Зрелище, которое увидел Джимс, — раскаленная докрасна бесформенная, зыбкая руина; груда головешек, из-под которой временами лениво вырывались языки истощившего свою ярость пламени, — не усилило потрясения. Подсознательно он ожидал этого. Коровник превратился в груду пышущего жаром угля; вокруг него, как огарки воткнутых в землю гигантских свечей, дотлевали мелкие постройки. Опустошение было полным. Но самым страшным, доводящим до безумия, — несмотря на невероятные усилия Джимса сохранить рассудок, — было глухое безмолвие, безжизненность, отсутствие малейшего движения или звука. Гнетущая тишина ужасала и мертвящей, властительной силой погружала в бездну отчаяния.
   Огонь заливал все вокруг ярким светом. Джимс увидел большую скалу за ручьем. Тропинки в саду. Птичьи клетки на ближайших дубах. Мельницу. Купу подсолнухов, похожих на стройных нимф. Свет падал на каждую деталь, подчеркивал каждую подробность, вплоть до кучки яблок для сидра, которые они с матерью собрали два дня назад. Но Джимс не видел ни отца, ни матери, ни Хепсибы Адамса.
   Даже Вояка, казалось, не выдержал. Из его пасти вырвался звук, напоминающий рыдание. Он припал к земле, забыв о ненависти, забыв о мести. Джимс не замечал собаку. Он старался собраться с силами и позвать мать. Губы его пересохли, голос отказывался повиноваться. Стояла зловещая тишина. Было слышно только журчание воды в ручье, перекатывающемся через камни у мельницы, да похожий на пистолетные выстрелы треск взрывающихся углей. В лесу за спиной Джимса заухала сова, недовольная слишком ярким светом звезд. Но ни разговора, ни голосов он так и не услышал.
   Джимс забыл о страхе и естественном для каждого человека инстинкте самосохранения. В нем жили только мысли об отце и матери, нетерпеливое стремление разгадать причину их непонятного молчания, желание позвать их и услышать в ответ их голоса. Если в нем оставалась хоть малейшая способность мыслить, то именно благодаря ей он все-таки не закричал. Но не потому, что боялся. Нетвердыми шагами спускаясь по склону холма, он не вставил стрелу в лук. Что бы его ни ждало внизу — стрела ни при чем: с ее помощью ничего не изменишь, ничего не исправишь. Он не прятался в тени. Он ничего не искал, ничего не хотел найти. Ничего и никого, кроме отца и матери.
   Невдалеке от одного из розовых кустов Катерины Джимс неожиданно наткнулся на отца. Казалось, Анри спит. Но он был мертв. Он лежал на земле, обратив лицо к небу. На нем играли отблески огня; они то разгорались, то бледнели в такт вспыхивающим или умирающим углям, чем-то напоминая судорожную мелодию беззвучного напева.
   Бесшумно, как тень, без стона, без рыданий, Джимс опустился на колени рядом с отцом.
   Странно, что именно в этот миг он вновь обрел голос, хотя совсем недавно лишился его при виде зрелища куда менее страшного, чем явление смерти. В голосе молодого человека не было истерики, и сам он не сразу узнал его: ему показалось, что говорит кто-то другой. Джимс произнес имя отца, прекрасно зная, что ответ не слетит с безжизненных губ. Обнимая неподвижное тело, Джимс еще раз позвал отца по имени, и голос его звучал бесстрастно, невозмутимо. Близость смерти усыпляет чувства, целительным бальзамом врачует боль, золотой паутиной призрачных видений притупляет страдания, приносит глубокий покой. И покой этот, подобно смерти, смиряющий и укрощающий дух, снизошел на Джимса. Звездный свет заливал убитого; на его белых губах застыла предсмертная судорога, руки со сжатыми кулаками вытянулись вдоль тела, скальпированную голову покрывала кровь. Джимс медленно склонился к отцу. Еще немного, и он снова позовет его. Еще немного, и он зарыдает. Но невидимая, непобедимая, как сама смерть, сила унесла его на крыльях мрака, и в блаженном забытьи он замер возле отца. Вояка ползком подобрался ближе. Постепенно, дюйм за дюймом, он подполз к покойнику и обнюхал его холодеющие руки. Затем облизал лицо Джимса, прижатое к плечу отца, и затих, оглядываясь по сторонам налитыми кровью глазами. Смерть витала в воздухе. Смерть пела в траурном шелесте дубовых листьев. Извивалась в танцующих отсветах пламени. Парила на крыльях ночной птицы, стремящей полет через пожарище. Сам покой, царящий кругом, таил в себе смерть. Наконец, побуждаемый необоримым порывом бросить вызов вездесущему духу смерти, Вояка сел на задние лапы и громко завыл. Но звук, огласивший долину, не был воем Вояки, равно как и голос, позвавший Анри, не был голосом Джимса. То был глас преисподней, заставивший смолкнуть шепот листьев, неземной, леденящий душу вой, отозвавшийся в лесу горестным эхом.
