Вот я и слонялся вечерами по городу в поисках развлечений. Передо мной тянулись знакомые улицы, то замерзшие и заснеженные, то покрытые жидкой грязью. Вдоль улиц стояли дома добропорядочных горожан, которые в это время укладывали спать детей или просто сидели в гостиных у камина и переваривали ужин. В Черном Ястребе было два салуна. Один из них одобряла даже примерная церковная паства, считавшая, что он вполне приличен. Хозяином его был красавец Антон Елинек - он уже давно сдал свой участок в аренду и перебрался в город. За длинными столами в его салуне фермеры немцы и чехи - могли позавтракать захваченной из дому снедью и запить ее пивом. Для тех, кто любил иноземную пищу, Елинек всегда держал наготове ржаной хлеб, копченую рыбу и острые сыры, привозившиеся из-за границы. Мне нравилось заглядывать сюда и слушать разговоры. Но однажды Елинек догнал меня на улице и хлопнул по плечу.
   - Слушай, Джим, - сказал он, - мы с тобой друзья, и я всегда тебе рад. Только ты сам знаешь, как смотрят на салуны богомольные люди. Твой дедушка всегда был со мной добр, поэтому лучше ты ко мне не ходи, я уверен, что ему это не по душе, и боюсь, как бы нам с ним не рассориться.
   Так что в его салун путь мне был заказан.
   Приходилось проводить время в аптеке и слушать, как старики завсегдатаи этого места - рассказывают сальные анекдоты или говорят о политике. Можно было заглянуть в табачную лавочку и поболтать со старым немцем, разводившим канареек на продажу, поглазеть на его чучела птиц. Только о чем бы с ним ни говорили, он все сводил к набивке чучел. Конечно, оставалась еще станция; я часто брел туда, встречал вечерний поезд, а потом сидел с безутешным телеграфистом, который все надеялся, что его переведут в Омаху или Денвер, там "хоть похоже на жизнь". Наши разговоры всегда кончались тем, что он вытаскивал фотографии актрис и балерин. Их присылали в обмен на сигаретные купоны, вот он и накуривался до полусмерти, чтобы получить возможность созерцать эти обожаемые черты и формы. Можно было поболтать с кассиром, но он тоже оплакивал свою участь и все свободное время строчил письма начальству, ходатайствуя о переводе. Этот мечтал вернуться в Вайоминг и по воскресеньям ловить форель. Он всегда приговаривал, что с тех пор, как умерли его близнецы, "кроме как у речки с форелью, для него радости нет".
   Вот такой богатый был у меня выбор развлечений! В других местах все огни гасли в девять часов. Звездными вечерами я часто бродил по длинным холодным улицам, с досадой глядя на маленькие спящие домики с двойными рамами и крытыми задними верандами. Все это были хлипкие убежища, построенные в большинстве случаев кое-как, из непрочного дерева, с витыми, уродливыми столбиками крылечек. Но сколько ревности, зависти и горя таили часто эти строения, такие хрупкие с виду! Жизнь в них, казалось, состояла из запретов и уверток, из стараний сэкономить на еде, на стирке и уборке, из попыток умилостивить языки сплетников. А вечно оглядываться - это все равно, что жить под властью тирана.
   Разговоры людей, их голоса и даже взгляд делаются потаенными, сдержанными. Все склонности и влечения, даже самые естественные, из предосторожности обуздываются. И мне представлялось, что люди, спящие под этими крышами, стремятся жить в собственных домах тихо, как мыши: не шуметь, не оставлять следов, крадучись скользить в потемках, ни во что не вникая. Только растущие на задних дворах груды золы и шлака говорили о том, что здесь еще продолжается жизнь - бесплодный и расточительный процесс потребления. По четвергам в "Клубе сов" устраивали танцы; тогда улицы немного оживали, там и сям в окнах горел свет чуть ли не до полуночи. Но на следующий вечер город опять погружался во тьму.
