— Что конкретно вы подразумеваете под нейроинженерией? — спросил Блад, вперив в него взгляд налитых кровью глаз.
— У меня еще будет возможность пространно осветить эту проблему в моем скромном выступлении на нашем пятом по счету заседании.
Клэр, смирно сидевшая на стуле с прямой спинкой, гадала, заметил ли кто-нибудь, кроме нее, странную пантомиму, разыгранную при последнем обмене репликами. Рядом с ней сидела, поставив на раскладной столик свой магнитофон, мисс Кейри. Услышав, несмотря на наушники, слова сэра Ивлина, обращенные к Валенти, она так злобно нахмурилась, что пластмассовая полоска, соединявшая два наушника, съехала ей на лоб, и она едва успела не дать ей свалиться с головы. Зрелище было потешное, словно она ловит шляпу, сорванную порывом ветра. Вернув полоску пластмассы на место, к узлу седых волос, мисс Кейри застыла, но Клэр, наблюдавшая гротескную смену выражений ее лица, которую она определенно не могла контролировать, еще больше укрепилась в мнении, что перед ней пациентка доктора Валенти, а не его ассистентка.
Настала очередь Хораса Уиндхема. Его короткое выступление в дискуссии наполовину состояло из улыбочек и смешков. Он заявил, что как частное лицо присоединяется к тревоге, высказанной Соловьевым, хотя и имеет счастье вести в тихом академическом омуте Оксфорда совершенно безмятежную жизнь. Однако он вынужден покаянно признать, что сфера его компетенции по самой своей природе не способна породить каких-либо способов противодействия всем этим напастям. Ведь он специализируется на грудных младенцах, начиная с первой недели жизни, и на нетрадиционных методах развития их интеллектуального и эмоционального потенциала. Он осмеливается предположить, что, в некотором смысле, плачевное состояние, в которое погрузилось человечество, отчасти, а то и в основном вызвано неведением относительно этих методов. Платой за цивилизацию стала утрата инстинктивных постулатов, управляющих поведением; в итоге цивилизованный человек утратил ориентиры и стал похож на морехода, утопившего компас и не видящего звезд. Мы слишком много едим и слишком мало спариваемся, а может, и наоборот; слишком поздно или слишком рано начинаем приучать детей к горшку; мамаши либо трясутся над своими чадами, как курицы-наседки, либо совсем перестают ими заниматься, либо все разрешают, либо все запрещают. Кто знает, что для беспомощного создания в кроватке лучше, что хуже? Нам известен только результат, готовый продукт — взрослый человек, превращающий общество во всем нам знакомое унылое место. Сам он лелеет надежду — не исключено, что несбыточную, — что рано или поздно ответ на вопрос о человеческом предназначении будет найден, так сказать, в колыбели, благодаря исследованиям, о которых он уже упоминал. Есть признаки, что в самом ближайшем будущем произойдет прорыв, только бы подтвердились некоторые последние экспериментальные данные… Об этих экспериментах он сообщит в своем докладе на следующем заседании. Впрочем, даже если результаты экспериментов окажутся, как он надеется, положительными, благотворные перемены будут происходить очень-очень медленно, и это вряд ли могло бы стать темой для письма Эйнштейна американскому президенту или ее величеству королеве…
Бурш боролся с собой, пытаясь достойно отмолчаться, но потерпел в борьбе позорное поражение. Уставившись на Уиндхема поверх очков, он проговорил:
— Вы возражаете против термина “социальная инженерия”. А чем же занимаетесь вы, если не тем же самым?
— Это разные вещи. Свое направление я бы не назвал инженерией. Я бы назвал его священнодействием вокруг новорожденного. — Безмятежной улыбкой и ямочками на лице Уиндхем сам был вылитый младенец.
Его слова были встречены вежливым смехом. Казалось, дискуссии наступает конец. Но этому не дал случиться Бруно Калецки, лучше других умевший выбрать подходящий момент.
— С вашего позволения, господин председатель… — Он поднял левую руку, продолжая строчить в блокноте правой.
