вперед. К этому времени мы уже доели холодное мясо, допили пиво
и теперь пили чай. -- Странно, ведь я докопался до этого два
или три месяца тому назад. С научной точки зрения это -- самое
интересное. Мы ошибались, принимая хресса-хлаб за местный,
марсианский язык. Правильнее было бы назвать его старосолярным,
хлаб-эрибол-эф-корди.
-- Господи, что это?
-- Понимаете, раньше все разумные существа, обитавшие на
планетах Солнечной системы говорили на одном языке (эльдилы
называют эти планеты Нижним миром). Конечно, большинство из них
необитаемы, хотя бы по нашим понятиям. Этот изначальный язык
забыли в нашем мире, на Тулкандре, когда случилась беда. Ни
один из земных языков не восходит к нему.
-- А как же другие марсианские языки?
-- Пока не знаю. Одно мне ясно, они намного моложе
хресса-хлаба, особенно сурнибур, язык сорнов. Я думаю, это
можно доказать лингвистически. Сурнибур, по марсианским
стандартам, просто новее нового -- он едва ли древней нашего
Кембрия.
-- Стало быть, вы рассчитываете, что на Венере знают
хресса-хлаб?
-- Да. Я приеду, зная язык. Так гораздо проще, хотя для
филолога и скучнее.
--Вы же и понятия не имеете, что надо делать, в какой вы
мир попадете!
-- Что мне надо делать, я и правда не знаю. Понимаете,
бывают такие дела, в которых важно ничего не знать заранее.
Может быть, нужно будет что-то сказать, а это не прозвучит
убедительно, если подготовишься. Что же до тамошнего мира, тут
я немало знаю. Там тепло, мне велели раздеться. Астрономы еще
ничего не выяснили о поверхности Переландры, у нее слишком
плотная атмосфера. Главный вопрос -- вращается ли она и с какой
скоростью? В науке сейчас есть две гипотезы. Скьяпарелли
считает, что Венера оборачивается вокруг своей оси за то же
время, что и вокруг Арбола, простите -- Солнца. Другие думают,
что она оборачивается за двадцать три часа. Это мне тоже
предстоит выяснить.
Если ваш Скьяпарелли прав, то на одной стороне всегда
светло, а на другой вечная ночь.
Рэнсом кивнул.
-- Занятная граница... -- сказал он, подумав. -- Только
представьте: вы входите в страну вечных сумерек, там все
холоднее и холоднее, и вот вы уже не можете идти, воздуха не
хватает. Интересно, можно ли встать на самой границе, на
дневной стороне, и заглянуть в ночь? Оттуда, пожалуй, удалось
бы увидеть несколько звезд -- ведь из Дневного полушария их не
видно. Конечно, если у них там высокая цивилизация, они
изобрели водолазные костюмы, какие-нибудь подводные лодки на
колесах, чтобы исследовать Ночную сторону.
Глаза у него сияли, и хотя я думал только о том, как
трудно мне с ним расставаться и как мало надежды встретиться, я
тоже заразился от него восторгом и тягой к знанию. Но тут он
снова обратился ко мне:
-- Вы еще не знаете, в чем ваша роль.
-- Разве я тоже лечу? -- спросил я, содрогнувшись совсем
иначе.
-- Ну что вы, что вы! Вы должны упаковать меня сейчас и
распаковать, когда я вернусь... если все обойдется.
-- Упаковать вас? А, я и забыл про этот гроб! Как же вы
собираетесь в нем путешествовать? Где двигатель? А воздух...
еда, вода? Здесь едва хватит места для вас!
-- Двигатель -- сам Уарса Малакандры. Он просто доставит
эту штуку на Венеру. не спрашивайте! Я понятия не имею, как он
действует. Существо, которое миллионы лет вращает целую
планету, как-нибудь справится.
-- Что вы будете есть? Как вам дышать?
-- Он сказал, что мне не понадобится ни еды, ни воздуха.
Видимо, жизнь моя на время полета замрет. Я не совсем понял.
Это, в конце концов, его забота.
--А вы не боитесь? -- спросил я, и снова ощутил какой-то
мерзкий ужас.
-- Если вы спрашиваете, признает ли мой разум, что Уарса
безопасно доставит меня на Переландру, я отвечу "да", -- сказал
Рэнсом. -- Если же вас интересуют мои нервы и воображение, я, к
сожалению, отвечу "нет". Мы верим в анестезию и все-таки нам
страшно, когда маска приближается к лицу. Я чувствую примерно
то, что чувствует солдат под обстрелом, сколько бы он ни верил
в будущую жизнь. Наверное, фронт был для меня хорошей
практикой.
-- Стало быть, я должен запереть вас в этой чертовой
штуке? -- спросил я.
-- Да, -- сказал Рэнсом. -- Это во-первых. Когда взойдет
Солнце, мы спустимся в сад и поищем такое место, где не мешали
бы ни дом, ни деревья. Пожалуй, капустная грядка подойдет. Я
лягу, закрою глаза повязкой -- эти стенки не защитят меня от
солнечных лучей, когда мы выйдем в открытый космос, -- а вы
завинтите крышку. Потом, наверное, вы увидите, как эта штука
взлетит.
-- А еще позже?
-- Вот в этом и сложность. Вы должны вернуться сюда, как
только вам сообщат, чтобы снять крышку и выпустить меня, когда
я вернусь.
-- Когда же вы вернетесь?
-- Не знаю. Через полгода, через год, через двадцать лет.
То-то и плохо. Я возлагаю на вас тяжелую ношу.
-- А если я умру?
-- Значит, найдите себе преемника -- конечно, теперь, не
откладывая. У вас ведь есть человек пять друзей, на которых
можно положиться.
-- Как же мне сообщат?
-- Уарса предупредит вас. Вы не беспокойтесь, это ни с чем
не спутаешь. И еще одно -- навряд ли я вернусь раненым, но на
всякий случай, если вы найдете врача, которого можно посвятить
в тайну, лучше бы захватить и его.
-- Хэмфри годится?
-- Да, вполне. А теперь -- другое, частное дело.
Понимаете, я не могу включить вас в свое завещание.
-- Господи, Рэнсом, да я никогда об этом не думал!
-- Конечно. Но мне хотелось бы что-нибудь вам оставить, а
я не могу. Я ведь исчезну. Если я не вернусь, начнется
расследование, чего доброго, заподозрят убийство. Надо быть
осторожнее, ради вас. А теперь я хотел бы уладить с вами другие
мои дела.
Мы сели рядом и долго говорили о делах, которые обычно
обсуждают с родственниками, а не с друзьями. Я узнал о Рэнсоме
многое, чего не знал прежде, и такое множество неудачников он
поручил моей заботе: "может, вам вдруг удастся что-нибудь для
них сделать", -- что я понял, как велико его милосердие и как
он его скрывает. С каждым его словом тень предстоящей разлуки
сгущалась, словно кладбищенский сумрак. Я с любовью подмечал
его привычные жесты, обороты речи -- то, что мы всегда видим в
любимой женщине, но в друге замечаем только перед разлукой или
в последние часы перед тяжелой, опасной операцией. Есть вещи, в
которые разум поверить не может. Я не мог представить себе, что
человек, сидящий так близко от меня, такой очевидный и
ощутимый, через несколько часов станет недостижимым,
превратится лишь в образ, а там -- и в тускнеющий образ моей
памяти. Наконец оба мы смутились -- каждый угадывал, что
чувствует другой. Стало совсем холодно.