   Этот вой вывел Джимса из бездны забытья. Юноша поднял голову, снова увидел труп отца и, шатаясь, встал на ноги. Он начал поиски. Мать он нашел недалеко от места, где лежал отец, под деревьями, возле груды яблок, которые они вместе собирали. Она тоже лежала лицом к небу. То немногое, что осталось от ее дивных волос, разметалось по земле. От ее изумительной красоты не было и следа. Звездный свет, нежно лаская Катерину, поведал сыну о том, как ужасен был конец матери. И здесь, над ее телом, сердце Джимса не выдержало. Вояка преданно охранял хозяина, внимательно прислушиваясь к горю, которое сжимало и жгло его собачью душу. Наступила полная тишина. Медленно текли ночные часы. Догоревшие бревна обрушились и образовали невысокий настил гаснущих углей. Но вот в вершинах Большого Леса уныло зашумел ветер. Млечный Путь начал меркнуть. Тучи заволокли небо. Звезды погасли. Сгустилась последняя ночная тьма — предвестница дня, и следом за ней пришел рассвет.
   Вокруг Джимса лежали развалины его мира. Неопытный юноша постарел на целую вечность — вечность, пережитую им за одну ночь. Вместе с Воякой он отправился искать Хепсибу Адамса, — Вояка шел впереди. Джимс, как полуослепший, полагался скорее на интуицию, чем на зрение. Но от него ничего не укрылось. Он увидел примятую траву, истоптанную мокасинами землю у ручья, томагавк, кем-то потерянный ночью, и на нем английское имя. Дядю он не нашел.
   Пасмурным рассветом того же дня, как только среди деревьев захлопали крылья птиц и белки вернулись к прерванным на ночь играм, Джимс пошел в Тонтер-Манор.
   Он крепко сжимал найденный томагавк, словно тот был наделен жизнью и мог убежать. Этот томагавк зародил в нем страшное подозрение; оно росло и вкупе с другими деталями постепенно превращалось в одно из звеньев целой цепи последовательных соображений; казалось, что это оружие с короткой потертой рукояткой из пекана и притупившимся стальным лезвием было живым существом, способным испытывать боль или поведать доверенную ему тайну. Джимсу не давало покоя вырезанное на томагавке имя; оно говорило о том, что англичане либо сами пришли на их землю со своими индейцами, либо послали одних индейцев. Сбылось предсказание Хепсибы. Англичане. Не французы. Англичане.
   И Джимс еще крепче сжал томагавк, словно тот был горлом англичанина.
   Но думал он совсем о другом. Мысли Джимса вращались в узком замкнутом круге, бились о его каменные стены, с ужасающей монотонностью твердили о постигшем его горе и, беспрерывно возвращаясь, набатным гулом звенели в голове. Мать мертва… она там… позади… Отец мертв. Обоих убили индейцы… английскими томагавками. Надо предупредить Тонтера.
   Все случившееся походило на игру больного воображения, на зловещий кошмар. Вставшее солнце не рассеяло надежды и сомнения, которые, подобно сражающимся друг с другом духам света и тьмы, роились в мозгу Джимса. Красота теплого осеннего дня, сотни птиц, собирающихся в стаи для перелета в южные края, веселая перекличка индюшек, спокойная синева неба усилили это ощущение Порой Джимс готов был усомниться в том, что видел собственными глазами, и поверить, что ничего не случилось.
   Через некоторое время здоровое начало его души стало все громче заявлять о себе в перерывах между приливами безумия и рассудительности, истерического надрыва и отрешенного спокойствия. Наконец галлюцинации отступили.
   Дойдя до Беличьей Скалы, Джимс остановился и обвел взглядом Заповедную Долину. Озера приветливо поблескивали на солнце, и долина, расцвеченная осенними красками, еще больше напоминала огромный восточный ковер. Джимс не видел ни дыма, ни других признаков вторжения врагов или их близости. Ветерок донес песнь белок, в небе промелькнули два орла — знакомцы Джимса с детских лет. В голове у него прояснилось, и он почувствовал, что силы постепенно возвращаются к нему. Сказав несколько слов Вояке, Джимс положил руку ему на загривок; пес плотно прижался к колену хозяина и выразительно посмотрел ему в глаза. Вояка решил покамест не подавать голоса, но его взгляд был достаточно красноречив. Человек и собака поняли друг друга. Когда они пошли дальше, глаза Джимса блестели по-иному.
