерический хохот, либо следуют новые расспросы. Все это изрядно мешало слушать то, что говорится с экрана, однако даже просто сидеть в этом зале было забавно, и, как мне кажется, подобное общение здорово помогало людям сблизиться. После сеансов мы часто гурьбой вываливались из кинотеатра, со смехом обсуждая, какой из вопросов был самым забавным или насколько остроумнее реплики героя фильма оказался ответ.
Начинается фильм «Полночь неизбежна» с любовного экстаза на кладбище. Мизансцена залита темно-синим светом, от классической музыки Бернарда Германа note 75 мурашки бегут по телу. Никаких титров поначалу нет: на экране два подростка с нетерпеливыми стонами срывают друг с друга одежду. Обычно минуты через три или четыре после начала фильма публика начинает отпускать едкие замечания, но, видимо, из-за ожидаемых сцен секса или насилия в зале пока царила тишина. Однако Стрейхорн умен и знает, что вы ждете разных страстей. Поэтому он вам их не дает, хотя музыка нарастает, и мы видим то не сулящие ничего хорошего тени, то время от времени один из юных любовников настораживается, приподнимает голову и спрашивает: «Что это было? Не знаешь?» На самом же деле в этой первой сцене так ничего и не происходит до тех пор, пока подростки, довольные и без памяти влюбленные друг в друга, не уходят с кладбища, крепко взявшись за потные руки. После этого камера перемещается на стоящий футах в трех от того места, где они занимались своим неблаговидным делом, памятник — и вот оно: Кровавик сидит и закусывает. Поначалу кажется, что он обгладывает какие-то тощие ребрышки, но камера делает наезд, и становится ясно: вовсе они не тощие. Достаточно жирные и, чтобы усилить впечатление, он ест очень деликатно и даже время от времени промакивает губы белой салфеткой. Наконец, доев, он с тяжким вздохом поднимается и отправляется туда, где кувыркалась влюбленная парочка. На земле валяется использованный презерватив. Он с улыбкой поднимает его и кладет сероватую резинку в карман.
— Может, он промышляет вторсырьем?
— Washatergesagt?
— EinesaubereUmwelt! note 76
Сарийцы получают свою версию перевода, и просмотр продолжается.
Еще несколько месяцев назад Палм заметил, что когда работа идет из рук вон плохо, то во время фильмов люди отпускают гораздо больше реплик, причем гораздо громче, чем обычно. Так что о прошедшей неделе можно судить по количеству и уровню громкости комментариев. Я вспомнил об этом, поскольку в зале стояла относительная тишина, а когда кто-нибудь отпускал замечание, оно было более остроумным и менее едким, чем обычно.
Тем, что произошло со мной потом, я обязан именно этой относительной тишине. Где-то в первой трети фильма Кровавик из телефонной будки звонит героине. Телефон стоит у нее в спальне, и, услышав звонок, она нерешительно снимает трубку.
— Алло!
— Привет, Хезер. Хочу сказать тебе, что ты сегодня была очень красива. Я за тобой наблюдал. Наблюдал целый день. Особенно мне понравилось, как у тебя из-под платья выглядывают голубые трусики. А еще мне понравился запах той желтой резинки, которую ты жевала. И вообще понравился твой запах.
Это продолжалось до тех пор, пока девушка в ужасе не выронила трубку и выбежала из комнаты. И в этот момент я ошеломленно понял, что откуда-то с середины монолога этого ублюдка я вдруг начал понимать каждое его слово. Я совершенно не знаю немецкого. Конечно, я кое-как учил его в школе, но после выпускных экзаменов мигом забыл, поскольку он нисколечко меня не интересовал. А сейчас, наблюдая за освещенным серебристым светом луны невыразительным лицом маньяка, я слышал, что он говорит на практически незнакомом мне языке, и, тем не менее, в какой-то момент осознал, что прекрасно понимаю каждое слово, каждую фразу. Более того, позади меня сидела группа то и дело негромко переговаривающихся между собой сарийцев, и я, оказывается, начал понимать и их. А ведь арабского я тоже не знаю.
Удивленный, я обернулся и уставился на них, будто желая убедиться, что они действительно арабы, говорящие на арабском языке, который я понимаю. Действительно, арабы. Действительно, понимаю.
