Кэсер Уилла
Моя Антония
Уилла Кэсер
Моя Антония
ПРЕДИСЛОВИЕ
Прошлым летом, в самую жаркую пору, я случайно встретил Джима Бердена в поезде, пересекавшем Айову. Мы с Джимом - старые друзья, вместе росли в маленьком городке штата Небраска, и у нас нашлось, о чем поговорить. Покуда поезд мчал нас мимо бесконечных полей спелой пшеницы и лугов, пестревших цветами, мимо захолустных городишек и дубовых рощ, поникших под солнцем, мы беседовали, сидя у большого окна вагона, где все покрылось толстым слоем красной пыли, а деревянная обшивка до того раскалилась, что к ней нельзя было прикоснуться. Эта пыль, жара и обжигающий ветер воскрешали в памяти многое. Мы толковали о том, как живется детворе в таких вот городках, затерянных среди пшеницы и кукурузы: здешний климат бодрит, он щедр на крайности - лето знойное, кругом все зеленеет и колышется под ослепительным небом, и просто дух захватывает от буйной растительности, от красок и запахов густых трав и тучных хлебов; зима лютая, малоснежная, кругом голые поля, серые, как листовое железо. Мы единодушно решили, что тот, кому не довелось провести детство в таком городке среди прерии, и представить себе всего этого не может. А те, кто здесь рос, как бы члены единого братства.
Хотя и Джим Берден, и я живем теперь в Нью-Йорке, мы почти не видимся. Джим - адвокат крупной компании Западных железных дорог и часто неделями не бывает у себя в конторе. Это одна из причин, почему мы редко встречаемся. Другая - та, что я недолюбливаю его жену. Она женщина красивая, энергичная, деятельная, но, мне кажется, довольно сухая и по своей натуре неспособна на сильные чувства. По-моему, скромные вкусы мужа раздражают ее, и она находит удовлетворение в том, что разыгрывает из себя покровительницу группы молодых художников и поэтов, обладающих весьма передовыми взглядами и весьма средними способностями. У нее есть собственные средства, и она живет своей жизнью. Однако по каким-то соображениям предпочитает оставаться миссис Джеймс Берден.
Что до Джима, разочарования не изменили его. Романтические наклонности, из-за которых в детстве над ним часто посмеивались, как раз и содействовали его успеху. Он страстно влюблен в просторы, по которым ветвится его железная дорога. И благодаря тому, что он верит в эти края и хорошо изучил их, ему удалось немало сделать для их развития.
В тот знойный день, когда мы ехали по Айове; разговор наш все время возвращался к девушке-чешке, которую мы оба когда-то хорошо знали. О ком бы мы ни вспоминали, никто не был так тесно связан со здешними местами, со здешней жизнью, с увлекательной порой нашего детства. Я совсем потерял ее из виду, а Джим через много лет разыскал ее и возобновил эту дорогую для него дружбу. Пока мы ехали в поезде, эта девушка не шла у него из головы. Он и во мне воскресил прежнюю к ней привязанность, я словно видел ее воочию.
- Время от времени я записываю все, что вспоминаю об Антонии, признался Джим. - В долгих разъездах это мое любимое развлечение. Сижу у себя в купе и пишу.
Когда я сказал, что не прочь почитать эти записи, он ответил, что непременно покажет мне их, если только когда-нибудь закончит.
Прошло несколько месяцев, и вот однажды, в непогожий зимний вечер, Джим появился у меня с большой папкой. Он внес ее в гостиную и, грея над огнем руки, сказал:
- Ну вот тебе мои записки об Антонии. Ты еще не потерял охоту с ними познакомиться? Закончил вчера вечером. Приводить их в порядок не было времени, я ведь просто писал подряд обо всем, что вспоминалось, когда я думал о ней. Получилось, наверно, нечто бесформенное. Да и названия нет.
Он прошел в соседнюю комнату, присел за письменный стол и написал на папке: "Антония". Нахмурился, подумал с минуту и прибавил впереди еще одно слово: "моя" - "Моя Антония". Теперь заглавие, видимо, пришлось ему по душе.
Optima dies... prima fugit.
Virgil
Лучшие самые дни убегают... ранее всех.
Вергилий "Георгики"
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СЕМЕЙСТВО ШИМЕРДОВ
1
Впервые я услышал об Антонии во время бесконечного, как мне тогда показалось, переезда через огромную центральную равнину Северной Америки. В ту пору мне было десять лет, мои родители умерли оба в один год, и родственники отправили меня из Виргинии в Небраску к бабушке и деду. В дороге за мной присматривал уроженец Синих гор Джейк Марпол, один из подручных отца на старой ферме, ехавший теперь работать на Запад к моему деду. Джейк разбирался в жизни немногим лучше меня. До того дня, как мы пустились на поиски счастья в неизведанные края, он ни разу не ездил на поезде.
Весь путь мы проделали в сидячих вагонах, и с каждым днем копоти и грязи на нас прибавлялось и прибавлялось. Джейк покупал все, что предлагали мальчишки-разносчики: сласти, апельсины, блестящие медные пуговицы, брелоки для часов, а мне он купил книгу "Жизнь Джесси Джеймса" [Джесси Джеймс (1847-1882) - во время Гражданской войны, сколотив собственный отряд, сражался на стороне южан; по окончании войны был объявлен вне закона; шестнадцать лет занимался разбоем; за голову его был назначен выкуп; был убит своими же сообщниками; его храбрость и романтические приключения прославлены в ковбойских песнях и преданиях], и я до сих пор считаю ее самой интересной книгой из всех, что я читал. После Чикаго нас опекал приветливый проводник, который как свои пять пальцев знал места, куда мы ехали, и, когда мы рассказали о себе, дал нам множество советов. Он показался нам человеком бывалым, много повидавшим и объездившим чуть ли не весь свет - он так и сыпал названиями дальних штатов и городов. Бесчисленные брелоки, кольца и булавки свидетельствовали о его принадлежности к различным братствам. Даже на запонках у него красовались иероглифы - словом, знаков на нем было не меньше, чем на египетском обелиске.
Подсев к нам как-то раз поболтать, он сказал, что впереди, в вагоне для иммигрантов, едет семейство "из-за океана", и направляются они туда же, куда и мы.
- Никто из них по-английски ни слова не знает, кроме одной девочки, да и она только и может сказать: "Нам Черный Ястреб, Небраска". Ей лет двенадцать или тринадцать, чуть-чуть постарше тебя, Джим, а шустрая какая! Хочешь, я сведу тебя к ней познакомиться? И глазищи у нее красивые карие.
Последние его слова совсем меня сконфузили, я покачал головой и уткнулся в "Джесси Джеймса". Джейк одобрительно кивнул мне и сказал, что от иностранцев того и гляди подхватишь какую-нибудь заразу.