   Мысль, которую он до сих пор пытался отогнать, целиком завладела им. Она опалила его неудержимым, яростным пламенем; но пламя это не согревало плоть, не волновало душу. Отражаясь в глазах, оно превращало их в глаза дикаря — жесткие, как кремень, лишенные глубины и выражения. Лицо Джимса было бледно, бесстрастно, каждая его линия, каждая черта казались высеченными из камня. Он снова посмотрел на томагавк, и Вояка услышал, как с губ его сорвался стон. Томагавк не без злорадства о многом поведал Джимсу, вернул ему способность здраво смотреть на вещи, заставил вспомнить об осторожности. Джимс не сразу внял голосу рассудка, — то, что он оставил позади, сделало заботу о собственной безопасности излишней предосторожностью, но вовсе не потому, что он был так отважен, — нет, просто он стал нечувствителен к страху. Однако чем ближе подходил Джимс к владениям барона, тем громче говорил в нем инстинкт самосохранения. Он не побудил Джимса сойти с открытой тропы или сбавить шаг, но обострил чувства и исподволь подвел к мысли о мщении.
   Но для этого было необходимо добраться до Тонтера. В имении барона оставалось несколько мужчин, которые не ушли к Дискау. Джимс вспомнил ружейные выстрелы, и перед его глазами встала отчетливая картина. Убийцы его отца и матери свернули на восток от Заповедной Долины, и, предупрежденный огнем Хепсибы, Тонтер встретил их заряженными мушкетами. Джимс верил в Тонтера и не сомневался, что все произошло именно так. Юношу очень тревожила судьба Хепсибы. Сперва он был почти уверен, что томагавки англичан настигли того где-нибудь в лесу, иначе он обязательно пришел бы на ферму ночью, пока они с Воякой оставались со смертью с глазу на глаз. Но когда Джимс поднимался на Тонтер-Хилл, в груди у него теплилась слабая надежда. Ему пришла в голову безумная мысль, что Хепсиба направился к Ришелье, — подав условный знак, он поспешил в Тонтер-Манор, рассчитывая найти там своих. Должно быть, отец увидел поданный Хепсибой сигнал, но не поверил и чего-то ждал, а тем временем под покровом ночи смерть подкрадывалась к нему через заливные луга.
   Возможно, еще мгновение, и, поднявшись на холм, он увидит Хепсибу… Хепсибу, барона, людей с ружьями…
   Вояка и тот, казалось, ожидал того же, что и Джимс, когда, миновав последнюю поляну дубовой рощи, они выбрались на поросший каштанами кряж. С рассвета и до середины утра здесь всегда было много куропаток, и прямо из-под ног Джимса и Вояки, громко хлопая крыльями, в воздух поднялся целый выводок. Обращенный к Ришелье склон холма порос кленами, они по колено усыпали землю опавшими листьями. За кленами виднелся густой бордюр малинового сумаха, бегущая через него тропинка и вершина холма, где Джимс и его родители всегда задерживались, чтобы полюбоваться чудесной землей, подаренной королем Франции своему верному вассалу Тонтеру.
   Джимс достиг вершины, и искру окрепшей было надежды поглотила внезапная тьма.
   Тонтер-Манор больше не существовал.
   Тонкий, стелющийся во все стороны туман окутывал равнину. Его невесомая пелена пала на землю, чтобы скрыть от глаз ужас случившегося. Сам по себе он не вызывал отвращения — паутинообразный многоцветный занавес едкого дыма, колеблющийся в лучах солнца; ткань, причудливо и лениво сплетаемая из белесых спиралей, поднимающихся над местами, где еще недавно стояли строения Тонтера и его фермеров. Из многочисленных построек сохранилась только одна. Не было больше господского дома. Не было церкви с амбразурами. Не было домов фермеров за покосами и нолями. Сохранилась лишь мельница с большим ветряным колесом на самом верху. Колесо медленно вращалось, издавая жалобные звуки, и их слабые отголоски долетали до Джимса. Больше ничто не нарушало тишину.
