Джеймс Оливер Кервуд
На равнинах Авраама
(Трудные времена)
От автора
Я уже высказывал свое глубокое убеждение в том, что романист — не историк, и его нельзя судить как такового, хотя страницы его книг могут отражать более истинную и подлинную историю народа и времени, чем любое историческое исследование. В историческом романе верность фактам часто заставляет писателя сгустить краски в некоторых эпизодах между романтической завязкой и ее разрешением, но случается и так, что развитие интриги допускает поэтические вольности, которые романисты унаследовали из времен древности и которые позволяют им гораздо глубже заглянуть в будущее, чем доводы холодного рассудка. В «Равнинах Авраама»я старался столь же неуклонно придерживаться истины, как и в моем первом историческом романе «Черный охотник». Возможно, мне доставляет гораздо большее удовлетворение, чем моим читателям, сознавать, что Мария-Антуанетта Тонтер и ее воинственный отец жили и любили именно так, как я рассказал об этом; что Катерина Булэн и ее доблестный сын были плоть от плоти, кровь от крови своего времени; что Тайога и Шиндас, Серебряная Тучка, Лесная Голубка и Мэри Даглен (Малиновка) — не порождение досужей фантазии и что «Равнины Авраама», так же как «Черный охотник», — роман о жизни, какой она была, а не какой могла бы быть. Понимая ограниченность своих возможностей, я сознаю, что мне лишь частично удалось вернуть к жизни тех мужчин и женщин, историю которых я почерпнул из материала, имевшегося в моем распоряжении.
Собирание этого материала стало одним из самых захватывающих приключений моей жизни. Неторопливое путешествие по выжженной земле невозвратного прошлого: чтение писем, написанных рукой тех, кто более ста пятидесяти лет назад сошел в могилу; грезы наяву над пожелтевшими манускриптами, начертанными священниками и мучениками; встречи со святыми сестрами монастыря урсулинок и благочестивыми монахами Квебека, ревниво берегущими сокровища пионеров Нового Света — своих единоверцев, и, наконец, снятие покрова, скрывающего любовь, ненависть, трагедии и счастье почти забытого периода нашей истории, отмеченного рождением американской и канадской нации, а также событиями, потрясшими два великих народа и сделавшими их тем, чем они являются в наши дни.
Хотя «На Равнинах Авраама» и «Черный охотник» по сюжету не связаны друг с другом, я считаю, что вместе они дадут более точные портреты выведенных в них мужчин и женщин, более полную картину описанного в них времени, чем взятые в отдельности. Данный роман начинается примерно тогда, когда заканчивается предшествующий: первый завершается эпизодами, следующими за битвой при озере Святого Георга, второй — на Равнинах Авраама. Анна Сен-Дени и Нэнси Лобиньер из «Черного охотника» играют определенную роль в судьбах Марии-Антуанетты Тонтер и Джимса Булэна из «Равнин Авраама». Так связаны во времени соответствующие эпизоды этих романов.
Все мы — я говорю о народе в целом — очень плохо знаем нашу историю. Самые человечные, живописные и драматические ее страницы погребены под грудами писаний, признающими только великое и близкое к великому. Лучшее тому подтверждение можно найти в забытом всеми отчете одного из офицеров, который под командованием полковника Анри Буке принимал участие в набеге на Потаенный Город1 индейцев, описанный в «Равнинах Авраама», в «освобождении» белых пленников и в переселении их в лагерь, куда мужчины и женщины из близлежащих провинций приходили искать своих пропавших близких. Этот замечательный документ был напечатан в разделе провинциальной переписки Пенсильванского Регистра в «1765 году и с тех пор пребывает в полном забвении, несмотря на то что проливает гораздо более яркий свет на индейский характер, чем все написанное по этому поводу.
Ниже приводится часть этого отчета.
«Сперва индейцы выдали только двадцать пленников, пообещав освободить и остальных. Полковник, не веря обещаниям, немедленно предпринял поход в самое сердце их земли, где получил от индейцев большое число пленников, в том числе детей, рожденных белыми женщинами, но эти малыши были настолько дикими, что их принесли в лагерь связанными по рукам и ногам, поскольку иначе их невозможно было вывести из вигвамов. Теперь было выдано двести человек, но мы предполагали, что оставалось, по меньшей мере, еще сто пленников, рассеянных по разным племенам.
Словами не описать радость, страх, разочарование, ужас, ожидание, подавленность — в каждом лице отражались самые противоречивые чувства. Сцена встречи не поддавалась описанию. Мужья находили жен, родители — детей, сестры — братьев. Брат обнимал нежную подругу своих детских игр — теперь мать детей-индейцев. Как отличалась одна от другой стихийно возникшие группы: одни, не понимая языка вновь обретенных близких, не могли высказать свои желания; другие отыскали детей, которых считали давно умершими; некоторые, словно живые символы нерешительности, стояли в полном отчаянии. В последний раз обнимая своих бывших пленников, индейцы проливали потоки слез и в знак любви и привязанности отдавали им то немногое, что имели при себе. Они обратились с просьбой к Буке и получили разрешение сопровождать отряд до Питсбурга. Во время этого перехода индейцы охотились и отдавали оленину бывшим пленникам. Среди последних находилась девушка, уроженка Виргинии, покорившая сердце одного молодого минго. Едва ли кому доводилось видеть пример большей любви, преданности, постоянства. Молодому минго посоветовали остерегаться родственников своей возлюбленной. Он ответил: «Я буду жить под ее взором или умру в ее присутствии… Кто будет жарить оленину?.. Кто поблагодарит его за мягкий мех?.. Никто! Олень убежит… Мех никто не тронет… Минго не может больше охотиться». Полковник отпустил индейца со щедрым подарком. Каждый пленник с сожалением покидал индейцев. Индейские дети лили слезы и считали белых варварами. Ночью несколько женщин убежали, чтобы вернуться к своим друзьям-индейцам. Одну молодую женщину близкие несли связанной, опасаясь, что она тоже убежит. Не было ни единого случая, чтобы какую-нибудь женщину индейцы силой принудили выйти замуж, тем самым оскорбив ее чувства. Им предоставили свободу выбора, и если они предпочитали остаться одинокими, им никто в этом не препятствовал. Среди пленников находилась молодая женщина, чье положение вызывало всеобщий интерес. Судьба распорядилась так, что она попала к индейцам в совсем раннем возрасте. Она оказалась в племени, обитавшем очень далеко от поселений белых. С годами она утратила всякую надежду на возвращение домой. Ее приняли в семью индейского вождя. Хрупкость ее фигуры и нежность лица произвели сильное впечатление на одного молодого индейца племени. Он стал часто наведываться к ней и помогать по хозяйству. Сочувствием ее горю, старанием облегчить заботы и бесконечными знаками внимания он завоевал сердце девушки. Они поженились. Пошли дети. Они были счастливы — она жила любовью мужа и детей. Когда она услышала, что ее хотят вернуть родным, горе ее не знало границ. Она рассуждала так: «Жена индейца, мать детей-индейцев, могу ли я войти в дом моих родителей; будут ли мои родители добры ко мне, примут ли они с любовью моих детей, захотят ли мои бывшие друзья знаться с женой индейского вождя, не станут ли они избегать меня? А мой индейский муж, который был так добр ко мне, разве могу я покинуть его?» Нет, она не предаст его! И ночью вместе с мужем и детьми она бежала из лагеря. Когда об этом сообщили полковнику Буке, он приказал не посылать погони: ведь эта женщина будет более счастлива со своим индейским вождем, чем с родителями, которым ее хотели вернуть.
