Страница:
благополучия, то второе уничтожает иллюзию, заключающуюся в том, что
имеющееся в нашем распоряжении, будь оно само по себе плохо или хорошо,
.есть наше собственное, и что нам его достаточно. Каждый замечал, как тяжело
обращать наши мысли к Богу, когда у нас все обстоит хорошо. У нас есть все,
чего мы хотим" - что за ужасные слова, когда это "все" не включает себя
Бога. Мы видим в Боге помеху. Как сказал где-то Бл. Августин: "Бог хочет
дать нам нечто, но не может, потому что наши руки полны - и Ему некуда это
положить". Или как сказал мой друг: "Мы относимся к Богу, как авиатор
относится к своему парашюту - на случай аварии парашют у него есть, но он
надеется никогда к нему не прибегнуть". Бог, сотворивший нас, знает, что мы
такое, и что наше счастье состоит в Нем. Но мы не хотим искать в Нем этого
счастья, покуда Он. оставляет хоть какую-то возможность искать его, в любом
другом месте,. До тех пор, пока то, что мы именуем "нашей собственной
жизнью" остается сносным, мы не хотим предавать себя Ему. Что же тогда
остается Богу предпринять в наших, интересах, как не сделать "нашу
собственную жизнь" менее сносной и отнять у нас возможные источники ложного
счастья? Именно здесь, где провидение Бога кажется на первый взгляд наиболее
жестоким. Божественное смирение, снисхождение Всевышнего заслуживает
наивысшей похвалы. Мы теряемся, видя, как сваливается беда на порядочных,
безобидных, достойных людей - на способных и усердных матерей семейств, или
на старательных и экономных мелких торговцев, на тех, кто заплатил таким
усердным и честным трудом за свою скромную долю счастья и теперь, кажется,
начинает по самому полному праву им пользоваться. Как мне сказать с
достаточной кротостью то, что надлежит здесь сказать? Неважно, что, как я
знаю, в глазах всякого враждебно настроенного читателя мне предстоит стать,
так сказать, лично ответственным за все страдания, которые я пытаюсь
объяснить - точно так же, как до сего дня все рассуждают так, словно Бл.
Августин хотел, чтобы не крещенные младенцы отправлялись в ад. Но
исключительно важно, чтобы я никого не отвратил от истины. Я умоляю читателя
попытаться поверить мне, хотя бы на мгновение, что Бог, сотворивший этих
достойных людей, может быть, прав, полагая их скромное благополучие и
счастье их детей недостаточными для их блаженства - всего этого им предстоит
впоследствии лишиться, и если они не познают Его, они будут несчастны. И
потому Он тревожит их, предупреждает их заранее о недостаточности, которую
им предстоит когда-нибудь обнаружить. Жизнь для своих семей загораживает им
путь к признанию их нужды, и Бог делает эту жизнь менее приятной для них. Я
называю это Божественным смирением, потому что нам не пристало посылать Богу
мольбу о спасении, когда наше судно идет ко дну, жертвовать "нашим
собственным", когда уже не стоит им обладать. Если бы Бог был горд. Он вряд
ли принял бы нас на таких условиях, - но Он не горд, Он снисходит для
победы, Он готов принять нас, несмотря даже на то, что, как мы показали,
.Ї'мы предпочитаем Ему все, что угодно, и приходим Ї"Їк. Нему лишь потому,
что уже не ожидаем "ничего 'лучшего". То же смирение сквозит и в отношении
Бога к нашим страхам, которые так не по вкусу читателям Писания с
возвышенным образом мыслей. Вряд ли Богу лестно, что мы выбираем Его в
качестве альтернативы аду, но Он принимает даже это. Присущая созданию
иллюзия самодостаточности должна быть, ради самого создания, развеяна, и
посредством бедствий или опасения бедствий на земле Бог развеивает ее, "не
тщась об умаленьи Своей славы". Желающие, чтобы Бог Писания был строже в
нравственном отношении, не сознают, чего они просят. Будь Бог кантианцем, ни
принимающим нас до тех пор, пока мы не придем к Нему из самых чистых и
лучших побуждений, - кто бы спасся? И эта иллюзия самодостаточности,
возможно, наиболее сильна в некоторых очень честных, добрых и умеренных
людях, и поэтому на долю таких людей должны выпадать бедствия.
Опасность кажущейся самодостаточности объясняет, почему наш Господь
относится к порокам бездумных и беспутных людей намного снисходительнее, чем
к порокам, которые ведут к мирскому успеху. Проституткам не грозит опасность
настолько удовлетвориться своей нынешней жизнью, что они не смогут обратить
взоры к Богу, но гордым, скаредным и самодовольным такая опасность грозит.
Третья функция страдания несколько труднее для понимания. Каждый
согласится с тем, что выбор представляет собой принципиально сознательный
акт - выбирая, человек должен сознавать, что он стоит перед выбором. Райский
человек всегда, по собственному выбору, исполнял волю Бога. Следуя ей, он
удовлетворял и собственное свое желание, как потому, что требуемые от него
поступки вполне отвечали его невинной природе, так и потому, что само
служение Богу было для него величайшим удовольствием, в отсутствие которого
все радости, которым оно придавало остроты, стали бы для него пресными.
Тогда не вставал вопрос: "Делаю я это для Бога, или же просто потому, что
мне так нравится?", потому что райскому человеку как раз и нравилось в
основном то, что он делал для Бога. Его устремленная к Богу воля держала его
счастье под седлом, как хорошо ухоженную лошадь, тогда как наша воля
уносится этим счастьем как кораблем, вниз по бурной реке. В то время
удовольствие было приемлемым приношением Богу, потому что приношение было
удовольствием. Но мы унаследовали целую систему желаний, которые не
обязательно противоречат Божьей воле, но которые, после столетий
узурпированной автономии, упорно ее игнорируют. Если вдруг нечто, что нам
нравится делать, оказывается тем, чего хочет от нас Бог, то это не является
для нас побуждением к совершению такого действия, будучи попросту счастливым
совпадением. Поэтому мы не в состоянии осознать, действуем ли мы хоть в
какой-то степени, или в первую очередь, в угоду Богу, если только природа
наших действий не противна нашим наклонностям, или, иными словами,
болезненна, - а если мы не сознаем, что осуществляем выбор, то мы не в
состоянии выбирать. Поэтому акт предания себя Богу, во всей его полноте,
требует боли, - совершенство такого поступка требует, чтобы он исходил из
чистой воли к повиновению, в отсутствие, или вопреки, склонности. Насколько
невозможно осуществить самоотречение путем действий, которые нам по душе,
мне очень хорошо известно из моего собственного опыта в данный момент. Когда
я взялся писать эту книгу, я надеялся, что в моих побуждениях хотя бы
какое-то место займет 'водя к повиновению некоему "руководству". Но теперь,
когда я полностью в нее погрузился, это стало скорее искушением, чем долгом.
