Хотя надежды Джимса на дружбу с Туанеттой в значительной степени пошатнулись, теперь у него появился повод обвинить в своей неудаче богатого, высокомерного юнца с презрительно-самодовольными замашками, кичившегося зелеными и розовыми бархатными костюмами, кружевными манжетами, шитыми золотом воротниками и шпагой с серебряным эфесом. Вражда Джимса к племяннику мадам Тонтер родилась не на пустом месте: Поль Таш, сын офицера квебекского гарнизона, замешанного во все интриги интенданта, окончательно разбил его и без того слабые надежды произвести впечатление на дочь владетельного сеньора. С приездом Поля, который был на два года старше и на голову выше Джимса и щеголял манерами, каким обучают в Квебеке молодых джентльменов, Туанетта стала выказывать своему соседу еще большее пренебрежение, чем прежде. Не далее как сегодня она даже не попыталась скрыть удовольствие, когда Поль с ехидной усмешкой на смуглой физиономии спросил: «Ты, наверное, очень устал, малыш, пока пешком добирался сюда из своего леса? Неужели твоя матушка позволяет тебе заряжать это длинное ружье порохом и пулями?» Джимс застыл на месте — кровь бросилась ему в лицо, язык словно одеревенел, сердце едва билось; а тем временем Поль, надутый как индюк, смерив его презрительным взглядом, удалялся, уводя Туанетту. Вся эта сцена теперь ожила перед глазами Джимса, доставляя ему невыразимые мучения. Самое ужасное было то, что он не сумел ничего ответить или предпринять, а как последний дурак проглотил оскорбление, словно воды в рот набрав. Джимс понимал, что потерпел полное фиаско, и оттого на душе у него скребли кошки.
   Джимс очень обрадовался, когда родители устроились отдохнуть на огромном камне, невдалеке от того места, где начинается тропа. Теперь у него появилась возможность продолжить путь одному и без помех, в свое удовольствие, отвалтузить кузена Туанетты, не смущаясь близостью тех, кто шел за ним по пятам. Но к тому времени, когда Вояка подвел хозяина к кромке высокого плато, густо поросшего развесистыми каштанами и сочной травой, его жажда мщения поостыла.
   Вдруг Вояка остановился и прижался костлявым боком к коленям Джимса. На несколько мгновений пес застыл в стойке, затем с таким видом опустил лапу на землю, что его хозяин задрожал от нетерпения. Собака и мальчик стояли на краю усыпанной цветами и окруженной каштанами лужайки, которую Катерина утром назвала танцевальным залом лесных фей. Словно ограда, воздвигнутая самими феями, чтобы скрыть от любопытных глаз их веселые забавы, лужайку окружало кольцо густого орешника. Площадку для игр лесных обитателей заливало солнце, и Джимс твердо знал, что в ее дальнем конце, ярдах в ста от него, за густыми кустами происходит что-то интересное.
   Он бросился на землю и притаился за гнилым стволом огромного дерева, поваленного ветром лет сто назад. Вояка подполз к хозяину и положил морду на ствол. Минута проходила за минутой, но ни собака, ни мальчик не проявляли нетерпения. Они лежали так тихо и неподвижно, что любопытная рыжая белка внимательно обследовала их и чуть было не устроилась отдыхать на ружье Джимса. Над землей поднимались хрупкие стебельки фиалок и анемонов, но Джимс не обращал внимания на примятое его коленями белое, розовое и голубое многоцветье. Он не сводил глаз с дальнего конца лужайки.
   Еще минута шуршащей неподвижности, и на солнце важно выступил великолепный индюк. Весил он, как показалось Джимсу, не меньше двадцати фунтов. У индюка была кроваво-красная голова, грудь отливала золотом и перламутром, пышное оперение свисало до самой земли. То была гордая, совершенная птица, презирающая все и вся в своих зеленых владениях. Индюк захлопал крыльями и в знак полного довольства собой принялся с напыщенным видом расхаживать кругами, кудахча и покрякивая. Джимс снова подумал о Поле Таше — индюк очень напоминал мальчика из Квебека: тот тоже вечно выставлял напоказ свои костюмы и строил из себя взрослого мужчину.