Я не помню, как мы переправились через Миссури, как целый день ехали по Небраске. Наверно, к тому времени мы пересекли уже столько рек, что я на них и смотреть перестал. Что же до Небраски, то меня поразило одно - мы ехали и ехали с утра до ночи, а Небраска все не кончалась.
Я уже давно спал, свернувшись калачиком на красном плюшевом сиденье, когда мы наконец доехали до Черного Ястреба. Джейк разбудил меня и взял за руку. Спотыкаясь, мы спустились на деревянную платформу, по которой сновали какие-то люди с фонарями. Не видно было ни города, ни даже огней вдали - нас окружала непроглядная тьма. Паровоз тяжело отдувался после долгого бега. Красные отблески топки освещали кучку людей на платформе, рядом с ними громоздились узлы и сундуки. Я понял, что это и есть семья иммигрантов, о которой рассказывал проводник. У женщины голова была повязана платком с бахромой; она прижимала к груди, словно ребенка, небольшую железную шкатулку. Возле нее стоял высокий и сутулый пожилой мужчина. Два подростка и девочка держали узлы, увязанные в клеенку, а младшая дочка цеплялась за юбку матери. К ним подошел человек с фонарем, и начался громкий, шумный разговор. Я навострил уши - ведь я впервые слышал чужую речь.
Еще один фонарь приблизился к нам. Веселый голос окликнул:
- Эй, не вы ли родственники мистера Бердена? Если так, то я за вами. Меня зовут Отто Фукс, я служу у мистера Бердена и сейчас отвезу вас к нему. Ну как, Джимми, не страшно тебе было забираться так далеко на запад?
Я с любопытством смотрел на освещенное фонарем лицо незнакомца. Казалось, он сошел прямо со страниц "Джесси Джеймса". На голове у него было сомбреро с широкой кожаной лентой и блестящей пряжкой, а концы усов, загнутые кверху, топорщились, словно рожки. Он выглядел лихим и свирепым. Наверно, подумал я, прошлое у него темное. Длинный шрам пересекал его щеку, и от этого уголок рта кривился в зловещей ухмылке. Кожа была смуглая, как у индейца, а у левого уха не хватало верхней половины. Словом, по виду - настоящий головорез. Пока он в сапогах на высоких каблуках расхаживал по платформе, подбирая наш багаж, я разглядел, что он довольно худой, но жилистый, быстрый и легкий на ногу. Он сказал, что ехать далеко, а уже ночь, и лучше отправляться поскорее. Вместе с ним мы прошли к коновязи, где стояли две повозки, и я увидел, что в одну из них укладывает вещи семейство приезжих. Другая ждала нас. Джейк сел на козлы рядом с Отто Фуксом, а я примостился на соломе, устилавшей дно повозки, и укрылся бизоньей шкурой. Повозка иммигрантов с грохотом понеслась в темноту, мы тронулись следом.
Я пробовал заснуть, но от тряски чуть не прикусил себе язык, и скоро бока у меня заныли. Когда солома примялась, лежать стало жестко. Я осторожно вылез из-под шкуры, встал на колени и выглянул из повозки. Ничего не было видно - ни деревьев, ни ручьев, ни лугов, ни холмов, ни изгородей. Наверно, впереди вилась дорога, но и ее я не мог различить в слабом свете звезд. Кругом была только земля - не сады, не пашни, а то, на чем их создают. Да, кругом была только земля, и слегка холмистая, это я хорошо чувствовал, потому что часто наша повозка со скрежетом тормозила, когда мы спускались в низину, а потом кренилась, выбираясь наверх. Мне чудилось, что весь мир остался далеко позади, что мы покинули его пределы и очутились в местах, человеку неподвластных. До сих пор я всегда видел на фоне неба знакомые очертания гор. А сейчас перед моими глазами открывался весь необъятный небесный свод, ничем не заслоненный. Мне не верилось, что покойные отец и мать смотрят на меня оттуда, - наверно, они все еще ищут меня у ручья возле овечьего загона или на белой дороге, ведущей к горным пастбищам. Даже души моих родителей остались далеко позади. Повозка громыхала во тьме, увозя меня неведомо куда. Вряд ли мне хотелось обратно домой. Доедем мы или нет, мне тоже было все равно. Между этой землей и этим небом я чувствовал, что исчезаю, превращаюсь в ничто. В тот вечер я не стал молиться, я знал: чему суждено быть, то и будет.
2
Не помню, как уже перед рассветом мы добрались до дедушкиной фермы, проехав на тяжелых рабочих лошадях почти двадцать миль. Проснулся я за полдень. Комната, где я находился, была чуть больше моей кровати, над изголовьем тихо колыхалась от теплого ветра оконная занавеска. Возле кровати, глядя на меня, стояла высокая черноволосая женщина с загорелым и морщинистым лицом; я понял, что это моя бабушка. Видно было, что она плакала, но, когда я открыл глаза, она заулыбалась, с волнением всматриваясь в мое лицо, и присела в ногах постели.
- Выспался, Джимми? - спросила она весело. И совсем другим тоном добавила, будто про себя: - До чего же ты похож на отца!
Тут я вспомнил, что мой отец когда-то был ее маленьким сынишкой, и она, должно быть, часто подымалась сюда по утрам, чтобы разбудить его, если он спал слишком долго.
- Вот тебе чистое белье, - продолжала она, поглаживая загорелой рукой одеяло. - Но сначала давай-ка спустимся в кухню, вымоешься хорошенько в чане за плитой. Одежду бери с собой, мы одни, никого нет.
"Спуститься в кухню" прозвучало для меня непривычно, дома всегда говорили "выйти на кухню". Я подхватил носки, башмаки и пошел за бабушкой через гостиную, а потом по лестнице вниз в подвал. Справа там оказалась столовая, а слева кухня. Обе комнаты были оштукатурены и побелены, штукатурка положена прямо на земляные стены. Пол был цементный. Под деревянным потолком поблескивали маленькие полуоконца с белыми занавесками, на широких подоконниках стояли горшки с геранью и плющом. В кухне вкусно пахло имбирными пряниками. Огромная плита сверкала никелем, а за ней, у стены, стояли широкая деревянная скамья и луженый чан для мытья, в который бабушка налила холодную и горячую воду. Когда она принесла мне мыло и полотенце, я заявил, что привык мыться сам.
- И уши не забудешь помыть, Джимми? Правда? Ну хорошо, ты у нас молодец!
В кухне было очень уютно. Через выходившее на запад окошко солнце освещало воду в чане, о стенку которого, с любопытством меня разглядывая, терся большой мальтийский кот. Я скреб себя щеткой, а бабушка хлопотала в столовой, пока я в тревоге не закричал:
- Бабушка, а пряники не сгорят?
Тогда она со смехом вбежала в кухню, размахивая перед собой передником, будто прогоняя кур.