-- Скоро отправимся, -- сказал Рэнсом.
-- Да ведь он... ну, Уарса -- еще не вернулся, -- возразил
я, хотя, по правде говоря, теперь, когда это подошло вплотную,
мне хотелось поторопиться, чтобы все было позади.
-- Уарса и не покидал нас, -- ответил Рэнсом, -- он все
время был в доме.
-- Что же он, просто ждал нас, в той комнате?
-- Он не ждал, они не знают, что это такое. Вы и я
понимаем, что ждем, потому что у нас есть тело, оно устает.
Кроме того, мы различаем работу и досуг, мы понимаем, что такое
отдых. Уарса устроен иначе. Он был здесь много часов, но не
ждал, не скучал. Нельзя же сказать, что чего-то ждет дерево или
рассвет на склоне холма. -- Тут Рэнсом зевнул. -- Я устал, --
сказал он. -- И вы устали. Ну, я-то хорошенько высплюсь в этом
гробу. Идемте, пора собираться.
Мы вышли в соседнюю комнату, и Рэнсом велел мне встать
перед безликим пламенем, которое не ждет, а только пребывает.
Он как-то представил меня ему и был нам переводчиком, и я на
своем языке поклялся служить ему в этом великом деле. Потом мы
сняли с окон затемнение и впустили в дом серое, пасмурное утро.
Вместе вынесли мы в сад и ящик, и крышку -- холод обжигал нам
руки. Ноги я промочил в тяжелой росе, усыпавшей траву. Эльдил
был уже в саду, на маленькой лужайке. При утреннем свете я едва
мог его разглядеть. Рэнсом показал мне, как закрыть задвижки на
крышке ящика, прошло еще несколько долгих минут, и он
отправился в дом, а вернулся обнаженным. Высокий, белокожий,
дрожащий от холода -- просто чучело какое-то -- он опустился и
свой ужасный ящик и протянул мне плотную черную повязку, чтобы
я закрыл ему лицо. Потом он улегся. Я уже не думал о Венере и
не верил, что он вернется. Если бы я посмел, я бы заставил его
одуматься; но здесь был Другой -- существо, не ведавшее
ожидания, -- и я боялся. До сих пор вижу я в страшном сне, как
закрываю ледяной крышкой гроб, где лежит живой человек, и
отступаю назад. Я остался один. Я не видел, как он улетел. Я
убежал в дом, мне стало плохо. Через несколько часов я закрыл
дом и вернулся в Оксфорд.
Прошли месяцы, и год прошел, и несколько месяцев сверх
года. Были бомбежки, и дурные вести, и гибель многих надежд,
Земля преисполнилась тьмы и злобы -- и тогда, в одну из ночей
Уарса явился за мной. Мы с Хэмфри выехали поскорее, толкались в
переполненном поезде, встречали рассвет на холодной станции,
ожидая пересадки, и наконец ясным утром добрались до
маленького, заросшего сорняками клочка земли, который прежде
был садом Рэнсома. Черная точка появилась напротив Солнца; тот
же ледяной ящик проскользнул между нами в полной тишине. Едва
он коснулся земли, мы бросились к нему и сорвали крышку.
-- Господи! Он разбился! -- вскричал я, заглянув внутрь.
-- Погодите, -- остановил меня Хэмфри. Человек, лежавший в
гробу, пошевелился, сел, стряхнул с лица и плеч ту алую массу,
которую я было принял за раны и кровь, -- и я увидел, как ветер
подхватывает и разносит лепестки цветов. Он поморгал, назвал
каждого из нас по имени, пожал нам руки и ступил на траву.
-- Как дела? -- спросил он. -- Что-то вы плохо выглядите.
Я замер, дивясь тому новому Рэнсому, который вышел на свет из
тесного ящика. Он был силен и здоров, он словно помолодел на
десять лет. Два года назад он начинал седеть, а сейчас борода,
спускавшаяся ему на грудь, отливала золотом.
-- Да вы порезали ногу, -- сказал Хэмфри. Тут и я заметил,
что из пятки у него идет кровь.
-- Однако и холодно у вас, - сказал Рэнсом. -- Надеюсь,
воду согрели? Хорошо бы принять душ, и одеться.
-- Хэмфри обо всем позаботился, -- сказал я, провожая его
в дом. -- Меня бы на это не хватило.
Рэнсом забрался в ванну, оставив дверь приоткрытой, клубы
пара окутывали его, а мы переговаривались с ним из прихожей. У
нас накопилось столько вопросов, что он не успевал отвечать.
-- Скьяпарелли ошибся, -- кричал он, -- там есть и день, и
ночь, как у нас. Пятка не болит... нет, вот сейчас заболела. Да
любую старую одежду... ага, положите на стул. Нет, спасибо. Я
не хочу ни яиц, ни бэкона. Фруктов нет? Неважно, поем хлеба или
каши. -- И наконец он крикнул: -- Выхожу!
Он все спрашивал, здоровы ли мы, -- ему почему-то
казалось, что мы плохо выглядим. Я отправился за завтраком.
Хэмфри задержался, чтобы осмотреть ранку на ноге. Он
присоединился ко мне, когда я любовался алыми цветами.
-- Красивый цветок, -- сказал я, протягивая его Хэмфри.
-- Да, -- ответил Хэмфри, рассматривая его и ощупывая с
жадностью натуралиста. -- А нежный какой! Наша фиалка против
него сорняк.
-- Поставим их в воду.
-- Не стоит. Они уже почти завяли.
-- Как он там?
-- Отменно. Только вот пятка мне не нравится. Он говорит,
кровь идет очень давно.
Тут пришел и Рэнсом, совсем одетый, и я разлил чай. Весь
день и почти всю ночь он рассказывал нам ту историю, к которой
я теперь приступаю.
Рэнсом так и не объяснил нам, на что было похоже
путешествие в летающем гробу. Он сказал, что это невозможно. Но
странные намеки прорывались в разговорах на совсем другие темы.