   Глядя вниз, Джимс видел, как ветер слабо колышет пелену дыма, погребальным саваном лежащую на земле, принявшей смерть. И, впервые за эти страшные часы забыв об отце и матери, он подумал о той, кого знал и любил очень давно. О Туанетте.

Глава 10

   Долго стоял Джимс в краснолистных зарослях сумаха. Как завороженный смотрел он на сцену разорения и смерти, но трагедия минувшей ночи нанесла ему слишком глубокую рану, чтобы он был способен испытать еще одно потрясение. Чудовищность случившегося поразила молодого человека, но не сковала его рассудок, не лишила способности действовать. Здесь не оставалось места надежде: здравый смысл подтверждал горькую истину, о которой свидетельствовал покров над равниной, и безжалостно рассеивал обманчивые видения, туманившие разум призрачной верой в возможность чуда.
   Под пеленой дыма не было заметно признаков жизни, никакого движения, кроме мерного вращения мельничного колеса. Просторное пастбище, спускающееся к реке, опустело. Коровы, лошади, овцы пропали. Всюду, насколько хватало глаз, царило полное запустение. Смерть прошла здесь так же стремительно, как и нагрянула, и никто из врагов не задержался, чтобы упиться торжеством победы.
   Как несколько часов назад, стоя на опушке Большого Леса, Джимс искал глазами тело, боясь узнать в нем мать, так искал он теперь Туанетту. Только сейчас у него не было ни надежды, ни страха. Их сменила уверенность: Туанетта мертва. Как и у его матери, у нее насильственно отняли жизнь и — красоту. Волна ярости захлестнула Джимса, ее кипение было под стать безудержному, неистовому полыханию красок в малиновых шапках окружавших его кустов. Ярость росла в нем с того момента, когда он опустился на колени перед телом отца; на время она растворилась в безмерности горя, когда он отыскал тело матери; исполнила его безумием, когда на рассвете он закрыл их лица. Но тогда Джимс не мог определить овладевшее им чувство. Теперь же он знал, почему его рука так крепко сжимает английский томагавк. Он хотел убивать. И страшное это желание оставляло его совершенно хладнокровным, не побуждало во весь голос бросить вызов противнику или стремглав броситься в неизвестность. Обуявшая его страсть опаляла душу, но не трогала сердца, звала к отмщению не отдельному человеку и даже не группе людей. Джимс не задумывался над сущностью своего порыва, его не интересовало, имел ли он в основе своей некий глубинный смысл или был попросту нелеп. Он перевел взгляд с клубящейся дымом равнины на берегу Ришелье к югу — туда, где сверкали на солнце воды Шамплена, и рука, державшая томагавк, задрожала от только что проснувшейся жажды крови — крови, текущей в жилах народа, который с этого дня и часа Джимс возненавидел всей душой.
   Спускаясь в долину, Джимс почти не замечал жалобного скрипа мельничного колеса. Он забыл страх и не считал нужным прятаться — смерть не станет возвращаться туда, где уже произвела столь полное опустошение. Но когда он подошел ближе, мельничное колесо принялось со странной настойчивостью высекать из тишины одну и ту же ноту. Словно зовя кого-то, она поплыла над обезлюдевшим простором: не столько жалоба изголодавшегося по смазке железа и дерева, сколько голос, обращенный к Джимсу. Ему вдруг показалось, что неожиданно для себя самого он не только услышал голос, но и разобрал слова: «Английский звереныш… Английский звереныш…» Слова эти повторялись с разными интервалами, пока не выработался четкий монотонный ритм, нарушаемый лишь редкими порывами ветра, под которыми мельничное колесо начинало вращаться немного быстрее. Как будто кто-то прочитал мысли Джимса. Все правильно. Он и был тем английским зверем, чей приход предсказывала мадам Тонтер. Туанетта не ошиблась. Белокожие дьяволы одной с ним крови, прислав убийц с томагавками, подтвердили ее правоту. И он, точно одинокий призрак, остался здесь, чтобы увидеть дело их рук. Мельничное колесо знало об этом и даже в минуты полного затишья повторяло ему, кто он такой.
   С упрямой решимостью вступил Джимс в раскрывшийся перед ним ад; он знал, что должен пройти через него, прежде чем отправиться на юг и в рядах армии Дискау искать отмщения. Теперь Туанетта принадлежала ему одному, как и его мать, и он занялся ее поисками.
   Во рву, почти под самым карнизом церкви, Джимс наткнулся на мертвое тело, скрытое высокой травой. Пучок волос на бритой голове обличал в нем воина-могавка. Покойник сжимал в окоченевшей руке такой же томагавк, как у Джимса. Увидев привязанный к поясу воина скальп, Джимс почувствовал тошноту: скальп был снят несколько дней назад с головы совсем маленькой девочки.
