Страница:
— Что вы хотите узнать?
— Почему. Почему я? Почему это? Почему Башня? Почему?
Вместо того, чтобы немедленно ответить, он запрокинул голову и взглянул в небо. Опасаясь, что с неба сейчас может спуститься что-нибудь этакое с нимбом или с трезубцем, я тоже посмотрел вверх. Там не было ничего, кроме мигающих огоньков летящего на север самолета. Не опуская головы, он заговорил:
— Дожидаясь вас, я наблюдал, как разговаривают две собаки. Они делают это с помощью мочи, вы, наверное знаете. Одна собака мочится на стену, это ее послание. Другая подходит, нюхает, затем брызгает ответ. Эти две, чтобы переговорить, задирали лапы, наверное, раза четыре.
Все дело в общении, Гарри. Все разговаривает со всем остальным, старается быть услышанным, хотя и без особого успеха. Помните, в семидесятые годы вышла книга насчет того, что растения тоже наделены чувствами и что, если вы отрываете у растения листик, оно вскрикивает? Вокруг нас один большой говорящий мир. Собаки мочатся на стену, растения кричат, дельфины свистят… Все разговаривает со всем, но никто ничего не понимает. Мы даже себе подобных не понимаем! Подумайте, на скольких языках и, тем не менее, как все же мало мы говорим. Или насколько мало людей хорошо или хоть мало-мальски ясно говорит даже на родном языке. Человечество только теперь начинает осознавать все огромное разнообразие языков, существующих в мире, помимо их собственного, и это уже ужасно пугает его. Посмотрите, как люди насмехаются над самой идеей кричащих растений или посланий из космоса.
«На всей земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там». Помните эту часть истории, Гарри? «И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».
— Толстяк повернулся и указал на музей. — Интересно, большинство художников изображает Башню в виде зиккурата или чего-то устремляющегося ввысь спиралью. Но единственным, что в те времена устремлялось спиралью вверх, был язык. Прямо в небо. Самой главной ошибкой Человека была попытка создать нечто столь же завершенное и отчетливо осознаваемое, как язык, которым он уже обладал. Язык, который понимали все и абсолютно все на свете, Радклифф. Сейчас этого почти невозможно себе представить, но сегодня вечером, когда ваши уши открылись для любого произносимого вокруг слова, причем неважно на каком языке, вам хоть отчасти довелось познать это. А теперь представьте себе тот же самый дар, только уже для тысяч, для миллионов. Те люди понимали не только человеческий язык, но и язык воды, крови, песка, пчел, цвета… Все говорило на одном языке. Вот как обстояли дела во времена до Башни. Вот почему человеческая жизнь была такой гармоничной, что люди даже решили приняться за строительство некоего сооружения из «кирпичей и земляной смолы», могущего стать эквивалентом их возможностей. Но возвести его они решили вовсе не в знак благодарности Богу, наградившего их священным даром понимания. Нет, они решили построить его потому, что их смущало и не удовлетворяло богатство языка Бога и им хотелось создать свой собственный язык — язык предметов. Башня должна была стать его началом. Буквой «А» их нового алфавита. Какая глупость! Как они посмели подумать, что способны на это. Представить, что способны создать такое в камне…
— Но что такое «язык предметов»? Я думал, Бог всемогущ! Получается, Он не знал, что так получится, когда создавал Человека?
— Бог — родитель, а не диктатор. Он очень гордится Своими детьми и питает насчет них большие надежды. В данном же случае Он понял, что Его оптимизм безоснователен, поэтому он по праву отобрал у детей Свой дар. И сделал это не потому, что они бросили Ему вызов, а потому что беспокоился за них. Они воспользовались Его даром, этой бесконечной информацией, и хотели с Его помощью изолировать себя от остального мира. Вы понимаете, каким бы это могло стать несчастьем? Если бы они довели дело до конца? Полная растрата энергии и духа. Зачем было строить, когда они могли бы употребить это знание с гораздо большей пользой?
— Например? — Мой вопрос застиг его врасплох. Он растерянно открыл и снова закрыл рот, а потом посмотрел на меня так, вроде я говорил на непонятном ему языке.
— Что вы имеете в виду?
— Как Человек мог с большей пользой употребить это свое «понимание», кроме как не создать с его помощью лучшее из всего, ему известного?
— Радклифф, главное — не создавать, а понимать. Единственное для чего вообще существует человек, это для того, чтобы попытаться понять, что такое Бог, а потом пользоваться этим знанием. В начале Бог был так уверен в наших силах, что наградил нас полным пониманием. «На всей земле был один язык и одно наречие». Человечество было способно понять все что угодно: себе подобных, ветер, козла, горы… Таким образом Бог хотел сказать: «Слушайте мир, пристально изучайте его, и он подскажет вам, как найти Меня». Но что же сделал Человек вместо того, чтобы слушать и учиться? Он решил изолировать себя. Он построил Башню, вознесшуюся над землей. Первую букву языка предметов, который только он мог бы воспринимать и понимать. А ведь если понимаешь, то и строить ни к чему.
— Спасибо, Хаз, я, конечно, рад слышать, что дело всей моей жизни просто дерьмо. Я не думаю, потому и строю. И, разумеется, то, что я построил несколько чертовски хороших зданий, ничего не значит.
— Помолчите и послушайте меня. Я отвечаю на ваш вопрос. Бог отнял дар языка и предоставил Человека самому себе. Последовавшая за этим неразбериха привела к тому, что человечество рассеялось. Но не «по всей земле», как говорится в Книге Бытия. Все осталось по-прежнему, но, когда люди перестали понимать друг друга, получилось, будто они рассеялись. — Его голос вдруг утратил силу и громкость. — Вам не скучно меня слушать?
— Нет, не скучно, просто я немного растерян. А еще я чувствую себя как мальчишка, в первый раз услышавший в воскресной школе библейские истории. — Для вящей убедительности я даже похлопал себя по лбу.