Бабушка была худая и высокая, она чуть горбилась и всегда немного вытягивала вперед шею, будто прислушивалась или приглядывалась к чему-то. Когда я стал старше, я решил, что просто она постоянно думает о чем-то своем. Она была быстрая и порывистая. Ее высокий голос звучал довольно резко, в нем часто слышалось беспокойство: бабушка вечно пеклась о том, чтобы во всем соблюдались должный порядок и приличия. Смеялась она громко и, пожалуй, немного визгливо, но всегда к месту и от души. Ей было тогда пятьдесят пять лет, она выглядела крепкой и на редкость выносливой.
Одевшись, я осмотрел длинный погреб рядом с кухней. Он был вырыт под крылом дома, тоже оштукатурен и залит цементом, из него можно было по лестнице подняться к двери во двор, через которую входили в дом работники. В погребе, под окном, они мылись, возвращаясь с поля.
Пока бабушка возилась с ужином, я сел на широкую скамью за плитой, чтобы поближе познакомиться с котом - как сказала бабушка, он ловил не только мышей и крыс, но даже сусликов. Желтый солнечный зайчик перемещался по полу к лестнице, и мы с бабушкой беседовали о моем путешествии и о приехавших чехах; она объяснила, что они будут нашими ближайшими соседями. О ферме в Виргинии, где бабушка прожила столько лет, мы не говорили. Но когда мужчины вернулись с поля и все сели ужинать, бабушка начала расспрашивать Джейка о своем прежнем доме, о друзьях и соседях.
Дедушка говорил мало. Войдя, он поцеловал меня и ласково о чем-то спросил, но больше своих чувств не проявлял. Я сразу немного оробел перед ним, такой он был степенный, столько в нем было достоинства. Первое, что бросалось в глаза при взгляде на деда, - его красивая волнистая, белоснежная борода. Помню, один миссионер сказал, что она совсем как у арабского шейха. Дед был совершенно лыс, и борода от этого казалась еще внушительнее.
Глаза его ничуть не походили на стариковские - ярко-синие, они смотрели зорко и холодно блестели. Зубы были ровные, белые и такие крепкие, что деду ни разу в жизни не понадобился дантист. Его тонкая кожа быстро грубела от солнца и ветра. В молодости дед был рыжий, и сейчас еще его брови отливали бронзой.
За столом мы с Отто Фуксом нет-нет да и поглядывали украдкой друг на друга. Пока бабушка готовила ужин, она успела рассказать мне, что Отто австриец, приехал сюда молодым парнем и вел полную приключений жизнь на Дальнем Западе среди рудокопов и ковбоев. В горах его железное здоровье было подорвано частыми воспалениями легких, и он на время переселился к нам, в места потеплее. В Бисмарке, немецком поселке к северу от нас, жили его родные, но он вот уже целый год работал у дедушки.
Как только ужин окончился, Отто увел меня на кухню и шепотом сообщил, что в конюшне стоит пони, которого купили для меня на распродаже; Отто объезжал его, чтобы выяснить, не водится ли за пони каких-нибудь зловредных фокусов, но тот оказался "настоящим джентльменом", и зовут его Франт. Фукс рассказывал мне про все, что мне было интересно, - и как он отморозил ухо во время бурана в Вайоминге, когда ездил там кучером на почтовом дилижансе, и как бросают лассо. Он пообещал на следующий день к заходу солнца заарканить при мне бычка. Потом принес и показал нам с Джейком свои кожаные ковбойские штаны и шпоры, достал праздничные сапоги: их голенища были расшиты необычными узорами - и розами, и двойными узлами, символами верной любви, - и силуэтами обнаженных женских фигур. "Это ангелы", - пояснил он с серьезным видом.
Перед сном Джейка и Отто позвали наверх в гостиную на молитву. Дедушка надел очки в серебряной оправе и прочел несколько псалмов. Голос его звучал проникновенно, и читал он очень увлекательно; я даже пожалел, что он не выбрал мои любимые главы из Книги царств. Когда он произносил слово "селла" [древнееврейское слово, вошедшее в текст псалмов неправославных библий и служащее указанием для молящихся к повышению голоса или к паузе], меня в дрожь бросало.
- ...Избрал нам наследие наше, красу Иакова, которого возлюбил. Селла!
Я понятия не имел, что это слово значит, и дедушка, наверно, тоже. Но в его устах оно звучало пророчески, как самое заветное из слов.
На другое утро я выбежал пораньше, чтобы осмотреться. Мне уже объяснили, что, кроме нашего, других деревянных домов к западу от Черного Ястреба не увидишь, только дальше в поселении норвежцев есть еще несколько. Все наши соседи жили в землянках и в крытых дерном хижинах удобных, но не слишком просторных. Наш белый дом, возвышавшийся на полтора этажа над фундаментом, был выстроен в восточном углу усадьбы, а недалеко от входа в кухню стояла ветряная мельница. От мельницы к западу усадьба шла под уклон, и там внизу располагались сараи, амбары и свинарник. Склон этот был голый, утоптанный, по нему вились размытые дождем канавы. За амбарами в неглубокой ложбине виднелся маленький грязный пруд, окруженный ржавым ивняком. Дорога от почты проходила мимо наших дверей, пересекала двор, шла вокруг пруда, а затем поворачивала на запад, вверх по отлогому холму к девственной прерии. Там, на горизонте, она огибала кукурузное поле, такое огромное, каких я раньше не видал. Это поле, да еще делянка за хлевом, засеянная сорго, были единственными возделанными участками. Вокруг, насколько хватал глаз, колыхалась жесткая и лохматая красная трава с меня ростом.
К северу от дома, перед полосой вспаханной земли, защищавшей ферму от пожаров, росли невысокие, густо посаженные развесистые клены, листья на них уже начали желтеть. Эта живая изгородь тянулась почти на четверть мили, но мне пришлось пристально вглядываться, чтобы рассмотреть ее. Низкорослые деревца терялись на фоне травы. Казалось, что трава вот-вот поглотит и эту изгородь, и терновую рощицу со сложенным из дерна курятником.
Я смотрел по сторонам, и у меня было такое чувство, что здешний край это трава, как море - вода. От красного цвета травы вся необозримая прерия казалась залитой вином или устланной только что выброшенными на сушу водорослями-багрянками. Сама трава была в постоянном движении, и мне почудилось, будто вся прерия бежит куда-то.
Я и Забыл совсем, что у меня есть бабушка, а она вдруг появилась возле меня в шляпе от солнца, с мешком в руках и спросила, не хочу ли я прогуляться с ней на огород, накопать к обеду картошки.