   Отказавшись присоединиться к так называемым "Совам", я принял смелое решение ходить по субботам на танцы в зал пожарных. Я понимал, что посвящать моих стариков в эти планы не стоит. Дедушка вообще не одобрял танцев и сказал бы, что, уж коли мне хочется танцевать, лучше ходить в масонский зал, где бывают "известные нам люди". А я как раз считал, что этих известных нам людей я и без того вижу слишком часто.
   Моя спальня помещалась в первом этаже, а так как я и занимался там же, в ней была печка. По субботам я пораньше уходил к себе, надевал свежую рубашку, пристегивал чистый воротничок и облачался в парадный костюм. Потом, дождавшись, когда все затихнет, а дед и бабушка уснут, открывал окно, вылезал наружу и тихо крался через двор. Когда я обманул своих в первый раз, мне было немного не по себе; второй раз, пожалуй, тоже; но скоро я и думать об этом перестал.
   Всю неделю я только и мечтал что о танцах в зале у пожарных. Там я встречался с теми, кто бывал летом у Ванни. Иногда появлялись чехи из Уилбера, иногда немецкие парни, приезжавшие с дневным товарным поездом из Бисмарка. Тони, Лена, Тина, три чешки Марии и девушки-датчанки из прачечной не пропускали ни одной субботы.
   Четыре девушки-датчанки жили в доме за прачечной, вместе с хозяином и его женой; дом стоял в большом саду, где всегда сушилось белье. Владелец прачечной был добрый и мудрый старик, он хорошо платил своим помощницам, приглядывал за ними и заботился, чтоб им жилось как дома. Он рассказал мне однажды, что похоронил дочь как раз такого возраста - она уже могла помогать матери, - и старается с тех пор "хоть чем-то восполнить свою потерю". Летом он целыми днями просиживал на улице перед прачечной, развернув на коленях газету и наблюдая, как за большими открытыми окнами его девушки гладят и болтают по-датски. Его ничуть не смущали ни клубы белой пыли, подымавшейся над улицей, ни порывы знойного ветра, от которого никли растения у него в огороде. Его улыбчивое лицо, казалось, говорило, что он открыл секрет, как всегда быть довольным. Утром и вечером он проезжал в своем фургоне на рессорах по Черному Ястребу, развозя свежевыглаженное белье и забирая мешки с грязным, которому пора было окунуться в мыльную пену и повиснуть на веревках под солнцем. Его помощницы даже на танцах не бывали так хороши, как за гладильными досками или когда, стирая тонкое белье, склонялись над корытом, - их обнаженные белые руки и шеи сверкали, щеки пылали ярче диких роз, а золотистые волосы, влажные от жары и пара, завивались колечками вокруг ушей. Они так и не научились как следует говорить по-английски: их меньше, чем Тони или Лену, подхлестывало честолюбие, - это были простодушные, добрые девушки, вполне довольные жизнью. Танцуя с ними, вы чувствовали запах чистого, только что выглаженного белья, переложенного листьями розмарина из сада мистера Иенсена.
   На танцах в зале пожарных девушки всегда были нарасхват, но все кавалеры особенно рвались потанцевать с Леной и Тони. Лена кружилась легко, чуть-чуть лениво, и часто рука ее тихонько отбивала такт на плече партнера. Она улыбалась, когда с ней заговаривали, но отвечала редко. Казалось, музыка нагоняла на нее легкую дрему, и ее синие как фиалки глаза сонно и доверчиво глядели из-под длинных ресниц. Когда она вздыхала, от нее веяло пряным запахом сухих духов. Если вы танцевали с Леной под мелодию "Дом, милый дом", вас словно укачивало на волнах прибоя. Каждый танец она танцевала как вальс - всегда один и тот же, - вальс предрешенного, неизбежного возвращения к родной пристани. От этого вас скоро охватывало беспокойство, как бывает иногда в знойный и душный тихий полдень.
   Если вы кружились посреди зала с Тони, вы никогда никуда не возвращались. Вы каждый раз пускались на поиски новых приключений. Мне нравилось танцевать с ней шотландские танцы; в Тони было столько огня и живости, она всегда придумывала какие-то новые шаги и повороты. Она учила меня танцевать в лад и наперегонки с горячим ритмом музыки. Да, если бы старый мистер Шимерда не отправился туда, где кончалась железнодорожная ветка, а остался бы в Нью-Йорке и зарабатывал игрой на скрипке, насколько иначе сложилась бы жизнь Антонии!