   Пройдя еще несколько метров, Джимс увидел следы короткого сражения. Старик Жан де Лозон, кюре, полуодетый и согнувшись пополам, лежал на сломанном кремневом ружье. На лысой голове старика не было ни единого волоска, и поэтому его не изуродовали. Кюре выстрелил из ружья и в тот момент, когда нуля угодила меж его худых лопаток, бежал к церкви, превращенной в крепость. Джимс довольно долго простоял над ним и разглядел эти подробности. Около тяжелой дубовой двери церкви он заметил на земле несколько темных пятен. Там лежали Жюшро и Луи Эбер, оба уже немолодые люди, а немного поодаль от них — их жены. Пятым был Родо, слабоумный парень; он и теперь был очень похож на клоуна, умершего с дурацкой ухмылкой на губах. Все они жили ближе других к церкви. Остальные находились слишком далеко и не сразу отозвались на сигнал тревоги. Но всех постигла одинаковая участь. Одни сами бросились навстречу смерти, другие ждали ее, не сходя с места.
   Между группой убитых и горой дымящихся углей — всего, что осталось от господского дома, — на земле одиноко лежало еще одно тело. Джимс медленно побрел к нему. Пропитанный дымом воздух душил его, словно тончайшее полотно, лишенное дыхания жизни. С сердцем, разрывающимся от боли, узнал он в распростертом на траве трупе Тонтера. В отличие от остальных барон был полностью одет. Без сомнения, он выбежал из дома, захватив оружие, но сейчас его руки сжимали комья земли, в которую вцепились в предсмертной агонии. Из груди Джимса вырвалось рыдание. Он любил Тонтера. Барон был единственным звеном, связывающим юношу с мечтами детских лет, и только благодаря ему он никогда не считал Туанетту окончательно потерянной для себя. И тем не менее до этой минуты Джимс не сознавал, насколько глубока его привязанность к Тонтеру, как необходим он ему. Очистив пальцы барона от земли, Джимс сложил его руки крестом на груди. Ему казалось, что Туанетта стоит подле него; еще мгновение, и голова его закружилась: сила духа отступила перед слабостью плоти. Тонтера он уже не видел. Зато слышал рыдания Туанетты.
   Чувства Джимса затуманились, но подсознательно, из последних сил, он боролся с новым наваждением: ему чудилось, будто он плывет в пустоте. Вскоре, хотя ему и показалось, что прошло много времени, Джимс снова увидел Тонтера. Сперва очертания барона расплывались у него перед глазами, но постепенно обрели четкость. Джимс поднял томагавк и лук и встал на ноги. Даже тогда, когда рыдания Туанетты звучали совсем рядом, он ни на секунду не переставал слышать голос мельничного колеса. Этот голос звал его, но, прежде чем обернуться, Джимс задержал взгляд на деревянной ноге Тонтера. Она была наполовину обрублена — очевидно, убийца отличался склонностью к мрачному юмору. Мельничное колесо не преминуло обратить внимание Джимса и на это обстоятельство. «Смотри… смотри… смотри…»— проговорило оно и снова принялось за старое, называя его английским зверем.
   Джимс повернулся к мельнице, и неожиданно его охватило смятение. Причину смятения юноши следовало искать не только в несправедливых обвинениях, звенящих в воздухе, но и в том, что лежало у его ног и что, по его глубокому убеждению, ожидало его у стен дома. От мельницы к месту, где стоял Джимс, потянуло ветром; дым закружился, смешиваясь с пронизанным солнечными лучами туманом, и единственное во всем имении уцелевшее строение приобрело невиданные, фантастические очертания. Сквозь дым Джимс с трудом различал колесо, которое вращалось на самом верху большого каменного сооружения в форме пирамиды. Он молчал, стараясь уловить в сонном покое какой-нибудь другой звук, и мысленно посылал проклятия назойливому колесу. Он хотел сказать, что оно лжет. Хотел нарушить повисшее над равниной беспробудное молчание смерти, крикнув, что не имеет ничего общего с кровожадными дьяволами, пославшими сюда убийц. Доказательства там, в долине, которая наконец оправдала свое название. Его мать. Его отец. Его дядя Хепсиба. Ни душой, ни сердцем они не принадлежали к их роду, и все они пали от их руки. Сам он по чистой случайности остался в живых. Вот его доказательства. Колесо ошибается. Оно лжет!