К моему удивлению, огород оказался в четверти мили от дома, и подниматься к нему надо было по невысокому откосу мимо загона для скота. Бабушка показала мне толстую ореховую палку с медным наконечником, висевшую на кожаной петле у нее на поясе. Это, сказала она, от гремучих змей. Я тоже не должен ходить на огород без увесистой палки или большого ножа; сама она по пути туда и обратно убила этих змей великое множество. А одну девочку, что живет по дороге в Черный Ястреб, змея ужалила в ногу, и девочка проболела все лето.
Я точно помню, какой предстала предо мной прерия, когда в то сентябрьское утро я шагал рядом с бабушкой на огород по едва заметным колеям, оставленным повозками. Не знаю почему, может, я еще не пришел в себя от долгого путешествия в поезде, но только сильнее всего я ощущал вокруг себя движение - оно чувствовалось и в легком, свежем утреннем ветре, и во всем ландшафте: словно лохматая трава была просторной шкурой, под которой мчались вдаль стада диких бизонов...
Один я ни за что не отыскал бы огорода, хотя, вероятно, заметил бы большие желтые тыквы, которые лежали оголенные, так как листья уже высохли; но огород и не интересовал меня нисколько. Мне хотелось идти все дальше и дальше средь красной травы, до самого края света, а до него, казалось, рукой подать. Прозрачный воздух как бы говорил, что здесь кончается все, остаются только земля, солнце и небо, а стоит пройти еще немного вперед - будет только солнце да небо, и можно уплыть туда, подобно рыжевато-коричневым ястребам, которые парили у нас над головами, отбрасывая на траву медленно скользившие тени. И пока бабушка, взяв вилы, воткнутые в одну из борозд, копала картошку, а я выбирал ее из мягкой темной земли и клал в мешок, я все посматривал на ястребов - ведь и я мог бы парить там, наверху.
Когда бабушка собралась уходить, я сказал, что хотел бы остаться здесь ненадолго.
Она посмотрела на меня из-под полей шляпы:
- А змей не боишься?
- Немножко, - признался я, - и все равно мне хочется посидеть тут еще.
- Ну ладно, заметишь змею - не трогай ее. Большие желтые с коричневым не опасны, это ужи, они помогают разгонять сусликов. А увидишь, что из той норы кто-то выглядывает, - не пугайся. Это барсук. Он почти такой же большой, как опоссум, только на морде полоски, черные и белые. Иной раз он, бывает, утащит цыпленка, но я не разрешаю работникам обижать его. На этих новых землях привязываешься к животным. Я люблю, когда он выходит поглазеть на меня, пока я здесь копаюсь.
Бабушка перекинула мешок с картофелем через плечо и стала спускаться с холма, слегка наклоняясь вперед. Тропинка вилась по дну лощины; дойдя до первого поворота, бабушка помахала мне рукой и скрылась из виду. Я остался один, и мне было легко и спокойно - это новое чувство не покидало меня.
Я сел посреди огорода, чтобы змеи не могли незаметно ко мне подползти, и прислонился к нагретой солнцем желтой тыкве. В бороздах росли кустики пузырчатой вишни, усыпанные плодами. Я отвернул тонкие, как бумага, треугольные чешуйки, прикрывавшие ягоды, и съел несколько штук. Вокруг меня среди засохших плетей тыквы выделывали отчаянные трюки гигантские кузнечики, вдвое больше тех, что мне доводилось видеть раньше. Взад и вперед по вспаханной земле сновали суслики. На дне лощины ветер был не такой сильный, но наверху, у ее краев, он пел свою протяжную песню, и я видел, как клонится высокая трава. Земля подо мной была теплая, теплой она была и на ощупь, когда я крошил ее в пальцах. Откуда ни возьмись появились занятные красные жучки и целыми полчищами медленно ползали вокруг. Их пунцовые с черными пятнышками спинки блестели как лакированные. Я сидел тихо-тихо. Ничего не происходило. Я ничего и не ждал. Я просто подставлял себя солнцу, впитывая его тепло, так же как тыквы, и больше мне ничего не хотелось. Я был совершенно счастлив. Наверно, такое чувство мы испытываем, когда, умирая, сливаемся с чем-то бесконечным, будь то солнце или воздух, добро или мудрость. Во всяком случае, раствориться в чем-то огромном и вечном - это и есть счастье. И приходит оно незаметно, как сон.
3
В воскресенье утром Отто Фукс должен был отвезти нас знакомиться с новыми соседями - чехами. Мы решили захватить с собой кое-какие припасы ведь чехи поселились в необжитых местах, у них нет ни огорода, ни курятника, только маленький клочок вспаханной земли. Фукс принес из погреба мешок картошки и копченый окорок, а бабушка уложила в солому, устилавшую повозку, несколько караваев хлеба, который пекла вчера, горшочек масла и пироги с тыквой. Мы взгромоздились на козлы, и лошади затрусили мимо пруда по дороге, подымавшейся к большому кукурузному полю.
Мне хотелось скорее узнать, что откроется за этим полем, но там оказалась только красная трава, и ничего больше, хотя с козел было видно далеко. Дорога петляла, как затравленный зверь, обходя глубокие лощины, пересекая широкие и пологие. А вдоль дороги, на всех ее поворотах, росли подсолнухи - многие высотой с небольшое деревцо - с крупными шершавыми листьями и с множеством побегов, увенчанных цветами. Подсолнухи прорезали прерию золотой лентой. То и дело какая-нибудь из лошадей захватывала губами цветущий стебель и принималась жевать его на ходу, а цветы качались в такт движению ее челюстей, пока не скрывались в пасти.
Дорогой бабушка рассказала мне, что чехи купили участок у своего земляка Питера Крайека, и взял он с них втридорога. Еще живя на родине, они заключили сделку с Крайеком через его двоюродного брата, который приходился родственником и миссис Шимерде. Шимерды были первыми поселенцами-чехами в нашей округе. Только Крайек мог быть им переводчиком, а переводил он как хотел. Они совсем не знали английского, не могли ни совета спросить, ни объяснить, в чем нуждаются. Фукс сказал, что один их сын, уже взрослый и сильный, сможет работать в поле, а вот отец старый, немощный и в земледелии ничего не смыслит. У себя дома он был ткачом, слыл большим искусником по части гобеленов и обивочных тканей. Он привез с собой скрипку, но здесь от нее будет мало проку, хотя в Чехии он прирабатывал, играя на ней.
- Если они приличные люди, жаль мне их, - сказала бабушка, - зимой в этой дыре у Крайека им туго придется. Даже землянкой ее не назовешь, барсучья нора и та лучше. Говорят, Крайек навязал им за двадцать долларов старую плиту, а она и десяти не стоит.
- Так оно и есть, мэм, - подхватил Отто. - Да еще всучил им в придачу своего быка и двух старых кляч и содрал как за хорошую упряжку. Я бы их предупредил насчет лошадей, старик немного понимает по-немецки, да все равно толку не будет. Чехи сроду не доверяли австрийцам.