   Но вот Джимс затаил дыхание: стройная коричневая птица вышла из кустов и присоединилась к своему красноголовому повелителю. Тут же послышалось трепетание бархатных крыльев, и через несколько мгновений к паре, разгуливающей по лужайке, подлетели еще шесть индюшек. Индюк заважничал пуще прежнего и так распушился, что стал вдвое больше обычного. Джимсу вдруг показалось, что дамы-индейки толпятся вокруг него, будто некие Марии-Антуанетты, привлеченные пышным нарядом и умением пустить пыль в глаза. От этого зрелища Джимс еще больше возненавидел Поля Таша, и его осенила блестящая мысль: в качестве первого акта мести сопернику убить франта-индюка.
   Джимс медленно убрал ружье и натянул тетиву лука. Он подождал, пока большая птица остановилась ярдах в восьмидесяти. Дюйм за дюймом он выпрямлялся на коленях, и с каждым его движением Вояка все заметнее собирался для прыжка. Когда, выбрав цель, лук застыл на месте, из горла собаки вырвалось хрипение. Стальным камертоном запела струна, и через поляну метнулась сероватая молния. Послышался глухой хлопок; все на поляне пришло в смятение, высоко в воздух взвился яркий ком, бешено забились крылья, и семь теней бросились искать спасения в кустах. Поль Таш, поверженный индюк, умирал, а семь его поклонниц — Марии-Антуанетты — в считанные секунды исчезли, словно их и не было.
   И вот Джимс и Вояка стоят над индюком: глаза мальчика снова сияют, лицо раскраснелось от радостного возбуждения — ведь он не только добыл прекрасный обед на завтра, но и нанес первый, хоть и воображаемый, удар противнику.
   На одном из участков древнего индейского пути, пролегавшего через Тонтер-Хилл, узкая тропа, протоптанная бесчисленными поколениями канавагов, алгонкинов и оттавов, бежала вдоль крутого склона над живописной долиной. Эта долина на многие и многие мили уходила на запад и была богата бескрайними лесами, прозрачными озерами, мирно дремлющей землей, исполненной тайны и несказанной прелести, землей, над которой лишь изредка вился дымок от индейского костра. Долине этой повезло во многих отношениях. Она раскинулась достаточно далеко от Ришелье — и потому избежала участи быть оскверненной топором белого человека — и слишком близко к длинным вигвамам могавков, чтобы остальные краснокожие могли не опасаться своих врагов с верховий Святого Лаврентия. К тому же она слишком близко подходила к владениям французов и их союзников, чтобы шесть союзных племен позволили себе вторгаться в ее пределы с намерениями более серьезными, чем отдельные охотничьи вылазки. Итак, уже многие годы в долине царили мир и спокойствие. Однако, должно быть, за протекшие века на нее устремлялись взгляды многочисленных зрителей, поскольку каменистый откос холма со стороны долины был буквально отполирован теми, кто отдыхал здесь, всматриваясь в ее заповедную даль, манящую соблазнами счастливой, привольной жизни.
   С места, где стояли Катерина и Анри, раскинувшаяся внизу долина казалась огромным восточным ковром, вытканным зелеными, золотыми, черными и серебряными узорами: зелеными — где тянулась к небу первая трава и молодой листвой сквозили рощи, золотыми — где солнце высекало из крон тополей и берез снопы желтого света, черными — где хвойные деревья росли особенно густо и, тесня друг друга, образовывали сумрачные островки, серебряными — где холодным блеском царственного алмаза светились спокойные воды трех небольших озер. Катерина и Анри сидели на камне, и из долины до них доносилась едва уловимая изысканная и убаюкивающе-монотонная мелодия; она завораживала душу, успокаивала сердце и, поднимаясь вверх, смешивалась со сладким воздухом, напоенным нежным ароматом цветов и тихим дыханием земли. Лишь на рассвете да в час, когда солнце повисает над лесами на западе, готовясь нырнуть в их зеленую бездну, поднимается из долины этот звук — песнь тысяч и тысяч белок. Должно быть, испокон веков звучит она здесь: ведь недаром в самых древних индейских преданиях камень, на котором сидели Катерина и Анри, уже назывался Беличьей Скалой.
   Любуясь этой мирной картиной, Анри рассказывал про случай с Джимсом. Сцена, свидетелем которой он стал, казалась ему довольно забавной, и он все еще посмеивался, когда вдруг заметил, что лицо Катерины затуманилось, взгляд стал серьезным.
   — С некоторых пор я догадываюсь об этом. — В голосе ее не было и намека на веселье. — Мадам Тонтер ненавидит меня и учит Туанетту ненавидеть Джимса.