Я все еще могу надеяться, что написание этой книги в самом деле
соответствует Божьей воле, - но было бы смехотворным утверждать, что я учусь
самоотречению, делая нечто для меня привлекательное.
Здесь мы ступаем по очень неверному грунту. Кант считал, что никакое
действие не имеет моральной ценности, если оно не предпринято из чистого
преклонения перед нравственным законом - то есть, в отсутствие склонности, -
и его обвиняли в "болезненном складе ума", измеряющем ценность поступка
степенью его неприятности. И притом, общее мнение явно на стороне Канта.
Люди никогда не восхищаются человеком, который делает то, что ему нравится.
Уже сами по себе слова - "Да ведь это ему нравится!" - подразумевают вывод:
"А значит, в этом нет заслуги". Но Канту противостоит тот очевидный факт,
отмеченный еще Аристотелем, что чем добродетельнее становится человек, тем
больше удовольствия он получает от добродетельных поступков. Не знаю, как
быть атеисту с этим конфликтом между моралью долга и моралью добродетели,
но, как христианин, я предлагаю следующее решение.
Иногда задается вопрос, дает ли Бог определенные повеления потому, что
они верны, или же они верны потому, что отданы Богом. В согласии с Хукером,
и вопреки доктору Джонсону, я ревностно принимаю первый вариант. Второй
может привести к отвратительному выводу (к которому, кажется, пришел Пейли),
что милосердие есть благо лишь потому, что так произвольно повелел Бог, -
что Он мог с тем же успехом повелеть нам ненавидеть Его и друг друга, и
тогда эта ненависть была бы правильной. Напротив, я считаю, что
"заблуждаются полагающие, что воле Бога совершить то или иное нет причины
иначе, как в Его воле" (Хукер. "Законы церковного устройства"). Воля Бога
определяется Его мудростью, которая всегда различает изначальное добро, и
Его благостью, принимающей это добро. Но говоря, что Бог дает определенные
повеления лишь потому, что их предметом является добро, мы должны добавить,
что одно из изначальных благ заключается в том, что разумные существа должны
по собственной воле самоотречение подчиниться своему Создателю. Предмет
нашего повиновения - то, что нам повелевают делать, - всегда будет
изначальным благом, чем-то, что мы должны исполнять даже в том случае, если
- предположим невероятное - Бог не повелел бы так поступить. Но, вдобавок к
предмету, уже само повиновение есть также изначальное благо, ибо, повинуясь,
разумное существо сознательно берет на себя свою тварную роль, обращает
вспять действие, посредством которого мы пали.
Поэтому мы согласимся с Аристотелем в том, что изначально правильное
вполне может быть приятным, и что чем лучше человек, тем больше оно будет
ему нравиться. Но мы согласны с Кантом настолько, чтобы утверждать, что
существует одно правильное действие - самоотречение, - которого не могут в
полной мере возжелать падшие создания, если только оно не неприятно. И мы
должны добавить, что это конкретное правильное действие включает в себя всю
остальную праведность, и что полнейшее погашение Адамова грехопадения,
движение "полным ходом назад", с помощью которого мы проходим вспять наш
долгий путь от рая, развязывание старого крепкого узла имеет место тогда,
когда создание, не помышляя о сопротивлении, обнаженное до голой воли к
повиновению, принимает противное своей природе и совершает то, к чему
возможно лишь одно-единственное побуждение. Такой поступок может быть
охарактеризован как "испытание" возвращения к Богу, и потому наши отцы
говорили, что беды посылаются нам "во испытание". Знакомый пример -
"испытание" Авраама, когда ему было приказано принести в жертву Исаака. Меня
сейчас занимает не историчность или мораль этого рассказа, а очевидный
вопрос: "Если Бог всеведущ. Он должен был без всякого эксперимента знать,
как поступит Авраам - к чему же эта ненужная пытка?" Но, как отвечает Бл.
Августин ("О граде Божием"), что бы там ни было известно Богу, Авраам, во
всяком случае, не знал, что его повиновение может выдержать подобное
повеление, пока факт не убедил его в этом. А так как он не знал, изберет ли
он подобное повиновение, то и нельзя было сказать о нем, что он его избрал.
Реальность повиновения Авраама состояла именно в его поступке, и то, что
знал Бог в Своем осознании повиновения Авраама, было реальное повиновение
Авраама, в то мгновение на вершине горы. Говорить, что Богу "незачем было
экспериментировать", - значит утверждать, что то, о чем Бог знает, не
обязано существовать.
Если боль порой и разрушает ложную самодостаточность создания, то в
высочайшем "испытании" или "жертве" она учит его той самодостаточности,
которой оно должно обладать - "силе, которая, дарованная свыше, принадлежит
ему". Ибо тогда, в отсутствие всех попросту естественных побуждений и
подпор, оно действует в той - и исключительно в той - силе, которую Бог
ниспосылает ему через его подчинившуюся волю. Человеческая воля становится
поистине творческой и поистине нашей собственной, когда она целиком
принадлежит Богу, и в этом смысле - в одном из многих - потерявший свою душу
обретет ее. Во всех прочих действиях наша воля движется природой, то есть
сотворенными вещами, отличными от нашего "я", - желаниями, поступающими к
нам от нашего физического организма и нашей наследственности. Когда мы
действуем только от себя - то есть, от Бога внутри нас - мы являемся
сотворцами, или инструментами творения. И поэтому такой акт снимает
нетворческое заклятие, наложенное на наш вид Адамом. Поэтому, точно так же,
как самоубийство является типичным выражением стоического духа, а битва -
духа воинственного, мученичество всегда остается высочайшим выражением и
совершенством христианства. Это великое действие было начато для нас,
совершено-ради нас, поставлено примером для нашего подражания и таинственным
образом сообщено всем верующим Христом на Голгофе. Здесь степень принятия
смерти достигает последних пределов вообразимого и, возможно, выходит за
них. Не только все природные опоры, но даже присутствие самого Отца,
которому приносится жертва, покидает жертву, и предание ее в руки Бога
происходит неукоснительно, хотя Бог и "покидает" ее.