По возвращении из экспедиции полковник Буке без промедления получил чин и содержание генерал-майора, главнокомандующего армией его величества на юге Америки».
Моя прабабушка была дочерью индейца из племени могавков, и я с вполне простительной гордостью и удовлетворением предлагаю читателям скромную иллюстрацию благородной стороны индейского характера, который за протекшие века подавили эгоизм и предубеждение белого человека.
Индеец был самым любящим сыном, самым преданным другом, самым верным патриотом своей страны.
Ограбленный, порабощенный, униженный, он умер дикарем.
Оуссо, Мичиган
20 ноября 1926 года Джеймс Оливер Кервуд
Собирание этого материала стало одним из самых захватывающих приключений моей жизни. Неторопливое путешествие по выжженной земле невозвратного прошлого: чтение писем, написанных рукой тех, кто более ста пятидесяти лет назад сошел в могилу; грезы наяву над пожелтевшими манускриптами, начертанными священниками и мучениками; встречи со святыми сестрами монастыря урсулинок и благочестивыми монахами Квебека, ревниво берегущими сокровища пионеров Нового Света — своих единоверцев, и, наконец, снятие покрова, скрывающего любовь, ненависть, трагедии и счастье почти забытого периода нашей истории, отмеченного рождением американской и канадской нации, а также событиями, потрясшими два великих народа и сделавшими их тем, чем они являются в наши дни.
Хотя «На Равнинах Авраама» и «Черный охотник» по сюжету не связаны друг с другом, я считаю, что вместе они дадут более точные портреты выведенных в них мужчин и женщин, более полную картину описанного в них времени, чем взятые в отдельности. Данный роман начинается примерно тогда, когда заканчивается предшествующий: первый завершается эпизодами, следующими за битвой при озере Святого Георга, второй — на Равнинах Авраама. Анна Сен-Дени и Нэнси Лобиньер из «Черного охотника» играют определенную роль в судьбах Марии-Антуанетты Тонтер и Джимса Булэна из «Равнин Авраама». Так связаны во времени соответствующие эпизоды этих романов.
Все мы — я говорю о народе в целом — очень плохо знаем нашу историю. Самые человечные, живописные и драматические ее страницы погребены под грудами писаний, признающими только великое и близкое к великому. Лучшее тому подтверждение можно найти в забытом всеми отчете одного из офицеров, который под командованием полковника Анри Буке принимал участие в набеге на Потаенный Город1 индейцев, описанный в «Равнинах Авраама», в «освобождении» белых пленников и в переселении их в лагерь, куда мужчины и женщины из близлежащих провинций приходили искать своих пропавших близких. Этот замечательный документ был напечатан в разделе провинциальной переписки Пенсильванского Регистра в «1765 году и с тех пор пребывает в полном забвении, несмотря на то что проливает гораздо более яркий свет на индейский характер, чем все написанное по этому поводу.
Ниже приводится часть этого отчета.
«Сперва индейцы выдали только двадцать пленников, пообещав освободить и остальных. Полковник, не веря обещаниям, немедленно предпринял поход в самое сердце их земли, где получил от индейцев большое число пленников, в том числе детей, рожденных белыми женщинами, но эти малыши были настолько дикими, что их принесли в лагерь связанными по рукам и ногам, поскольку иначе их невозможно было вывести из вигвамов. Теперь было выдано двести человек, но мы предполагали, что оставалось, по меньшей мере, еще сто пленников, рассеянных по разным племенам.