Моя Антония
ПРЕДИСЛОВИЕ
Прошлым летом, в самую жаркую пору, я случайно встретил Джима Бердена в поезде, пересекавшем Айову. Мы с Джимом - старые друзья, вместе росли в маленьком городке штата Небраска, и у нас нашлось, о чем поговорить. Покуда поезд мчал нас мимо бесконечных полей спелой пшеницы и лугов, пестревших цветами, мимо захолустных городишек и дубовых рощ, поникших под солнцем, мы беседовали, сидя у большого окна вагона, где все покрылось толстым слоем красной пыли, а деревянная обшивка до того раскалилась, что к ней нельзя было прикоснуться. Эта пыль, жара и обжигающий ветер воскрешали в памяти многое. Мы толковали о том, как живется детворе в таких вот городках, затерянных среди пшеницы и кукурузы: здешний климат бодрит, он щедр на крайности - лето знойное, кругом все зеленеет и колышется под ослепительным небом, и просто дух захватывает от буйной растительности, от красок и запахов густых трав и тучных хлебов; зима лютая, малоснежная, кругом голые поля, серые, как листовое железо. Мы единодушно решили, что тот, кому не довелось провести детство в таком городке среди прерии, и представить себе всего этого не может. А те, кто здесь рос, как бы члены единого братства.
Хотя и Джим Берден, и я живем теперь в Нью-Йорке, мы почти не видимся. Джим - адвокат крупной компании Западных железных дорог и часто неделями не бывает у себя в конторе. Это одна из причин, почему мы редко встречаемся. Другая - та, что я недолюбливаю его жену. Она женщина красивая, энергичная, деятельная, но, мне кажется, довольно сухая и по своей натуре неспособна на сильные чувства. По-моему, скромные вкусы мужа раздражают ее, и она находит удовлетворение в том, что разыгрывает из себя покровительницу группы молодых художников и поэтов, обладающих весьма передовыми взглядами и весьма средними способностями. У нее есть собственные средства, и она живет своей жизнью. Однако по каким-то соображениям предпочитает оставаться миссис Джеймс Берден.
Что до Джима, разочарования не изменили его. Романтические наклонности, из-за которых в детстве над ним часто посмеивались, как раз и содействовали его успеху. Он страстно влюблен в просторы, по которым ветвится его железная дорога. И благодаря тому, что он верит в эти края и хорошо изучил их, ему удалось немало сделать для их развития.
В тот знойный день, когда мы ехали по Айове; разговор наш все время возвращался к девушке-чешке, которую мы оба когда-то хорошо знали. О ком бы мы ни вспоминали, никто не был так тесно связан со здешними местами, со здешней жизнью, с увлекательной порой нашего детства. Я совсем потерял ее из виду, а Джим через много лет разыскал ее и возобновил эту дорогую для него дружбу. Пока мы ехали в поезде, эта девушка не шла у него из головы. Он и во мне воскресил прежнюю к ней привязанность, я словно видел ее воочию.
- Время от времени я записываю все, что вспоминаю об Антонии, признался Джим. - В долгих разъездах это мое любимое развлечение. Сижу у себя в купе и пишу.
Когда я сказал, что не прочь почитать эти записи, он ответил, что непременно покажет мне их, если только когда-нибудь закончит.
Прошло несколько месяцев, и вот однажды, в непогожий зимний вечер, Джим появился у меня с большой папкой. Он внес ее в гостиную и, грея над огнем руки, сказал:
- Ну вот тебе мои записки об Антонии. Ты еще не потерял охоту с ними познакомиться? Закончил вчера вечером. Приводить их в порядок не было времени, я ведь просто писал подряд обо всем, что вспоминалось, когда я думал о ней. Получилось, наверно, нечто бесформенное. Да и названия нет.
Он прошел в соседнюю комнату, присел за письменный стол и написал на папке: "Антония". Нахмурился, подумал с минуту и прибавил впереди еще одно слово: "моя" - "Моя Антония". Теперь заглавие, видимо, пришлось ему по душе.
Optima dies... prima fugit.
Virgil
Лучшие самые дни убегают... ранее всех.
Вергилий "Георгики"
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СЕМЕЙСТВО ШИМЕРДОВ
1
Впервые я услышал об Антонии во время бесконечного, как мне тогда показалось, переезда через огромную центральную равнину Северной Америки. В ту пору мне было десять лет, мои родители умерли оба в один год, и родственники отправили меня из Виргинии в Небраску к бабушке и деду. В дороге за мной присматривал уроженец Синих гор Джейк Марпол, один из подручных отца на старой ферме, ехавший теперь работать на Запад к моему деду. Джейк разбирался в жизни немногим лучше меня. До того дня, как мы пустились на поиски счастья в неизведанные края, он ни разу не ездил на поезде.
Весь путь мы проделали в сидячих вагонах, и с каждым днем копоти и грязи на нас прибавлялось и прибавлялось. Джейк покупал все, что предлагали мальчишки-разносчики: сласти, апельсины, блестящие медные пуговицы, брелоки для часов, а мне он купил книгу "Жизнь Джесси Джеймса" [Джесси Джеймс (1847-1882) - во время Гражданской войны, сколотив собственный отряд, сражался на стороне южан; по окончании войны был объявлен вне закона; шестнадцать лет занимался разбоем; за голову его был назначен выкуп; был убит своими же сообщниками; его храбрость и романтические приключения прославлены в ковбойских песнях и преданиях], и я до сих пор считаю ее самой интересной книгой из всех, что я читал. После Чикаго нас опекал приветливый проводник, который как свои пять пальцев знал места, куда мы ехали, и, когда мы рассказали о себе, дал нам множество советов. Он показался нам человеком бывалым, много повидавшим и объездившим чуть ли не весь свет - он так и сыпал названиями дальних штатов и городов. Бесчисленные брелоки, кольца и булавки свидетельствовали о его принадлежности к различным братствам. Даже на запонках у него красовались иероглифы - словом, знаков на нем было не меньше, чем на египетском обелиске.
Подсев к нам как-то раз поболтать, он сказал, что впереди, в вагоне для иммигрантов, едет семейство "из-за океана", и направляются они туда же, куда и мы.
- Никто из них по-английски ни слова не знает, кроме одной девочки, да и она только и может сказать: "Нам Черный Ястреб, Небраска". Ей лет двенадцать или тринадцать, чуть-чуть постарше тебя, Джим, а шустрая какая! Хочешь, я сведу тебя к ней познакомиться? И глазищи у нее красивые карие.
Последние его слова совсем меня сконфузили, я покачал головой и уткнулся в "Джесси Джеймса". Джейк одобрительно кивнул мне и сказал, что от иностранцев того и гляди подхватишь какую-нибудь заразу.