В этот момент сидящего рядом со мной Палма рассмешило что-то происходящее на экране, и он пробормотал себе под нос какую-то фразу по-шведски. Я и его понял. Мне даже не пришлось думать, вычленять слова, разбираться в синтаксисе и вдаваться в детали. Я просто понимал все, что говорилось вокруг меня на любом языке. Я обратился к Палму:
— Повторите еще раз.
— Что?
— Скажите то же самое еще раз.
— Это по-шведски. Я сказал… Я поднялся.
— Я понял, что вы сказали. Мне нужно идти. Нет, оставайтесь, я уйду один. Увидимся позже. Все в порядке… Я тоже в порядке, просто мне нужно уйти.
Спотыкаясь о ноги соседей, я выбрался в проход и едва ли не бегом бросился к выходу. Мне нужно было срочно выйти на улицу, глотнуть свежего воздуха, хоть немного проветрить мозги, попытаться понять, что со мной происходит… короче, выбраться отсюда. Я заметил удивление на лицах провожающих меня взглядами людей, но это уже не имело никакого значения.
Ледяной вечерний воздух быстро остудил меня, но этого было недостаточно. Я двинулся по главной улице, не отдавая себе отчета, куда иду, но чувствуя насущную потребность двигаться и дать мозгу немного отдохнуть, пока не вернется хоть малая толика разума, позволяя мне обдумать то, что случилось в кинозале. Я миновал громко переговаривавшихся между собой пожилых супругов. Он говорил ей по-немецки, что ему осточертел вечный запор. Я все понял. Чуть позже мне встретился сарийский рабочий, несший под мышкой маленький радиоприемник, из которого лились звуки арабской музыки. Женщина пела тем высоким «качающимся» голосом, благодаря которому арабская музыка всегда так узнаваема. Я понял слова песни.
Оказалось, что я, сам того не сознавая, направлялся к отелю и, добравшись до стоянки, сразу увидел свою машину. Ключи лежали у меня в кармане, и уже через какую-то минуту я ехал по дороге, ведущей к озеру.
Помогая мне справиться с безумием, Венаск научил меня одному трюку. «Когда почувствуешь, что дурные волны снова начинают захлестывать тебя с головой, Гарри, сосредоточься на слове, на любом слове, имеющем хоть малейшее отношение к тому, что ты чувствуешь, и повторяй его снова и снова, пока тебя не начнет от него тошнить. Сосредоточься на нем до такой степени, чтобы забыть обо всем остальном. Слово может быть каким угодно, главное, оно должно быть хоть как-то связано с твоим безумием. В этом случае твой мозг не подумает, будто ты пытаешься его перехитрить. Он просто решит, что ты хочешь немного позабавиться».
После того как я научился пользоваться этим трюком, он всегда срабатывал, и сейчас, мчась в машине сквозь величественную ночь, я постарался сосредоточиться на слове Langenscheidt. Знаете, есть такие маленькие карманные компьютеры, которые мгновенно переводят с одного языка на другой. Впечатываешь, например, слово «атомг» и на экранчике появляется «любовь». Моим же словом стало «Я — Langenscheidt. Я — Langenscheidt. « Петляя по австрийской глубинке, между похожих на свои собственные тени гор, я как какую-то странную мантру повторял это снова и снова, а в голове отбойным молотком билось воспоминание о том, что случилось в кинотеатре. Я былLangenscheidt. Мне было понятно любое слово в мире. Я наверняка смог бы понять указания даже на суахили, прочитать телефонную книгу на японском, рецепт на португальском. Я — Langenscheidt.
Я то и дело поглядывал на зеленые светящиеся цифры на приборной панели, чтобы узнать, который час, но, стоило отвести от них глаза, как я тут же начинал мучительно соображать, сколько же сейчас может быть времени? Ничто не лезло мне в голову — она была слишком переполнена, слишком напугана, слишком напряженно перебирала и запоминала, пыталась понять, настаивая, что, если я дам ей хотя бы минуту или две, она обязательно все поймет.