Словами не описать радость, страх, разочарование, ужас, ожидание, подавленность — в каждом лице отражались самые противоречивые чувства. Сцена встречи не поддавалась описанию. Мужья находили жен, родители — детей, сестры — братьев. Брат обнимал нежную подругу своих детских игр — теперь мать детей-индейцев. Как отличалась одна от другой стихийно возникшие группы: одни, не понимая языка вновь обретенных близких, не могли высказать свои желания; другие отыскали детей, которых считали давно умершими; некоторые, словно живые символы нерешительности, стояли в полном отчаянии. В последний раз обнимая своих бывших пленников, индейцы проливали потоки слез и в знак любви и привязанности отдавали им то немногое, что имели при себе. Они обратились с просьбой к Буке и получили разрешение сопровождать отряд до Питсбурга. Во время этого перехода индейцы охотились и отдавали оленину бывшим пленникам. Среди последних находилась девушка, уроженка Виргинии, покорившая сердце одного молодого минго. Едва ли кому доводилось видеть пример большей любви, преданности, постоянства. Молодому минго посоветовали остерегаться родственников своей возлюбленной. Он ответил: «Я буду жить под ее взором или умру в ее присутствии… Кто будет жарить оленину?.. Кто поблагодарит его за мягкий мех?.. Никто! Олень убежит… Мех никто не тронет… Минго не может больше охотиться». Полковник отпустил индейца со щедрым подарком. Каждый пленник с сожалением покидал индейцев. Индейские дети лили слезы и считали белых варварами. Ночью несколько женщин убежали, чтобы вернуться к своим друзьям-индейцам. Одну молодую женщину близкие несли связанной, опасаясь, что она тоже убежит. Не было ни единого случая, чтобы какую-нибудь женщину индейцы силой принудили выйти замуж, тем самым оскорбив ее чувства. Им предоставили свободу выбора, и если они предпочитали остаться одинокими, им никто в этом не препятствовал. Среди пленников находилась молодая женщина, чье положение вызывало всеобщий интерес. Судьба распорядилась так, что она попала к индейцам в совсем раннем возрасте. Она оказалась в племени, обитавшем очень далеко от поселений белых. С годами она утратила всякую надежду на возвращение домой. Ее приняли в семью индейского вождя. Хрупкость ее фигуры и нежность лица произвели сильное впечатление на одного молодого индейца племени. Он стал часто наведываться к ней и помогать по хозяйству. Сочувствием ее горю, старанием облегчить заботы и бесконечными знаками внимания он завоевал сердце девушки. Они поженились. Пошли дети. Они были счастливы — она жила любовью мужа и детей. Когда она услышала, что ее хотят вернуть родным, горе ее не знало границ. Она рассуждала так: «Жена индейца, мать детей-индейцев, могу ли я войти в дом моих родителей; будут ли мои родители добры ко мне, примут ли они с любовью моих детей, захотят ли мои бывшие друзья знаться с женой индейского вождя, не станут ли они избегать меня? А мой индейский муж, который был так добр ко мне, разве могу я покинуть его?» Нет, она не предаст его! И ночью вместе с мужем и детьми она бежала из лагеря. Когда об этом сообщили полковнику Буке, он приказал не посылать погони: ведь эта женщина будет более счастлива со своим индейским вождем, чем с родителями, которым ее хотели вернуть.
По возвращении из экспедиции полковник Буке без промедления получил чин и содержание генерал-майора, главнокомандующего армией его величества на юге Америки».
Моя прабабушка была дочерью индейца из племени могавков, и я с вполне простительной гордостью и удовлетворением предлагаю читателям скромную иллюстрацию благородной стороны индейского характера, который за протекшие века подавили эгоизм и предубеждение белого человека.
Индеец был самым любящим сыном, самым преданным другом, самым верным патриотом своей страны.
Ограбленный, порабощенный, униженный, он умер дикарем.
Оуссо, Мичиган
20 ноября 1926 года Джеймс Оливер Кервуд
Глава 1
Солнечным майским днем 1749 года собака, мальчик, мужчина и женщина миновали редкую дубовую рощицу Тонтер-Хилл и гуськом двинулись в сторону девственного леса к западу от реки Ришелье и озера Шамплен. Первой трусила собака, за ней следовал мальчик, за ним — мужчина; женщина шла последней.
— Все не как у людей, — проворчал Тонтер, наблюдая за ними. — Только глупец может ходить так по бескрайней стране, которая кишмя кишит дикарями. Мужчина должен шагать во главе своих близких, зорко глядя по сторонам и держа ружье наготове, женщине следовало бы идти за ним и тоже быть начеку, ну а мальчику и собаке место в конце колонны, если их вообще берут в такое путешествие, — тем более что вечер уже не за горами.
Тонтер, одноногий воин-помещик, — это с его мельницы, расположенной в долине, возвращались четверо путников, — провожал женщину оценивающим взглядом, в котором светилось затаенное вожделение. Странный человек Анри Булэн, думал Тонтер. Пожалуй, он немного не в своем уме, а может, просто дурень. Однако это не помешало ему стать счастливым супругом Катерины, женщины с обворожительным лицом, прекрасной фигурой и чистым, непорочным сердцем. Джимсу повезло, что у него такая мать. Даже собаке чертовски повезло. К тому же индейской собаке — никчемному подлизе. Чтобы какое-то лишенное души четвероногое получало пищу из ее рук, чувствовало на себе ее ласку, видело ее улыбку, — а Тонтер не раз видел, как она улыбается!
Пока Тонтер смотрел, как они пересекают принадлежащие ему пойменные луга и приближаются к лесу, его деревянная нога на несколько дюймов ушла в мягкую землю. Король оказал ему немалую честь, сделав первым в длинном ряду воинственных баронов, поселившихся на берегах Ришелье, чтобы сдерживать натиск англичан и их краснокожих союзников. Он был главным хранителем водного пути к самому сердцу Новой Франции. Нагрянь сюда англичане со своими дьявольскими приспешниками — могавками и сенеками, — им прежде всего пришлось бы сразиться с ним. Ни один генерал не мог бы удостоиться большей чести. Почет. Богатство. Неограниченная власть над обширными владениями. И все же… Он завидовал Анри Булэну.
День шел на убыль. Майские тени росли и вытягивались к востоку. Солнце еще струило свои лучи, заливая все вокруг мягким золотистым сиянием; оно уже не жгло, не слепило, но, подобно играющему морю, волнами теплого воздуха и арабесками танцующих испарений окутывало землю, спокойно дышавшую миром и радостью. Так было с самого утра. Так было все последние дни. Прошли теплые дожди, и из земли показались зеленые побеги. Две недели назад, в четверг, прогремел первый гром; с тех пор бывали ветры, небо иногда заволакивали темные тучи — но лишь по ночам. С каждым рассветом вновь пригревало солнце, вили гнезда и пели птицы, распускались цветы, все ярче зеленел неподвижный лес.
В царившей вокруг тишине явственно слышалось мирное жужжание пчел; оно сливалось со звонкой симфонией бегущей воды, в бесчисленных ручейках и потоках стремящей свой путь к пойменным лугам Ришелье. Все замерло в полном безветрии — не колыхнется лист, не дрогнет ветка, — но кажется, все вокруг дышит жизнью: на вершине холма и в долине правят бал духи цветения и роста, песнь цветов, буйство благоуханий, почти неуловимые человеческим ухом, неразличимые глазом.