Я не помню, как мы переправились через Миссури, как целый день ехали по Небраске. Наверно, к тому времени мы пересекли уже столько рек, что я на них и смотреть перестал. Что же до Небраски, то меня поразило одно - мы ехали и ехали с утра до ночи, а Небраска все не кончалась.
Я уже давно спал, свернувшись калачиком на красном плюшевом сиденье, когда мы наконец доехали до Черного Ястреба. Джейк разбудил меня и взял за руку. Спотыкаясь, мы спустились на деревянную платформу, по которой сновали какие-то люди с фонарями. Не видно было ни города, ни даже огней вдали - нас окружала непроглядная тьма. Паровоз тяжело отдувался после долгого бега. Красные отблески топки освещали кучку людей на платформе, рядом с ними громоздились узлы и сундуки. Я понял, что это и есть семья иммигрантов, о которой рассказывал проводник. У женщины голова была повязана платком с бахромой; она прижимала к груди, словно ребенка, небольшую железную шкатулку. Возле нее стоял высокий и сутулый пожилой мужчина. Два подростка и девочка держали узлы, увязанные в клеенку, а младшая дочка цеплялась за юбку матери. К ним подошел человек с фонарем, и начался громкий, шумный разговор. Я навострил уши - ведь я впервые слышал чужую речь.
Еще один фонарь приблизился к нам. Веселый голос окликнул:
- Эй, не вы ли родственники мистера Бердена? Если так, то я за вами. Меня зовут Отто Фукс, я служу у мистера Бердена и сейчас отвезу вас к нему. Ну как, Джимми, не страшно тебе было забираться так далеко на запад?
Я с любопытством смотрел на освещенное фонарем лицо незнакомца. Казалось, он сошел прямо со страниц "Джесси Джеймса". На голове у него было сомбреро с широкой кожаной лентой и блестящей пряжкой, а концы усов, загнутые кверху, топорщились, словно рожки. Он выглядел лихим и свирепым. Наверно, подумал я, прошлое у него темное. Длинный шрам пересекал его щеку, и от этого уголок рта кривился в зловещей ухмылке. Кожа была смуглая, как у индейца, а у левого уха не хватало верхней половины. Словом, по виду - настоящий головорез. Пока он в сапогах на высоких каблуках расхаживал по платформе, подбирая наш багаж, я разглядел, что он довольно худой, но жилистый, быстрый и легкий на ногу. Он сказал, что ехать далеко, а уже ночь, и лучше отправляться поскорее. Вместе с ним мы прошли к коновязи, где стояли две повозки, и я увидел, что в одну из них укладывает вещи семейство приезжих. Другая ждала нас. Джейк сел на козлы рядом с Отто Фуксом, а я примостился на соломе, устилавшей дно повозки, и укрылся бизоньей шкурой. Повозка иммигрантов с грохотом понеслась в темноту, мы тронулись следом.
Я пробовал заснуть, но от тряски чуть не прикусил себе язык, и скоро бока у меня заныли. Когда солома примялась, лежать стало жестко. Я осторожно вылез из-под шкуры, встал на колени и выглянул из повозки. Ничего не было видно - ни деревьев, ни ручьев, ни лугов, ни холмов, ни изгородей. Наверно, впереди вилась дорога, но и ее я не мог различить в слабом свете звезд. Кругом была только земля - не сады, не пашни, а то, на чем их создают. Да, кругом была только земля, и слегка холмистая, это я хорошо чувствовал, потому что часто наша повозка со скрежетом тормозила, когда мы спускались в низину, а потом кренилась, выбираясь наверх. Мне чудилось, что весь мир остался далеко позади, что мы покинули его пределы и очутились в местах, человеку неподвластных. До сих пор я всегда видел на фоне неба знакомые очертания гор. А сейчас перед моими глазами открывался весь необъятный небесный свод, ничем не заслоненный. Мне не верилось, что покойные отец и мать смотрят на меня оттуда, - наверно, они все еще ищут меня у ручья возле овечьего загона или на белой дороге, ведущей к горным пастбищам. Даже души моих родителей остались далеко позади. Повозка громыхала во тьме, увозя меня неведомо куда. Вряд ли мне хотелось обратно домой. Доедем мы или нет, мне тоже было все равно. Между этой землей и этим небом я чувствовал, что исчезаю, превращаюсь в ничто. В тот вечер я не стал молиться, я знал: чему суждено быть, то и будет.
2
Не помню, как уже перед рассветом мы добрались до дедушкиной фермы, проехав на тяжелых рабочих лошадях почти двадцать миль. Проснулся я за полдень. Комната, где я находился, была чуть больше моей кровати, над изголовьем тихо колыхалась от теплого ветра оконная занавеска. Возле кровати, глядя на меня, стояла высокая черноволосая женщина с загорелым и морщинистым лицом; я понял, что это моя бабушка. Видно было, что она плакала, но, когда я открыл глаза, она заулыбалась, с волнением всматриваясь в мое лицо, и присела в ногах постели.
- Выспался, Джимми? - спросила она весело. И совсем другим тоном добавила, будто про себя: - До чего же ты похож на отца!
Тут я вспомнил, что мой отец когда-то был ее маленьким сынишкой, и она, должно быть, часто подымалась сюда по утрам, чтобы разбудить его, если он спал слишком долго.
- Вот тебе чистое белье, - продолжала она, поглаживая загорелой рукой одеяло. - Но сначала давай-ка спустимся в кухню, вымоешься хорошенько в чане за плитой. Одежду бери с собой, мы одни, никого нет.
"Спуститься в кухню" прозвучало для меня непривычно, дома всегда говорили "выйти на кухню". Я подхватил носки, башмаки и пошел за бабушкой через гостиную, а потом по лестнице вниз в подвал. Справа там оказалась столовая, а слева кухня. Обе комнаты были оштукатурены и побелены, штукатурка положена прямо на земляные стены. Пол был цементный. Под деревянным потолком поблескивали маленькие полуоконца с белыми занавесками, на широких подоконниках стояли горшки с геранью и плющом. В кухне вкусно пахло имбирными пряниками. Огромная плита сверкала никелем, а за ней, у стены, стояли широкая деревянная скамья и луженый чан для мытья, в который бабушка налила холодную и горячую воду. Когда она принесла мне мыло и полотенце, я заявил, что привык мыться сам.
- И уши не забудешь помыть, Джимми? Правда? Ну хорошо, ты у нас молодец!
В кухне было очень уютно. Через выходившее на запад окошко солнце освещало воду в чане, о стенку которого, с любопытством меня разглядывая, терся большой мальтийский кот. Я скреб себя щеткой, а бабушка хлопотала в столовой, пока я в тревоге не закричал:
- Бабушка, а пряники не сгорят?
Тогда она со смехом вбежала в кухню, размахивая перед собой передником, будто прогоняя кур.