   Джимс снова посмотрел на Тонтера, точно собираясь с силами перед тем, как пройти еще немного и* найти Туанетту. Он знал, как это будет. Увидеть труп Туанетты еще страшнее, еще ужаснее, чем труп матери. Джимс заставил себя повернуться к стене дыма. Туанетта мертва! Могли умереть отец, Тонтер, все! Но не эти двое — мать и Туанетта, навеки неразлучные в его душе, животворящий огонь, согревающий его кровь. Как могли они умереть, пока он жив? Джимс медленно пошел к развалинам, но задержался у трупа одной из рабынь — молодой, почти полностью обнаженной женщины, иссиня-черной, за исключением красной от крови головы, с которой сняли скальп. На руках женщины лежал скальпированный младенец. Белые, черные женщины, маленькие дети, очаровательные в своей невинности, — всех их постигла одна судьба.
   Джимс обшаривал взглядом землю за трупом негритянки и там, где дым клубился особенно густо, заметил маленькую тонкую фигурку. Внутренний голос подсказывал ему, что это Туанетта. Так могло лежать и тело любой другой девушки, застыв в той же позе, с вытянутой обнаженной рукой, смутно видневшейся под покрывалом клубящегося дыма. Но Джимс знал, что это Туанетта. Перед его глазами вновь поднялся вызывающий дурноту туман, и он протянул руку, чтобы рассеять его. Туанетта… Всего в нескольких шагах от него… Мертва, как и его мать…
   Вояка потрусил впереди хозяина, но на полпути до неподвижного тела остановился. Он учуял то, чего Джимс не мог разглядеть сквозь пелену дыма. Собака заметила опасность и хотела предупредить хозяина. В ту же секунду со стороны мельницы раздался выстрел, и руку Джимса пронзила резкая боль. Юноша отпрянул назад и поймал себя на том, что прислушивается к эху, возвращающемуся от поросшего лесом холма, и к голосам снова заговорившего мельничного колеса.
   Еще через мгновение Джимс выронил лук и бросился к мельнице. Вояка последовал за хозяином. Когда они добрались до разбитой двери, пес, опередивший человека на длину прыжка, остановился. Джимс шагнул внутрь. Смерть вполне могла бы встретить его уже на пороге, но в сводчатом помещении, куда они вошли, ничто не колыхнулось, не шелохнулось, не раздалось ни единого звука: глубокую тишину нарушили только бешеное биение сердца и дыхание Джимса. Вояка перешагнул порог и стал принюхиваться к затхлому, пропахшему зерном воздуху, затем подошел к узкой лестнице, ведшей в комнату на башне. Всем своим видом пес показывал хозяину, что искать надо наверху. Держа наготове томагавк, Джимс взлетел по лестнице.
   Внезапно ворвавшись в помещение, куда дневной свет с трудом пробивался сквозь пыльные стекла трех круглых окон под самой крышей, Джимс, должно быть, представлял собой незабываемое и устрашающее зрелище. Без сомнения, в его облике было что-то дикое. Часть верхней одежды он снял, чтобы прикрыть тела отца и матери, поэтому его руки и плечи были обнажены. Копоть, дым, засохшая земля до неузнаваемости изменили его лицо. Казалось, оно специально раскрашено для убийства, а горящие зеленым огнем глаза жадно ищут врага. Из раненой руки на дубовые доски пола капала кровь. Джимс напоминал Франкенштейна24, готового совершить убийство: растрепанные волосы и ярость скрывали его юность, а поднятый томагавк и поза, говорившая о нетерпении броситься на жертву, вызывали ужас и содрогание.
   Если бы этот томагавк обнаружил цель, то ею стала бы Туанетта. Она встретила Джимса, не отворачиваясь и держа в руках мушкет, из которого стреляла через щель в стене, словно еще надеялась с его помощью защитить себя. В глазах Туанетты светилось безумие. Темные распущенные волосы усиливали ее бледность. Тем не менее она ожидала смерть, выпрямившись во весь рост, и отнюдь не была похожа на человека, не помнящего себя от страха. Ее поддерживала непобедимая сила: в хрупком теле Туанетты обитала душа самого Тонтера, вселив в дочь не только бесстрашие перед лицом смерти, но и презрение к ней. Однако никакое мужество не смогло скрыть ее страдание. Промчавшаяся мимо смерть чудом не задела ее; и теперь, стоя в башне на мельнице, Туанетта испытывала душевную боль, сравнимую лишь с крестными муками.