— Не волнуйтесь, я почти закончил. Если вы в растерянности, попробуйте подумать об этом так: отец хочет, чтобы ребенок научился играть на скрипке, поэтому идет и покупает ему самую лучшую, Страдивари. Но, не понимая ценности старинной скрипки, ребенок ужасно с ней обращается. Колотит ею по чему попало, бросает ее на полу и вообще где угодно. Отец знает, что ребенок очень способный и может научиться прекрасно играть, но однажды вдруг застает его за тем, что тот ковыряется скрипкой в земле. Это конец. Скрипку отбирают, а мальчишке говорят, что, если он хочет научиться играть на скрипке, он должен либо купить ее сам, либо сделать своими руками.
А теперь идет самая лучшая, самая обнадеживающая часть. Вместо того, чтобы продать Страдивари, отец просто прячет ее. Через некоторое время ребенку начинает не хватать скрипки, поэтому он действительно делает ее сам. Очень плохую, грубую, но играть на ней можно. Он занимается все больше и больше до тех пор, пока вдруг не замечает на столе ту, дорогую. Когда он спрашивает, откуда она взялась, отец отвечает, что взял ее на один вечер. Ребенок давно не видел ее и поддается на ложь. Он берет красавицу-скрипку, играет и наконец видит разницу между ней и той, самодельной.
— И папочка снова отдает ему Страдивари, и с тех пор они зажили счастливо?
— Ошибаетесь, Радклифф, Сильно ошибаетесь. Папочка позволяет ему поиграть только один вечер, а назавтра снова прячет ее. Ребенок играет все лучше и лучше, воспоминания об игре на чудесной скрипке приходят все чаще и чаще до тех пор, пока ему не перестает нравиться собственная скрипка и он уже не просто хочет, а нуждается в более хорошем инструменте. Страдивари периодически вынимается из шкафа и ненадолго дается ему, но всегда убирается обратно. Но это лишь усиливает его голод и желание играть и иметь отличную скрипку…
И на полпути земного бытия ребенок вырастает в гениального скрипача и скрипичного мастера.
— Отец так никогда и не отдал ему Страдивари?
— Нет, но он знает, что сын развил в себе достаточный потенциал, чтобы сделать скрипку не хуже Страдивари.
Я вытащил платок и высморкался.
— Вы хотите сказать, что Бог разрешает нам снова построить Башню, да?
— Да, но до сих пор этого никто так и не сумел. Подходили довольно близко, но недостаточно близко.
— Но где? Где пытались снова построить Башню? — Люди не знали, что строят, хотя и пытались. Пирамиды, Шартрский собор, Гонконгский банк…
— Гонконгский банк? Вы имеете в виду, что, построив эту свою дымовую трубу стоимостью в миллиард долларов, Норман Фостер note 77 почти воссоздал Вавилонскую башню? Вы должно быть шутите. А как же тогда насчет моей работы? Я хоть раз был к этому близок?
— Нет, но на сей раз это возможно. Когда музей будет закончен, вполне вероятно, что вам это удастся. Все признаки в наличии.
— А что такое Язык Предметов?
— Этого я вам сказать не могу.
Мы стояли и слушали тишину. Она была не то чтобы оглушительной, но довольно плотной.
— И все же я никак не могу понять, почему именно я. Ведь кругом полным-полно других противных, но талантливых архитекторов
— В основном по двум причинам. Вы потомок Нимрода, царя Сеннаара, где начали строить первую Башню и «сей начал быть силен на земле». А еще он построил Ниневию в Ассирии. Только его потомкам разрешено пытаться строить Башню.
Будучи под впечатлением того, что я оказался пра-пра-пра… царя Нимрода, я не мог не спросить о второй причине. И то, что я услышал от своего Надзирателя, заставило меня онеметь.
— Вторая причина — это то, что вы любите Бога, Радклифф. Всю свою непутевую жизнь вы ковыляли к Нему.
Вторая, третья и четвертая смерти показались бессмысленными всем, кроме нас с Хазенхюттлем. Однако, был в них смысл или нет, они вызвали все нарастающий ропот недовольства, особенно с тех пор, как местный зоолог обнаружил мертвую крысу, оказавшуюся не обычной крысой, а сильвиной — грызуном, который вымер еще пятьдесят тысяч лет назад. На нас, подобно очкастой саранче с блокнотами, обрушились люди из газет, Гринписа, музеев естественной истории, журнала «Нешнл Джиографик». Почему же такое внимание привлек мертвый зверек в десять дюймов длиной? Да потому, что, когда его нашли, он был еще жив, хотя предположительно вымер еще во времена гибели Атлантиды. Когда рабочий принес сильвину в офис и сказал, что нашел ее у штабеля досок, где несколько недель назад мы с Хазенхюттлем беседовали о Башне, зверек показался мне похожим на смесь крысы с порыжевшим на солнце ботинком. Я почти не обратил на него внимания, только спросил парня, зачем ему больная крыса. Он сказал, что с детства любит ухаживать за больными животными. Занятый своими делами, я не упомянул об этом ни. Хазенхюттлю, ни Палму. Но именно Мортон через четыре дня явился ко мне очень возбужденный и рассказал об открытии зоолога. Не будучи большим поклонником флоры и фауны, я нашел это довольно интересным, но уж никак не новостью десятилетия. Мне редко доводилось видеть Мортона столь взволнованным, и это его волнение показалось мне куда более — занятным, чем какая-то Крыса из Незапамятных Времен. Мой обычно такой спокойный друг никак не мог смириться с тем, что, когда крысу нашли, она была еще жива. Правда потом она сдохла, ио все же некоторое время пожила в двадцатом столетии.
— Что в этом такого? Разве в разных заброшенных уголках мира не находят то и дело разных вымерших животных?