Учение о смерти, излагаемой мной, не является исключительным достоянием
христианства. Сама природа выписала его жирным шрифтом по всему миру в
повторяющейся драме погребенного зерна и восставших из земли колосьев. От
природы, видимо, научились этому старейшие сельскохозяйственные общины,
которые, принесением в жертву животных или людей, столетиями демонстрировали
истину, что "без пролития крови не бывает прощения" (Евр. 9:22), и хотя на
первых порах подобные идеи, возможно, имели отношение только к урожаю и к
потомству племени, 'позднее, в мистериях, они стали относиться к духовной
смерти и воскресению индивида. Индийский аскет, умерщвляющий плоть на
утыканном гвоздями ложе, проповедует ту же истину. Греческий философ говорит
нам, что жизнь в мудрости - это "занятие смерти" (Платон. "Федр"). Тонкий и
-благородный язычник нового времени заставляет своих воображаемых богов
"умирать в жизнь" (Ките. "Гиперион"). Олдос Хаксли провозглашает
"неприверженность". Мы не можем уйти от этого учения, просто перестав быть
христианами. Это "вечное Евангелие", возвещаемое_пюдям везде, где бы они ни
искали истины и не жили с ней, это самая сердцевина искупления, всегда и
везде обнажаемая анатоми-зирующей мудростью, это неизбежное знание, которое
Свет, просвещающий каждого, влагает в разум всем, кто всерьез задается
вопросом о смысле вселенной. Особенность христианской веры состоит не в том,
что она проповедует это учение, а в том, что она делает его во многих
отношениях более приемлемым. Христианство учит, что тяжкий путь уже в
каком-то смысле пройден за нас - что рука учителя держит нашу руку, в то
время как мы силимся выводить трудные буквы, и что написанное нами может
быть лишь "копией" и не обязано быть оригиналом. Опять же, тогда как другие
системы подвергают смерти всю нашу природу, как в буддистском отречении,
христианство требует всего лишь чтобы мы выправили ложное направление в
нашей природе и, в отличие от Платона, ничего не имеет против тела, как
такового, и физических элементов в нашем составе. И жертва в ее высочайшем
воплощении спрашивается не с каждого. Исповедники, равно как и мученики,
спасаются, а некоторые старики, в чьем благодатном состоянии мы вряд ли
можем сомневаться, производят впечатление доживших до своих семидесяти лет с
удивительной легкостью. Жертва Иисуса повторяется, или отдается эхом, среди
Его последователей в различной степени - от жесточайшего мученичества до
внутреннего подчинения, внешние признаки которого неотличимы от обычных
плодов умеренности и здравомыслия. Причин такого распределения я не знаю, но
с нашей нынешней точки зрения должно быть ясно, что настоящая проблема
заключается не в том, почему иные смиренные и набожные люди страдают, а
почему некоторые не старадают вовсе. Следует помнить, что Сам наш Господь
объяснил спасение тех, кто был счастлив в этом мире, лишь сославшись на
непостижимое всемо-гущество Бога (Марк. 10:27).
Все эти аргументы в оправдание страдания вызывают сильную неприязнь к
автору. Вам хотелось бы знать, как я веду себя, когда испытываю боль, а не
тогда, когда я пишу об этом книги. Вам ни к чему строить догадки, ибо я
признаюсь вам: я страшный трус. Но какое это имеет отношение к нашему
предмету? Когда я думаю о боли - о прожорливой, как огонь, тревоге, и об
одиночестве, простирающемся подобно пустыне, о надрывающем сердце монотонном
мучении, или же о тупой ноющей боли, затмевающей весь видимый мир, о
внезапной тошнотворной боли, одним ударом парализующей сердце, о боли,
которая уже казалась невыносимой, и вдруг внезапно усилилась, о повергающей
в ярость, жалящей подобно скорпиону боли, которая заставляет человека, уже
казалось бы полумертвого от предыдущей пытки, дергаться в маниакальных
корчах - это затмевает во мне дух. Если бы я знал средство избежать этого, я
бы пополз в поисках такого средства по канализационным трубам. Но что пользы
говорить вам о моих чувствах? Вам они уже известны - они те же, что и ваши.
Я не утверждаю, что боль не болезненна. Боль очень неприятна. Слово "боль"
именно это и означает. Я лишь пытаюсь показать, что старое христианское
учение о достижении "совершенства через страдание" (Евр. 2:10) не является
невероятным. Сделать его приемлемым не входит в мои планы.
При оценке правдоподобия учения следует соблюдать два принципа. Прежде
всего мы должны помнить, что реальный момент сиюминутной боли - это лишь
центр того, что можно назвать целой системой бедствий, ширящейся посредством
страха и жалости. Возможность благих последствий этих чувств зависит от
центра - так что если бы даже сама боль не имела духовной ценности, но страх
и жалость обладали бы ею, боль должна бы была существовать затем, чтобы был
повод для страха и жалости. А в том, что страх и жалость помогают нам в
нашем возвращении к повиновению и милосердию, нет никакого сомнения. Каждый
знает по себе, как жалость помогает нам любить то, что не кажется достойным
любви, - то есть, любить людей не потому, что они каким-то образом
естественно нам приятны, а потому, что они наши братья. Благодатность страха
большинство из нас изведало в период "кризисов", приведших к нынешней войне.