По его словам, он был, как сказали бы мы, без сознания,
однако что-то с ним происходило, что-то он чувствовал. Однажды
кто-то из нас говорил, что надо "повидать жизнь", то есть
побродить по миру, поглядеть на людей, а Б. (он антропософ)
сказал, надо видеть жизнь совсем в другом смысле. Вероятно, он
имел в виду какую-то систему медитации, при которой "сама жизнь
предстает внутреннему взору". Во всяком случае, когда мы
втянули его в длинный спор, Рэнсом признался, что и для него
это значит что-то вполне определенное. Его так прижали, что он
сознался: жизнь казалась ему тогда, в полете, чем-то "объемным
и твердым". Его спросили, какого она цвета, но он странно
взглянул на нас и пробормотал: "Вот именно, какой цвет!" -- и
все испортил, добавив: "Да это и не цвет. Мы бы не назвали это
цветом", после чего не раскрывал рта до конца вечера. В другой
раз наш друг, шотландец Макфи, приверженец скептицизма, громил
христианское учение о Воскресении тел. Я подвернулся ему под
руку, и он донимал меня вопросами вроде: "Значит, у вас будут и
зубы, и глотка, и кишки, хотя там нечего есть? И половые
органы, хотя там нельзя совокупляться? Да уж, повеселитесь!" И
тут Рэнсом взорвался: "Нет, какой осел! Вы что, не видите
разницы между сверх-чувственным и бесчувственным?" Макфи, само
собой, переключился на него; и тут выяснилось, что, по мнению
Рэнсома, нынешние желания и возможности тела исчезнут не
потому, что они атрофируются, а потому, что они будут
"поглощены". Сперва он говорил о "поглощении" пола, потом стал
искать подходящее слово для нового отношения к еде (отбросив
транс- и пара-гастрономию) и, поскольку не он один был
филологом, все стали искать такие термины. Но я уверен, что он
испытал что-то в этом роде на пути к Венере. А самым
загадочным, пожалуй, было вот что: однажды, расспрашивая его --
он редко мне это позволял, -- я неосторожно заметил: "Конечно,
все было слишком смутно, этого не передашь словами", -- и он
меня резко перебил, хотя вообще он человек на редкость
терпеливый. Он сказал: "Нет, это слова расплывчатые. Я не могу
ничего описать, потому что все было слишком четким и
определенным". Вот и все, что я могу рассказать вам о самом
полете. Одно ясно -- он изменился гораздо больше, чем после
Марса. Но может быть, тому причиной события, произошедшие уже
на самой Венере.
Теперь я перейду к тому, что Рэнсом мне рассказал. Видимо,
он пробудился от того неописуемого состояния и почувствовал,
что падает, -- значит, он уже приблизился к Венере настолько,
что она стала для него "низом". Один бок у него замерз, другому
было слишком жарко, но ни то ни другое ощущение не причиняло
боли. Вскоре он вообще об этом забыл -- снизу, сквозь
полупрозрачные стенки сочился изумительный белый свет. Он все
нарастал, начал беспокоить, несмотря на защищавшую глаза
повязку. Конечно, это светилось альбедо -- внешний слой очень
густой атмосферы, отражающий и усиливающий солнечные лучи.
Почему-то -- в отличие от Марса -- вес его вроде бы не
увеличился. Едва белое свечение стало почти невыносимым, оно
исчезло, а жар и холод сменились ровным теплом. Вероятно, он
вошел во внешние слои атмосферы -- сперва в бледные, потом в
цветные сумерки. Насколько он различал сквозь прозрачные
стенки, главным цветом был золотой или медный. К этому времени
он был совсем низко, ящик спускался стоймя, словно лифт, под
прямым углом к поверхности. Падать вот так, беспомощно, когда
не можешь пошевелить рукой, было страшно. Вдруг он попал в
зеленую тьму, пронизанную неясным шумом -- первым звуком из
нового мира. Стало холодно. Он снова лежал и, к великому своему
удивлению, двигался уже не вниз, а вверх -- сперва он принял
это за обман воображения. Видимо, уже давно, сам того не
замечая, он пытался пошевелить рукой или ногой, и только теперь
увидел, что стены его темницы поддаются. Он уже мог двигать
руками и ногами, хотя и застревал в чем-то мягком. Куда он
попал? Ощущения были очень странные. То его несло вверх, то
вниз, то по какой-то зыбкой поверхности. Мягкая материя была
белая, ее становилось все меньше... какое-то облако в форме
ящика, совсем не плотное. Вдруг он с ужасом догадался, что это
и есть ящик -- тот испаряется, исчезает, а за ним проступает
невообразимая мешанина красок, пестрый многообразный мир, где
вроде бы нет ничего устойчивого. Ящик исчез. Что ж, значит,
доставили -- выбросили -- покинули. Он -- на Переландре.
Сперва он разглядел только странную перекосившуюся
поверхность, словно на неудавшемся снимке. Странный откос
маячил перед ним лишь мгновение, сменился другим, два откоса
столкнулись, гора взлетела вверх, обрушилась и разровнялась.
Потом поверхность превратилась в край большого сверкающего
холма и холм этот устремился навстречу Рэнсому. Он снова
почувствовал, что поднимается, и поднимается все выше, к
золотому куполу, заменявшему небо. Он достиг вершины, но успел
лишь глянуть в огромный дол, простиравшийся под ним, --
сияющий, зеленый, словно трава, с мраморными пятнами пены - и
вновь он падал вниз, пролетая милю в две минуты. Наконец он
ощутил блаженную прохладу, в которую погружено его тело, и
понял, что ноги ни во что не упираются, а он, сам того не зная,
плывет. Он мчался верхом на океанском гребне, лишенном пены,
холодном и свежем после небесной жары, хотя по земным понятиям
вода была совсем теплая, словно в песчаном заливе, где-нибудь в
тропиках. Мягко съезжая с высокого гребня и поднимаясь на новую
гору, Рэнсом нечаянно хлебнул воды -- она оказалась не соленой,
пригодной для питья, но не такой безвкусной, как наша пресная.
До тех пор он не чувствовал жажды, но тут ему стало приятно, да
так, словно он впервые узнал само удовольствие. Он погрузил
разгоряченное лицо в зеленую светлую воду и, когда снова поднял
голову, опять был на гребне высокой волны.
Земли нигде не было. Небо было чистое, ровное, золотое,
как средневековая картина. Оно казалось очень высоким -- такими
высокими видятся с Земли серебристые облака. Океан тоже был
золотым, но его испещряли тени, и вершины волн, зажженные
небесным светом, казались золотыми, но склоны были зеленые,
сперва прозрачные, а понизу -- бутылочные, и даже синие в тени
других волн.
Все это Рэнсом увидел в одно мгновение -- и покатился
вниз. Он как-то перевернулся на спину. Теперь он глядел на
золотую крышу этого мира. В небе быстро сменялись дрожащие
отблески более бледных цветов -- так бегут блики по потолку
ванной, когда в солнечный день вы ступаете в воду. Рэнсом
понял, что это -- отражение несших его волн. На Венере, планете
любви, эти блики можно видеть почти каждый день. Царица морей
созерцает себя в небесном зеркале.
И вновь он на гребне, земли все не видно. Далеко слева
плотные облака -- или корабли? Вниз, вниз, снова вниз -- конца
этому нет. На сей раз он ощутил, какой здесь расплывчатый свет.
Такая теплая вода, такое славное купание на Земле бывает только
при ярком свете Солнца. Но здесь все иначе. Вода сияла, небо
горело золотом, но все это смягчала и окутывала дымка -- он
любовался этим светом, не щурясь. Сами цвета -- зелень, золото
-- которыми он назвал те краски, слишком резки, жестки для
нежного, изменчивого сияния, для этого теплого, матерински
ласкового мира. Да, мир тут теплый, как летний полдень,
прекрасный, словно заря, и по-вечернему кроткий. Этот мир
прекрасен -- так прекрасен, что Рэнсом глубоко вздохнул.