Птицы в этот час поют тихо. Утро слышало их звонкую песнь — гордый, бесстрашный вызов пернатых менестрелей духам тьмы. Но когда подкрадываются сумерки, гаснет» солнце и постепенно опускается вечер, в смиренных голосах сладкозвучных певуний звучат ноты благодарности и молитвенного благоговения. Из зарослей доносятся серебристые трели дрозда; их подхватывает малиновка, и голоса птиц сливаются в сдержанной мелодии возвышенного гимна. Под ногами хрустят цветы, устилающие землю белыми, розовыми и голубыми коврами. Цветы, птицы, покой, мир, залитый лучами закатного солнца, синева улыбающегося неба над вершинами деревьев и… собака, мальчик, мужчина и женщина, которые держат путь на запад.
Тонтер завидовал троим из них, даже собаке.
«Кличка у пса вполне подходящая, — подумал Тонтер, — ведь это и впрямь инвалид, а не собака». Пес был куда больший инвалид, чем сам надменный барон с обрубком вместо ноги и грудью, изукрашенной ударами шпаги, которые человека обыкновенного наверняка свели бы — в могилу. Пес был крупный, костистый и поджарый; мышцы лишь кое-где покрывали его острые ребра, что объяснялось природными особенностями, а не плохой кормежкой. Характер у него был ласковый и дружелюбный настолько, что не полюбить его при первом же знакомстве было просто невозможно. Лапы у него были громадные, морда длинная и тощая, уши носили следы бесчисленных сражений с собратьями. От хвоста осталась половина, точнее, обрубок, которым можно было вилять. Ходил он сильно хромая, от этого все его длинное тело неуклюже подергивалось. У Тонтера не было ноги, а у пса передняя левая лапа была заметно короче. Этого жизнерадостного калеку, простодушного и милого, Катерина однажды, словно озаренная внезапным вдохновением, назвала Лихим Воякой.
Итак, Тонтер был почти прав, считая собаку инвалидом, но в своем другом предположении он ошибался. Душа у собаки была, и принадлежала она мальчику, ее хозяину. На этой душе был огромный шрам, оставленный голодом и жестоким обращением в индейском лагере. Там четыре года назад собаку увидал Анри Булэн и из жалости забрал умирающее животное с собой, чтобы подарить Джимсу. Ружейные приклады и пинки оставили незаживающую рану, которая превратила пса в неутомимого, вечно настороженного охотника за лесными запахами и звуками.
Он всегда был начеку, даже тогда, когда день полнился пением птиц и ласковым шелестом ветра в траве и листьях. Вот и сейчас, ковыляя во главе колонны, он зорко смотрел вперед, словно не доверяя царящим кругом тишине и покою. Время от времени он оборачивался и поднимал глаза на хозяина. Лицо мальчика было озабочено, глаза печальны; и собака, наконец догадавшись о его чувствах, вопросительно заскулила.
При крещении мальчику дали имя Даньел Джеймс Булэн, но мать всегда звала его Джимс. Ему было двенадцать лет, и весил он на двадцать фунтов больше, чем его пес.
Лихой Вояка, которого для краткости звали просто Воякой, тянул на шестьдесят фунтов, если верить весам на мукомольне Тонтера. Даже в толпе бросилось бы в глаза, что мальчик и собака принадлежат друг другу, — ведь если Вояка был изрядно потрепан, то и у мальчика был довольно воинственный вид.
— Да он нарядился, словно дерзкий, нахальный пират, который собирается похитить мою малышку и потребовать за нее выкуп! — крикнул сверху Тонтер, и отец Даньела рассмеялся вместе с бароном. И потом — что еще хуже — Тонтер медленно поворачивал его в разные стороны, будто прикидывая, чего он стоит; очаровательная маленькая Мария-Антуанетта смотрела на них, надменно вздернув свой изящный носик, а Поль Таш, ее гадкий кузен из большого города Квебека, стоял у нее за спиной и строил ему рожи. А ведь он так готовился к встрече с Марией-Антуанеттой, так старался не ударить в грязь лицом, если попадется ей на глаза! Это была настоящая трагедия. Утром, когда они собирались на мельницу Тонтера, Джимс надел новую куртку из оленьей кожи, взял свое ружье, которое было на два дюйма длиннее его самого, и заткнул нож за пояс. Кроме того, у пояса покачивался рог с порохом, а за спиной висели самые драгоценные сокровища — ясеневый лук и колчан со стрелами. Несмотря на теплый день, его голову покрывала енотовая шапка с длинным фазаньим пером, поскольку она выглядела гораздо лучше, чем легкая полосатая. Вояка гордился воинственным видом хозяина и никак не мог понять, отчего мальчик вдруг так изменился и возвращается домой с на редкость серьезным и унылым лицом.
Анри Булэну не терпелось описать жене недавнюю сценку, тем более что сын отошел достаточно далеко и не мог услышать его слов. Но Анри всегда и во всем видел прежде всего либо положительную, либо смешную сторону. Потому-то Катерина и вышла за него замуж — хотя были, конечно, и другие причины, — и сейчас любила его еще сильнее, чем пятнадцать лет назад, когда Джимс еще не появился на свет. Потому-то и девственный лес с деревьями, цветами и притаившимися на каждом шагу опасностями любил Анри Булэна. Но было тому и еще одно объяснение: он сам любил жизнь — любил жадно, безоглядно, с той простодушной доверчивостью, из-за которой Луи-Эдмон Тонтер, суровый хозяин обширных поместий, почитал его глупцом и предсказывал, что однажды его скальп вместе со скальпом его жены и сына украсит вигвам какого-нибудь дикаря.