Соловьев без энтузиазма кивнул, но Бруно счел необходимым сперва дописать начатое, продлив выжидательную тишину секунд на двадцать. Наконец, он, довольный, отложил ручку с монограммой и начал:
— Господин председатель, мне кажется, что как цели конференции, так и способы их достижения определены недостаточно четко. Выступая в роли скромного представителя общественной науки или, если хотите, научно ориентированного исследователя общества, я нахожу очевидной причину этого недопонимания… — Прервавшись, он подскочил к грифельной доске у стены и схватил мел. — Причина в том, что все мы больны неявной шизофренией. — И он написал на доске небольшими заглавными буквами: “НЕЯВНАЯ ШИЗОФРЕНИЯ”. — Никого из присутствующих я не собирался этим оскорбить. — На доске появились слова: “НЕ ПРИНИМАТЬ НА СВОЙ СЧЕТ”. — Я предлагаю этот термин как метафору, но не только. Шизофрения в широком смысле слова означает раздвоенное сознание. Вот и у нас оно раздвоено… — Он разделил доску надвое вертикальной чертой. — С одной стороны, мы ведем, как напомнил наш друг, беззаботное академическое существование, занимаясь своими научными изысканиями sub specie aeternitatis, под знаком вечности. — Он начертал на левой половинке доски: “SUB.SP.AET.” — Но чистая наука никак не соприкасается с бедами, грозящими несчастному человечеству. Далекие галактики, которые мы исследуем с помощью своих радиотелескопов, не накормят миллионы голодных ртов, не принесут свободу миллионам угнетенных. Даже прикладные проекты в области биологии и общественных наук всегда носят долговременный характер: подразумевается, что времени впереди непочатый край, что следующее поколение продолжит наши усилия и доведет их до блестящего завершения… Не пойму, чем стереть! — В следующую секунду он придумал выход и написал на той же строчке, что “SUB.SP.AET.”, но на правой половинке доски: “ЗАВТРА?!” — Да, друзья мои, вторая половина расщепленного сознания знает, что завтра может не наступить, вот мы и испытываем соблазн забросить и галактики, и вечность, чтобы сконцентрировать всю нашу энергию, весь поиск на решении одной задачи: сделать так, чтобы завтра наступило! Но не является ли и это изменой, забвением того, что многие из нас считают, так сказать, священной миссией? Вот мы и попадаем в узкую протоку между Сциллой самодовольства (он громко постучал по левой половинке доски) и Харибдой паникерства и истерики. — (Стук по правой половине.) — Некоторые из нас тщатся, конечно, по мере сил устранить эту трещину, посвящая часть времени и энергии — если позволено будет сказать, даже больше энергии, чем можно себе позволить, — стараниям на общее благо, попыткам наладить взаимопонимание между расами и народами с помощью таких организаций, как ЮНЕСКО, Совет мира, Президентский консультативный совет, Комиссия по гражданским свободам, Общества охраны окружающей среды и прочих, к которым я имею честь принадлежать, внося свой скромный вклад в благие начинания. Если мне позволят мельком затронуть некоторые практические аспекты…
Увлекшегося Бруно уже нельзя было прервать, как нельзя выключить снаружи двигатель автомобиля, когда водитель заперся в салоне. Он говорил безостановочно — в основном, о своем малом вкладе (в действительности, далеко не малом) в деятельность всех этих уважаемых структур. Соловьев терпел его разглагольствования пятьдесят две минуты, после чего, так и не дождавшись паузы, перебил его усталым голосом:
— Пора обедать. Вы не будете возражать, Бруно? Бруно непонимающе глянул на часы и тут же превратился в воплощение раскаяния.
— Прошу прощения, — пролепетал он, убирая бумаги в портфель, — тема до того увлекательная, что…
В замешательстве он выглядел беспомощным. Но все знали, что при первой же возможности он опять оседлает своего любимого конька.
II
III
IV
— У меня еще будет возможность пространно осветить эту проблему в моем скромном выступлении на нашем пятом по счету заседании.