Немного недоезжая до Капруна я остановил машину и приоткрыл дверь, чтобы не погас свет в салоне. Читая, я всегда отмечаю неизвестные мне слова, выписываю их, а потом, оказываясь поблизости от словаря, ищу их значения. Редко когда у меня с собой либо в бумажнике, либо просто в кармане нет соответствующего списка. В тот вечер несколько слов было нацарапано на спичечном коробке. «Ленитив», «эпигон», «альпари». Я закрыл глаза и повторил их про себя.
«Ленитив — успокоительное, снимающее боль или раздражение средство. Эпигон — последователь, жалкий подражатель. Альпари — соответствие биржевой цены акций их номинальной стоимости. Матерь Божья, но ведь я их знаю. Я знаю эти слова».
Интересно, на что это было похоже: человек, в стоящей на обочине дороги машине, залитой желтым светом лампочки под потолком, с закрытыми глазами вслух повторяющий то, что записано на крепко зажатом в руке спичечном коробке? Может, он заблудился и пытается сориентироваться? Что-то забыл и силится вспомнить? Или отдыхает после долгой поездки? Сколько раз мы становились свидетелями подобных сцен и проезжали мимо, даже не удостоив их повторного взгляда и впоследствии никогда не вспоминая о них? Однако, поверьте, причина подобных остановок порой куда серьезнее, чем нам кажется. Иногда дорога — единственная твердая опора, и человек останавливается потому, что должен взглянуть на нее, взглянуть немедленно, дабы убедиться, что она здесь, на своем месте. Потому что больше у него ничего нет. Несколько часов спустя я подрулил к стройплощадке и вылез из машины. Езда наконец успокоила меня, но я не мог вернуться в отель до тех пор, пока окончательно не выбьюсь из сил и не потеряю способность думать вообще. А к музею я подъехал потому, что теперь все понял и должен был взглянуть на него заново, уже с этим новообретенным пониманием.
Виднеющийся за сетчатой оградой и залитый со всех сторон ярким светом каркас здания был очень похож на готовую к взлету ракету на стартовой площадке. Прожектора, очень резкие и мощные, как бы отказывались признать, что вокруг них и за ними царит тьма. Но лучи, стоило им миновать музей и угодить в непроглядную гущу альпийской ночи, быстро рассеивались и исчезали. Казалось, такая световая мощь легко справится с ночной темнотой, но, оказывается, и ее возможности не бесконечны.
Я отпер ворота своим ключом и медленно поплелся вверх по склону. Знал ли Венаск, когда помогал мне, то, что стало мне понятно только теперь? Наверное. А чего этот старик вообще не знал? По дороге к зданию я мучительно припоминал наши с ним разговоры, пытаясь отыскать в его словах хоть какие-нибудь намеки, которые могли бы подтвердить, что я на верном пути и что цель моей работы именно такова. Намеки. Как же много их было! Сон про Роберта Лейн-Дайера и его съедобный дом — «У каждого из нас внутри есть свой дом. Именно этот дом определяет, каким быть человеку… Ты думаешь о нем всю свою жизнь… Но возможность увидеть его воочию выпадает лишь однажды. И если ты эту возможность упускаешь или избегаешь ее, потому что тебе страшно, то дом исчезает и больше тебе никогда его не увидеть». Венаск, показывающий мне мою внутреннюю, только правильно записанную, музыку под водой бассейна в Калифорнии. Кумпол, пожертвовавший собой ради меня в Сару, мой разговор с Клэр о брейгелевской «Вавилонской башне». Как прожектора, освещающие здание, мои разум и интуиция заливали ярким светом каркас моей жизни, но стоило их лучам уйти в сторону, как все терялось во тьме. Я знал, что то же самое происходит и со многими другими людьми, но в тот момент это нисколько меня не утешало. Я не слишком застенчив, поскольку не верю в то, что смирение это ключи от врат рая. Если вы делаете свое дело действительно хорошо, вам нечего стыдиться признавать это и соглашаться с позитивной оценкой окружающих. В каждом из нас пляшет множество демонов, причиняющих нам боль, постоянно подзуживающих нас и подталкивающих нас на неправильные поступки, так почему бы нам не приветствовать (и должным образом не ценить) тех нескольких ангелов, которые также присутствуют внутри нас? Во всяком случае, до нынешнего вечера, сознавая это, я чувствовал себя весьма комфортно.