   — Что ты говоришь? — воскликнул муж. — Мадам Тонтер ненавидит тебя! Какая нелепость! В целом свете не любить…
   — Именно меня. И ты, мой бедный Анри, со своей глупой уверенностью, будто все вокруг любят нас, ни о чем не догадываешься. Она так ненавидит меня, что с радостью отравила бы, но, не имея такой возможности, настраивает маленькую Туанетту против Джимса.
   — И сегодня ты навестила ее!
   — Да. Ведь я женщина.
   — Не может быть, чтобы она ненавидела тебя!
   — Сильнее, чем ненавидят клопов, змей и отраву.
   — Но… Тонтер? Говорю тебе, это невозможно! Он относится к тебе совсем иначе.
   — Да, я в этом уверена.
   — Если Тонтер расположен к нам, отчего его жене не любить тебя?
   — Во-первых, я англичанка. Не забывай об этом. Хоть я и полюбила твою страну не меньше своей, я не перестала быть англичанкой, а Джимс — наполовину англичанином. Наши соотечественники — враги твоей страны. Но есть и другая причина.
   — Другая?
   — Да. Она ненавидит меня, потому что ее муж считает возможным ласково посматривать на меня, — ответила Катерина.
   Она хотела продолжить, но услыхала радостный смех, который так любила, и через мгновение Анри сжимал ее в крепких объятиях. Затем с напускной резкостью он отстранил ее от себя и показал вниз, на долину.
   — Пока у нас есть все это, какое нам дело до мадам Тонтер? — воскликнул он. — И пускай они дерутся, пусть женщины вроде жены Тонтера ссорятся и ненавидят друг друга, коли им так нравится. Пока ты счастлива на той земле, что мы видим перед собой, я не променяю своего дома на все королевства мира.
   — И я не променяю, пока у меня есть ты и Джимс, — подхватила Катерина и, когда Анри снова взялся за мешок с мукой, добавила: — Но я думаю не о нас с тобой. Я думаю о Джимсе.
   Они медленно шли по тропе.
   — Раздражение мадам Тонтер казалось мне забавным, а порой, как, например, сегодня, даже развлекало меня, — продолжала Катерина, в то время как ее муж погрузился в глубокую задумчивость. — Кроме тебя и Джимса, мне никто не нужен для счастья, поэтому враждебность мадам Тонтер не особенно волнует меня. Мне даже нравится дразнить ее, что, конечно, не делает мне чести. Сегодня я распустила косы, притворившись, будто у меня болит голова, а на самом деле — чтобы показать ей, какие у меня густые и длинные волосы. У нее-то волосы довольно жидкие, хоть она и ненамного старше меня. Слышал бы ты, как она фыркнула, когда ее сестра из Квебека похвалила мои и сказала, что помадить или пудрить их было бы преступлением. Возможно, я поступаю дурно, Анри, но я не могу удержаться. Во всяком случае, она не зря старалась. Я так хотела подружиться с ней, но, когда у меня иссякла последняя надежда, мне, право, все это стало казаться просто смешным: ведь кто, как не ты, учил меня видеть смешное в самых неприятных вещах. Но Джимс и Туанетта — совсем другое дело. Мальчик давно мечтает о ней. В воображении он сделал ее товарищем своих приключений и игр.
   Анри посмотрел на Катерину.
   — Теперь я знаю… я понял, что глупо было смеяться над ним там, внизу. Но Тонтер тоже смеялся. Не думаю, чтобы такой малыш принял мой смех близко к сердцу.
   — Ребенок — как женщина, — возразила ему жена. — И тем, и другим причинить боль гораздо легче, чем думают мужчины.
   — Я догоню Джимса и попрошу у него прощения, — сказал Анри.
   — Ни в коем случае.
   — Но если я поступил неправильно…
   — На сей раз тебе придется пережить это, — решила за мужа Катерина и, заметив, что он благоразумно ждет объяснения, продолжала: — Анри, я знаю: Луи Тонтер — хороший, благородный человек, и в душе очень одинокий, хоть он и обожает Туанетту. Его жену, при всей ее голубой крови и высокомерии, просто невозможно любить. Его нельзя не пожалеть, и я хочу предложить ему почаще приезжать к нам и брать с собой Туанетту.
   — Ты думаешь, он приедет?
   — Уверена, что приедет, — ответила жена. — Он приедет, и если я попрошу его, то, конечно, привезет и Туанетту.
   Анри рассмеялся от удовольствия.
   — Тонтер мне нравится, — сказал он.
   — Этот человек создан, чтобы его любили, — согласилась Катерина.
   — Но Туанетта… — Анри перекинул мешок на другое плечо. — Если мадам Тонтер скажет «нет», что тогда?