Бабушка была худая и высокая, она чуть горбилась и всегда немного вытягивала вперед шею, будто прислушивалась или приглядывалась к чему-то. Когда я стал старше, я решил, что просто она постоянно думает о чем-то своем. Она была быстрая и порывистая. Ее высокий голос звучал довольно резко, в нем часто слышалось беспокойство: бабушка вечно пеклась о том, чтобы во всем соблюдались должный порядок и приличия. Смеялась она громко и, пожалуй, немного визгливо, но всегда к месту и от души. Ей было тогда пятьдесят пять лет, она выглядела крепкой и на редкость выносливой.
Одевшись, я осмотрел длинный погреб рядом с кухней. Он был вырыт под крылом дома, тоже оштукатурен и залит цементом, из него можно было по лестнице подняться к двери во двор, через которую входили в дом работники. В погребе, под окном, они мылись, возвращаясь с поля.
Пока бабушка возилась с ужином, я сел на широкую скамью за плитой, чтобы поближе познакомиться с котом - как сказала бабушка, он ловил не только мышей и крыс, но даже сусликов. Желтый солнечный зайчик перемещался по полу к лестнице, и мы с бабушкой беседовали о моем путешествии и о приехавших чехах; она объяснила, что они будут нашими ближайшими соседями. О ферме в Виргинии, где бабушка прожила столько лет, мы не говорили. Но когда мужчины вернулись с поля и все сели ужинать, бабушка начала расспрашивать Джейка о своем прежнем доме, о друзьях и соседях.
Дедушка говорил мало. Войдя, он поцеловал меня и ласково о чем-то спросил, но больше своих чувств не проявлял. Я сразу немного оробел перед ним, такой он был степенный, столько в нем было достоинства. Первое, что бросалось в глаза при взгляде на деда, - его красивая волнистая, белоснежная борода. Помню, один миссионер сказал, что она совсем как у арабского шейха. Дед был совершенно лыс, и борода от этого казалась еще внушительнее.
Глаза его ничуть не походили на стариковские - ярко-синие, они смотрели зорко и холодно блестели. Зубы были ровные, белые и такие крепкие, что деду ни разу в жизни не понадобился дантист. Его тонкая кожа быстро грубела от солнца и ветра. В молодости дед был рыжий, и сейчас еще его брови отливали бронзой.
За столом мы с Отто Фуксом нет-нет да и поглядывали украдкой друг на друга. Пока бабушка готовила ужин, она успела рассказать мне, что Отто австриец, приехал сюда молодым парнем и вел полную приключений жизнь на Дальнем Западе среди рудокопов и ковбоев. В горах его железное здоровье было подорвано частыми воспалениями легких, и он на время переселился к нам, в места потеплее. В Бисмарке, немецком поселке к северу от нас, жили его родные, но он вот уже целый год работал у дедушки.
Как только ужин окончился, Отто увел меня на кухню и шепотом сообщил, что в конюшне стоит пони, которого купили для меня на распродаже; Отто объезжал его, чтобы выяснить, не водится ли за пони каких-нибудь зловредных фокусов, но тот оказался "настоящим джентльменом", и зовут его Франт. Фукс рассказывал мне про все, что мне было интересно, - и как он отморозил ухо во время бурана в Вайоминге, когда ездил там кучером на почтовом дилижансе, и как бросают лассо. Он пообещал на следующий день к заходу солнца заарканить при мне бычка. Потом принес и показал нам с Джейком свои кожаные ковбойские штаны и шпоры, достал праздничные сапоги: их голенища были расшиты необычными узорами - и розами, и двойными узлами, символами верной любви, - и силуэтами обнаженных женских фигур. "Это ангелы", - пояснил он с серьезным видом.
Перед сном Джейка и Отто позвали наверх в гостиную на молитву. Дедушка надел очки в серебряной оправе и прочел несколько псалмов. Голос его звучал проникновенно, и читал он очень увлекательно; я даже пожалел, что он не выбрал мои любимые главы из Книги царств. Когда он произносил слово "селла" [древнееврейское слово, вошедшее в текст псалмов неправославных библий и служащее указанием для молящихся к повышению голоса или к паузе], меня в дрожь бросало.
- ...Избрал нам наследие наше, красу Иакова, которого возлюбил. Селла!
Я понятия не имел, что это слово значит, и дедушка, наверно, тоже. Но в его устах оно звучало пророчески, как самое заветное из слов.
На другое утро я выбежал пораньше, чтобы осмотреться. Мне уже объяснили, что, кроме нашего, других деревянных домов к западу от Черного Ястреба не увидишь, только дальше в поселении норвежцев есть еще несколько. Все наши соседи жили в землянках и в крытых дерном хижинах удобных, но не слишком просторных. Наш белый дом, возвышавшийся на полтора этажа над фундаментом, был выстроен в восточном углу усадьбы, а недалеко от входа в кухню стояла ветряная мельница. От мельницы к западу усадьба шла под уклон, и там внизу располагались сараи, амбары и свинарник. Склон этот был голый, утоптанный, по нему вились размытые дождем канавы. За амбарами в неглубокой ложбине виднелся маленький грязный пруд, окруженный ржавым ивняком. Дорога от почты проходила мимо наших дверей, пересекала двор, шла вокруг пруда, а затем поворачивала на запад, вверх по отлогому холму к девственной прерии. Там, на горизонте, она огибала кукурузное поле, такое огромное, каких я раньше не видал. Это поле, да еще делянка за хлевом, засеянная сорго, были единственными возделанными участками. Вокруг, насколько хватал глаз, колыхалась жесткая и лохматая красная трава с меня ростом.
К северу от дома, перед полосой вспаханной земли, защищавшей ферму от пожаров, росли невысокие, густо посаженные развесистые клены, листья на них уже начали желтеть. Эта живая изгородь тянулась почти на четверть мили, но мне пришлось пристально вглядываться, чтобы рассмотреть ее. Низкорослые деревца терялись на фоне травы. Казалось, что трава вот-вот поглотит и эту изгородь, и терновую рощицу со сложенным из дерна курятником.
Я смотрел по сторонам, и у меня было такое чувство, что здешний край это трава, как море - вода. От красного цвета травы вся необозримая прерия казалась залитой вином или устланной только что выброшенными на сушу водорослями-багрянками. Сама трава была в постоянном движении, и мне почудилось, будто вся прерия бежит куда-то.
Я и Забыл совсем, что у меня есть бабушка, а она вдруг появилась возле меня в шляпе от солнца, с мешком в руках и спросила, не хочу ли я прогуляться с ней на огород, накопать к обеду картошки.