— Но мертвых, Гарри! Части скелетов и отпечатки тел, но живых — никогда. Если это животное дожило до нашего времени, подумай только, сколько может существовать и других считающихся вымершими животных? Его слова как будто послужили командой — за следующие несколько дней на самой стройплощадке или в ее окрестностях были найдены едва живыми еще два предположительно вымерших существа: змея Дорна и разновидность карликовой совы, называющаяся «таркио». После того как нашли сову, даже мне стало не по себе, и я отправился на поиски Хазенхюттля, надеясь с его помощью установить связь между этими событиями. В отличие от ангелов-хранителей большинства людей, мой далеко не всегда был под рукой. Когда я предложил ему носить с собой пейджер, чтобы я при необходимости всегда мог связаться с ним, у него на лице появилось выражение, которое я не раз видел на лице Венаска, и он сказал:
— Вы найдете меня тогда, когда я буду считать, что вам нужно меня найти.
К счастью, на сей раз он оказался в одном из своих излюбленных мест — на хоккейном стадионе Eisstockschiessen на берегу озера. Знакомая толпа пенсионеров и зевак Целль-ам-Зее с их багровыми скучающими лицами и вонючими сигаретами в руках наблюдала за неспешно разворачивающейся игрой. Хазенхюттль частенько сюда захаживал, хотя я ни разу не видел, чтобы он принял участие в игре. «Старики рассказывают занимательные истории, Радклифф. Никто так не любит поговорить, как они, и каждый ждет не дождется своей очереди».
Когда в то утро я нашел его, он стоял в сторонке, совершенно не обращая внимания на игру, и смотрел на озеро.
Не поворачиваясь, он спросил:
— Пришли узнать насчет животных?
— Да. Что означает их появление?
В руке он держал бутылку австрийского рома. Она была наполовину пуста. Хазенхюттль поднес горлышко к губам и, сделав изрядный глоток, зажмурился от удовольствия.
— Я не знаю, что они означают. Я хочу сказать, что вообще не понимаю, каково значение всех этих смертей. Сначала сварщик, потом животные. Не знаю. А какая красивая картина — возвращение животных. — Он еще раз приложился к бутылке. — Сильвина была первой, но она не должна была умирать! Никто не должен был! А теперь они умирают повсеместно. В полете, под землей… Те три, которых обнаружили здесь, единственные, сумевшие добраться сюда. Редких животных будут находить по всему миру еще многие годы, но никто так и не поймет, что все они находились на пути к нам. — С обидой взглянув на бутылку, он аккуратно поставил ее у ног. — Сейчас здесь у нас очень интересное место.
— Да перестаньте вы, Хазенхюттль, вы же все знаете. Как по-вашему, что происходит?
— Очевидно, я знаю не все. Что я думаю? Если вкратце, то, по-моему, все пошло наперекосяк.
— А из-за чего все пошло наперекосяк?
— Не знаю. В том-то и проблема. Может быть, из-за вас, может, из-за вашего здания, точно не могу сказать.
— И что же нам делать?
Он снова нагнулся за бутылкой, правда, на сей раз глядя на нее гораздо благожелательнее.
— Что вам делать? Думаю, продолжать. Продолжааа-ать и продолжаааать… Делать то же, что и раньше надеяться на лучшее.
Я что-то плохо себя чувствую. Думал ром поможет, так ведь нет. Ни на сколечко. Вам когда-нибудь приходилось слышать о больном духе, Гарри? Звучит довольно странно. Но ведь в последнее время мы тут с вами нагляделись и более странных вещей, верно?
Но дальше пошли твориться еще более странные вещи. Инструменты исчезали прямо на глазах владельцев. Ночной сторож клялся и божился, что видел, как две ночи подряд внутри здания идет дождь. Как друзья Гамлета, вместе с ним ожидающие появления призрака, мы с Палмом просидели несколько следующих ночей с бедным перепуганным сторожем в ожидании повторения проклятого дождя, но он больше так и не пошел. Потом один рабочий-сариец сказал, что у него в салате вдруг ожил латук. Когда какой-то остряк спросил, в чем это выразилось, тот ответил: «Он дышал».
Случалось и разное другое, но для меня самым странным оказался день, когда я снова увидел Кумпола. Жизнь среди гор не сделала из меня альпиниста или лыжника, но в свободный день после двухчасовой прогулки в хорошую погоду я всегда начинал чувствовать себя молодцеватым и ужасно спортивным, не говоря уже о том, что такой моцион являлся прекрасным оправданием для последующей королевской трапезы, полной холестерина, соли и сахара. Ик! Весна уже выглядывала из-за угла, и день, хотя на дворе еще стоял февраль, был очень солнечным и довольно теплым — около пятидесяти градусов. В эту зиму вообще было очень мало снега, что изрядно подгадило австрийскому лыжному сезону, зато позволило нам продвигаться вперед хорошими темпами. Местные строительные компании имели тенденцию зимой впадать в спячку, но, после того как мы пожаловались на них в Сару, люди султана подмазали кого нужно, и мы смогли нормально работать дальше.
Так вот, Великий Путешественник Гарри в своих австрийских гетрах из натуральной кожи и туристических ботинках отправился в одиночку в горы по одной из множества тропинок, начинавшихся сразу за городом. Солнце хоть и отдает. горам лишь часть себя, зато отдает беззаветно. А где нет солнца, там, даже в середине дня мешанина самых ледяных, самых резких из всех когда-либо виденных мною теней. Поднимаясь в гору, я попадал то на солнце, то в тень, и перепад температур был просто поразительным.
Один раз я даже рассмеялся, почувствовав, что, стоило мне буквально на минуту оказаться в тени, и выступивший у меня на лице пот почти мгновенно замерз на переносице. Птицы над моей головой гонялись друг за другом широкими полукружиями, то попадая в тень, то оказываясь на солнце. В воздухе стояли запахи отсыревшего камня, сосновой хвои и свежего асфальта, который укладывали где-то неподалеку. У меня в рюкзаке лежали желтое яблоко, свежий хлеб и зеленая бутылка шипучей минеральной воды. Обернувшись, я увидел высящийся на противоположной стороне озера каркас музея. Солнце ярко освещало его, рассыпаясь во все стороны лучиками света, отраженного или стеклами, или полированным камнем. В принципе я мог бы немного постоять здесь и полюбоваться им с этой новой, далекой точки, но ведь я и так разглядывал его большую часть каждого дня. Более того, эти горные прогулки отчасти и были задуманы мной как средство хоть немного отдохнуть от музея. А еще я спасался от него двухчасовыми телефонными разговорами с Клэр, долгими трапезами с Мортоном или другими членами нашей команды, чтением Корана или перечитыванием Библии. Когда я рассказал о своем увлечении Кораном Клэр, она тоже начала его читать, и с той поры изрядная часть наших с ней разговоров стала сводиться к обсуждению вопросов широты и долготы добродетели и греха, различных путей к Богу. Я не стал рассказывать ей о нашем с Хазенхюттлем разговоре насчет Вавилонской башни по телефону, поскольку ждал ее возвращения, чтобы сделать это при встрече.