Клэр, смирно сидевшая на стуле с прямой спинкой, гадала, заметил ли кто-нибудь, кроме нее, странную пантомиму, разыгранную при последнем обмене репликами. Рядом с ней сидела, поставив на раскладной столик свой магнитофон, мисс Кейри. Услышав, несмотря на наушники, слова сэра Ивлина, обращенные к Валенти, она так злобно нахмурилась, что пластмассовая полоска, соединявшая два наушника, съехала ей на лоб, и она едва успела не дать ей свалиться с головы. Зрелище было потешное, словно она ловит шляпу, сорванную порывом ветра. Вернув полоску пластмассы на место, к узлу седых волос, мисс Кейри застыла, но Клэр, наблюдавшая гротескную смену выражений ее лица, которую она определенно не могла контролировать, еще больше укрепилась в мнении, что перед ней пациентка доктора Валенти, а не его ассистентка.
Настала очередь Хораса Уиндхема. Его короткое выступление в дискуссии наполовину состояло из улыбочек и смешков. Он заявил, что как частное лицо присоединяется к тревоге, высказанной Соловьевым, хотя и имеет счастье вести в тихом академическом омуте Оксфорда совершенно безмятежную жизнь. Однако он вынужден покаянно признать, что сфера его компетенции по самой своей природе не способна породить каких-либо способов противодействия всем этим напастям. Ведь он специализируется на грудных младенцах, начиная с первой недели жизни, и на нетрадиционных методах развития их интеллектуального и эмоционального потенциала. Он осмеливается предположить, что, в некотором смысле, плачевное состояние, в которое погрузилось человечество, отчасти, а то и в основном вызвано неведением относительно этих методов. Платой за цивилизацию стала утрата инстинктивных постулатов, управляющих поведением; в итоге цивилизованный человек утратил ориентиры и стал похож на морехода, утопившего компас и не видящего звезд. Мы слишком много едим и слишком мало спариваемся, а может, и наоборот; слишком поздно или слишком рано начинаем приучать детей к горшку; мамаши либо трясутся над своими чадами, как курицы-наседки, либо совсем перестают ими заниматься, либо все разрешают, либо все запрещают. Кто знает, что для беспомощного создания в кроватке лучше, что хуже? Нам известен только результат, готовый продукт — взрослый человек, превращающий общество во всем нам знакомое унылое место. Сам он лелеет надежду — не исключено, что несбыточную, — что рано или поздно ответ на вопрос о человеческом предназначении будет найден, так сказать, в колыбели, благодаря исследованиям, о которых он уже упоминал. Есть признаки, что в самом ближайшем будущем произойдет прорыв, только бы подтвердились некоторые последние экспериментальные данные… Об этих экспериментах он сообщит в своем докладе на следующем заседании. Впрочем, даже если результаты экспериментов окажутся, как он надеется, положительными, благотворные перемены будут происходить очень-очень медленно, и это вряд ли могло бы стать темой для письма Эйнштейна американскому президенту или ее величеству королеве…
Бурш боролся с собой, пытаясь достойно отмолчаться, но потерпел в борьбе позорное поражение. Уставившись на Уиндхема поверх очков, он проговорил:
— Вы возражаете против термина “социальная инженерия”. А чем же занимаетесь вы, если не тем же самым?
— Это разные вещи. Свое направление я бы не назвал инженерией. Я бы назвал его священнодействием вокруг новорожденного. — Безмятежной улыбкой и ямочками на лице Уиндхем сам был вылитый младенец.
Его слова были встречены вежливым смехом. Казалось, дискуссии наступает конец. Но этому не дал случиться Бруно Калецки, лучше других умевший выбрать подходящий момент.
— С вашего позволения, господин председатель… — Он поднял левую руку, продолжая строчить в блокноте правой.