Мой собственный опыт в общих чертах таков. Я движусьдр тропе жизни в моем
обычном,. удовлетворенно павшем и безбожном.состоянии, поглощенный
предстоящей веселой встречей с друзьями, или какой-то работой, которая в
настоящий момент потворствует моей гордыне, праздником или новой книгой, как
вдруг внезапная боль в животе, грозящая серьезной болезнью, или заголовок в
газетах, грозящий всем нам уничтожением, обрушивает весь этот карточный
домик. Вначале я ошеломлен, и все мои маленькие радости похожи на поломанные
игрушки. Затем, медленно и неохотно, мало-помалу, я пытаюсь привести себя в
то расположение духа, в котором мне следовало бы пребывать всегда. Я
напоминаю. себе, что все эти игрушки никогда не^должны были владеть моим
сердцем, что мое истинное благо - в ином мире, иято мое единственное
сокровище - Христос.. И возможно. Божьей благодатью, мне это удается, и на
день-два я становлюсь созданием, сознательно зависимым от Бога и черпающим
свою силу из верных источников. Но в то самое мгновение, как угроза минует,
вся моя природа бросается назад к игрушкам - я даже тороплюсь изгнать из
сознания, да простит меня Бог, то единственной, что поддерживало меня перед
лицом угрозы, потому что теперь оно ассоциируется с горестями этих
нескольких дней. Таким образом, ужасная необходимость испытаний совершенно
очевидна. Я был с Богом лишь двое суток, и то лишь потому, что Он отнял у
меня все остальное. Стоит Ему на мгновение вложить этот меч в ножны, и я
веду себя, как щенок, когда с ненавистным купанием покончено, - я, как могу,
отряхиваюсь насухо и мчусь прочь, чтобы вновь обрести свою привычную
чумазость, если и не в ближайшей куче навоза, то, по крайней мере, в
ближайшей клумбе. И поэтому испытания не .могут прекратиться до тех пор,
пока Бог не увидит, что мы либо переродились, либо ожидать/ от нас
перерождения уже бесполезно.
Во-вторых, когда рассматриваем саму боль - центр всей этой системы
бедствий, - мы должны, со всей осторожностью, обращать внимание на то, 'что
нам известно, а не на то, что мы воображаем^ Это одна из причин, по которой
вся центральная часть этой книги посвящена человеческой боли, а боль
животных отнесена в особую главу. Человеческая боль нам известна, а о боли
животных мы можем лишь строить догадки. Но даже в пределах человеческого
рода мы должны черпать свидетельства из примеров, которые нам доводится
наблюдать лично. Тот или иной поэт или прозаик может иметь тенденцию
изображать страдание, как нечто полностью отрицательное в своих
последствиях, как вызывающее и оправдывающее всевозможное зло и жестокость в
страдающем. И, конечно же, боль, как и удовольствие, можно воспринимать х та
к им образом - все, что дается созданию со свободной волей, по необходимости
имеет две стороны - не из-за природы дающего или дара, а из-за природы
получающего. (Относительно двусторонней природы боли см. "Дополнение".) И
опять же, зло, вызываемое болью, может умножаться, если посторонние лица
упорно убеждают страдающих, что подобные результаты являются вполне
подобающими и мужественными, и их следует выставлять на всеобщее обозрение.
Такая великодушная страсть, как возмущение чужими страданиями, должна хорошо
контролироваться, чтобы ойа не лишила страдающих терпения и смирения,
заменив их гневом и цинизмом. Но я не думаю, чтобы страдание, в отсутствие
подобного назойливого возмущения вчуже, имело естественную тенденцию
приводить к такому злу. Я не нашел во фронтовых окопах большей ненависти,
эгоизма, бунтарства и бесчестия, чем в каком бы то ни было другом месте. Я
видел в иных великих страдальцах великую красоту духа. Я наблюдал, как люди
с прошествием лет становятся большей частью лучше, а не хуже, и я видел, как
предсмертный недуг обнажал в самых малообещающих кандидатах истинные
сокровища стойкости и кротости. Я вижу в таких исторических фигурах, как
Джонсон и Каупер, предметах любви и поклонения, черты, которые вряд ли были
бы переносимыми, будь эти люди счастливее. Если мир и впрямь представляет
собой "юдоль душетворе-ния", то похоже, что в целом он справляется со своей
работой. О нищете - бедствии, которое заключает в себе, в действительном или
потенциальном виде], все прочие бедствия - я не стану говорить от своего
имени, и те, кто отвергает христианство, не будут тронуты словами Христа о
том, что нищета блаженна. Но здесь мне на помощь приходит один довольно
замечательный факт. Те, кто наиболее гневно обличает христианство как
попросту "опиум для народа", питают презрение к богатым" - то есть, ко всему
человечеству, за исключением бедных. Они рассматривают бедных как
единственных людей; которых стоит уберечь от "ликвидации", и видят в них
единственную надежду человеческого рода. Но это несовместимо с мнением, что
влияние нищеты на тех, кто ею обременен, целиком отрицательно - отсюда
следует даже, что они обладают благом. Таким образом, марксизм
парадоксальным образом сходится с христианством в этих двух пунктах веры,
которых требует христианство - что нищета блаженна, но что ее следует
устранить.
7
Человеческая боль (продолж.)
Все предметы, пребывающие, как им должно быть, подначальны сему
второму вечному закону; и даже тем, кои сему вечному закону не подлежат,
первым вечным законом известный придан порядок.
Хукер. "Законы церковного устройства"
В этой главе я выдвигаю шесть положений, необходимых для завершения
нашего рассмотрения человеческого страдания. Эти положения не вытекают одно
из другого, и поэтому излагаются в произвольном порядке.