На этот раз он испугался нависшей над ним волны. Мы на
Земле болтаем о "волнах, величиной с гору", хотя этим волнам не
под силу перехлестнуть и мачту. А вот тут и вправду была
морская гора. На суше ушел бы почти весь день, чтобы забраться
на такую вершину. Волна вобрала Рэнсома и вознесла его ввысь за
несколько секунд. Но еще не достигнув вершины, он вскрикнул в
испуге -- на самом верху волны его ждала не гладкая
поверхность, а какой-то фантастический гребень -- странные,
громоздкие, неуклюжие и острые выступы, вроде бы даже не
жидкие. Что это, пена? Скалы? Морские чудовища? Гадать ему было
некогда -- он столкнулся с этим, невольно закрыл глаза и снова
почувствовал, что летит вниз. Что бы это ни было, оно позади.
Но ведь что-то было, оно ударило его по лицу. Он ощупал лицо;
крови не было. Значит, он столкнулся с чем-то мягким, оно не
поранило, только хлестнуло, и то потому, что он мчался слишком
быстро. Он вновь повернулся на спину -- к этому времени
очередной гребень уже поднял его вверх на несколько тысяч
футов. Глубоко под ним на миг открылась долина, и он увидел
что-то неровное в изгибах и впадинах, разноцветное, вроде
лоскутного одеяла, изумрудное, ярко-желтое, оранжевое, розовое,
голубое. Что это, Рэнсом понять не смог. Во всяком случае, оно
плавало -- поднялось на гребень соседней волны и теперь,
миновав вершину, скрылось. Оно плотно, словно кожа, прижималось
к поверхности воды, изгибаясь и искривляясь вместе с ней.
Поднимаясь на гребень, оно принимало форму волны, так что
какое-то мгновение Рэнсом еще видел одну половину, а другая уже
соскользнула по ту сторону гребня. Словом, эта штука вела себя
так, как вела бы циновка, которая движется вместе с водой и
сморщивается, когда вы гребете мимо, и по воде идет рябь.
Только размеры тут были посущественней, акров тридцать.
Наши слова слишком медлительны -- вы, наверное, уже и не
ощущаете, что Рэнсом в нашем рассказе пробыл на Венере не более
пяти минут. Он не успел устать и не начал тревожиться, как ему
выжить в этом мире. Он вполне доверял тем, кто отправил его
сюда, а пока что свежесть воды и свободные движения тела сами
по себе были удовольствием и удовольствием новым -- я уже
пытался указать на одну особенность этого мира, которую так
трудно передать словами: каким-то образом удовольствие
испытывал он весь, впитывал всеми своими чувствами. Придется
назвать это удовольствие "крайним", а то и "чрезмерным"; ведь
сам Рэнсом говорит, что в первые дни на Переландре он не то
чтобы стыдился, но все же удивлялся, почему он стыда не
чувствует, -- каждый миг доставлял здесь такое большое и
необычайное удовольствие, какое по земным меркам связано либо с
запретными, либо уж с очень странными утехами. И все же этот
мир был не только нежным и сладостным, он был и сильным, и
грозным. Едва плавучая штука исчезла из виду, как в глаза
Рэнсому хлынул невыносимо резкий свет. Свет был темно-синий,
небо на его фоне потемнело, и в тот же миг Рэнсому удалось
разом увидеть большее пространство, чем видел он до сих пор. Он
увидел бесконечную пустыню волн и далеко-далеко, на краю этого
мира, у самого неба -- одинокую призрачно-зеленую колонну.
Только она была вертикальной, устойчивой, неподвижной в этой
череде изменчивых холмов. Затем на небо вернулся богатый
красками сумрак -- теперь, после вспышки света, он скорее
походил на тьму -- и донесся раскат грома. Звучал он совсем
иначе, нежели земной гром, -- глубже, богаче, даже словно бы
звонче. Небо здесь не ревело -- оно хохотало, веселилось.
Рэнсом увидел еще одну молнию, потом еще одну, и ливень
обрушился на него. Между ним и небом встали огромные лиловые
тучи, и тут же, сразу хлынул невиданный дождь -- не капли и не
струи -- сплошная вода, чуть менее плотная, чем в океане, он
едва мог дышать. Молнии сверкали непрерывно и при их свете
Рэнсом видел совсем иной мир. Он словно попал в самый центр
радуги или в облако многоцветного пара. Вода, вытеснившая
воздух, обратила и море, и небо в прозрачный хаос, наполненный
вспышками и росчерками молний. Рэнсом почти ослеп и немного
испугался. При свете молний он видел, как и прежде, безбрежное
море и неподвижный зеленый столб на краю света. Земли не было
нигде -- ни признака земли от горизонта до горизонта.
Грохот грома оглушал его, все трудней становилось дышать.
С неба вместе с дождем сыпались какие-то странные штуки, вроде
бы живые. Они были похожи на лягушат, но очень изящных и нежных
-- просто высшая раса лягушек -- и пестрели, словно стрекозы,
но Рэнсому некогда было их разглядывать. Он уже устал, особенно
от буйства красок. Он не знал, как долго все это длилось; когда
он снова смог наблюдать, волнение уже успокаивалось. Ему
показалось, что он достиг границы морских гор и глядит с
последней горы в спокойную долину. Однако до этой долины он
добрался нескоро: то, что по сравнению с теми, первыми волнами,
казалось спокойным морем, на самом деле, когда он достиг этого
места, обернулось пусть меньшими волнами, но все же немалыми.
Вокруг плавало много тех странных плавучих штук. Издали они
казались цепью островов, вблизи больше походили на флот -- тем
более что им приходилось преодолевать сопротивление волн. Все
же шторм успокаивался, дождь утих. Волны были теперь не выше,
чем в Атлантическом океане. Радуга ослабела, стала прозрачнее,
и сквозь нее тихо проглянуло золотое небо -- золото проступило
вновь во всю ширь, от горизонта до горизонта. Еще меньше стали
волны. Теперь он дышал свободно. Но он уже по-настоящему устал;
непосредственные впечатления отступили, освободилось место для
страха.
Одна из плавучих заплат скользила по волне в сотне ярдов
от Рэнсома. Он следил за ней с большим интересом, надеясь
взобраться на один из плавучих островов и отдохнуть. Он
испугался, что эти острова окажутся просто кучей водорослей или
кронами подводных деревьев, которым не выдержать его веса. Но
не успел он додумать эту мысль, как тот самый остров, на
который он смотрел, поднялся на гребне волны, и Рэнсом смог
разглядеть его на фоне неба. Он не был ровным, с
рыжевато-коричневой поверхности поднимались вверх какие-то
столбики самой разной высоты, и легкие, и громоздкие, темные на
мягком сиянии золотого неба. Все они накренились в одну
сторону, когда островок изогнулся, переползая гребень волны, и
вместе с островом исчезли из виду. Тут же в тридцати ярдах от
Рэнсома появился другой остров, этот плыл в его сторону. Рэнсом
и теперь пили чай. -- Странно, ведь я докопался до этого два
или три месяца тому назад. С научной точки зрения это -- самое
интересное. Мы ошибались, принимая хресса-хлаб за местный,
марсианский язык. Правильнее было бы назвать его старосолярным,
хлаб-эрибол-эф-корди.