Идя следом за собакой, мальчиком и мужчиной, Катерина Булэн созерцала свой маленький мир радостно, гордо и без тени страха. Она была глубоко убеждена, что ни один мальчик не сравнится с ее сыном и ни один мужчина — с ее мужем. Готовность бросить вызов любому, кто усомнится в этом, всегда горела в ее темных глазах, сиявших огнем любви и преданности. Увидав ее в этот момент, всякий непременно заметил бы и даже почувствовал, что она счастлива. Как Тонтер наедине с собой, втайне ото всех раздувал огонь своей страсти, так и Катерина, зная, что ее мужчины не видят, какие чувства отражаются на ее лице, со счастливой улыбкой и бьющимся сердцем смотрела на тех, кто был ей дороже всего. Желание сохранить в душе укромный уголок, скрытый даже от самых близких людей, и, словно святыню, беречь в нем частицу счастья объяснялось тем, что она была англичанкой, а не француженкой. Свое английское имя Даньел Джеймс унаследовал от деда — школьного учителя в Новой Англии, а в последние годы жизни агента квакеров в Пенсильвании. На границе этой далекой провинции Анри Булэн нашел Катерину и женился на ней за два года до смерти ее отца2.
«И все эти пятнадцать лет ты молодеешь с каждым днем и с каждым часом становишься все прекрасней, — часто говорил он ей. — Представляешь, какой будет ужас, когда я состарюсь и согнусь в три погибели, а ты останешься такой же девочкой, как и была».
Катерина действительно не выглядела на свои тридцать пять лет. Неувядающую прелесть ее облику придавали девически-нежное лицо и лучезарные глаза, особенно обращавшие на себя внимание в тот день, когда вместе с сыном и мужем она возвращалась с берега Ришелье. От перехода через Тонтер-Хилл щеки ее раскраснелись, блестящие волосы сверкали на солнце, и глазам Анри представала поистине чарующая картина, когда он время от времени оглядывался назад, перекидывая с плеча на плечо тяжелый мешок с мукой.
Возможно, Тонтер даже лучше, чем Анри, понимал, что обожание, с которым Катерина относилась не только к мужу и сыну, но и ко всему, связанному с ними, вплоть до неудобств и тягот уединенной жизни на лоне девственной природы, основывалось на чем-то большем, нежели сознание долга жены и матери. Культура, тяга к знаниям, широта взглядов и мысли, привитые любящей матерью и развитые и закрепленные отцом-учителем, выработали в ней незыблемые принципы — бесценное мерило человеческого счастья. Иногда она немного тосковала по тому, что выходило за ею же установленные границы этого счастья, — мечтала о златотканой парче, о розовом шелке и голубом бархате, белом муаре и воздушных валансьенских кружевах. И тогда в жилище Анри появлялись легкомысленные капоры с розовыми и лиловыми лентами, тонкие, как паутина, кружевные шали и множество незатейливых, но прелестных вещиц, сделанных искусными руками Катерины. Она умела мастерить рюши и жабо, вязать кружевные косынки ничуть не хуже тех, что носила мадам Тонтер, хоть они и не стоили такой уймы денег, и сегодня ее платье из узорчатого муслина, отделанное голубыми бантами, и темно-красный плащ с капюшоном придавали ей в глазах Тонтера такое очарование, что сердце в его покрытой шрамами груди билось с юношеской страстью и пылкостью. Поразительное, чисто женское умение Катерины творить чудеса красоты и совершенства из самых простых и недорогих материалов, не говоря уже о ее принадлежности к «презренному английскому отродью», заставляли мадам Тонтер смотреть на молодую женщину с антипатией и неприязнью.
Тонтер знал об этом и в глубине своего честного сердца проклинал женщину, связанную с ним брачными узами, проклинал ее холодное аристократическое лицо, ее пудреные волосы, ее драгоценности и наряды, ее платоническое неведение истинной любви; и одновременно благодарил бога за то, что маленькая Мария-Антуанетта с каждым днем, пролетающим над ее головкой, все разительнее отличается от матери. Мария-Антуанетта — несомненно, истинная аристократка — была горяча и порывиста, как отец, но ее мягкий и добрый нрав сглаживал этот недостаток, за что Тонтер тоже благодарил судьбу, которая так подвела его с женой.
Идя за мужем и сыном, Катерина думала о Тонтере и о его жене — надменной аристократке Анриетте. Она давно знала о ненависти мадам Тонтер, однако второе открытие сделала только сегодня, поскольку, несмотря на героические усилия, Тонтер выдал себя. Она поймала его взгляд и, словно туманные очертания истаивающего в воздухе призрака, прочла тайну Тонтера в его глазах. По дороге она многое вспомнила, многое взвесила, и, наконец, тонкая женская интуиция открыла ей мысли Тонтера. Но она не испугалась, не усомнилась в его честности и порядочности. Напротив, она еще острее почувствовала всю глубину своего счастья и поняла, за что именно следует вознести ей благодарственную молитву. Мужчина, который шел в нескольких шагах от нее, неся стофунтовый мешок с мукой, напевал французскую мелодию, и она видела, что он француз, француз до мозга костей. Катерина любила французский дух еще больше, чем английский, который был ей родным. Как она стала француженкой, так и Анри всем сердцем стал англичанином. Он не уставал клясться, что не променяет и каплю крови Катерины на все луга и леса своей любимой Новой Франции.
А Катерина, хоть она и свято хранила в памяти все, связанное с ее предками, занималась с мальчиком и на французском, и на английском языках, пела английские песни, берегла английские книги, любила Новую Францию, как никогда не любила свой суровый дом в Новой Англии, любила ее сердечный, улыбчивый народ с той теплотой и преданностью, пробудить которые способно рождение, но не привычка.
И тем не менее мадам Тонтер ненавидела жену Анри Булэна. Не веря доброй молве о Катерине, она ненавидела ее прежде всего потому, что считала смертельным врагом своей нации, ненавидела за то, что та осмеливалась ходить с гордо поднятой головой, словно баронесса, наконец, за то, что у жены какого-то ничтожного фермера хватало дерзости быть самой красивой женщиной во владениях Тонтеров.
Более того, насколько это было в ее власти, мадам Тонтер разжигала такую же ненависть в сердце и мыслях своей гордой дочери Марии-Антуанетты и настолько преуспела в этом, что даже ее супруг, обычно не замечавший кошачьего женского коварства, стал задумываться, отчего это его обожаемая дочь проявляет столь явную враждебность к Джимсу.