У австрийцев есть очень хороший обычай. Когда здание доведено до нужной высоты, устраивается церемония называющаяся Dachgleiche note 78. На самой верхней балке со всей возможной торжественностью устанавливается елка, украшенная красными и белыми тряпочками. Символически это означает, что, мол вот и все, ребята, — только осталось, что крышу навести, и дело в шляпе. На самом деле работа еще далеко не закончена, но это прекрасная пауза на полпути и повод для устройства DachgleichenFeier, во время которого все участники строительства собираются вместе, чтобы поесть, выпить и дружески похлопать друг друга по спине. Хорошо поработали, ребятки. Клэр даже решила специально приехать, чтобы принять участие в празднике, а после Dachgleiche мы с ней планировали спокойно поездить по стране, полюбоваться видами и насладиться обществом друг друга после такой долгой разлуки. Мне хотелось рассказать ей все от начала до конца и послушать, что она на это скажет. Затем я хотел спросить ее, согласна ли она после того, как я снова вернусь в Калифорнию, и дальше жить со мной. Долгое отсутствие не сделало мое сердце мягче, но позволило мне понять, чего стоит женщина, которая оказалась гораздо более мужественной и необычной, чем я поначалу себе представлял. Я думал о ней постоянно, а иногда, когда мне нужен был слушатель, даже разговаривал с ней. В прежние времена я обычно разговаривал сам с собой, но теперь так привык к мысли о ней, что предпочитал разговаривать с воображаемой Клэр, — это было более продуктивно, чем с более сочувственным и во всем согласным самим собой. Клэр была человеком мягким, но это была мягкость пантерьей шкуры.
Где я? Я направлялся в сторону Зонналма, пересек луг и сейчас приближался к тенистому лесу. На опушке виднелся покосившийся от времени сарайчик для хранения инструментов. А он стоял рядом с этим сарайчиком. Я заметил его в основном потому, что это было единственное белое пятно на коричневато-зеленоватом фоне. Тогда я еще не знал, что это он, поскольку нас разделяло большое расстояние, однако остановился и некоторое время наблюдал, как животное поворачивается и исчезает в лесу. Его резко выделяющаяся белизна привлекла бы мое внимание в любом случае, но сейчас при виде белого пятнышка у меня вдруг мелькнула мысль: «Вот было бы забавно, если б это оказался Кумпол!» Но и момент, и мысль миновали, и я двинулся дальше.
Уже в сумерках, усталый, с натруженными мышцами, я тем же путем возвращался обратно. Солнце посылало свой последний привет, и контраст между светом и тьмой ослеплял своим всегдашним великолепием и драматизмом. На нижнем конце луга я остановился полюбоваться видом и освещением. Яблоко я сохранил, рассчитывая съесть, когда усталость одолеет меня окончательно и во рту появится резиноватый горький вкус. Снимая рюкзак, чтобы достать спасительный фрукт, я почувствовал, как мой рот увлажняется при одной мысли о шероховатой i мякоти и обещающем последовать сладком взрыве! на языке. И только уже держа яблоко в руке, я обернулся, чтобы посмотреть на вершину холма, и всего в каких-нибудь пятидесяти футах от себя вдруг снова увидел пса. Он стоял как вкопанный, уставившись на меня. Я ни секунды не сомневался, что это Кумпол. Три большие черные морщинки у него на морде, будто кто-то опрокинул ему на голову чернильницу, опровергали все сомнения, Я чувствовал: он ждет, когда я обращу на него внимание. Поняв, что его наконец заметили, пес развернулся и потрусил обратно в лес. — Кум!
Но он не останавливался.
— Кумпол! Подожди! — Я замер на месте. — Кум! Погоди! — Поняв, что мне его не остановить, я швырнул в него яблоком, не с досады, а чтобы он хоть обернулся напоследок. Может быть, смерть сделала его глухим. Но может быть, смерть просто не желала нашего контакта, поэтому я продолжал стоять на месте. Он же по-прежнему убегал. Я снова крикнул, но безрезультатно. Я видел его, он явился из какого-то другого мира, с какой-то целью, которую мне предстояло понять. Он удалялся от меня через темнеющий луг, ярко-белый на фоне зелени, похожий на катящийся ком снега. Даже после того, как он вбежал в лес, я еще некоторое время видел его. Быстрые белые стежки между черными вертикалями. Взгляды, намеки, вспышки белого цвета, там, там и там. Напрягая зрение, я ухитрялся видеть его и уже в полной тьме. Я знал, что на свете бывают чудеса, загадочные явления вроде мертвых белых собак, чудеса столь же великие, как, например, единственный раз в жизни обретенная мною способность говорить на всех известных языках. Легче всего было онеметь от всего этого и замереть на месте. Но это было бы неправильно. Венаск говорил, что большинство людей при виде призраков: (1) вскрикивают, (2) начинают дрожать, (3) впоследствии сотню раз рассказывают о случившемся, не задумываясь о том, почему призрак явился именно им. Что он хотел им сказать? «Чудеса и призраки не возникают просто так. Они не появляются в безлюдных пустынях и не показываются посреди Тихого океана какой-нибудь случайно проплывающей мимо рыбе. Им нужны зрители. Всем чудесам нужны зрители. Те, кто сможет их оценить. Ведь даже Френк Синатра вряд ли имел бы успех у глухих. И когда чудеса являются нам, мы должны прикинуть, какая связь между ними и нами. Выяснив это, друг мой, ты окажешься на верном пути».