-- Господи, что это?
-- Понимаете, раньше все разумные существа, обитавшие на
планетах Солнечной системы говорили на одном языке (эльдилы
называют эти планеты Нижним миром). Конечно, большинство из них
необитаемы, хотя бы по нашим понятиям. Этот изначальный язык
забыли в нашем мире, на Тулкандре, когда случилась беда. Ни
один из земных языков не восходит к нему.
-- А как же другие марсианские языки?
-- Пока не знаю. Одно мне ясно, они намного моложе
хресса-хлаба, особенно сурнибур, язык сорнов. Я думаю, это
можно доказать лингвистически. Сурнибур, по марсианским
стандартам, просто новее нового -- он едва ли древней нашего
Кембрия.
-- Стало быть, вы рассчитываете, что на Венере знают
хресса-хлаб?
-- Да. Я приеду, зная язык. Так гораздо проще, хотя для
филолога и скучнее.
--Вы же и понятия не имеете, что надо делать, в какой вы
мир попадете!
-- Что мне надо делать, я и правда не знаю. Понимаете,
бывают такие дела, в которых важно ничего не знать заранее.
Может быть, нужно будет что-то сказать, а это не прозвучит
убедительно, если подготовишься. Что же до тамошнего мира, тут
я немало знаю. Там тепло, мне велели раздеться. Астрономы еще
ничего не выяснили о поверхности Переландры, у нее слишком
плотная атмосфера. Главный вопрос -- вращается ли она и с какой
скоростью? В науке сейчас есть две гипотезы. Скьяпарелли
считает, что Венера оборачивается вокруг своей оси за то же
время, что и вокруг Арбола, простите -- Солнца. Другие думают,
что она оборачивается за двадцать три часа. Это мне тоже
предстоит выяснить.
Если ваш Скьяпарелли прав, то на одной стороне всегда
светло, а на другой вечная ночь.
Рэнсом кивнул.
-- Занятная граница... -- сказал он, подумав. -- Только
представьте: вы входите в страну вечных сумерек, там все
холоднее и холоднее, и вот вы уже не можете идти, воздуха не
хватает. Интересно, можно ли встать на самой границе, на
дневной стороне, и заглянуть в ночь? Оттуда, пожалуй, удалось
бы увидеть несколько звезд -- ведь из Дневного полушария их не
видно. Конечно, если у них там высокая цивилизация, они
изобрели водолазные костюмы, какие-нибудь подводные лодки на
колесах, чтобы исследовать Ночную сторону.
Глаза у него сияли, и хотя я думал только о том, как
трудно мне с ним расставаться и как мало надежды встретиться, я
тоже заразился от него восторгом и тягой к знанию. Но тут он
снова обратился ко мне:
-- Вы еще не знаете, в чем ваша роль.
-- Разве я тоже лечу? -- спросил я, содрогнувшись совсем
иначе.
-- Ну что вы, что вы! Вы должны упаковать меня сейчас и
распаковать, когда я вернусь... если все обойдется.
-- Упаковать вас? А, я и забыл про этот гроб! Как же вы
собираетесь в нем путешествовать? Где двигатель? А воздух...
еда, вода? Здесь едва хватит места для вас!
-- Двигатель -- сам Уарса Малакандры. Он просто доставит
эту штуку на Венеру. не спрашивайте! Я понятия не имею, как он
действует. Существо, которое миллионы лет вращает целую
планету, как-нибудь справится.
-- Что вы будете есть? Как вам дышать?
-- Он сказал, что мне не понадобится ни еды, ни воздуха.
Видимо, жизнь моя на время полета замрет. Я не совсем понял.
Это, в конце концов, его забота.
--А вы не боитесь? -- спросил я, и снова ощутил какой-то
мерзкий ужас.
-- Если вы спрашиваете, признает ли мой разум, что Уарса
безопасно доставит меня на Переландру, я отвечу "да", -- сказал
Рэнсом. -- Если же вас интересуют мои нервы и воображение, я, к
сожалению, отвечу "нет". Мы верим в анестезию и все-таки нам
страшно, когда маска приближается к лицу. Я чувствую примерно
то, что чувствует солдат под обстрелом, сколько бы он ни верил
в будущую жизнь. Наверное, фронт был для меня хорошей
практикой.
-- Стало быть, я должен запереть вас в этой чертовой
штуке? -- спросил я.
-- Да, -- сказал Рэнсом. -- Это во-первых. Когда взойдет
Солнце, мы спустимся в сад и поищем такое место, где не мешали
бы ни дом, ни деревья. Пожалуй, капустная грядка подойдет. Я
лягу, закрою глаза повязкой -- эти стенки не защитят меня от
солнечных лучей, когда мы выйдем в открытый космос, -- а вы
завинтите крышку. Потом, наверное, вы увидите, как эта штука
взлетит.
-- А еще позже?
-- Вот в этом и сложность. Вы должны вернуться сюда, как
только вам сообщат, чтобы снять крышку и выпустить меня, когда
я вернусь.
-- Когда же вы вернетесь?
-- Не знаю. Через полгода, через год, через двадцать лет.
То-то и плохо. Я возлагаю на вас тяжелую ношу.
-- А если я умру?
-- Значит, найдите себе преемника -- конечно, теперь, не
откладывая. У вас ведь есть человек пять друзей, на которых
можно положиться.
-- Как же мне сообщат?
-- Уарса предупредит вас. Вы не беспокойтесь, это ни с чем
не спутаешь. И еще одно -- навряд ли я вернусь раненым, но на
всякий случай, если вы найдете врача, которого можно посвятить
в тайну, лучше бы захватить и его.
-- Хэмфри годится?
-- Да, вполне. А теперь -- другое, частное дело.
Понимаете, я не могу включить вас в свое завещание.
-- Господи, Рэнсом, да я никогда об этом не думал!
-- Конечно. Но мне хотелось бы что-нибудь вам оставить, а
я не могу. Я ведь исчезну. Если я не вернусь, начнется
расследование, чего доброго, заподозрят убийство. Надо быть
осторожнее, ради вас. А теперь я хотел бы уладить с вами другие
мои дела.
Мы сели рядом и долго говорили о делах, которые обычно
обсуждают с родственниками, а не с друзьями. Я узнал о Рэнсоме
многое, чего не знал прежде, и такое множество неудачников он
поручил моей заботе: "может, вам вдруг удастся что-нибудь для
них сделать", -- что я понял, как велико его милосердие и как
он его скрывает. С каждым его словом тень предстоящей разлуки
сгущалась, словно кладбищенский сумрак. Я с любовью подмечал
его привычные жесты, обороты речи -- то, что мы всегда видим в
любимой женщине, но в друге замечаем только перед разлукой или
в последние часы перед тяжелой, опасной операцией. Есть вещи, в
которые разум поверить не может. Я не мог представить себе, что
человек, сидящий так близко от меня, такой очевидный и
ощутимый, через несколько часов станет недостижимым,
превратится лишь в образ, а там -- и в тускнеющий образ моей
памяти. Наконец оба мы смутились -- каждый угадывал, что
чувствует другой. Стало совсем холодно.