Ни один обычный человек не был способен создать то, что удалось создать мне, следовательно, высившееся передо мной на вершине холма «мое» здание, не было моим творением, плодом моего творчества, а скорее, являлось результатом деятельности сил, которые постоянно направляли меня то туда, то сюда, заставляя сделать или набросать то-то и то-то. А я все время считал его плодом своего творческого воображения. Собственным удивительным творением. На самом же деле с равным успехом я был подобен муравью, перед которым положили прутик и он пополз бы по нему, как будто это неожиданно возникшее препятствие не было чьей-то глупой шуткой, а он с самого начала так и собирался сделать. Даже не знаю, чем я больше был рассержен — тем, что мною манипулируют, или самим осознанием этого факта.
Глядя на строящееся здание, я стиснул зубы так, что, наверное, мог бы прокусить стальную балку. Поскольку в законченном виде оно стало бы одним из самых прекрасных творений рук человеческих. Сколько раз я мечтал о том, чтобы прежний султан дожил до того времени, когда его мечта воплотится в жизнь! Однажды вечером, лежа в постели, я, даже представлял себе, как веду его на экскурсию по достроенному Собачьему музею. Показываю ему, насколько удачно сочетаются некоторые материалы, демонстрирую незаметные на первый взгляд мелочи и решения, в сумме делающие здание изумительно эксцентричным.
Самый главный вопрос, который я постоянно задавал себе, это — был ли Музей лучшим из когда-либо созданных мной зданий. Думаю, все же не был. В принципе, это не слишком меня огорчает, поскольку замысел был не вполне моим собственным. После многих лет, отданных какому-либо делу, у человека вырабатывается надежное чувство объективной оценки собственной работы и понимание того, что хорошо и что плохо. Собачий музей являлся крайне оригинальным и более чем внушительным сооружением, с заложенной в него изрядной толикой юмора, что было редкостью в моей работе, но в то же время он не был коронным блюдом Радклиффа. Ни в коем случае. Учитывая все то вдохновение, волшебство и многое другое, которые потребовались для его строительства, можно было еще в самом начале предположить, что оно превзойдет все предыдущее, но этого не случилось. Конечно, музей был определенно выдающимся зданием, и люди наверняка будут обращать на него внимание и, возможно, даже спрашивать, что это такое и кто архитектор. И, тем не менее, оно не было работой, которую мне хотелось бы крепко обнять холодеющими руками и забрать с собой в могилу, как наилучшим образом характеризующую мое творчество. О нем обязательно будут говорить, поскольку людям понравится создаваемое им пространство, то, как оно дополняет и подчеркивает попадающий на него естественный свет, и все же оно не было моим лучшим произведением. Не было. А Клэр считала, что было. И Палм так сказал. Даже толстяк Хазенхюттль сказал то же самое, но за кем у нас последнее слово? За мной.
Когда я подошел почти к самому освещенному пространству, от штабеля досок отделилась чья-то грузная фигура и медленно двинулась ко мне. Хазенхюттль.
— Припозднились вы, Гарри.
Я мог бы выругаться, но злости не было. Я мог бы наорать на него за то, что он скрывает важную информацию, но какой смысл? Если бы я спросил раньше, он, возможно, и рассказал бы мне все. Разве он не говорил, что может дать ответы на некоторые вопросы? Просто тогда я еще не знал, какие вопросы задавать. А теперь знал. Теперь я вполне мог бы обнять его, моего личного ангела, и сказать: «Давай выпьем. Я все понимаю. Надо это дело отметить». Но вместо этого я сделал нечто довольно странное. Когда мы сошлись почти вплотную, я потянулся и взял его за руку, как ребенок берет за руку родителей. Похоже, он счел это совершенно естественным, поскольку лишь улыбнулся и оставил свою руку в моей.
— Теперь я знаю, что здесь происходит. Он кивнул, но ничего не сказал.
— Так это действительно то, что я думаю?
— Сначала расскажите мне, что именно вы думаете. — Даже мне, одетому в теплую пуховую лыжную куртку, было довольно прохладно, а на нем был лишь темный костюм, белая рубашка и темный галстук. Наше дыхание вырывалось почти сразу же исчезающими серыми облачками.
Я окинул взглядом его костюм, а потом посмотрел через его плечо на музей. Мне было трудно начать, я испытывал некоторое смущение, как если бы собирался произнести что-то рискованное или постыдное.