В христианстве имеется парадокс, относящийся к испытаниям. Блаженны
нищие, но мы должны, где только возможно, "судом" (т.е. социальной
справедливостью) и милостыней устранять нищету. Блаженны мы, когда нас
преследуют, но мы можем избегать преследования, скрываясь то в одном, то в
другом городе, и можем молиться, чтобы оно обошло нас стороной, как наш
Господь молился к Гефсиманском саду. Но если страдание - благо, не следует
ли скорее стремиться к нему, чем избегать его? Я отвечу на это, что само по
себе страдание - не благо. В каждом тяжелом испытании благом, для
страдающего, является его покорность воле Бога, а для свидетелей -
пробужденное в них сострадание и милосердные поступки, к которым оно
приводит. В падшей и отчасти искупленной вселенной мы можем различать (1)
простое благо, исходящее от Бога, (2) простое зло, произведенное мятежными
созданиями и (3) использование этого зла Богом в Его искупительных целях,
результатом чего является (4) сложное благо, в котором участвует смиренно
принятое страдание и исповедание греха. При этом тот факт, что Бог может
произвести сложное благо из простого зла, не извиняет - хотя по милосердию и
может спасти - тех, кто творит простое зло. И это различие является
кардинальным. Преступлениям надлежит свершиться, но горе тем, через кого они
свершаются. Грехи и впрямь ведут к изобилию благодати, но мы не должны под
этим предлогом продолжать грешить. Само распятие - это наилучшее, равно как
и наихудшее, из всех исторических Событий, но Иуда остается вершителем
имеющееся в нашем распоряжении, будь оно само по себе плохо или хорошо,
.есть наше собственное, и что нам его достаточно. Каждый замечал, как тяжело
обращать наши мысли к Богу, когда у нас все обстоит хорошо. У нас есть все,
чего мы хотим" - что за ужасные слова, когда это "все" не включает себя
Бога. Мы видим в Боге помеху. Как сказал где-то Бл. Августин: "Бог хочет
дать нам нечто, но не может, потому что наши руки полны - и Ему некуда это
положить". Или как сказал мой друг: "Мы относимся к Богу, как авиатор
относится к своему парашюту - на случай аварии парашют у него есть, но он
надеется никогда к нему не прибегнуть". Бог, сотворивший нас, знает, что мы
такое, и что наше счастье состоит в Нем. Но мы не хотим искать в Нем этого
счастья, покуда Он. оставляет хоть какую-то возможность искать его, в любом
другом месте,. До тех пор, пока то, что мы именуем "нашей собственной
жизнью" остается сносным, мы не хотим предавать себя Ему. Что же тогда
остается Богу предпринять в наших, интересах, как не сделать "нашу
собственную жизнь" менее сносной и отнять у нас возможные источники ложного
счастья? Именно здесь, где провидение Бога кажется на первый взгляд наиболее
жестоким. Божественное смирение, снисхождение Всевышнего заслуживает
наивысшей похвалы. Мы теряемся, видя, как сваливается беда на порядочных,
безобидных, достойных людей - на способных и усердных матерей семейств, или
на старательных и экономных мелких торговцев, на тех, кто заплатил таким
усердным и честным трудом за свою скромную долю счастья и теперь, кажется,
начинает по самому полному праву им пользоваться. Как мне сказать с
достаточной кротостью то, что надлежит здесь сказать? Неважно, что, как я
знаю, в глазах всякого враждебно настроенного читателя мне предстоит стать,
так сказать, лично ответственным за все страдания, которые я пытаюсь
объяснить - точно так же, как до сего дня все рассуждают так, словно Бл.
Августин хотел, чтобы не крещенные младенцы отправлялись в ад. Но
исключительно важно, чтобы я никого не отвратил от истины. Я умоляю читателя
попытаться поверить мне, хотя бы на мгновение, что Бог, сотворивший этих
достойных людей, может быть, прав, полагая их скромное благополучие и
счастье их детей недостаточными для их блаженства - всего этого им предстоит
впоследствии лишиться, и если они не познают Его, они будут несчастны. И
потому Он тревожит их, предупреждает их заранее о недостаточности, которую
им предстоит когда-нибудь обнаружить. Жизнь для своих семей загораживает им
путь к признанию их нужды, и Бог делает эту жизнь менее приятной для них. Я
называю это Божественным смирением, потому что нам не пристало посылать Богу
мольбу о спасении, когда наше судно идет ко дну, жертвовать "нашим
собственным", когда уже не стоит им обладать. Если бы Бог был горд. Он вряд
ли принял бы нас на таких условиях, - но Он не горд, Он снисходит для
победы, Он готов принять нас, несмотря даже на то, что, как мы показали,
.Ї'мы предпочитаем Ему все, что угодно, и приходим Ї"Їк. Нему лишь потому,
что уже не ожидаем "ничего 'лучшего". То же смирение сквозит и в отношении
Бога к нашим страхам, которые так не по вкусу читателям Писания с
возвышенным образом мыслей. Вряд ли Богу лестно, что мы выбираем Его в
качестве альтернативы аду, но Он принимает даже это. Присущая созданию
иллюзия самодостаточности должна быть, ради самого создания, развеяна, и
посредством бедствий или опасения бедствий на земле Бог развеивает ее, "не
тщась об умаленьи Своей славы". Желающие, чтобы Бог Писания был строже в
нравственном отношении, не сознают, чего они просят. Будь Бог кантианцем, ни
принимающим нас до тех пор, пока мы не придем к Нему из самых чистых и
лучших побуждений, - кто бы спасся? И эта иллюзия самодостаточности,
возможно, наиболее сильна в некоторых очень честных, добрых и умеренных
людях, и поэтому на долю таких людей должны выпадать бедствия.
Опасность кажущейся самодостаточности объясняет, почему наш Господь
относится к порокам бездумных и беспутных людей намного снисходительнее, чем
к порокам, которые ведут к мирскому успеху. Проституткам не грозит опасность
настолько удовлетвориться своей нынешней жизнью, что они не смогут обратить
взоры к Богу, но гордым, скаредным и самодовольным такая опасность грозит.
Третья функция страдания несколько труднее для понимания. Каждый
согласится с тем, что выбор представляет собой принципиально сознательный
акт - выбирая, человек должен сознавать, что он стоит перед выбором. Райский
человек всегда, по собственному выбору, исполнял волю Бога. Следуя ей, он
удовлетворял и собственное свое желание, как потому, что требуемые от него
поступки вполне отвечали его невинной природе, так и потому, что само
служение Богу было для него величайшим удовольствием, в отсутствие которого
все радости, которым оно придавало остроты, стали бы для него пресными.
Тогда не вставал вопрос: "Делаю я это для Бога, или же просто потому, что
мне так нравится?", потому что райскому человеку как раз и нравилось в
основном то, что он делал для Бога. Его устремленная к Богу воля держала его
счастье под седлом, как хорошо ухоженную лошадь, тогда как наша воля
уносится этим счастьем как кораблем, вниз по бурной реке. В то время
удовольствие было приемлемым приношением Богу, потому что приношение было
удовольствием. Но мы унаследовали целую систему желаний, которые не
обязательно противоречат Божьей воле, но которые, после столетий
узурпированной автономии, упорно ее игнорируют. Если вдруг нечто, что нам
нравится делать, оказывается тем, чего хочет от нас Бог, то это не является
для нас побуждением к совершению такого действия, будучи попросту счастливым
совпадением. Поэтому мы не в состоянии осознать, действуем ли мы хоть в
какой-то степени, или в первую очередь, в угоду Богу, если только природа
наших действий не противна нашим наклонностям, или, иными словами,
болезненна, - а если мы не сознаем, что осуществляем выбор, то мы не в
состоянии выбирать. Поэтому акт предания себя Богу, во всей его полноте,
требует боли, - совершенство такого поступка требует, чтобы он исходил из
чистой воли к повиновению, в отсутствие, или вопреки, склонности. Насколько
невозможно осуществить самоотречение путем действий, которые нам по душе,
мне очень хорошо известно из моего собственного опыта в данный момент. Когда
я взялся писать эту книгу, я надеялся, что в моих побуждениях хотя бы
какое-то место займет 'водя к повиновению некоему "руководству". Но теперь,
когда я полностью в нее погрузился, это стало скорее искушением, чем долгом.