-- Скоро отправимся, -- сказал Рэнсом.
-- Да ведь он... ну, Уарса -- еще не вернулся, -- возразил
я, хотя, по правде говоря, теперь, когда это подошло вплотную,
мне хотелось поторопиться, чтобы все было позади.
-- Уарса и не покидал нас, -- ответил Рэнсом, -- он все
время был в доме.
-- Что же он, просто ждал нас, в той комнате?
-- Он не ждал, они не знают, что это такое. Вы и я
понимаем, что ждем, потому что у нас есть тело, оно устает.
Кроме того, мы различаем работу и досуг, мы понимаем, что такое
отдых. Уарса устроен иначе. Он был здесь много часов, но не
ждал, не скучал. Нельзя же сказать, что чего-то ждет дерево или
рассвет на склоне холма. -- Тут Рэнсом зевнул. -- Я устал, --
сказал он. -- И вы устали. Ну, я-то хорошенько высплюсь в этом
гробу. Идемте, пора собираться.
Мы вышли в соседнюю комнату, и Рэнсом велел мне встать
перед безликим пламенем, которое не ждет, а только пребывает.
Он как-то представил меня ему и был нам переводчиком, и я на
своем языке поклялся служить ему в этом великом деле. Потом мы
сняли с окон затемнение и впустили в дом серое, пасмурное утро.
Вместе вынесли мы в сад и ящик, и крышку -- холод обжигал нам
руки. Ноги я промочил в тяжелой росе, усыпавшей траву. Эльдил
был уже в саду, на маленькой лужайке. При утреннем свете я едва
мог его разглядеть. Рэнсом показал мне, как закрыть задвижки на
крышке ящика, прошло еще несколько долгих минут, и он
отправился в дом, а вернулся обнаженным. Высокий, белокожий,
дрожащий от холода -- просто чучело какое-то -- он опустился и
свой ужасный ящик и протянул мне плотную черную повязку, чтобы
я закрыл ему лицо. Потом он улегся. Я уже не думал о Венере и
не верил, что он вернется. Если бы я посмел, я бы заставил его
одуматься; но здесь был Другой -- существо, не ведавшее
ожидания, -- и я боялся. До сих пор вижу я в страшном сне, как
закрываю ледяной крышкой гроб, где лежит живой человек, и
отступаю назад. Я остался один. Я не видел, как он улетел. Я
убежал в дом, мне стало плохо. Через несколько часов я закрыл
дом и вернулся в Оксфорд.
Прошли месяцы, и год прошел, и несколько месяцев сверх
года. Были бомбежки, и дурные вести, и гибель многих надежд,
Земля преисполнилась тьмы и злобы -- и тогда, в одну из ночей
Уарса явился за мной. Мы с Хэмфри выехали поскорее, толкались в
переполненном поезде, встречали рассвет на холодной станции,
ожидая пересадки, и наконец ясным утром добрались до
маленького, заросшего сорняками клочка земли, который прежде
был садом Рэнсома. Черная точка появилась напротив Солнца; тот
же ледяной ящик проскользнул между нами в полной тишине. Едва
он коснулся земли, мы бросились к нему и сорвали крышку.
-- Господи! Он разбился! -- вскричал я, заглянув внутрь.
-- Погодите, -- остановил меня Хэмфри. Человек, лежавший в
гробу, пошевелился, сел, стряхнул с лица и плеч ту алую массу,
которую я было принял за раны и кровь, -- и я увидел, как ветер
подхватывает и разносит лепестки цветов. Он поморгал, назвал
каждого из нас по имени, пожал нам руки и ступил на траву.
-- Как дела? -- спросил он. -- Что-то вы плохо выглядите.
Я замер, дивясь тому новому Рэнсому, который вышел на свет из
тесного ящика. Он был силен и здоров, он словно помолодел на
десять лет. Два года назад он начинал седеть, а сейчас борода,
спускавшаяся ему на грудь, отливала золотом.
-- Да вы порезали ногу, -- сказал Хэмфри. Тут и я заметил,
что из пятки у него идет кровь.
-- Однако и холодно у вас, - сказал Рэнсом. -- Надеюсь,
воду согрели? Хорошо бы принять душ, и одеться.
-- Хэмфри обо всем позаботился, -- сказал я, провожая его
в дом. -- Меня бы на это не хватило.
Рэнсом забрался в ванну, оставив дверь приоткрытой, клубы
пара окутывали его, а мы переговаривались с ним из прихожей. У
нас накопилось столько вопросов, что он не успевал отвечать.
-- Скьяпарелли ошибся, -- кричал он, -- там есть и день, и
ночь, как у нас. Пятка не болит... нет, вот сейчас заболела. Да
любую старую одежду... ага, положите на стул. Нет, спасибо. Я
не хочу ни яиц, ни бэкона. Фруктов нет? Неважно, поем хлеба или
каши. -- И наконец он крикнул: -- Выхожу!
Он все спрашивал, здоровы ли мы, -- ему почему-то
казалось, что мы плохо выглядим. Я отправился за завтраком.
Хэмфри задержался, чтобы осмотреть ранку на ноге. Он
присоединился ко мне, когда я любовался алыми цветами.
-- Красивый цветок, -- сказал я, протягивая его Хэмфри.
-- Да, -- ответил Хэмфри, рассматривая его и ощупывая с
жадностью натуралиста. -- А нежный какой! Наша фиалка против
него сорняк.
-- Поставим их в воду.
-- Не стоит. Они уже почти завяли.
-- Как он там?
-- Отменно. Только вот пятка мне не нравится. Он говорит,
кровь идет очень давно.
Тут пришел и Рэнсом, совсем одетый, и я разлил чай. Весь
день и почти всю ночь он рассказывал нам ту историю, к которой
я теперь приступаю.
Рэнсом так и не объяснил нам, на что было похоже
путешествие в летающем гробу. Он сказал, что это невозможно. Но
странные намеки прорывались в разговорах на совсем другие темы.