   Часто она приходила на танцы с Ларри Донованом, кондуктором Пассажирского поезда, известным дамским ухажером, как мы тогда выражались. Помню, с каким восторгом смотрели на нее все молодые люди, когда однажды она появилась в вельветиновом платье, сшитом в точности как черный бархатный туалет миссис Гарднер. Очень она была хороша, когда танцевала, глаза сияли, губы чуть приоткрывались. И всегдашний смуглый румянец не сходил с ее щек.
   Раз, когда Донован был в отъезде, Антония пришла на танцы с норвежкой Анной и ее кавалером, и в тот вечер провожал Тони я. Когда мы остановились во дворе Каттеров, скрытом от улицы кедрами, я сказал, что она должна поцеловать меня на прощание.
   - С удовольствием, Джим. - Но через секунду Тони отпрянула и негодующе зашептала: - Ты что, Джим! Да как ты смеешь целовать меня так! Я твоей бабушке скажу!
   - А вот Лена Лингард позволяет мне целовать ее, - ответил я, - но ведь тебя я люблю гораздо больше.
   - Ты целуешься с Леной? - ахнула Тони. - Если она начнет с тобой свои шуточки, я ей глаза выцарапаю!
   Она снова взяла меня под руку, мы вышли за ворота и начали прохаживаться по тротуару.
   - Джим, не вздумай задурить и сделаться таким, как здешние парни! Тебе тут засиживаться нечего - пусть они всю жизнь выпиливают свои копилки и рассказывают анекдоты. Ты должен ехать учиться и добиться чего-то. Я ужасно горжусь тобой. Только не впутайся в какую-нибудь историю с этими шведками.
   - Да я ни о ком из них и не думаю, только о тебе, - сказал я, - а ты, наверно, всю жизнь будешь считать меня младенцем.
   Она рассмеялась и обняла меня:
   - Наверно, но до чего же мне этот младенец нравится! Можешь любить меня сколько угодно, но, если я увижу, что ты водишься с Леной, я тут же пойду к твоей бабушке, это так же точно, как то, что тебя зовут Джим Берден! Лена хорошая... Но ты же знаешь, какая она податливая. Она с этим ничего сделать не может. Такая у нее натура.
   Вероятно, Тони на самом деле гордилась мной, но как же горд был я, как высоко нес голову, когда вышел из-под кедров и тихо закрыл за собой калитку Каттеров. Я вспоминал ее милое, живое лицо, ее добрые руки - да, это была все та же верная душа, все та же моя Антония! Идя по улице, я с презрением глядел на молчаливые темные домики и думал, как глупы молодые люди, что сейчас спят за этими стенами. А я, хоть еще и мальчишка, уже понимаю, из каких девушек вырастают настоящие женщины, и когда сам стану взрослым, не буду их бояться.
   После танцев мне страшно не хотелось возвращаться в наш тихий дом, и я долго не мог заснуть. Но под утро мне снились приятные сны: вот мы с Тони снова на ферме и, как бывало раньше, скатываемся со стогов, то взбираемся выше и выше по желтому соломенному склону, то соскальзываем вниз в рыхлые кучи мякины.
   Другой сон - всегда один и тот же - снился мне из ночи в ночь. Я на убранном поле, кругом копны, и я лежу, прислонясь к одной из них. А по стерне босиком идет ко мне Лена Лингард в коротенькой юбке, в руке серп; она разрумянилась как заря, и все вокруг нее словно розовеет. Она садится рядом со мной, тихонько вздыхает и говорит:
   - Ну вот, все ушли, можно целоваться, сколько захочется!
   Я все время мечтал, чтоб такой же сон приснился мне про Антонию, а не про Лену, но он не снился.
   13
   Однажды днем я заметил, что у бабушки заплаканные глаза. Мне показалось, что она с трудом передвигает ноги, и я встал из-за стола, где готовил уроки, и пошел спросить, не заболела ли она и не нужно ли ей чем-нибудь помочь.