   — Мсье Тонтер все равно привезет ее, — ответила Катерина. — Если я скажу, что это доставит мне удовольствие, — добавила она, с улыбкой посмотрев на мужа.
   — О да! — уверенно воскликнул Анри. — Он обязательно привезет Туанетту, если ты еще и посмотришь на него так, как сейчас посмотрела на меня, mon ange4. Но если он поедет к нам, мадам Тонтер это окажется не по вкусу, а он снова посмеет ослушаться ее…
   — Возможно, в таком случае она соблаговолит посетить нас вместе с ним, — улыбнулась Катерина. — И уж тогда, Анри, мадам Тонтер полюбит меня пуще прежнего.
   Тут Катерина дотронулась до локтя мужа — они подошли к лесной поляне и увидели невдалеке Джимса и Вояку, стоящих над убитым индюком.
   Когда родители подошли ближе, гордая радость свершения охватила мальчика; Вояка, словно ощерившийся горгойл5 о четырех лапах, стоял рядом с хозяином, весело помахивая обрубком хвоста. Это был триумф. Глаза мальчика зажглись ликованием, когда он увидел интерес матери и то, с каким неподдельным изумлением отец, сбросив мешок на землю, воззрился на великолепного индюка, пронзенного украшенной перьями стрелой. Катерина внимательно разглядывала своего мальчика, а отец и сын, в охотничьем азарте забыв о ее присутствии, впились глазами в богатую добычу. Глаза Катерины тоже сияли, и Анри, угадав чувства жены, нежно положил широкую ладонь на острое плечо сына. Да, Джимс всем был в мать, кроме белокурых волос и серых глаз; этим он напоминал ее брата, беспутного, непоседливого, драчливого и удивительно симпатичного бродягу Хепсибу Адамса. Анри был счастлив увидеть, с какой гордостью жена смотрит на Джимса, и воздал горячую хвалу его подвигу.
   — Каков выстрел! — воскликнул он, наклоняясь, чтобы получше рассмотреть птицу и стрелу. — Прямо навылет от крыла до крыла. Совсем как пулей. Вошла до самых перьев! Я бы поклялся, что у тебя не хватит сил, малыш! Говоришь, что стрелял с опушки? Просто не верится! Такой выстрел под силу Капитанской Трубке, Белым Глазам или Большому Коту, но никак не тебе!
   Упомянутые Анри имена принадлежали трем индейцам из племени канавага, друзьям Булэнов, которые научили Джимса стрелять из лука. Капитанская Трубка даже смастерил ему лук из отличного выдержанного ясеня.
   Небольшой отряд продолжил путь. Солнце уже садилось за кромкой девственного леса. Золотистые блики света, игравшие вокруг путников, постепенно меркли, густая тень тяжелым черным бархатом растягивалась между деревьями. С приближением вечера, при всей его невыразимой красоте и умиротворенном покое, инстинкт, выработанный годами уединенной жизни, побуждал всех четверых бесшумно ступать по земле, и каждый из них едва ли слышал шаги остальных. Солнце еще не зашло, его лучи около часа будут полыхать весенним заревом в западной части неба; но лес, через который вилась древняя индейская тропа, становился все гуще, все мрачнее; и эта густота и пугающая беспредельность ускоряли приход тьмы, погружая все вокруг в сумрак ночи. Для мальчика и собаки поросшая лесом страна между поместьем и их домом была безмолвным и таинственным царством приключений, полным неясных предзнаменований великих событий и населенным призраками, которые на каждом шагу сулили что-то соблазнительное и совсем не страшное. Иное дело мужчина и женщина: их разум и опыт постоянно открывали в природе все новые и новые отражения красоты и величия небесного Творца. В этом огромном лесу, среди вековых деревьев, сердце Катерины всегда билось сильнее, и душа благоговела пред могуществом Духа, которого она не видела, но присутствие которого ощущала всем существом. Тропа была узкой, но Катерина шла рядом с Анри, держа его за руку, и они о чем-то говорили шепотом. Но вот над их головами вновь открылось небо, пылающее на западе последними лучами заката; вот показались небольшие поляны, разбросанные здесь и там клены, каштаны и березы, соединенные между собой вьющимися лентами зеленых лужаек; и наконец, выйдя на широкий луг, полого спускающийся в Заповедную Долину, которой они любовались с Беличьей Скалы, спутники увидели свой дом.