Я все еще могу надеяться, что написание этой книги в самом деле
соответствует Божьей воле, - но было бы смехотворным утверждать, что я учусь
самоотречению, делая нечто для меня привлекательное.
Здесь мы ступаем по очень неверному грунту. Кант считал, что никакое
действие не имеет моральной ценности, если оно не предпринято из чистого
преклонения перед нравственным законом - то есть, в отсутствие склонности, -
и его обвиняли в "болезненном складе ума", измеряющем ценность поступка
степенью его неприятности. И притом, общее мнение явно на стороне Канта.
Люди никогда не восхищаются человеком, который делает то, что ему нравится.
Уже сами по себе слова - "Да ведь это ему нравится!" - подразумевают вывод:
"А значит, в этом нет заслуги". Но Канту противостоит тот очевидный факт,
отмеченный еще Аристотелем, что чем добродетельнее становится человек, тем
больше удовольствия он получает от добродетельных поступков. Не знаю, как
быть атеисту с этим конфликтом между моралью долга и моралью добродетели,
но, как христианин, я предлагаю следующее решение.
Иногда задается вопрос, дает ли Бог определенные повеления потому, что
они верны, или же они верны потому, что отданы Богом. В согласии с Хукером,
и вопреки доктору Джонсону, я ревностно принимаю первый вариант. Второй
может привести к отвратительному выводу (к которому, кажется, пришел Пейли),
что милосердие есть благо лишь потому, что так произвольно повелел Бог, -
что Он мог с тем же успехом повелеть нам ненавидеть Его и друг друга, и
тогда эта ненависть была бы правильной. Напротив, я считаю, что
"заблуждаются полагающие, что воле Бога совершить то или иное нет причины
иначе, как в Его воле" (Хукер. "Законы церковного устройства"). Воля Бога
определяется Его мудростью, которая всегда различает изначальное добро, и
Его благостью, принимающей это добро. Но говоря, что Бог дает определенные
повеления лишь потому, что их предметом является добро, мы должны добавить,
что одно из изначальных благ заключается в том, что разумные существа должны
по собственной воле самоотречение подчиниться своему Создателю. Предмет
нашего повиновения - то, что нам повелевают делать, - всегда будет
изначальным благом, чем-то, что мы должны исполнять даже в том случае, если
- предположим невероятное - Бог не повелел бы так поступить. Но, вдобавок к
предмету, уже само повиновение есть также изначальное благо, ибо, повинуясь,
разумное существо сознательно берет на себя свою тварную роль, обращает
вспять действие, посредством которого мы пали.
Поэтому мы согласимся с Аристотелем в том, что изначально правильное
вполне может быть приятным, и что чем лучше человек, тем больше оно будет
ему нравиться. Но мы согласны с Кантом настолько, чтобы утверждать, что
существует одно правильное действие - самоотречение, - которого не могут в
полной мере возжелать падшие создания, если только оно не неприятно. И мы
должны добавить, что это конкретное правильное действие включает в себя всю
остальную праведность, и что полнейшее погашение Адамова грехопадения,
движение "полным ходом назад", с помощью которого мы проходим вспять наш
долгий путь от рая, развязывание старого крепкого узла имеет место тогда,
когда создание, не помышляя о сопротивлении, обнаженное до голой воли к
повиновению, принимает противное своей природе и совершает то, к чему
возможно лишь одно-единственное побуждение. Такой поступок может быть
охарактеризован как "испытание" возвращения к Богу, и потому наши отцы
говорили, что беды посылаются нам "во испытание". Знакомый пример -
"испытание" Авраама, когда ему было приказано принести в жертву Исаака. Меня
сейчас занимает не историчность или мораль этого рассказа, а очевидный
вопрос: "Если Бог всеведущ. Он должен был без всякого эксперимента знать,
как поступит Авраам - к чему же эта ненужная пытка?" Но, как отвечает Бл.
Августин ("О граде Божием"), что бы там ни было известно Богу, Авраам, во
всяком случае, не знал, что его повиновение может выдержать подобное
повеление, пока факт не убедил его в этом. А так как он не знал, изберет ли
он подобное повиновение, то и нельзя было сказать о нем, что он его избрал.
Реальность повиновения Авраама состояла именно в его поступке, и то, что
знал Бог в Своем осознании повиновения Авраама, было реальное повиновение
Авраама, в то мгновение на вершине горы. Говорить, что Богу "незачем было
экспериментировать", - значит утверждать, что то, о чем Бог знает, не
обязано существовать.
Если боль порой и разрушает ложную самодостаточность создания, то в
высочайшем "испытании" или "жертве" она учит его той самодостаточности,
которой оно должно обладать - "силе, которая, дарованная свыше, принадлежит
ему". Ибо тогда, в отсутствие всех попросту естественных побуждений и
подпор, оно действует в той - и исключительно в той - силе, которую Бог
ниспосылает ему через его подчинившуюся волю. Человеческая воля становится
поистине творческой и поистине нашей собственной, когда она целиком
принадлежит Богу, и в этом смысле - в одном из многих - потерявший свою душу
обретет ее. Во всех прочих действиях наша воля движется природой, то есть
сотворенными вещами, отличными от нашего "я", - желаниями, поступающими к
нам от нашего физического организма и нашей наследственности. Когда мы
действуем только от себя - то есть, от Бога внутри нас - мы являемся
сотворцами, или инструментами творения. И поэтому такой акт снимает
нетворческое заклятие, наложенное на наш вид Адамом. Поэтому, точно так же,
как самоубийство является типичным выражением стоического духа, а битва -
духа воинственного, мученичество всегда остается высочайшим выражением и
совершенством христианства. Это великое действие было начато для нас,
совершено-ради нас, поставлено примером для нашего подражания и таинственным
образом сообщено всем верующим Христом на Голгофе. Здесь степень принятия
смерти достигает последних пределов вообразимого и, возможно, выходит за
них. Не только все природные опоры, но даже присутствие самого Отца,
которому приносится жертва, покидает жертву, и предание ее в руки Бога
происходит неукоснительно, хотя Бог и "покидает" ее.