— Все не как у людей, — проворчал Тонтер, наблюдая за ними. — Только глупец может ходить так по бескрайней стране, которая кишмя кишит дикарями. Мужчина должен шагать во главе своих близких, зорко глядя по сторонам и держа ружье наготове, женщине следовало бы идти за ним и тоже быть начеку, ну а мальчику и собаке место в конце колонны, если их вообще берут в такое путешествие, — тем более что вечер уже не за горами.
Тонтер, одноногий воин-помещик, — это с его мельницы, расположенной в долине, возвращались четверо путников, — провожал женщину оценивающим взглядом, в котором светилось затаенное вожделение. Странный человек Анри Булэн, думал Тонтер. Пожалуй, он немного не в своем уме, а может, просто дурень. Однако это не помешало ему стать счастливым супругом Катерины, женщины с обворожительным лицом, прекрасной фигурой и чистым, непорочным сердцем. Джимсу повезло, что у него такая мать. Даже собаке чертовски повезло. К тому же индейской собаке — никчемному подлизе. Чтобы какое-то лишенное души четвероногое получало пищу из ее рук, чувствовало на себе ее ласку, видело ее улыбку, — а Тонтер не раз видел, как она улыбается!
Пока Тонтер смотрел, как они пересекают принадлежащие ему пойменные луга и приближаются к лесу, его деревянная нога на несколько дюймов ушла в мягкую землю. Король оказал ему немалую честь, сделав первым в длинном ряду воинственных баронов, поселившихся на берегах Ришелье, чтобы сдерживать натиск англичан и их краснокожих союзников. Он был главным хранителем водного пути к самому сердцу Новой Франции. Нагрянь сюда англичане со своими дьявольскими приспешниками — могавками и сенеками, — им прежде всего пришлось бы сразиться с ним. Ни один генерал не мог бы удостоиться большей чести. Почет. Богатство. Неограниченная власть над обширными владениями. И все же… Он завидовал Анри Булэну.
День шел на убыль. Майские тени росли и вытягивались к востоку. Солнце еще струило свои лучи, заливая все вокруг мягким золотистым сиянием; оно уже не жгло, не слепило, но, подобно играющему морю, волнами теплого воздуха и арабесками танцующих испарений окутывало землю, спокойно дышавшую миром и радостью. Так было с самого утра. Так было все последние дни. Прошли теплые дожди, и из земли показались зеленые побеги. Две недели назад, в четверг, прогремел первый гром; с тех пор бывали ветры, небо иногда заволакивали темные тучи — но лишь по ночам. С каждым рассветом вновь пригревало солнце, вили гнезда и пели птицы, распускались цветы, все ярче зеленел неподвижный лес.
В царившей вокруг тишине явственно слышалось мирное жужжание пчел; оно сливалось со звонкой симфонией бегущей воды, в бесчисленных ручейках и потоках стремящей свой путь к пойменным лугам Ришелье. Все замерло в полном безветрии — не колыхнется лист, не дрогнет ветка, — но кажется, все вокруг дышит жизнью: на вершине холма и в долине правят бал духи цветения и роста, песнь цветов, буйство благоуханий, почти неуловимые человеческим ухом, неразличимые глазом.
Птицы в этот час поют тихо. Утро слышало их звонкую песнь — гордый, бесстрашный вызов пернатых менестрелей духам тьмы. Но когда подкрадываются сумерки, гаснет» солнце и постепенно опускается вечер, в смиренных голосах сладкозвучных певуний звучат ноты благодарности и молитвенного благоговения. Из зарослей доносятся серебристые трели дрозда; их подхватывает малиновка, и голоса птиц сливаются в сдержанной мелодии возвышенного гимна. Под ногами хрустят цветы, устилающие землю белыми, розовыми и голубыми коврами. Цветы, птицы, покой, мир, залитый лучами закатного солнца, синева улыбающегося неба над вершинами деревьев и… собака, мальчик, мужчина и женщина, которые держат путь на запад.
Тонтер завидовал троим из них, даже собаке.
«Кличка у пса вполне подходящая, — подумал Тонтер, — ведь это и впрямь инвалид, а не собака». Пес был куда больший инвалид, чем сам надменный барон с обрубком вместо ноги и грудью, изукрашенной ударами шпаги, которые человека обыкновенного наверняка свели бы — в могилу. Пес был крупный, костистый и поджарый; мышцы лишь кое-где покрывали его острые ребра, что объяснялось природными особенностями, а не плохой кормежкой. Характер у него был ласковый и дружелюбный настолько, что не полюбить его при первом же знакомстве было просто невозможно. Лапы у него были громадные, морда длинная и тощая, уши носили следы бесчисленных сражений с собратьями. От хвоста осталась половина, точнее, обрубок, которым можно было вилять. Ходил он сильно хромая, от этого все его длинное тело неуклюже подергивалось. У Тонтера не было ноги, а у пса передняя левая лапа была заметно короче. Этого жизнерадостного калеку, простодушного и милого, Катерина однажды, словно озаренная внезапным вдохновением, назвала Лихим Воякой.
Итак, Тонтер был почти прав, считая собаку инвалидом, но в своем другом предположении он ошибался. Душа у собаки была, и принадлежала она мальчику, ее хозяину. На этой душе был огромный шрам, оставленный голодом и жестоким обращением в индейском лагере. Там четыре года назад собаку увидал Анри Булэн и из жалости забрал умирающее животное с собой, чтобы подарить Джимсу. Ружейные приклады и пинки оставили незаживающую рану, которая превратила пса в неутомимого, вечно настороженного охотника за лесными запахами и звуками.
Он всегда был начеку, даже тогда, когда день полнился пением птиц и ласковым шелестом ветра в траве и листьях. Вот и сейчас, ковыляя во главе колонны, он зорко смотрел вперед, словно не доверяя царящим кругом тишине и покою. Время от времени он оборачивался и поднимал глаза на хозяина. Лицо мальчика было озабочено, глаза печальны; и собака, наконец догадавшись о его чувствах, вопросительно заскулила.
При крещении мальчику дали имя Даньел Джеймс Булэн, но мать всегда звала его Джимс. Ему было двенадцать лет, и весил он на двадцать фунтов больше, чем его пес.