— Почему. Почему я? Почему это? Почему Башня? Почему?
Вместо того, чтобы немедленно ответить, он запрокинул голову и взглянул в небо. Опасаясь, что с неба сейчас может спуститься что-нибудь этакое с нимбом или с трезубцем, я тоже посмотрел вверх. Там не было ничего, кроме мигающих огоньков летящего на север самолета. Не опуская головы, он заговорил:
— Дожидаясь вас, я наблюдал, как разговаривают две собаки. Они делают это с помощью мочи, вы, наверное знаете. Одна собака мочится на стену, это ее послание. Другая подходит, нюхает, затем брызгает ответ. Эти две, чтобы переговорить, задирали лапы, наверное, раза четыре.
Все дело в общении, Гарри. Все разговаривает со всем остальным, старается быть услышанным, хотя и без особого успеха. Помните, в семидесятые годы вышла книга насчет того, что растения тоже наделены чувствами и что, если вы отрываете у растения листик, оно вскрикивает? Вокруг нас один большой говорящий мир. Собаки мочатся на стену, растения кричат, дельфины свистят… Все разговаривает со всем, но никто ничего не понимает. Мы даже себе подобных не понимаем! Подумайте, на скольких языках и, тем не менее, как все же мало мы говорим. Или насколько мало людей хорошо или хоть мало-мальски ясно говорит даже на родном языке. Человечество только теперь начинает осознавать все огромное разнообразие языков, существующих в мире, помимо их собственного, и это уже ужасно пугает его. Посмотрите, как люди насмехаются над самой идеей кричащих растений или посланий из космоса.
«На всей земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там». Помните эту часть истории, Гарри? «И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».
— Толстяк повернулся и указал на музей. — Интересно, большинство художников изображает Башню в виде зиккурата или чего-то устремляющегося ввысь спиралью. Но единственным, что в те времена устремлялось спиралью вверх, был язык. Прямо в небо. Самой главной ошибкой Человека была попытка создать нечто столь же завершенное и отчетливо осознаваемое, как язык, которым он уже обладал. Язык, который понимали все и абсолютно все на свете, Радклифф. Сейчас этого почти невозможно себе представить, но сегодня вечером, когда ваши уши открылись для любого произносимого вокруг слова, причем неважно на каком языке, вам хоть отчасти довелось познать это. А теперь представьте себе тот же самый дар, только уже для тысяч, для миллионов. Те люди понимали не только человеческий язык, но и язык воды, крови, песка, пчел, цвета… Все говорило на одном языке. Вот как обстояли дела во времена до Башни. Вот почему человеческая жизнь была такой гармоничной, что люди даже решили приняться за строительство некоего сооружения из «кирпичей и земляной смолы», могущего стать эквивалентом их возможностей. Но возвести его они решили вовсе не в знак благодарности Богу, наградившего их священным даром понимания. Нет, они решили построить его потому, что их смущало и не удовлетворяло богатство языка Бога и им хотелось создать свой собственный язык — язык предметов. Башня должна была стать его началом. Буквой «А» их нового алфавита. Какая глупость! Как они посмели подумать, что способны на это. Представить, что способны создать такое в камне…
— Но что такое «язык предметов»? Я думал, Бог всемогущ! Получается, Он не знал, что так получится, когда создавал Человека?
— Бог — родитель, а не диктатор. Он очень гордится Своими детьми и питает насчет них большие надежды. В данном же случае Он понял, что Его оптимизм безоснователен, поэтому он по праву отобрал у детей Свой дар. И сделал это не потому, что они бросили Ему вызов, а потому что беспокоился за них. Они воспользовались Его даром, этой бесконечной информацией, и хотели с Его помощью изолировать себя от остального мира. Вы понимаете, каким бы это могло стать несчастьем? Если бы они довели дело до конца? Полная растрата энергии и духа. Зачем было строить, когда они могли бы употребить это знание с гораздо большей пользой?
— Например? — Мой вопрос застиг его врасплох. Он растерянно открыл и снова закрыл рот, а потом посмотрел на меня так, вроде я говорил на непонятном ему языке.
— Что вы имеете в виду?
— Как Человек мог с большей пользой употребить это свое «понимание», кроме как не создать с его помощью лучшее из всего, ему известного?
— Радклифф, главное — не создавать, а понимать. Единственное для чего вообще существует человек, это для того, чтобы попытаться понять, что такое Бог, а потом пользоваться этим знанием. В начале Бог был так уверен в наших силах, что наградил нас полным пониманием. «На всей земле был один язык и одно наречие». Человечество было способно понять все что угодно: себе подобных, ветер, козла, горы… Таким образом Бог хотел сказать: «Слушайте мир, пристально изучайте его, и он подскажет вам, как найти Меня». Но что же сделал Человек вместо того, чтобы слушать и учиться? Он решил изолировать себя. Он построил Башню, вознесшуюся над землей. Первую букву языка предметов, который только он мог бы воспринимать и понимать. А ведь если понимаешь, то и строить ни к чему.
— Спасибо, Хаз, я, конечно, рад слышать, что дело всей моей жизни просто дерьмо. Я не думаю, потому и строю. И, разумеется, то, что я построил несколько чертовски хороших зданий, ничего не значит.
— Помолчите и послушайте меня. Я отвечаю на ваш вопрос. Бог отнял дар языка и предоставил Человека самому себе. Последовавшая за этим неразбериха привела к тому, что человечество рассеялось. Но не «по всей земле», как говорится в Книге Бытия. Все осталось по-прежнему, но, когда люди перестали понимать друг друга, получилось, будто они рассеялись. — Его голос вдруг утратил силу и громкость. — Вам не скучно меня слушать?
— Нет, не скучно, просто я немного растерян. А еще я чувствую себя как мальчишка, в первый раз услышавший в воскресной школе библейские истории. — Для вящей убедительности я даже похлопал себя по лбу.