— Это ведь Вавилонская башня, да?
— Да. Это попытка.
— Мы здесь строим Вавилонскую башню.
— Да, строим.
— О'кей. — Я выпустил его руку и потупился. — Я даже не потрясен. Почему бы и нет?
— А когда вы поняли?
— Сегодня в кинотеатре. Мы с Палмом пошли на новую серию «Полуночи». И совершенно внезапно минут через двадцать после начала фильма я начал понимать все, что говорилось с экрана. А потом и все, что говорили вокруг на разных языках.
— Да, вы это можете, Гарри. Я сейчас говорю с вами по-арабски. Расскажите, что случилось потом.
Никакого изменения в его речи я не заметил. Слова звучали точно так же, как и раньше, не изменились ни тон, ни выговор. И потом на протяжении всего этого проведенного нами вместе вечера он время от времени останавливался и говорил мне, на каком языке разговаривал последние пять или десять минут. Этих языков было множество. И ни разу я не заметил разницы. Ни разу не почувствовал, что он переходит с одного языка на другой для того, чтобы точнее выразиться или воспользоваться более подходящим словом. Он просто говорил, а я понимал. Я знаю женщину, которая занимается синхронным переводом. Она превосходно знает французский. Но, тем не менее, по ее словам, невзирая ни на что, всегда возникает едва заметная пауза между тем, что говорится на одном языке, и переводом на другой. Иначе и быть не может, поскольку мозгу требуется хотя бы несколько мгновений для решения проблемы инверсии и склонения с тем, чтобы совершить «прыжок» не только точно, но и максимально близко к оригиналу. Это она так называет его — прыжок, и, по-моему, это очень подходящее слово. Она как бы приравнивает это к прыжку с одной крыши на другую. Но в тот вечер с Хазенхюттлем нам не приходилось никуда прыгать. Перед нами была дорога, прямая дорога языка, следовать по которой не составляло ни малейшего труда.
Я рассказал ему о том, как ушел из кинотеатра и мотался на машине, пытаясь сохранить рассудок и в то же время понять, что происходит. Он поинтересовался, каким образом я «соединил точки» и наконец пришел к пониманию, я ответил, что никакого соединения не было — было лишь осознание абсолютной очевидности происходящего, явившееся как только ко мне вернулись дыхание и спокойствие, позволяющие отступить на шаг И хорошенько все обдумать.
— Но почему именно я? Потому что я такой хороший архитектор или потому что я был учеником Венаска?
— Ни то, ни другое. Просто в вас правильная смесь веры, таланта и самонадеянности.
— Но что сделал я лично? Насколько я понимаю, я вовсе не начинал с нуля. Все это было мне дано. Вдохновение пришло извне. Это не мое здание, не мой проект. Оно ваше или того, кто над вами.
— Нет, Радклифф, оно ваше. Оно не может не быть вашим, иначе бы его вообще не было. И вдохновение было вашим, и концепция, и проект. И сон о Лейн-Дайере тоже был ваш.
— Да будет вам, ведь это вы дергали меня за ниточки несколько месяцев подряд! С того самого дня, когда мы с вами познакомились в самолете на обратном пути из Сару. А как насчет нашего разговора с Клэр? Мы как раз вспоминали Вавилонскую башню, а вы по-прежнему продолжаете убеждать меня, что все это не подстроено? Я не такой дурак, Хазенхюттль!
— Хотите верьте, хотите нет, но мы к этому вашему с ней разговору не имеем ни малейшего отношения. Мы вообще крайне мало вмешиваемся в вашу жизнь.
— Ладно, тогда скажите, как именно вы в нее вмешивались. Начнем с этого. Теперь, когда я придумал правильный ответ на самый главный вопрос, почему бы вам хоть ненадолго не спуститься на землю и не дать мне несколько обещанных ответов? Как насчет того, чтобы хоть слегка намекнуть на то, что именно происходит, а? Сегодня ведь мой вечер, приятель! Сегодня я не только понял, что знаю все языки в мире, но еще, по вашим же словам, создал, да, создал в одиночку Вавилонскую башню для покойного султана Сару… в виде Собачьего музея! По мне, так все это звучит чертовски разумно. А так ли это чертовски разумно с вашей точки зрения?