   - Нет, Джим, спасибо. Я расстроена, но со здоровьем моим, надеюсь, все благополучно. Кости, может, немного заржавели, - добавила она с горечью.
   Я стоял в нерешительности.
   - Что тебя тревожит, бабушка? Может, у деда неприятности с деньгами? спросил я.
   - Нет, деньги здесь ни при чем. Уж лучше бы дело было в деньгах. Просто до меня дошли кое-какие слухи. Ты мог бы догадаться, что рано или поздно я обо всем узнаю.
   Она опустилась в кресло и, закрыв лицо фартуком, разрыдалась.
   - Джимми, - проговорила она, - я всегда знала, что старикам не под силу растить внуков. Но так уж случилось - кроме нас, некому было тебя взять.
   Я обнял ее. Я не мог видеть ее слез.
   - Про что это ты, бабушка? Про танцы у пожарных?
   Она кивнула.
   - Прости, что я убегал тайком. Но в этих танцах нет ничего дурного, и я ничего дурного не сделал. Мне нравятся все эти девушки с ферм, и я люблю танцевать с ними. Только и всего.
   - Но ведь нехорошо, сынок, обманывать стариков - и так уж нас винят во всем. Говорят, из тебя вырастет повеса, разве это не укор нам?
   - Мне дела нет, что обо мне говорят, но раз тебя это огорчает кончено. Больше я к пожарным не пойду.
   Разумеется, я сдержал слово, но те весенние месяцы показались мне невыносимо скучными. По вечерам я сидел дома со стариками и зубрил латынь, которую мы не изучали в школе. Я решил за лето подготовиться и осенью поступить в университет без дополнительных экзаменов. Мне хотелось как можно скорее уехать из Черного Ястреба.
   Я обнаружил, что неодобрение, даже со стороны людей, которых я не уважаю, меня задевает. С каждым весенним днем мне становилось все тоскливее и тоскливее, так что пришлось снова искать приюта у телеграфиста или у табачника с его канарейками. Помню, с каким грустным удовольствием готовил я тогда майскую корзинку для Нины Харлинг. Купил цветы у старухи немки, в окнах у которой горшков с цветами было больше, чем у других, и просидел целый день, украшая ими маленькую рабочую корзинку. Когда стемнело и на небе появился молодой месяц, я тихо прошел к дверям Харлингов со своим подношением, позвонил и убежал, как того требовал обычай. Услышав радостные вопли Нины за ивовой изгородью, я почувствовал себя вознагражденным.
   В эти тихие, теплые вечера я часто задерживался в городе, чтобы вернуться домой вместе с Френсис, и делился с ней своими планами, рассказывал, как идут мои занятия. Однажды Френсис сказала, что миссис Харлинг вовсе не так уж сильно сердится на меня.
   - По-моему, мама великодушна, как мало кто из матерей. Но она очень обижена на Антонию и не может понять, почему тебе больше нравится встречаться с Тиной и Леной, чем с девушками нашего круга.
   - А вы понимаете? - напрямик спросил я ее.
   Френсис засмеялась.
   - Пожалуй, да. Ты знал их еще в прерии, потому и держишь их сторону ты иначе не можешь. В чем-то ты старше своих сверстников. Думаю, мама сразу изменится, когда увидит, что ты окончил школу и цели у тебя серьезные.
   - Если бы вы были молодым человеком, - настаивал я, - вы бы тоже не пошли к "Совам". Вы поступали бы, как я.
   Френсис покачала головой:
   - Может быть, а может быть, и нет. Мне кажется, я разбираюсь в этих девушках с ферм лучше, чем ты. Тебе всегда хотелось их как-то возвысить. Вся беда, Джим, что ты романтик. А знаешь, мама собирается прийти на ваш выпускной акт. Недавно она меня спрашивала, о чем твоя речь. Ей хочется, чтобы у тебя все прошло хорошо.