— Не волнуйтесь, я почти закончил. Если вы в растерянности, попробуйте подумать об этом так: отец хочет, чтобы ребенок научился играть на скрипке, поэтому идет и покупает ему самую лучшую, Страдивари. Но, не понимая ценности старинной скрипки, ребенок ужасно с ней обращается. Колотит ею по чему попало, бросает ее на полу и вообще где угодно. Отец знает, что ребенок очень способный и может научиться прекрасно играть, но однажды вдруг застает его за тем, что тот ковыряется скрипкой в земле. Это конец. Скрипку отбирают, а мальчишке говорят, что, если он хочет научиться играть на скрипке, он должен либо купить ее сам, либо сделать своими руками.
А теперь идет самая лучшая, самая обнадеживающая часть. Вместо того, чтобы продать Страдивари, отец просто прячет ее. Через некоторое время ребенку начинает не хватать скрипки, поэтому он действительно делает ее сам. Очень плохую, грубую, но играть на ней можно. Он занимается все больше и больше до тех пор, пока вдруг не замечает на столе ту, дорогую. Когда он спрашивает, откуда она взялась, отец отвечает, что взял ее на один вечер. Ребенок давно не видел ее и поддается на ложь. Он берет красавицу-скрипку, играет и наконец видит разницу между ней и той, самодельной.
— И папочка снова отдает ему Страдивари, и с тех пор они зажили счастливо?
— Ошибаетесь, Радклифф, Сильно ошибаетесь. Папочка позволяет ему поиграть только один вечер, а назавтра снова прячет ее. Ребенок играет все лучше и лучше, воспоминания об игре на чудесной скрипке приходят все чаще и чаще до тех пор, пока ему не перестает нравиться собственная скрипка и он уже не просто хочет, а нуждается в более хорошем инструменте. Страдивари периодически вынимается из шкафа и ненадолго дается ему, но всегда убирается обратно. Но это лишь усиливает его голод и желание играть и иметь отличную скрипку…
И на полпути земного бытия ребенок вырастает в гениального скрипача и скрипичного мастера.
— Отец так никогда и не отдал ему Страдивари?
— Нет, но он знает, что сын развил в себе достаточный потенциал, чтобы сделать скрипку не хуже Страдивари.
Я вытащил платок и высморкался.
— Вы хотите сказать, что Бог разрешает нам снова построить Башню, да?
— Да, но до сих пор этого никто так и не сумел. Подходили довольно близко, но недостаточно близко.
— Но где? Где пытались снова построить Башню? — Люди не знали, что строят, хотя и пытались. Пирамиды, Шартрский собор, Гонконгский банк…
— Гонконгский банк? Вы имеете в виду, что, построив эту свою дымовую трубу стоимостью в миллиард долларов, Норман Фостер note 77 почти воссоздал Вавилонскую башню? Вы должно быть шутите. А как же тогда насчет моей работы? Я хоть раз был к этому близок?
— Нет, но на сей раз это возможно. Когда музей будет закончен, вполне вероятно, что вам это удастся. Все признаки в наличии.
— А что такое Язык Предметов?
— Этого я вам сказать не могу.
Мы стояли и слушали тишину. Она была не то чтобы оглушительной, но довольно плотной.
— И все же я никак не могу понять, почему именно я. Ведь кругом полным-полно других противных, но талантливых архитекторов
— В основном по двум причинам. Вы потомок Нимрода, царя Сеннаара, где начали строить первую Башню и «сей начал быть силен на земле». А еще он построил Ниневию в Ассирии. Только его потомкам разрешено пытаться строить Башню.
Будучи под впечатлением того, что я оказался пра-пра-пра… царя Нимрода, я не мог не спросить о второй причине. И то, что я услышал от своего Надзирателя, заставило меня онеметь.
— Вторая причина — это то, что вы любите Бога, Радклифф. Всю свою непутевую жизнь вы ковыляли к Нему.
Вторая, третья и четвертая смерти показались бессмысленными всем, кроме нас с Хазенхюттлем. Однако, был в них смысл или нет, они вызвали все нарастающий ропот недовольства, особенно с тех пор, как местный зоолог обнаружил мертвую крысу, оказавшуюся не обычной крысой, а сильвиной — грызуном, который вымер еще пятьдесят тысяч лет назад. На нас, подобно очкастой саранче с блокнотами, обрушились люди из газет, Гринписа, музеев естественной истории, журнала «Нешнл Джиографик». Почему же такое внимание привлек мертвый зверек в десять дюймов длиной? Да потому, что, когда его нашли, он был еще жив, хотя предположительно вымер еще во времена гибели Атлантиды. Когда рабочий принес сильвину в офис и сказал, что нашел ее у штабеля досок, где несколько недель назад мы с Хазенхюттлем беседовали о Башне, зверек показался мне похожим на смесь крысы с порыжевшим на солнце ботинком. Я почти не обратил на него внимания, только спросил парня, зачем ему больная крыса. Он сказал, что с детства любит ухаживать за больными животными. Занятый своими делами, я не упомянул об этом ни. Хазенхюттлю, ни Палму. Но именно Мортон через четыре дня явился ко мне очень возбужденный и рассказал об открытии зоолога. Не будучи большим поклонником флоры и фауны, я нашел это довольно интересным, но уж никак не новостью десятилетия. Мне редко доводилось видеть Мортона столь взволнованным, и это его волнение показалось мне куда более — занятным, чем какая-то Крыса из Незапамятных Времен. Мой обычно такой спокойный друг никак не мог смириться с тем, что, когда крысу нашли, она была еще жива. Правда потом она сдохла, ио все же некоторое время пожила в двадцатом столетии.
— Что в этом такого? Разве в разных заброшенных уголках мира не находят то и дело разных вымерших животных?
— Но мертвых, Гарри! Части скелетов и отпечатки тел, но живых — никогда. Если это животное дожило до нашего времени, подумай только, сколько может существовать и других считающихся вымершими животных? Его слова как будто послужили командой — за следующие несколько дней на самой стройплощадке или в ее окрестностях были найдены едва живыми еще два предположительно вымерших существа: змея Дорна и разновидность карликовой совы, называющаяся «таркио». После того как нашли сову, даже мне стало не по себе, и я отправился на поиски Хазенхюттля, надеясь с его помощью установить связь между этими событиями. В отличие от ангелов-хранителей большинства людей, мой далеко не всегда был под рукой. Когда я предложил ему носить с собой пейджер, чтобы я при необходимости всегда мог связаться с ним, у него на лице появилось выражение, которое я не раз видел на лице Венаска, и он сказал:
— Вы найдете меня тогда, когда я буду считать, что вам нужно меня найти.