По его словам, он был, как сказали бы мы, без сознания,
однако что-то с ним происходило, что-то он чувствовал. Однажды
кто-то из нас говорил, что надо "повидать жизнь", то есть
побродить по миру, поглядеть на людей, а Б. (он антропософ)
сказал, надо видеть жизнь совсем в другом смысле. Вероятно, он
имел в виду какую-то систему медитации, при которой "сама жизнь
предстает внутреннему взору". Во всяком случае, когда мы
втянули его в длинный спор, Рэнсом признался, что и для него
это значит что-то вполне определенное. Его так прижали, что он
сознался: жизнь казалась ему тогда, в полете, чем-то "объемным
и твердым". Его спросили, какого она цвета, но он странно
взглянул на нас и пробормотал: "Вот именно, какой цвет!" -- и
все испортил, добавив: "Да это и не цвет. Мы бы не назвали это
цветом", после чего не раскрывал рта до конца вечера. В другой
раз наш друг, шотландец Макфи, приверженец скептицизма, громил
христианское учение о Воскресении тел. Я подвернулся ему под
руку, и он донимал меня вопросами вроде: "Значит, у вас будут и
зубы, и глотка, и кишки, хотя там нечего есть? И половые
органы, хотя там нельзя совокупляться? Да уж, повеселитесь!" И
тут Рэнсом взорвался: "Нет, какой осел! Вы что, не видите
разницы между сверх-чувственным и бесчувственным?" Макфи, само
собой, переключился на него; и тут выяснилось, что, по мнению
Рэнсома, нынешние желания и возможности тела исчезнут не
потому, что они атрофируются, а потому, что они будут
"поглощены". Сперва он говорил о "поглощении" пола, потом стал
искать подходящее слово для нового отношения к еде (отбросив
транс- и пара-гастрономию) и, поскольку не он один был
филологом, все стали искать такие термины. Но я уверен, что он
испытал что-то в этом роде на пути к Венере. А самым
загадочным, пожалуй, было вот что: однажды, расспрашивая его --
он редко мне это позволял, -- я неосторожно заметил: "Конечно,
все было слишком смутно, этого не передашь словами", -- и он
меня резко перебил, хотя вообще он человек на редкость
терпеливый. Он сказал: "Нет, это слова расплывчатые. Я не могу
ничего описать, потому что все было слишком четким и
определенным". Вот и все, что я могу рассказать вам о самом
полете. Одно ясно -- он изменился гораздо больше, чем после
Марса. Но может быть, тому причиной события, произошедшие уже
на самой Венере.
Теперь я перейду к тому, что Рэнсом мне рассказал. Видимо,
он пробудился от того неописуемого состояния и почувствовал,
что падает, -- значит, он уже приблизился к Венере настолько,
что она стала для него "низом". Один бок у него замерз, другому
было слишком жарко, но ни то ни другое ощущение не причиняло
боли. Вскоре он вообще об этом забыл -- снизу, сквозь
полупрозрачные стенки сочился изумительный белый свет. Он все
нарастал, начал беспокоить, несмотря на защищавшую глаза
повязку. Конечно, это светилось альбедо -- внешний слой очень
густой атмосферы, отражающий и усиливающий солнечные лучи.
Почему-то -- в отличие от Марса -- вес его вроде бы не
увеличился. Едва белое свечение стало почти невыносимым, оно
исчезло, а жар и холод сменились ровным теплом. Вероятно, он
вошел во внешние слои атмосферы -- сперва в бледные, потом в
цветные сумерки. Насколько он различал сквозь прозрачные
стенки, главным цветом был золотой или медный. К этому времени
он был совсем низко, ящик спускался стоймя, словно лифт, под
прямым углом к поверхности. Падать вот так, беспомощно, когда
не можешь пошевелить рукой, было страшно. Вдруг он попал в
зеленую тьму, пронизанную неясным шумом -- первым звуком из
нового мира. Стало холодно. Он снова лежал и, к великому своему
удивлению, двигался уже не вниз, а вверх -- сперва он принял
это за обман воображения. Видимо, уже давно, сам того не
замечая, он пытался пошевелить рукой или ногой, и только теперь
увидел, что стены его темницы поддаются. Он уже мог двигать
руками и ногами, хотя и застревал в чем-то мягком. Куда он
попал? Ощущения были очень странные. То его несло вверх, то
вниз, то по какой-то зыбкой поверхности. Мягкая материя была
белая, ее становилось все меньше... какое-то облако в форме
ящика, совсем не плотное. Вдруг он с ужасом догадался, что это
и есть ящик -- тот испаряется, исчезает, а за ним проступает
невообразимая мешанина красок, пестрый многообразный мир, где
вроде бы нет ничего устойчивого. Ящик исчез. Что ж, значит,
доставили -- выбросили -- покинули. Он -- на Переландре.
Сперва он разглядел только странную перекосившуюся
поверхность, словно на неудавшемся снимке. Странный откос
маячил перед ним лишь мгновение, сменился другим, два откоса
столкнулись, гора взлетела вверх, обрушилась и разровнялась.
Потом поверхность превратилась в край большого сверкающего
холма и холм этот устремился навстречу Рэнсому. Он снова
почувствовал, что поднимается, и поднимается все выше, к
золотому куполу, заменявшему небо. Он достиг вершины, но успел
лишь глянуть в огромный дол, простиравшийся под ним, --
сияющий, зеленый, словно трава, с мраморными пятнами пены - и
вновь он падал вниз, пролетая милю в две минуты. Наконец он
ощутил блаженную прохладу, в которую погружено его тело, и
понял, что ноги ни во что не упираются, а он, сам того не зная,
плывет. Он мчался верхом на океанском гребне, лишенном пены,
холодном и свежем после небесной жары, хотя по земным понятиям
вода была совсем теплая, словно в песчаном заливе, где-нибудь в
тропиках. Мягко съезжая с высокого гребня и поднимаясь на новую
гору, Рэнсом нечаянно хлебнул воды -- она оказалась не соленой,
пригодной для питья, но не такой безвкусной, как наша пресная.
До тех пор он не чувствовал жажды, но тут ему стало приятно, да
так, словно он впервые узнал само удовольствие. Он погрузил
разгоряченное лицо в зеленую светлую воду и, когда снова поднял
голову, опять был на гребне высокой волны.
Земли нигде не было. Небо было чистое, ровное, золотое,
как средневековая картина. Оно казалось очень высоким -- такими
высокими видятся с Земли серебристые облака. Океан тоже был
золотым, но его испещряли тени, и вершины волн, зажженные
небесным светом, казались золотыми, но склоны были зеленые,
сперва прозрачные, а понизу -- бутылочные, и даже синие в тени
других волн.
Все это Рэнсом увидел в одно мгновение -- и покатился
вниз. Он как-то перевернулся на спину. Теперь он глядел на
золотую крышу этого мира. В небе быстро сменялись дрожащие
отблески более бледных цветов -- так бегут блики по потолку
ванной, когда в солнечный день вы ступаете в воду. Рэнсом
понял, что это -- отражение несших его волн. На Венере, планете
любви, эти блики можно видеть почти каждый день. Царица морей
созерцает себя в небесном зеркале.
И вновь он на гребне, земли все не видно. Далеко слева
плотные облака -- или корабли? Вниз, вниз, снова вниз -- конца
этому нет. На сей раз он ощутил, какой здесь расплывчатый свет.
Такая теплая вода, такое славное купание на Земле бывает только
при ярком свете Солнца. Но здесь все иначе. Вода сияла, небо
горело золотом, но все это смягчала и окутывала дымка -- он
любовался этим светом, не щурясь. Сами цвета -- зелень, золото
-- которыми он назвал те краски, слишком резки, жестки для
нежного, изменчивого сияния, для этого теплого, матерински
ласкового мира. Да, мир тут теплый, как летний полдень,
прекрасный, словно заря, и по-вечернему кроткий. Этот мир
прекрасен -- так прекрасен, что Рэнсом глубоко вздохнул.