   Мне самому моя выпускная речь очень нравилась. Я с жаром излагал в ней множество вещей, которые узнал в последнее время. Миссис Харлинг и в самом деле была в Городском театре на нашем выпуске, и, пока я говорил, я почти все время смотрел на нее. Она не сводила с меня умных, проницательных глаз. Потом она заглянула в заднюю комнату, где мы все собрались, получив дипломы, подошла ко мне и сердечно сказала:
   - Ну, Джим, ты меня удивил. Я и не думала, что ты можешь так выступить. Все говорил от себя, а не по книжкам.
   Среди подарков, полученных мной по случаю окончания школы, был шелковый зонтик от миссис Харлинг с моим именем на ручке.
   Я возвращался из театра один. Поравнявшись с методистской церковью, я заметил впереди три белые фигуры; девушки прогуливались под раскидистыми кленами, сквозь пышную июньскую зелень которых пробивался лунный свет. Они поджидали меня и бросились мне навстречу - Лена, Тони и Анна Хансен.
   - Ох, Джимми, ты выступал замечательно! - Тони, как всегда, запыхалась от избытка чувств. - Да ни один здешний адвокат не смог бы придумать такую речь. Я так и сказала твоему дедушке. Тебе-то он не проговорится, а нам признался, что и сам не ожидал от тебя ничего подобного. Правда, девушки?
   Лена бочком подошла ко мне и шепнула лукаво:
   - А почему ты был такой важный? Я решила, ты трусишь. Я все боялась, вдруг ты забудешь, что говорить.
   Анна произнесла с легкой завистью:
   - Счастливый ты. Джим, вон сколько у тебя хороших мыслей - и ты умеешь высказать их. Знаешь, мне тоже всегда хотелось учиться в школе.
   - А я все сидела и думала: вот если б мой папа тебя слышал, Джим! Антония взяла меня за лацканы сюртука. - Когда ты говорил, я почему-то все время думала о папе.
   - И я, Тони, думал о твоем отце, когда готовил свое выступление, сказал я. - Я посвятил эту речь ему.
   Тони крепко обняла меня, и слезы полились по ее милому лицу.
   Когда они уходили, я долго стоял, глядя, как постепенно сливаются с темнотой их белые фигуры. Никогда больше ни один успех не затрагивал так глубоко мою душу.
   14
   На другой день после выпуска я перетащил свой стол и книги в пустую комнату наверху, где мне никто не мог помешать, и начал заниматься всерьез. Летом я проштудировал годовой курс тригонометрии и самостоятельно принялся за Вергилия. Каждое утро я мерял шагами свою залитую солнцем комнатку и, глядя вдаль на крутые берега реки и холмистые светлые пастбища, громко декламировал "Энеиду", зубря большие отрывки. Когда по вечерам я проходил мимо дома Харлингов, миссис Харлинг, случалось, окликала меня и звала послушать ее игру на пианино. Она говорила, что скучает по Чарли и ей приятно поглядеть на мальчишеское лицо. А когда мои дед с бабушкой начинали сомневаться, не слишком ли я молод, чтобы ехать в университет, миссис Харлинг горячо меня поддерживала. Дед так уважительно относился к ее мнению, что я был уверен: он никогда не поступит вопреки ее совету.
   В то лето я позволил себе отдохнуть только один день. Это было в июле. В субботу я встретил в городе Антонию и узнал, что завтра она, Лена и Тина собираются поехать вместе с Анной Хансен на реку за бузиной - бузина как раз цвела, и Анна хотела сделать из нее вино.
   - Анна отвезет нас туда в фургоне Маршалла, в котором он развозит заказы, мы прихватим завтраки повкуснее и устроим пикник. Мы едем одни, никого с собой не берем. Поехали с нами, Джим? Будет совсем как прежде!
   Я на минутку задумался.
   - Ну что ж, поедем, если я вам не помешаю.