Учение о смерти, излагаемой мной, не является исключительным достоянием
христианства. Сама природа выписала его жирным шрифтом по всему миру в
повторяющейся драме погребенного зерна и восставших из земли колосьев. От
природы, видимо, научились этому старейшие сельскохозяйственные общины,
которые, принесением в жертву животных или людей, столетиями демонстрировали
истину, что "без пролития крови не бывает прощения" (Евр. 9:22), и хотя на
первых порах подобные идеи, возможно, имели отношение только к урожаю и к
потомству племени, 'позднее, в мистериях, они стали относиться к духовной
смерти и воскресению индивида. Индийский аскет, умерщвляющий плоть на
утыканном гвоздями ложе, проповедует ту же истину. Греческий философ говорит
нам, что жизнь в мудрости - это "занятие смерти" (Платон. "Федр"). Тонкий и
-благородный язычник нового времени заставляет своих воображаемых богов
"умирать в жизнь" (Ките. "Гиперион"). Олдос Хаксли провозглашает
"неприверженность". Мы не можем уйти от этого учения, просто перестав быть
христианами. Это "вечное Евангелие", возвещаемое_пюдям везде, где бы они ни
искали истины и не жили с ней, это самая сердцевина искупления, всегда и
везде обнажаемая анатоми-зирующей мудростью, это неизбежное знание, которое
Свет, просвещающий каждого, влагает в разум всем, кто всерьез задается
вопросом о смысле вселенной. Особенность христианской веры состоит не в том,
что она проповедует это учение, а в том, что она делает его во многих
отношениях более приемлемым. Христианство учит, что тяжкий путь уже в
каком-то смысле пройден за нас - что рука учителя держит нашу руку, в то
время как мы силимся выводить трудные буквы, и что написанное нами может
быть лишь "копией" и не обязано быть оригиналом. Опять же, тогда как другие
системы подвергают смерти всю нашу природу, как в буддистском отречении,
христианство требует всего лишь чтобы мы выправили ложное направление в
нашей природе и, в отличие от Платона, ничего не имеет против тела, как
такового, и физических элементов в нашем составе. И жертва в ее высочайшем
воплощении спрашивается не с каждого. Исповедники, равно как и мученики,
спасаются, а некоторые старики, в чьем благодатном состоянии мы вряд ли
можем сомневаться, производят впечатление доживших до своих семидесяти лет с
удивительной легкостью. Жертва Иисуса повторяется, или отдается эхом, среди
Его последователей в различной степени - от жесточайшего мученичества до
внутреннего подчинения, внешние признаки которого неотличимы от обычных
плодов умеренности и здравомыслия. Причин такого распределения я не знаю, но
с нашей нынешней точки зрения должно быть ясно, что настоящая проблема
заключается не в том, почему иные смиренные и набожные люди страдают, а
почему некоторые не старадают вовсе. Следует помнить, что Сам наш Господь
объяснил спасение тех, кто был счастлив в этом мире, лишь сославшись на
непостижимое всемо-гущество Бога (Марк. 10:27).
Все эти аргументы в оправдание страдания вызывают сильную неприязнь к
автору. Вам хотелось бы знать, как я веду себя, когда испытываю боль, а не
тогда, когда я пишу об этом книги. Вам ни к чему строить догадки, ибо я
признаюсь вам: я страшный трус. Но какое это имеет отношение к нашему
предмету? Когда я думаю о боли - о прожорливой, как огонь, тревоге, и об
одиночестве, простирающемся подобно пустыне, о надрывающем сердце монотонном
мучении, или же о тупой ноющей боли, затмевающей весь видимый мир, о
внезапной тошнотворной боли, одним ударом парализующей сердце, о боли,
которая уже казалась невыносимой, и вдруг внезапно усилилась, о повергающей
в ярость, жалящей подобно скорпиону боли, которая заставляет человека, уже
казалось бы полумертвого от предыдущей пытки, дергаться в маниакальных
корчах - это затмевает во мне дух. Если бы я знал средство избежать этого, я
бы пополз в поисках такого средства по канализационным трубам. Но что пользы
говорить вам о моих чувствах? Вам они уже известны - они те же, что и ваши.
Я не утверждаю, что боль не болезненна. Боль очень неприятна. Слово "боль"
именно это и означает. Я лишь пытаюсь показать, что старое христианское
учение о достижении "совершенства через страдание" (Евр. 2:10) не является
невероятным. Сделать его приемлемым не входит в мои планы.
При оценке правдоподобия учения следует соблюдать два принципа. Прежде
всего мы должны помнить, что реальный момент сиюминутной боли - это лишь
центр того, что можно назвать целой системой бедствий, ширящейся посредством
страха и жалости. Возможность благих последствий этих чувств зависит от
центра - так что если бы даже сама боль не имела духовной ценности, но страх
и жалость обладали бы ею, боль должна бы была существовать затем, чтобы был
повод для страха и жалости. А в том, что страх и жалость помогают нам в
нашем возвращении к повиновению и милосердию, нет никакого сомнения. Каждый
знает по себе, как жалость помогает нам любить то, что не кажется достойным
любви, - то есть, любить людей не потому, что они каким-то образом
естественно нам приятны, а потому, что они наши братья. Благодатность страха
большинство из нас изведало в период "кризисов", приведших к нынешней войне.