Лихой Вояка, которого для краткости звали просто Воякой, тянул на шестьдесят фунтов, если верить весам на мукомольне Тонтера. Даже в толпе бросилось бы в глаза, что мальчик и собака принадлежат друг другу, — ведь если Вояка был изрядно потрепан, то и у мальчика был довольно воинственный вид.
— Да он нарядился, словно дерзкий, нахальный пират, который собирается похитить мою малышку и потребовать за нее выкуп! — крикнул сверху Тонтер, и отец Даньела рассмеялся вместе с бароном. И потом — что еще хуже — Тонтер медленно поворачивал его в разные стороны, будто прикидывая, чего он стоит; очаровательная маленькая Мария-Антуанетта смотрела на них, надменно вздернув свой изящный носик, а Поль Таш, ее гадкий кузен из большого города Квебека, стоял у нее за спиной и строил ему рожи. А ведь он так готовился к встрече с Марией-Антуанеттой, так старался не ударить в грязь лицом, если попадется ей на глаза! Это была настоящая трагедия. Утром, когда они собирались на мельницу Тонтера, Джимс надел новую куртку из оленьей кожи, взял свое ружье, которое было на два дюйма длиннее его самого, и заткнул нож за пояс. Кроме того, у пояса покачивался рог с порохом, а за спиной висели самые драгоценные сокровища — ясеневый лук и колчан со стрелами. Несмотря на теплый день, его голову покрывала енотовая шапка с длинным фазаньим пером, поскольку она выглядела гораздо лучше, чем легкая полосатая. Вояка гордился воинственным видом хозяина и никак не мог понять, отчего мальчик вдруг так изменился и возвращается домой с на редкость серьезным и унылым лицом.
Анри Булэну не терпелось описать жене недавнюю сценку, тем более что сын отошел достаточно далеко и не мог услышать его слов. Но Анри всегда и во всем видел прежде всего либо положительную, либо смешную сторону. Потому-то Катерина и вышла за него замуж — хотя были, конечно, и другие причины, — и сейчас любила его еще сильнее, чем пятнадцать лет назад, когда Джимс еще не появился на свет. Потому-то и девственный лес с деревьями, цветами и притаившимися на каждом шагу опасностями любил Анри Булэна. Но было тому и еще одно объяснение: он сам любил жизнь — любил жадно, безоглядно, с той простодушной доверчивостью, из-за которой Луи-Эдмон Тонтер, суровый хозяин обширных поместий, почитал его глупцом и предсказывал, что однажды его скальп вместе со скальпом его жены и сына украсит вигвам какого-нибудь дикаря.
Идя следом за собакой, мальчиком и мужчиной, Катерина Булэн созерцала свой маленький мир радостно, гордо и без тени страха. Она была глубоко убеждена, что ни один мальчик не сравнится с ее сыном и ни один мужчина — с ее мужем. Готовность бросить вызов любому, кто усомнится в этом, всегда горела в ее темных глазах, сиявших огнем любви и преданности. Увидав ее в этот момент, всякий непременно заметил бы и даже почувствовал, что она счастлива. Как Тонтер наедине с собой, втайне ото всех раздувал огонь своей страсти, так и Катерина, зная, что ее мужчины не видят, какие чувства отражаются на ее лице, со счастливой улыбкой и бьющимся сердцем смотрела на тех, кто был ей дороже всего. Желание сохранить в душе укромный уголок, скрытый даже от самых близких людей, и, словно святыню, беречь в нем частицу счастья объяснялось тем, что она была англичанкой, а не француженкой. Свое английское имя Даньел Джеймс унаследовал от деда — школьного учителя в Новой Англии, а в последние годы жизни агента квакеров в Пенсильвании. На границе этой далекой провинции Анри Булэн нашел Катерину и женился на ней за два года до смерти ее отца2.
«И все эти пятнадцать лет ты молодеешь с каждым днем и с каждым часом становишься все прекрасней, — часто говорил он ей. — Представляешь, какой будет ужас, когда я состарюсь и согнусь в три погибели, а ты останешься такой же девочкой, как и была».
Катерина действительно не выглядела на свои тридцать пять лет. Неувядающую прелесть ее облику придавали девически-нежное лицо и лучезарные глаза, особенно обращавшие на себя внимание в тот день, когда вместе с сыном и мужем она возвращалась с берега Ришелье. От перехода через Тонтер-Хилл щеки ее раскраснелись, блестящие волосы сверкали на солнце, и глазам Анри представала поистине чарующая картина, когда он время от времени оглядывался назад, перекидывая с плеча на плечо тяжелый мешок с мукой.
Возможно, Тонтер даже лучше, чем Анри, понимал, что обожание, с которым Катерина относилась не только к мужу и сыну, но и ко всему, связанному с ними, вплоть до неудобств и тягот уединенной жизни на лоне девственной природы, основывалось на чем-то большем, нежели сознание долга жены и матери. Культура, тяга к знаниям, широта взглядов и мысли, привитые любящей матерью и развитые и закрепленные отцом-учителем, выработали в ней незыблемые принципы — бесценное мерило человеческого счастья. Иногда она немного тосковала по тому, что выходило за ею же установленные границы этого счастья, — мечтала о златотканой парче, о розовом шелке и голубом бархате, белом муаре и воздушных валансьенских кружевах. И тогда в жилище Анри появлялись легкомысленные капоры с розовыми и лиловыми лентами, тонкие, как паутина, кружевные шали и множество незатейливых, но прелестных вещиц, сделанных искусными руками Катерины. Она умела мастерить рюши и жабо, вязать кружевные косынки ничуть не хуже тех, что носила мадам Тонтер, хоть они и не стоили такой уймы денег, и сегодня ее платье из узорчатого муслина, отделанное голубыми бантами, и темно-красный плащ с капюшоном придавали ей в глазах Тонтера такое очарование, что сердце в его покрытой шрамами груди билось с юношеской страстью и пылкостью. Поразительное, чисто женское умение Катерины творить чудеса красоты и совершенства из самых простых и недорогих материалов, не говоря уже о ее принадлежности к «презренному английскому отродью», заставляли мадам Тонтер смотреть на молодую женщину с антипатией и неприязнью.