   В воскресенье я поднялся спозаранку и вышел из города, когда высокая трава на лугах была еще тяжелой от росы. Стояла пора летнего буйства полевых цветов. Вдоль песчаных обочин поднимался розовый пчельник, там и сям виднелись золотые шары и красные мальвы. За проволочной изгородью в траве я разглядел кустик пылающего ярко-оранжевого ваточника - редкого в нашей части штата. Я сошел с дороги и пустился напрямик через пастбище, летом всегда ощипанное скотом; сейчас полевая гайлардия, год за годом всходившая на нем, стелилась по земле, темно-красная, бархатистая, точно узор бухарского ковра. В это воскресное утро вокруг было пустынно, нигде никого, одни только жаворонки заливались; и казалось, земля приподымается и хочет приблизиться ко мне. Река была не по-летнему полноводна - ее питали ливни, выпавшие к западу от наших мест. Я перешел через мост и двинулся лесистым берегом вверх по течению к уютному местечку в кизиловых зарослях, затененному диким виноградом, где можно было укрыться и раздеться. Я решил поплавать и начал снимать одежду. Выкупаюсь, пока подоспеют девушки. Впервые мне пришло в голову, что, уехав отсюда, я буду скучать по этой реке. Ее отмели с чистыми белыми пляжами, кое-где поросшие ивняком и тополиными побегами, были как бы ничейной землей, - эти недавно возникшие мирки принадлежали нам, мальчишкам из Черного Ястреба. Мы с Чарли Харлингом часто охотились в здешних зарослях и удили рыбу с поваленных стволов, так что я наизусть знал каждый изгиб реки и как на старых друзей смотрел на каждый уступ, на каждую впадину берега.
   Наплававшись, я лениво плескался в воде и тут услышал стук копыт и поскрипывание колес на мосту. Я поплыл вниз по течению и окликнул девушек, когда открытая повозка выехала на середину моста. Они остановили лошадь, и сидящие сзади привстали, опираясь на плечи подруг, чтобы получше меня разглядеть. Они были очень милы, когда, сгрудившись наверху в повозке, глазели на меня, словно любопытные лани, вышедшие из чащи на водопой. Нащупав дно неподалеку от моста, я встал и помахал им рукой.
   - Какие вы хорошенькие! - прокричал я.
   - Ты тоже! - отозвались они хором и залились смехом. Анна Хансен натянула вожжи, и они поехали дальше, а я зигзагами поплыл обратно к своему убежищу и вскарабкался на берег под укрытием склонившегося к воде вяза. Обсохнув на солнце, я не спеша оделся: мне не хотелось уходить из этой зеленой беседки, куда сквозь листья винограда так весело заглядывало солнце, а с кряжистого вяза, опустившего ветви к самой воде, доносился громкий стук дятла. Идя обратно к мосту, я то и дело отколупывал маленькие чешуйчатые кусочки известняка в руслах пересохших ручейков и крошил их в пальцах.
   Когда я дошел до лошади Маршалла, привязанной в тени, девушки уже разобрали корзинки и отправились вниз по восточной дороге, которая вилась по песку среди кустов. Я слышал, как они перекликались. Бузина не любит тенистых расселин, она росла внизу, на горячем песке вдоль реки; там ее корни всегда оставались влажными, а верхушки грелись на солнце. В то лето она цвела необыкновенно обильно и пышно.
   По тропинке, проложенной скотом, я прошел через густую низкую поросль и остановился на краю отвесного обрыва. Добрый кусок берега здесь был отхвачен весенним паводком, и кусты бузины, прикрывая рану, цветущими террасами спускались к самой воде. Я не стал рвать цветы. Знойная тишина навевала на меня покой и сонливость. Кроме громкого монотонного жужжания диких пчел да веселого плеска воды внизу, ничего не было слышно. Я наклонился над обрывом, чтобы выяснить, какой это ручеек так звенит, оказалось, прозрачная струйка бежала по песку и гравию, отделенная от мутного русла реки длинной отмелью. Там, на берегу, сидела Антония, одна среди похожих на пагоды кустов бузины. Услышав меня, Антония посмотрела наверх и улыбнулась, но я заметил, что она плачет. Я быстро съехал вниз и, усевшись на теплом песке рядом с ней, спросил, в чем дело.