На этот раз он испугался нависшей над ним волны. Мы на
Земле болтаем о "волнах, величиной с гору", хотя этим волнам не
под силу перехлестнуть и мачту. А вот тут и вправду была
морская гора. На суше ушел бы почти весь день, чтобы забраться
на такую вершину. Волна вобрала Рэнсома и вознесла его ввысь за
несколько секунд. Но еще не достигнув вершины, он вскрикнул в
испуге -- на самом верху волны его ждала не гладкая
поверхность, а какой-то фантастический гребень -- странные,
громоздкие, неуклюжие и острые выступы, вроде бы даже не
жидкие. Что это, пена? Скалы? Морские чудовища? Гадать ему было
некогда -- он столкнулся с этим, невольно закрыл глаза и снова
почувствовал, что летит вниз. Что бы это ни было, оно позади.
Но ведь что-то было, оно ударило его по лицу. Он ощупал лицо;
крови не было. Значит, он столкнулся с чем-то мягким, оно не
поранило, только хлестнуло, и то потому, что он мчался слишком
быстро. Он вновь повернулся на спину -- к этому времени
очередной гребень уже поднял его вверх на несколько тысяч
футов. Глубоко под ним на миг открылась долина, и он увидел
что-то неровное в изгибах и впадинах, разноцветное, вроде
лоскутного одеяла, изумрудное, ярко-желтое, оранжевое, розовое,
голубое. Что это, Рэнсом понять не смог. Во всяком случае, оно
плавало -- поднялось на гребень соседней волны и теперь,
миновав вершину, скрылось. Оно плотно, словно кожа, прижималось
к поверхности воды, изгибаясь и искривляясь вместе с ней.
Поднимаясь на гребень, оно принимало форму волны, так что
какое-то мгновение Рэнсом еще видел одну половину, а другая уже
соскользнула по ту сторону гребня. Словом, эта штука вела себя
так, как вела бы циновка, которая движется вместе с водой и
сморщивается, когда вы гребете мимо, и по воде идет рябь.
Только размеры тут были посущественней, акров тридцать.
Наши слова слишком медлительны -- вы, наверное, уже и не
ощущаете, что Рэнсом в нашем рассказе пробыл на Венере не более
пяти минут. Он не успел устать и не начал тревожиться, как ему
выжить в этом мире. Он вполне доверял тем, кто отправил его
сюда, а пока что свежесть воды и свободные движения тела сами
по себе были удовольствием и удовольствием новым -- я уже
пытался указать на одну особенность этого мира, которую так
трудно передать словами: каким-то образом удовольствие
испытывал он весь, впитывал всеми своими чувствами. Придется
назвать это удовольствие "крайним", а то и "чрезмерным"; ведь
сам Рэнсом говорит, что в первые дни на Переландре он не то
чтобы стыдился, но все же удивлялся, почему он стыда не
чувствует, -- каждый миг доставлял здесь такое большое и
необычайное удовольствие, какое по земным меркам связано либо с
запретными, либо уж с очень странными утехами. И все же этот
мир был не только нежным и сладостным, он был и сильным, и
грозным. Едва плавучая штука исчезла из виду, как в глаза
Рэнсому хлынул невыносимо резкий свет. Свет был темно-синий,
небо на его фоне потемнело, и в тот же миг Рэнсому удалось
разом увидеть большее пространство, чем видел он до сих пор. Он
увидел бесконечную пустыню волн и далеко-далеко, на краю этого
мира, у самого неба -- одинокую призрачно-зеленую колонну.
Только она была вертикальной, устойчивой, неподвижной в этой
череде изменчивых холмов. Затем на небо вернулся богатый
красками сумрак -- теперь, после вспышки света, он скорее
походил на тьму -- и донесся раскат грома. Звучал он совсем
иначе, нежели земной гром, -- глубже, богаче, даже словно бы
звонче. Небо здесь не ревело -- оно хохотало, веселилось.
Рэнсом увидел еще одну молнию, потом еще одну, и ливень
обрушился на него. Между ним и небом встали огромные лиловые
тучи, и тут же, сразу хлынул невиданный дождь -- не капли и не
струи -- сплошная вода, чуть менее плотная, чем в океане, он
едва мог дышать. Молнии сверкали непрерывно и при их свете
Рэнсом видел совсем иной мир. Он словно попал в самый центр
радуги или в облако многоцветного пара. Вода, вытеснившая
воздух, обратила и море, и небо в прозрачный хаос, наполненный
вспышками и росчерками молний. Рэнсом почти ослеп и немного
испугался. При свете молний он видел, как и прежде, безбрежное
море и неподвижный зеленый столб на краю света. Земли не было
нигде -- ни признака земли от горизонта до горизонта.
Грохот грома оглушал его, все трудней становилось дышать.
С неба вместе с дождем сыпались какие-то странные штуки, вроде
бы живые. Они были похожи на лягушат, но очень изящных и нежных
-- просто высшая раса лягушек -- и пестрели, словно стрекозы,
но Рэнсому некогда было их разглядывать. Он уже устал, особенно
от буйства красок. Он не знал, как долго все это длилось; когда
он снова смог наблюдать, волнение уже успокаивалось. Ему
показалось, что он достиг границы морских гор и глядит с
последней горы в спокойную долину. Однако до этой долины он
добрался нескоро: то, что по сравнению с теми, первыми волнами,
казалось спокойным морем, на самом деле, когда он достиг этого
места, обернулось пусть меньшими волнами, но все же немалыми.
Вокруг плавало много тех странных плавучих штук. Издали они
казались цепью островов, вблизи больше походили на флот -- тем
более что им приходилось преодолевать сопротивление волн. Все
же шторм успокаивался, дождь утих. Волны были теперь не выше,
чем в Атлантическом океане. Радуга ослабела, стала прозрачнее,
и сквозь нее тихо проглянуло золотое небо -- золото проступило
вновь во всю ширь, от горизонта до горизонта. Еще меньше стали
волны. Теперь он дышал свободно. Но он уже по-настоящему устал;
непосредственные впечатления отступили, освободилось место для
страха.
Одна из плавучих заплат скользила по волне в сотне ярдов
от Рэнсома. Он следил за ней с большим интересом, надеясь
взобраться на один из плавучих островов и отдохнуть. Он
испугался, что эти острова окажутся просто кучей водорослей или
кронами подводных деревьев, которым не выдержать его веса. Но
не успел он додумать эту мысль, как тот самый остров, на
который он смотрел, поднялся на гребне волны, и Рэнсом смог
разглядеть его на фоне неба. Он не был ровным, с
рыжевато-коричневой поверхности поднимались вверх какие-то
столбики самой разной высоты, и легкие, и громоздкие, темные на
мягком сиянии золотого неба. Все они накренились в одну
сторону, когда островок изогнулся, переползая гребень волны, и
вместе с островом исчезли из виду. Тут же в тридцати ярдах от
Рэнсома появился другой остров, этот плыл в его сторону. Рэнсом