Соловьев без энтузиазма кивнул, но Бруно счел необходимым сперва дописать начатое, продлив выжидательную тишину секунд на двадцать. Наконец, он, довольный, отложил ручку с монограммой и начал:
— Господин председатель, мне кажется, что как цели конференции, так и способы их достижения определены недостаточно четко. Выступая в роли скромного представителя общественной науки или, если хотите, научно ориентированного исследователя общества, я нахожу очевидной причину этого недопонимания… — Прервавшись, он подскочил к грифельной доске у стены и схватил мел. — Причина в том, что все мы больны неявной шизофренией. — И он написал на доске небольшими заглавными буквами: “НЕЯВНАЯ ШИЗОФРЕНИЯ”. — Никого из присутствующих я не собирался этим оскорбить. — На доске появились слова: “НЕ ПРИНИМАТЬ НА СВОЙ СЧЕТ”. — Я предлагаю этот термин как метафору, но не только. Шизофрения в широком смысле слова означает раздвоенное сознание. Вот и у нас оно раздвоено… — Он разделил доску надвое вертикальной чертой. — С одной стороны, мы ведем, как напомнил наш друг, беззаботное академическое существование, занимаясь своими научными изысканиями sub specie aeternitatis, под знаком вечности. — Он начертал на левой половинке доски: “SUB.SP.AET.” — Но чистая наука никак не соприкасается с бедами, грозящими несчастному человечеству. Далекие галактики, которые мы исследуем с помощью своих радиотелескопов, не накормят миллионы голодных ртов, не принесут свободу миллионам угнетенных. Даже прикладные проекты в области биологии и общественных наук всегда носят долговременный характер: подразумевается, что времени впереди непочатый край, что следующее поколение продолжит наши усилия и доведет их до блестящего завершения… Не пойму, чем стереть! — В следующую секунду он придумал выход и написал на той же строчке, что “SUB.SP.AET.”, но на правой половинке доски: “ЗАВТРА?!” — Да, друзья мои, вторая половина расщепленного сознания знает, что завтра может не наступить, вот мы и испытываем соблазн забросить и галактики, и вечность, чтобы сконцентрировать всю нашу энергию, весь поиск на решении одной задачи: сделать так, чтобы завтра наступило! Но не является ли и это изменой, забвением того, что многие из нас считают, так сказать, священной миссией? Вот мы и попадаем в узкую протоку между Сциллой самодовольства (он громко постучал по левой половинке доски) и Харибдой паникерства и истерики. — (Стук по правой половине.) — Некоторые из нас тщатся, конечно, по мере сил устранить эту трещину, посвящая часть времени и энергии — если позволено будет сказать, даже больше энергии, чем можно себе позволить, — стараниям на общее благо, попыткам наладить взаимопонимание между расами и народами с помощью таких организаций, как ЮНЕСКО, Совет мира, Президентский консультативный совет, Комиссия по гражданским свободам, Общества охраны окружающей среды и прочих, к которым я имею честь принадлежать, внося свой скромный вклад в благие начинания. Если мне позволят мельком затронуть некоторые практические аспекты…
Увлекшегося Бруно уже нельзя было прервать, как нельзя выключить снаружи двигатель автомобиля, когда водитель заперся в салоне. Он говорил безостановочно — в основном, о своем малом вкладе (в действительности, далеко не малом) в деятельность всех этих уважаемых структур. Соловьев терпел его разглагольствования пятьдесят две минуты, после чего, так и не дождавшись паузы, перебил его усталым голосом:
— Пора обедать. Вы не будете возражать, Бруно? Бруно непонимающе глянул на часы и тут же превратился в воплощение раскаяния.
— Прошу прощения, — пролепетал он, убирая бумаги в портфель, — тема до того увлекательная, что…
В замешательстве он выглядел беспомощным. Но все знали, что при первой же возможности он опять оседлает своего любимого конька.
II
В ответ на вопрос, заданный одной журналисткой на писательском коктейле, не мешает ли ему его фамилия и не мечтал ли он ее изменить, сэр Ивлин Блад ответил с просчитанным чистосердечием, очень помогавшим ему общаться с прессой:
“Как поэт я не могу рассчитывать на широкую читательскую аудиторию, зато мою фамилию легко запомнить. Думаете, фамилии вроде “Оден”, “Томас” или “Элиот” что-нибудь говорят толпе? Вот “Блад” — это им знакомо!”