   Он стоял в укрытой со всех сторон ложбине, похожей на крохотное дитя большой долины, и представлял собой низкое, приземистое, но веселое строение из тесаных бревен с гораздо большим числом окон, чем подсказывала осторожность, и с огромной сложенной из камня и глины трубой. Это не был обычный для тех мест дом, построенный из бревен, стоймя вкопанных в землю вокруг большого пня, который зачастую служит столом, но жилище, по меркам обитателя пограничной зоны, красивое, удобное и даже роскошное — лучшее, что мог построить Анри Булэн. Любовь Катерины к своему дому уступала лишь ее любви к Анри и Джимсу. Из его окон, открытых любому врагу, поскольку они не были защищены ставнями, она могла смотреть на все четыре стороны света. На юге и востоке лежала Заповедная Долина, и каждое утро Катерина видела, как над землями Тонтера и над Беличьей Скалой встает солнце; на севере по склону холма взбирался густой, мрачный лес; на западе уходящее на покои светило пряталось в необозримых просторах нехоженой страны, о которой всегда мечтал Анри Булэн и куда все чаще с любопытством, а порой и с вожделением поглядывал Джимс.
   Но у Катерины было чем удержать своих мужчин, и это составляло предмет ее особой гордости. Вокруг дома лежали ее собственные владения: ее цветы, ее кусты, прореженные деревья, и среди всего этого — очаровательные извилистые тропинки, обложенные побеленными камешками. На ветвях деревьев висело несколько птичьих клеток, сплетенных из коры каштана. На крошечной лужайке расцветали нарциссы и полевые цветы — с начала мая и до первого инея все во владениях Катерины цвело и благоухало. Больше всего любила она вьюнки, которые Джимс называл «Джонни-попрыгунчик», душистые Уильямы и крупные Бетти — пышноглавую праматерь всех гвоздик. Между весенними нарциссами и осенними ноготками в ее саду сменяли друг друга алтеи, бальзамины, розы, люпины и дельфиниум, иберийки и душистый горошек, подсолнечник и львиный зев, гвоздики, маргаритки и такое множество других цветов и трав, что путник, случайно набредший на затерянное жилище Булэнов, едва ли поверил бы, что находится почти у самой границы.
   Сад переходил в поля Анри — переходил постепенно, в чем сказался художественный вкус Катерины. На тщательно возделанных грядках были высажены зелень и овощи: салат, щавель, петрушка, просвирняк, кервель, тимьян, шалфей, морковь, капуста, пастернак, свекла, редис, портулак, бобы, тыква, аспарагус, мускусная дыня, огурцы… За грядками широко раскинулись поля, отведенные под зерновые, — десять акров пашни, граничащие с кленовой рощей, где Анри в апреле собрал ежегодные пятьдесят галлонов сиропа и вчетверо больше сахара.
   Эти дорогие сердцу владения — Катерина не променяла бы и малую часть их на все богатства мадам Тонтер — и увидели наши путники, спускаясь по зеленому склону. Солнце зашло, только на западе угасал слабый отблеск заката. Мир готовился отойти на покой. В небе длинная вереница голубей тянулась в Заповедную Долину. Во мраке Большого Леса вороны устраивались в своих гнездах. Черные и серые белки в кленовой роще прервали свою трескотню и молчаливыми тенями скользили с ветки на ветку, с дерева на дерево. Около курятника Катерины собрались его обитатели, бык и корова поднялись к воротам хлева с огороженного выгона, через который бежал терявшийся в роще ручей.
   Катерина улыбалась мужу, и в ответ на ее улыбку глаза Анри светились счастьем. Неожиданно эту мирную картину нарушил крик, от которого кровь застыла в жилах. Казалось, от него замерли все звуки, наполнявшие воздух. Испуганные голуби в панике разлетелись в разные стороны, флегматичный вол насторожился и замер у ворот хлева. Человек, издавший столь чудовищный крик, вышел из зеленеющих кустов, которые служили ему укрытием, и стал приближаться к путникам. В его внешности было что-то дикое, внушающее страх.
   Одним движением плеча Анри сбросил мешок с мукой на землю; шедший впереди отца Джимс вскинул ружье; Вояка ощетинился и зарычал. Таинственная кряжистая фигура поднималась по склону. Джимс уже приготовил кремень и запальник и стоял, держа палец на курке, но Катерина охнула, затем тихо вскрикнула и, оставив позади своих защитников, раскинув руки, бросилась навстречу незнакомцу.
   — Это Хепсиба! — воскликнула она. — Это Хепсиба!