К счастью, на сей раз он оказался в одном из своих излюбленных мест — на хоккейном стадионе Eisstockschiessen на берегу озера. Знакомая толпа пенсионеров и зевак Целль-ам-Зее с их багровыми скучающими лицами и вонючими сигаретами в руках наблюдала за неспешно разворачивающейся игрой. Хазенхюттль частенько сюда захаживал, хотя я ни разу не видел, чтобы он принял участие в игре. «Старики рассказывают занимательные истории, Радклифф. Никто так не любит поговорить, как они, и каждый ждет не дождется своей очереди».
Когда в то утро я нашел его, он стоял в сторонке, совершенно не обращая внимания на игру, и смотрел на озеро.
Не поворачиваясь, он спросил:
— Пришли узнать насчет животных?
— Да. Что означает их появление?
В руке он держал бутылку австрийского рома. Она была наполовину пуста. Хазенхюттль поднес горлышко к губам и, сделав изрядный глоток, зажмурился от удовольствия.
— Я не знаю, что они означают. Я хочу сказать, что вообще не понимаю, каково значение всех этих смертей. Сначала сварщик, потом животные. Не знаю. А какая красивая картина — возвращение животных. — Он еще раз приложился к бутылке. — Сильвина была первой, но она не должна была умирать! Никто не должен был! А теперь они умирают повсеместно. В полете, под землей… Те три, которых обнаружили здесь, единственные, сумевшие добраться сюда. Редких животных будут находить по всему миру еще многие годы, но никто так и не поймет, что все они находились на пути к нам. — С обидой взглянув на бутылку, он аккуратно поставил ее у ног. — Сейчас здесь у нас очень интересное место.
— Да перестаньте вы, Хазенхюттль, вы же все знаете. Как по-вашему, что происходит?
— Очевидно, я знаю не все. Что я думаю? Если вкратце, то, по-моему, все пошло наперекосяк.
— А из-за чего все пошло наперекосяк?
— Не знаю. В том-то и проблема. Может быть, из-за вас, может, из-за вашего здания, точно не могу сказать.
— И что же нам делать?
Он снова нагнулся за бутылкой, правда, на сей раз глядя на нее гораздо благожелательнее.
— Что вам делать? Думаю, продолжать. Продолжааа-ать и продолжаааать… Делать то же, что и раньше надеяться на лучшее.
Я что-то плохо себя чувствую. Думал ром поможет, так ведь нет. Ни на сколечко. Вам когда-нибудь приходилось слышать о больном духе, Гарри? Звучит довольно странно. Но ведь в последнее время мы тут с вами нагляделись и более странных вещей, верно?
Но дальше пошли твориться еще более странные вещи. Инструменты исчезали прямо на глазах владельцев. Ночной сторож клялся и божился, что видел, как две ночи подряд внутри здания идет дождь. Как друзья Гамлета, вместе с ним ожидающие появления призрака, мы с Палмом просидели несколько следующих ночей с бедным перепуганным сторожем в ожидании повторения проклятого дождя, но он больше так и не пошел. Потом один рабочий-сариец сказал, что у него в салате вдруг ожил латук. Когда какой-то остряк спросил, в чем это выразилось, тот ответил: «Он дышал».
Случалось и разное другое, но для меня самым странным оказался день, когда я снова увидел Кумпола. Жизнь среди гор не сделала из меня альпиниста или лыжника, но в свободный день после двухчасовой прогулки в хорошую погоду я всегда начинал чувствовать себя молодцеватым и ужасно спортивным, не говоря уже о том, что такой моцион являлся прекрасным оправданием для последующей королевской трапезы, полной холестерина, соли и сахара. Ик! Весна уже выглядывала из-за угла, и день, хотя на дворе еще стоял февраль, был очень солнечным и довольно теплым — около пятидесяти градусов. В эту зиму вообще было очень мало снега, что изрядно подгадило австрийскому лыжному сезону, зато позволило нам продвигаться вперед хорошими темпами. Местные строительные компании имели тенденцию зимой впадать в спячку, но, после того как мы пожаловались на них в Сару, люди султана подмазали кого нужно, и мы смогли нормально работать дальше.
Так вот, Великий Путешественник Гарри в своих австрийских гетрах из натуральной кожи и туристических ботинках отправился в одиночку в горы по одной из множества тропинок, начинавшихся сразу за городом. Солнце хоть и отдает. горам лишь часть себя, зато отдает беззаветно. А где нет солнца, там, даже в середине дня мешанина самых ледяных, самых резких из всех когда-либо виденных мною теней. Поднимаясь в гору, я попадал то на солнце, то в тень, и перепад температур был просто поразительным.
Один раз я даже рассмеялся, почувствовав, что, стоило мне буквально на минуту оказаться в тени, и выступивший у меня на лице пот почти мгновенно замерз на переносице. Птицы над моей головой гонялись друг за другом широкими полукружиями, то попадая в тень, то оказываясь на солнце. В воздухе стояли запахи отсыревшего камня, сосновой хвои и свежего асфальта, который укладывали где-то неподалеку. У меня в рюкзаке лежали желтое яблоко, свежий хлеб и зеленая бутылка шипучей минеральной воды. Обернувшись, я увидел высящийся на противоположной стороне озера каркас музея. Солнце ярко освещало его, рассыпаясь во все стороны лучиками света, отраженного или стеклами, или полированным камнем. В принципе я мог бы немного постоять здесь и полюбоваться им с этой новой, далекой точки, но ведь я и так разглядывал его большую часть каждого дня. Более того, эти горные прогулки отчасти и были задуманы мной как средство хоть немного отдохнуть от музея. А еще я спасался от него двухчасовыми телефонными разговорами с Клэр, долгими трапезами с Мортоном или другими членами нашей команды, чтением Корана или перечитыванием Библии. Когда я рассказал о своем увлечении Кораном Клэр, она тоже начала его читать, и с той поры изрядная часть наших с ней разговоров стала сводиться к обсуждению вопросов широты и долготы добродетели и греха, различных путей к Богу. Я не стал рассказывать ей о нашем с Хазенхюттлем разговоре насчет Вавилонской башни по телефону, поскольку ждал ее возвращения, чтобы сделать это при встрече.