“Значит ли это, — настаивала не слишком сообразительная дама, — что вас читают из-за вашей фамилии?”
“Меня никто не читает! Зато каждый пень в этой стране знает мое имя”.
То была не пустая похвальба, напротив, сэр Ивлин был излишне скромен. Цитировать Блада было не принято, ибо он не принадлежал к числу активно цитируемых поэтов, но это не помешало ему прогреметь на весь мир. Он не успевал отвечать на приглашения выступать с лекциями в американских, индийских, японских университетах, участвовать в бесчисленных международных симпозиумах. В шестьдесят лет английская королева произвела его в рыцари (и, говорят, побледнела от гнева, когда он спросил ее перед началом обряда, не будет ли больно). Среди “девушек по вызову” он был известен под кличкой “Лауреат”.
Он прибыл накануне на арендованном автомобиле, счет за который собирался оплатить из денег, предназначенных на дорожные расходы. На обед он тоже опоздал. В дверях столовой он замедлил шаг, чтобы окинуть взглядом всех присутствующих, заняв собой весь дверной проем. Казалось, он не замечает пытливых взглядов ученых, размышляющих, годится ли он в полномочные представители культуры. Вскоре он возобновил движение, перенеся весь вес на шаркающие ноги. Ему не была чужда особая, слоновья грация. Выбор места не стал для него проблемой: он сразу, будто притягиваемый магнитом, направился к столу, за которым сидел в одиночестве молодой Тони, наслаждаясь супом, украшенным двумя Knodels — вулканическими островами размером с кулаки.
— Придется довольствоваться холодным супом, — сказал Блад, опасливо глянув на Knodels. Тон у него был до омерзения плаксивый, выговор неразборчивый. Догадаться, пародирует он кого-нибудь или требует серьезного к себе отношения, было невозможно. — Туалет перед едой — печальная необходимость. Кишечник готов освобождаться только перед новым заполнением. Любопытно, но неудобно. Павловский рефлекс, как сказали бы наши идиоты-ученые… Вы девственник?
Шокирующие манеры Блада были почти всем известны, однако Тони был застигнут врасплох.
— У меня богатое воображение, — пробормотал он, покраснев.
— Проблемы мастурбации?
— Это уже не проблема.
— Едины в двух лицах?
Теперь Тони не на шутку рассердился, хоть и знал, что надо бы сохранить спокойствие. Он сделал вид, что увлечен борьбой с Knodels.
— Вы не поняли мой вопрос. Он не буквальный, а метафорический.
— Боюсь, я не совсем улавливаю…
— Я имел в виду ваши фантазии. Они гетеро — или гомосексуальны?
— Скорее, гетеросексуальны.
— В вашем положении это нехорошо. Блуд — смертный грех, тогда как содомия — грех простительный. Поэтому я гомосексуален, как лосось в нерест,. Это всем известно.
— Непонятная метафора…
— Вам недостает поэтического воображения. — Сэр Ивлин засмеялся. Тони думал, что смех у него тоже будет фальстафовский, как и весь он, но вместо этого услышал сухое поперхивание. Звуки эти соответствовали, впрочем, его мелким чертам — ротику, носику, глазкам — на большом, круглом, красном, заплывшем лице.
— Какое у вас впечатление от утреннего заседания, сэр Ивлин? — спросил Тони вежливо.
— Меня сморил сон. Я бы так и не проснулся, если бы не итальяшка с его болтовней о нейроинженерии. Этого я не смог вынести,
Митси, надутая брюнетка, принесла сэру Ивлину суп с Knodels. Он заказал бутылку вина.
— Большую бутылку? — спросила Митси.
— Главное, чтобы была полная, Schatzchen.
Вид у него был такой, словно он готовится ущипнуть официантку за аппетитный зад. Однако та не отреагировала на “киску”, зато зачем-то протерла салфеткой рюмку Тони, глядя в пространство.