Глава 3

   Почти одновременно с взволнованным восклицанием Катерины Джимс бросил ружье и побежал за матерью. Но прежде чем ему удалось догнать ее, она уже была в объятиях брата. Тем временем отец, быстро поборов изумление и на время расставшись с мешком, тоже поспешил вниз по склону с индюком в руках. Когда он подошел к жене, сыну и шурину, Хепсиба Адаме одной рукой обнимал Катерину, другой держал повисшего на ней Джимса. Наконец он освободился от сестры и племянника и протянул Анри руку, узловатую и шершавую «, как кора дуба, который затенял дом Булэнов от солнца.
   Если когда-либо существовал человек, силой, радостной энергией и кряжистостью схожий с дубом, то таким человеком был Хепсиба Адаме — странствующий торговец. С другой стороны, он чем-то смахивал на Лихого Вояку. Он принадлежал к разряду тех жизнерадостных существ, с которыми одинаково приятно иметь дело и друзьям, и врагам. Он был плотнее Анри и на полголовы ниже. У него были широкие плечи, крепко сбитое тело, круглое, как яблоко, и почти такое же румяное лицо со следами невзгод и сражений, которые, однако, не только не портили лицо Хепсибы, но, напротив, подчеркивали его живость и добродушную смешливость его лучистых глаз. Шляпы Хепсиба не носил, и макушка его была голая как колено. За этим украшением, как называл его Хепсиба, на затылке буйно росли густые рыжие волосы, завивающиеся на концах; дав волю воображению, их обладателя можно было принять за бритоголового монаха, объявившего непримиримую войну приверженцам Сатаны.
   Когда утихло первое волнение встречи, Катерина на несколько шагов отошла от своего разудалого братца и внимательно оглядела его. Ее глаза светились любовью, но вместе с тем в них читался вопрос, который она не замедлила облечь в слова.
   — Хепсиба, у меня дух захватывает от радости. Но я вижу и то, что ты не сдержал данного мне обещания и не перестал ввязываться в драки: ухо у тебя порвано, нос сломан, над глазом шрам, которого не было два года назад!
   Обветренное лицо Хепсибы расплылось в улыбке.
   — Не могу сказать того же про твой нос, Катерина, — он с каждым годом становится все изящней, — отвечал брат. — Но если какой-нибудь голландец проедется по нему свиным окороком, как это приключилось со мной во время небольшого поединка в Олбани, то, признаться, даже уцелев, он изрядно покривится. Ну а что до уха, то чего же прикажешь ожидать от француза — кроме твоего добряка мужа, разумеется, — когда вместо рук, которыми для драки наделил его Господь, он так и норовит пустить в ход зубы? Порез на лице — пустячный след от ножа одного онейды: он впал в досадное заблуждение и решил, будто я надул его, чего не было, провалиться мне на этом месте! Что еще? Больше ты ничего не заметила?
   — Твоя лысина, Хепсиба, стала больше. Прямо чудо, какая она ровная и круглая.
   — Просто-напросто, сестрица, мы обменялись любезностями с цирюльником-сенекой. Я отдал ему свой нож и топорище, а он повыдергивал мне волосы на индейский манер. Пока эта заплата на макушке была неровной, точно бляха воска с оплывшей свечи, она меня чертовски раздражала, ну а теперь ее подровняли, и она мне даже нравится.
   — Когда ты смеялся, я заметила, что у тебя недостает зуба.
   — Всего-навсего вторая порция щедрот голландца. Бог милует меня, но видела бы ты, как дерется этот голландец из Олбани!
   — А твоя одежда! — сказала Катерина, наконец добираясь до самого главного, по ее мнению. — Ты выглядишь так, словно с тобой поиграл медведь. Хепсиба, что-нибудь случилось поблизости от нашего дома?
   — Сущий пустяк, сестрица. В нескольких милях отсюда я наткнулся на компанию французишек, которые заявили, что я забрался слишком далеко от Новой Англии, и вознамерились повернуть меня восвояси. Но это ерунда, сущая ерунда. А вот мне стыдно за тебя, Катерина: ведь ты не заметила самого важного.
   — И что же это такое?
   — Мой желудок, — объявил Хепсиба, сплетя пальцы под весьма внушительным животом. — Как видишь, он совсем провалился и съежился. Он так слипся, что давит мне на хребет. Так истощал и усох, что стал не больше желудка знатной дамы. От недостатка пищи он сжался, сократился, сморщился — наконец, начисто пропал, растаял! И если я сейчас же не поем…