У австрийцев есть очень хороший обычай. Когда здание доведено до нужной высоты, устраивается церемония называющаяся Dachgleiche note 78. На самой верхней балке со всей возможной торжественностью устанавливается елка, украшенная красными и белыми тряпочками. Символически это означает, что, мол вот и все, ребята, — только осталось, что крышу навести, и дело в шляпе. На самом деле работа еще далеко не закончена, но это прекрасная пауза на полпути и повод для устройства DachgleichenFeier, во время которого все участники строительства собираются вместе, чтобы поесть, выпить и дружески похлопать друг друга по спине. Хорошо поработали, ребятки. Клэр даже решила специально приехать, чтобы принять участие в празднике, а после Dachgleiche мы с ней планировали спокойно поездить по стране, полюбоваться видами и насладиться обществом друг друга после такой долгой разлуки. Мне хотелось рассказать ей все от начала до конца и послушать, что она на это скажет. Затем я хотел спросить ее, согласна ли она после того, как я снова вернусь в Калифорнию, и дальше жить со мной. Долгое отсутствие не сделало мое сердце мягче, но позволило мне понять, чего стоит женщина, которая оказалась гораздо более мужественной и необычной, чем я поначалу себе представлял. Я думал о ней постоянно, а иногда, когда мне нужен был слушатель, даже разговаривал с ней. В прежние времена я обычно разговаривал сам с собой, но теперь так привык к мысли о ней, что предпочитал разговаривать с воображаемой Клэр, — это было более продуктивно, чем с более сочувственным и во всем согласным самим собой. Клэр была человеком мягким, но это была мягкость пантерьей шкуры.
Где я? Я направлялся в сторону Зонналма, пересек луг и сейчас приближался к тенистому лесу. На опушке виднелся покосившийся от времени сарайчик для хранения инструментов. А он стоял рядом с этим сарайчиком. Я заметил его в основном потому, что это было единственное белое пятно на коричневато-зеленоватом фоне. Тогда я еще не знал, что это он, поскольку нас разделяло большое расстояние, однако остановился и некоторое время наблюдал, как животное поворачивается и исчезает в лесу. Его резко выделяющаяся белизна привлекла бы мое внимание в любом случае, но сейчас при виде белого пятнышка у меня вдруг мелькнула мысль: «Вот было бы забавно, если б это оказался Кумпол!» Но и момент, и мысль миновали, и я двинулся дальше.
Уже в сумерках, усталый, с натруженными мышцами, я тем же путем возвращался обратно. Солнце посылало свой последний привет, и контраст между светом и тьмой ослеплял своим всегдашним великолепием и драматизмом. На нижнем конце луга я остановился полюбоваться видом и освещением. Яблоко я сохранил, рассчитывая съесть, когда усталость одолеет меня окончательно и во рту появится резиноватый горький вкус. Снимая рюкзак, чтобы достать спасительный фрукт, я почувствовал, как мой рот увлажняется при одной мысли о шероховатой i мякоти и обещающем последовать сладком взрыве! на языке. И только уже держа яблоко в руке, я обернулся, чтобы посмотреть на вершину холма, и всего в каких-нибудь пятидесяти футах от себя вдруг снова увидел пса. Он стоял как вкопанный, уставившись на меня. Я ни секунды не сомневался, что это Кумпол. Три большие черные морщинки у него на морде, будто кто-то опрокинул ему на голову чернильницу, опровергали все сомнения, Я чувствовал: он ждет, когда я обращу на него внимание. Поняв, что его наконец заметили, пес развернулся и потрусил обратно в лес. — Кум!
Но он не останавливался.
— Кумпол! Подожди! — Я замер на месте. — Кум! Погоди! — Поняв, что мне его не остановить, я швырнул в него яблоком, не с досады, а чтобы он хоть обернулся напоследок. Может быть, смерть сделала его глухим. Но может быть, смерть просто не желала нашего контакта, поэтому я продолжал стоять на месте. Он же по-прежнему убегал. Я снова крикнул, но безрезультатно. Я видел его, он явился из какого-то другого мира, с какой-то целью, которую мне предстояло понять. Он удалялся от меня через темнеющий луг, ярко-белый на фоне зелени, похожий на катящийся ком снега. Даже после того, как он вбежал в лес, я еще некоторое время видел его. Быстрые белые стежки между черными вертикалями. Взгляды, намеки, вспышки белого цвета, там, там и там. Напрягая зрение, я ухитрялся видеть его и уже в полной тьме. Я знал, что на свете бывают чудеса, загадочные явления вроде мертвых белых собак, чудеса столь же великие, как, например, единственный раз в жизни обретенная мною способность говорить на всех известных языках. Легче всего было онеметь от всего этого и замереть на месте. Но это было бы неправильно. Венаск говорил, что большинство людей при виде призраков: (1) вскрикивают, (2) начинают дрожать, (3) впоследствии сотню раз рассказывают о случившемся, не задумываясь о том, почему призрак явился именно им. Что он хотел им сказать? «Чудеса и призраки не возникают просто так. Они не появляются в безлюдных пустынях и не показываются посреди Тихого океана какой-нибудь случайно проплывающей мимо рыбе. Им нужны зрители. Всем чудесам нужны зрители. Те, кто сможет их оценить. Ведь даже Френк Синатра вряд ли имел бы успех у глухих. И когда чудеса являются нам, мы должны прикинуть, какая связь между ними и нами. Выяснив это, друг мой, ты окажешься на верном пути».