Тонтер знал об этом и в глубине своего честного сердца проклинал женщину, связанную с ним брачными узами, проклинал ее холодное аристократическое лицо, ее пудреные волосы, ее драгоценности и наряды, ее платоническое неведение истинной любви; и одновременно благодарил бога за то, что маленькая Мария-Антуанетта с каждым днем, пролетающим над ее головкой, все разительнее отличается от матери. Мария-Антуанетта — несомненно, истинная аристократка — была горяча и порывиста, как отец, но ее мягкий и добрый нрав сглаживал этот недостаток, за что Тонтер тоже благодарил судьбу, которая так подвела его с женой.
Идя за мужем и сыном, Катерина думала о Тонтере и о его жене — надменной аристократке Анриетте. Она давно знала о ненависти мадам Тонтер, однако второе открытие сделала только сегодня, поскольку, несмотря на героические усилия, Тонтер выдал себя. Она поймала его взгляд и, словно туманные очертания истаивающего в воздухе призрака, прочла тайну Тонтера в его глазах. По дороге она многое вспомнила, многое взвесила, и, наконец, тонкая женская интуиция открыла ей мысли Тонтера. Но она не испугалась, не усомнилась в его честности и порядочности. Напротив, она еще острее почувствовала всю глубину своего счастья и поняла, за что именно следует вознести ей благодарственную молитву. Мужчина, который шел в нескольких шагах от нее, неся стофунтовый мешок с мукой, напевал французскую мелодию, и она видела, что он француз, француз до мозга костей. Катерина любила французский дух еще больше, чем английский, который был ей родным. Как она стала француженкой, так и Анри всем сердцем стал англичанином. Он не уставал клясться, что не променяет и каплю крови Катерины на все луга и леса своей любимой Новой Франции.
А Катерина, хоть она и свято хранила в памяти все, связанное с ее предками, занималась с мальчиком и на французском, и на английском языках, пела английские песни, берегла английские книги, любила Новую Францию, как никогда не любила свой суровый дом в Новой Англии, любила ее сердечный, улыбчивый народ с той теплотой и преданностью, пробудить которые способно рождение, но не привычка.
И тем не менее мадам Тонтер ненавидела жену Анри Булэна. Не веря доброй молве о Катерине, она ненавидела ее прежде всего потому, что считала смертельным врагом своей нации, ненавидела за то, что та осмеливалась ходить с гордо поднятой головой, словно баронесса, наконец, за то, что у жены какого-то ничтожного фермера хватало дерзости быть самой красивой женщиной во владениях Тонтеров.
Более того, насколько это было в ее власти, мадам Тонтер разжигала такую же ненависть в сердце и мыслях своей гордой дочери Марии-Антуанетты и настолько преуспела в этом, что даже ее супруг, обычно не замечавший кошачьего женского коварства, стал задумываться, отчего это его обожаемая дочь проявляет столь явную враждебность к Джимсу.
Глава 2
О том же думал и Джимс, шагая впереди родителей. Картины бурной схватки проносились в его голове. Мысленно и чуть ли не физически он переживал разнообразные перипетии кровавой битвы. За время утомительного перехода через Тонтер-Хилл он уже раз шесть одерживал победу над задыхающимся и выбившимся из сил Полем Ташем, и в минуты его триумфов Мария-Антуанетта с изумлением и ужасом смотрела, с какой яростью он атакует ее красавчика кузена из большого города Квебека3.
Но даже в угаре воображаемых побед сердце Джимса грызла тоска, тень которой и заметил Вояка, заглянув в глаза хозяина. С тех пор как Джимс увидел Марию-Антуанетту — тогда ей было семь, а ему девять лет, — он постоянно думал о ней и неделями и месяцами ждал, когда отец, отправляясь в Тонтер-Манор, возьмет его с собой. Когда выдавались такие дни, он с детским обожанием следил за каждым движением маленькой принцессы, дарил ей цветы, перья, орехи, кленовый сахар и другие диковинные сокровища, собранные им в лесу. Но никакие знаки благоговения так и не помогли Джимсу перекинуть мост через пропасть, разверстую между ним и дочерью владельца поместья.
Равнодушие Марии-Антуанетты причиняло мальчику боль, но он продолжал думать о ней, поскольку на многие и многие мили вокруг не было ни одного ровесника, который помог бы Джимсу забыть ее.
Однако с прошлой осени, после приезда в поместье сестры мадам Тонтер и ее сына Поля, над мечтами Джимса стали сгущаться все более и более темные тучи, пока, наконец, в прошлый четверг их окончательно не вытеснили картины будущего мщения молодому человеку, который насмеялся над ним, унизил его и, забыв об элементарном приличии и такте, купался в лучах благоволения Марии-Антуанетты.
Но даже в угаре воображаемых побед сердце Джимса грызла тоска, тень которой и заметил Вояка, заглянув в глаза хозяина. С тех пор как Джимс увидел Марию-Антуанетту — тогда ей было семь, а ему девять лет, — он постоянно думал о ней и неделями и месяцами ждал, когда отец, отправляясь в Тонтер-Манор, возьмет его с собой. Когда выдавались такие дни, он с детским обожанием следил за каждым движением маленькой принцессы, дарил ей цветы, перья, орехи, кленовый сахар и другие диковинные сокровища, собранные им в лесу. Но никакие знаки благоговения так и не помогли Джимсу перекинуть мост через пропасть, разверстую между ним и дочерью владельца поместья.
Равнодушие Марии-Антуанетты причиняло мальчику боль, но он продолжал думать о ней, поскольку на многие и многие мили вокруг не было ни одного ровесника, который помог бы Джимсу забыть ее.
Однако с прошлой осени, после приезда в поместье сестры мадам Тонтер и ее сына Поля, над мечтами Джимса стали сгущаться все более и более темные тучи, пока, наконец, в прошлый четверг их окончательно не вытеснили картины будущего мщения молодому человеку, который насмеялся над ним, унизил его и, забыв об элементарном приличии и такте, купался в лучах благоволения Марии-Антуанетты.