Мой собственный опыт в общих чертах таков. Я движусьдр тропе жизни в моем
обычном,. удовлетворенно павшем и безбожном.состоянии, поглощенный
предстоящей веселой встречей с друзьями, или какой-то работой, которая в
настоящий момент потворствует моей гордыне, праздником или новой книгой, как
вдруг внезапная боль в животе, грозящая серьезной болезнью, или заголовок в
газетах, грозящий всем нам уничтожением, обрушивает весь этот карточный
домик. Вначале я ошеломлен, и все мои маленькие радости похожи на поломанные
игрушки. Затем, медленно и неохотно, мало-помалу, я пытаюсь привести себя в
то расположение духа, в котором мне следовало бы пребывать всегда. Я
напоминаю. себе, что все эти игрушки никогда не^должны были владеть моим
сердцем, что мое истинное благо - в ином мире, иято мое единственное
сокровище - Христос.. И возможно. Божьей благодатью, мне это удается, и на
день-два я становлюсь созданием, сознательно зависимым от Бога и черпающим
свою силу из верных источников. Но в то самое мгновение, как угроза минует,
вся моя природа бросается назад к игрушкам - я даже тороплюсь изгнать из
сознания, да простит меня Бог, то единственной, что поддерживало меня перед
лицом угрозы, потому что теперь оно ассоциируется с горестями этих
нескольких дней. Таким образом, ужасная необходимость испытаний совершенно
очевидна. Я был с Богом лишь двое суток, и то лишь потому, что Он отнял у
меня все остальное. Стоит Ему на мгновение вложить этот меч в ножны, и я
веду себя, как щенок, когда с ненавистным купанием покончено, - я, как могу,
отряхиваюсь насухо и мчусь прочь, чтобы вновь обрести свою привычную
чумазость, если и не в ближайшей куче навоза, то, по крайней мере, в
ближайшей клумбе. И поэтому испытания не .могут прекратиться до тех пор,
пока Бог не увидит, что мы либо переродились, либо ожидать/ от нас
перерождения уже бесполезно.
Во-вторых, когда рассматриваем саму боль - центр всей этой системы
бедствий, - мы должны, со всей осторожностью, обращать внимание на то, 'что
нам известно, а не на то, что мы воображаем^ Это одна из причин, по которой
вся центральная часть этой книги посвящена человеческой боли, а боль
животных отнесена в особую главу. Человеческая боль нам известна, а о боли
животных мы можем лишь строить догадки. Но даже в пределах человеческого
рода мы должны черпать свидетельства из примеров, которые нам доводится
наблюдать лично. Тот или иной поэт или прозаик может иметь тенденцию
изображать страдание, как нечто полностью отрицательное в своих
последствиях, как вызывающее и оправдывающее всевозможное зло и жестокость в
страдающем. И, конечно же, боль, как и удовольствие, можно воспринимать х та
к им образом - все, что дается созданию со свободной волей, по необходимости
имеет две стороны - не из-за природы дающего или дара, а из-за природы
получающего. (Относительно двусторонней природы боли см. "Дополнение".) И
опять же, зло, вызываемое болью, может умножаться, если посторонние лица
упорно убеждают страдающих, что подобные результаты являются вполне
подобающими и мужественными, и их следует выставлять на всеобщее обозрение.
Такая великодушная страсть, как возмущение чужими страданиями, должна хорошо
контролироваться, чтобы ойа не лишила страдающих терпения и смирения,
заменив их гневом и цинизмом. Но я не думаю, чтобы страдание, в отсутствие
подобного назойливого возмущения вчуже, имело естественную тенденцию
приводить к такому злу. Я не нашел во фронтовых окопах большей ненависти,
эгоизма, бунтарства и бесчестия, чем в каком бы то ни было другом месте. Я
видел в иных великих страдальцах великую красоту духа. Я наблюдал, как люди
с прошествием лет становятся большей частью лучше, а не хуже, и я видел, как
предсмертный недуг обнажал в самых малообещающих кандидатах истинные
сокровища стойкости и кротости. Я вижу в таких исторических фигурах, как
Джонсон и Каупер, предметах любви и поклонения, черты, которые вряд ли были
бы переносимыми, будь эти люди счастливее. Если мир и впрямь представляет
собой "юдоль душетворе-ния", то похоже, что в целом он справляется со своей
работой. О нищете - бедствии, которое заключает в себе, в действительном или
потенциальном виде], все прочие бедствия - я не стану говорить от своего
имени, и те, кто отвергает христианство, не будут тронуты словами Христа о
том, что нищета блаженна. Но здесь мне на помощь приходит один довольно
замечательный факт. Те, кто наиболее гневно обличает христианство как
попросту "опиум для народа", питают презрение к богатым" - то есть, ко всему
человечеству, за исключением бедных. Они рассматривают бедных как
единственных людей; которых стоит уберечь от "ликвидации", и видят в них
единственную надежду человеческого рода. Но это несовместимо с мнением, что
влияние нищеты на тех, кто ею обременен, целиком отрицательно - отсюда
следует даже, что они обладают благом. Таким образом, марксизм
парадоксальным образом сходится с христианством в этих двух пунктах веры,
которых требует христианство - что нищета блаженна, но что ее следует
устранить.
7
Человеческая боль (продолж.)
Все предметы, пребывающие, как им должно быть, подначальны сему
второму вечному закону; и даже тем, кои сему вечному закону не подлежат,
первым вечным законом известный придан порядок.
Хукер. "Законы церковного устройства"
В этой главе я выдвигаю шесть положений, необходимых для завершения
нашего рассмотрения человеческого страдания. Эти положения не вытекают одно
из другого, и поэтому излагаются в произвольном порядке.
В христианстве имеется парадокс, относящийся к испытаниям. Блаженны
нищие, но мы должны, где только возможно, "судом" (т.е. социальной
справедливостью) и милостыней устранять нищету. Блаженны мы, когда нас
преследуют, но мы можем избегать преследования, скрываясь то в одном, то в
другом городе, и можем молиться, чтобы оно обошло нас стороной, как наш
Господь молился к Гефсиманском саду. Но если страдание - благо, не следует
ли скорее стремиться к нему, чем избегать его? Я отвечу на это, что само по
себе страдание - не благо. В каждом тяжелом испытании благом, для
страдающего, является его покорность воле Бога, а для свидетелей -
пробужденное в них сострадание и милосердные поступки, к которым оно
приводит. В падшей и отчасти искупленной вселенной мы можем различать (1)
простое благо, исходящее от Бога, (2) простое зло, произведенное мятежными
созданиями и (3) использование этого зла Богом в Его искупительных целях,
результатом чего является (4) сложное благо, в котором участвует смиренно
принятое страдание и исповедание греха. При этом тот факт, что Бог может
произвести сложное благо из простого зла, не извиняет - хотя по милосердию и
может спасти - тех, кто творит простое зло. И это различие является
кардинальным. Преступлениям надлежит свершиться, но горе тем, через кого они
свершаются. Грехи и впрямь ведут к изобилию благодати, но мы не должны под
этим предлогом продолжать грешить. Само распятие - это наилучшее, равно как
и наихудшее, из всех исторических Событий, но Иуда остается вершителем