   - Эти цветы так пахнут - я вспомнила родину, Джим, - тихо сказала она. - Дома у нас их было много-много. Они росли прямо во дворе, и папа поставил под кустами зеленую скамейку и стол. Летом, когда кусты цвели, он любил сидеть под ними со своим другом, тем, кто играл на тромбоне. Когда я была маленькая, я всегда подходила поближе, чтобы послушать, о чем они говорят - интересные у них были разговоры! Здесь таких не услышишь.
   - О чем же они говорили? - спросил я.
   Она вздохнула и покачала головой.
   - Ну, мало ли о чем! О музыке, о лесе, о боге и о своей молодости. Внезапно Антония повернулась и заглянула мне в глаза: - Слушай, Джимми, а может, папина душа теперь там, дома?
   Я рассказал ей, как почувствовал, что душа ее отца рядом со мной в тот зимний вечер, когда дедушка с бабушкой уехали к ним, узнав, что мистер Шимерда умер, а меня оставили одного. Рассказал, как решил, что душа возвращается к себе на родину, и признался, что даже сейчас, когда я проезжаю мимо его могилы, я всегда представляю, что он где-то в своих родных полях и лесах.
   Ни у кого не видел я таких добрых и доверчивых глаз, как у Антонии; казалось, они, не таясь, излучали любовь и преданность.
   - Почему ты не сказал мне об этом раньше? Мне было бы спокойней за него. - Немного помолчав, она продолжала: - Ты знаешь, Джим, отец и мать у меня совсем разные. Он мог не жениться на ней, все его братья поссорились с ним из-за этой женитьбы. Я слышала, как старики там, дома, об этом шептались. Говорили, что надо было ему откупиться от матери и не брать ее за себя. Но он был старше ее и очень добрый, не мог он так поступить. Он жил со своей матерью, а моя мать была бедная девушка и приходила к ним помочь по хозяйству. Когда отец женился на ней, бабушка перестала ее даже на порог пускать. Я была в доме у бабушки всего один раз, когда ее хоронили. Правда, странно?
   Пока она рассказывала, я улегся на горячий песок и сквозь плоские зонтики бузины глядел в синее небо. Было слышно, как, жужжа, выводят свой напев пчелы, но они оставались на солнце, над цветами, и не спускались в тень листвы. Антония в этот день казалась мне совсем прежней, как в ту пору, когда девочкой приходила к нам с мистером Шимердой.
   - Тони! Когда-нибудь я поеду на твою родину и отыщу тот городок, где ты выросла. Ты его хорошо помнишь?
   - Знаешь, Джим, - сказала она серьезно, - если бы я очутилась там глубокой ночью, я все равно разыскала бы дорогу куда угодно и даже в соседний городок, дальше по реке, где жила бабушка. У меня ноги сами помнят все тропинки в лесу, все корни, о которые можно споткнуться. Я никогда не забуду родные места.
   Ветки наверху затрещали, и над краем обрыва показалось лицо Лены Лингард.
   - Эй вы, лентяи! - крикнула она. - Здесь столько бузины, а они разлеглись на песке! Вы что, не слышите, как мы вас зовем?
   Разрумянившаяся, совсем как в моих снах, она склонилась с обрыва и принялась разрушать наши цветущие пагоды. Я впервые видел ее такой усердной, она даже запыхалась, а на пухлой верхней губе выступили капельки пота. Я вскочил и бегом взобрался наверх.
   Уже наступил полдень и стоял такой зной, что листья карликовых дубов и кизила начали сворачиваться, показывая серебристую изнанку, и поникли, будто увянув. Я втащил корзинку с нашими завтраками на вершину одного из меловых утесов, где даже в самые тихие дни дул ветерок. Корявые низкорослые дубы с плоскими кронами отбрасывали легкую тень на траву. Внизу виднелись извивы реки. Черный Ястреб, приютившийся среди деревьев, а дальше равнина мягко холмилась, пока не сливалась с небом. Мы различали даже знакомые фермы и ветряки. Девушки показывали мне, где фермы их родителей, и наперебой рассказывали, сколько земли в этом году отведено под пшеницу, сколько под кукурузу.