К моему удивлению, огород оказался в четверти мили от дома, и подниматься к нему надо было по невысокому откосу мимо загона для скота. Бабушка показала мне толстую ореховую палку с медным наконечником, висевшую на кожаной петле у нее на поясе. Это, сказала она, от гремучих змей. Я тоже не должен ходить на огород без увесистой палки или большого ножа; сама она по пути туда и обратно убила этих змей великое множество. А одну девочку, что живет по дороге в Черный Ястреб, змея ужалила в ногу, и девочка проболела все лето.
Я точно помню, какой предстала предо мной прерия, когда в то сентябрьское утро я шагал рядом с бабушкой на огород по едва заметным колеям, оставленным повозками. Не знаю почему, может, я еще не пришел в себя от долгого путешествия в поезде, но только сильнее всего я ощущал вокруг себя движение - оно чувствовалось и в легком, свежем утреннем ветре, и во всем ландшафте: словно лохматая трава была просторной шкурой, под которой мчались вдаль стада диких бизонов...
Один я ни за что не отыскал бы огорода, хотя, вероятно, заметил бы большие желтые тыквы, которые лежали оголенные, так как листья уже высохли; но огород и не интересовал меня нисколько. Мне хотелось идти все дальше и дальше средь красной травы, до самого края света, а до него, казалось, рукой подать. Прозрачный воздух как бы говорил, что здесь кончается все, остаются только земля, солнце и небо, а стоит пройти еще немного вперед - будет только солнце да небо, и можно уплыть туда, подобно рыжевато-коричневым ястребам, которые парили у нас над головами, отбрасывая на траву медленно скользившие тени. И пока бабушка, взяв вилы, воткнутые в одну из борозд, копала картошку, а я выбирал ее из мягкой темной земли и клал в мешок, я все посматривал на ястребов - ведь и я мог бы парить там, наверху.
Когда бабушка собралась уходить, я сказал, что хотел бы остаться здесь ненадолго.
Она посмотрела на меня из-под полей шляпы:
- А змей не боишься?
- Немножко, - признался я, - и все равно мне хочется посидеть тут еще.
- Ну ладно, заметишь змею - не трогай ее. Большие желтые с коричневым не опасны, это ужи, они помогают разгонять сусликов. А увидишь, что из той норы кто-то выглядывает, - не пугайся. Это барсук. Он почти такой же большой, как опоссум, только на морде полоски, черные и белые. Иной раз он, бывает, утащит цыпленка, но я не разрешаю работникам обижать его. На этих новых землях привязываешься к животным. Я люблю, когда он выходит поглазеть на меня, пока я здесь копаюсь.
Бабушка перекинула мешок с картофелем через плечо и стала спускаться с холма, слегка наклоняясь вперед. Тропинка вилась по дну лощины; дойдя до первого поворота, бабушка помахала мне рукой и скрылась из виду. Я остался один, и мне было легко и спокойно - это новое чувство не покидало меня.
Я сел посреди огорода, чтобы змеи не могли незаметно ко мне подползти, и прислонился к нагретой солнцем желтой тыкве. В бороздах росли кустики пузырчатой вишни, усыпанные плодами. Я отвернул тонкие, как бумага, треугольные чешуйки, прикрывавшие ягоды, и съел несколько штук. Вокруг меня среди засохших плетей тыквы выделывали отчаянные трюки гигантские кузнечики, вдвое больше тех, что мне доводилось видеть раньше. Взад и вперед по вспаханной земле сновали суслики. На дне лощины ветер был не такой сильный, но наверху, у ее краев, он пел свою протяжную песню, и я видел, как клонится высокая трава. Земля подо мной была теплая, теплой она была и на ощупь, когда я крошил ее в пальцах. Откуда ни возьмись появились занятные красные жучки и целыми полчищами медленно ползали вокруг. Их пунцовые с черными пятнышками спинки блестели как лакированные. Я сидел тихо-тихо. Ничего не происходило. Я ничего и не ждал. Я просто подставлял себя солнцу, впитывая его тепло, так же как тыквы, и больше мне ничего не хотелось. Я был совершенно счастлив. Наверно, такое чувство мы испытываем, когда, умирая, сливаемся с чем-то бесконечным, будь то солнце или воздух, добро или мудрость. Во всяком случае, раствориться в чем-то огромном и вечном - это и есть счастье. И приходит оно незаметно, как сон.
3
В воскресенье утром Отто Фукс должен был отвезти нас знакомиться с новыми соседями - чехами. Мы решили захватить с собой кое-какие припасы ведь чехи поселились в необжитых местах, у них нет ни огорода, ни курятника, только маленький клочок вспаханной земли. Фукс принес из погреба мешок картошки и копченый окорок, а бабушка уложила в солому, устилавшую повозку, несколько караваев хлеба, который пекла вчера, горшочек масла и пироги с тыквой. Мы взгромоздились на козлы, и лошади затрусили мимо пруда по дороге, подымавшейся к большому кукурузному полю.
Мне хотелось скорее узнать, что откроется за этим полем, но там оказалась только красная трава, и ничего больше, хотя с козел было видно далеко. Дорога петляла, как затравленный зверь, обходя глубокие лощины, пересекая широкие и пологие. А вдоль дороги, на всех ее поворотах, росли подсолнухи - многие высотой с небольшое деревцо - с крупными шершавыми листьями и с множеством побегов, увенчанных цветами. Подсолнухи прорезали прерию золотой лентой. То и дело какая-нибудь из лошадей захватывала губами цветущий стебель и принималась жевать его на ходу, а цветы качались в такт движению ее челюстей, пока не скрывались в пасти.
Дорогой бабушка рассказала мне, что чехи купили участок у своего земляка Питера Крайека, и взял он с них втридорога. Еще живя на родине, они заключили сделку с Крайеком через его двоюродного брата, который приходился родственником и миссис Шимерде. Шимерды были первыми поселенцами-чехами в нашей округе. Только Крайек мог быть им переводчиком, а переводил он как хотел. Они совсем не знали английского, не могли ни совета спросить, ни объяснить, в чем нуждаются. Фукс сказал, что один их сын, уже взрослый и сильный, сможет работать в поле, а вот отец старый, немощный и в земледелии ничего не смыслит. У себя дома он был ткачом, слыл большим искусником по части гобеленов и обивочных тканей. Он привез с собой скрипку, но здесь от нее будет мало проку, хотя в Чехии он прирабатывал, играя на ней.
- Если они приличные люди, жаль мне их, - сказала бабушка, - зимой в этой дыре у Крайека им туго придется. Даже землянкой ее не назовешь, барсучья нора и та лучше. Говорят, Крайек навязал им за двадцать долларов старую плиту, а она и десяти не стоит.
- Так оно и есть, мэм, - подхватил Отто. - Да еще всучил им в придачу своего быка и двух старых кляч и содрал как за хорошую упряжку. Я бы их предупредил насчет лошадей, старик немного понимает по-немецки, да все равно толку не будет. Чехи сроду не доверяли австрийцам.