— Вряд ли я пойду на дневное заседание, — сообщил Блад. — Деревенские красавчики собираются устроить соревнование по борьбе. Пойдете со мной? Конечно нет! Послушным мальчикам надо в школу.
— Позвольте к вам присоединиться? — Темноволосый мужчина с орлиным ликом и французским акцентом, только что появившийся в столовой, уселся напротив Тони.
— Риторический вопрос! — бросил Блад. — Вы же знаете, что я не могу ответить “нет”, Петижак, как бы я ни ненавидел ваше желтое нутро.
Профессор Раймон Петижак хищно улыбнулся Тони.
— “Желтое” — это потому, что он считает меня маоистом, а “нутро” — потому, что он только и думает о своем пищеварении. А так — чрезвычайно милый человек. — Он налил себе вина.
— Лягушатники называют это “картезианским здравомыслием”, — сказал Блад, обращаясь к Тони. — A propos*, Петижак, если вам хочется вина, закажите собственную бутылку.
— Именно это Веблен и называет расточительностью общества потребления. Я выпью не больше одной рюмки. — Француз обернулся к Тони. — Не увлекайтесь этой горькой жидкостью, если вы, так сказать, принимаете близко к сердцу свою печень.
— Даже высокомерным “так сказать” нельзя оправдаться за смешанную метафору, — фыркнул Блад.
— А что касается лягушек, — продолжал Петижак, по-прежнему обращаясь к Тони, — то наш cher Maitre устарел. Мои соотечественники давно уже отказались от вкусных лягушачьих лапок в чесноке и перешли к хот-догам и гамбургерам, навязанным проклятыми империалистами, кока-колонизаторами. Mon cher, c'est fini.
— Не смейте называть нашего юного братца “мой дорогой”! — сказал Блад.
— Вы меня неправильно поняли. Я даже вас могу назвать “mon cher”, ничем особенно не рискуя. А что касается картезианского здравомыслия, то здесь вы устарели вдвойне. Картезианский дуализм давно уступил место гегельянской троице — тезису-антитезису-синтезу — нашедшей выражение в марксистско-ленинской диалектике. Последняя, в свою очередь, была проинтерпретирована в философии председателя Мао, а также совмещена с экзистенциализмом Сартра и со структурной антропологией Леви-Строса. Так что, как видите…
— Ни черта не вижу! — огрызнулся Блад, изучая полную тарелку тушеного мяса, которую перед ним поставила презрительная Митси. — Разве что гуляш.
— Вы о блюде или о философии? — спросил Тони.
— О том и о другом.
— Совершенно верно, гуляш, — с энтузиазмом подтвердил Петижак. — Мы готовим очень острое идеологическое рагу. Смотрите, не обожгите рот.
— Обезьяний лепет.
— Возможно. Но юные бабуины доказали, что настроены серьезно, когда захватили цитадели так называемой учености.
— И изрядно в ней нагадили. Какое это имеет отношение к структурной антропологии?
— Видно, что вы не читали Леви-Строса. Блад вытаращил глаза.
— Сейчас я вас удивлю. Я пытался. Полная абракадабра! Я просто глазам не поверил. Попытался еще раз — и обнаружил диалектику вываренной, пережаренной, перекопченной пищи, параллель между медом и менструальной кровью, сотни страниц безумной словесной эквилибристики. Величайшая мистификация после питлдауского черепа. Но в ней легко увязнуть — как в меде.
Лицо Блада приобрело оттенок красного вина, глаза вылезли из орбит.
— Не знал, что вас так интересует антропология, — сказал Петижак. — Согласен, великого Леви иногда заносит. Галльская традиция, знаете ли… Но юных бабуинов влечет к нему совсем не из-за этого. Все дело в выводах, которые он делает из анализа греческой мифологии: “Если Общество хочет выжить, дочери должны предать родителей, сыновья должны сокрушить отцов”.
— А вы, выходит, перешли на сторону бабуинов? Интеллектуальное сутенерство!
— Я на стороне Истории. А История — на нашей стороне.
— Этот вздор я слышал еще тогда, когда сам принадлежал к бабуинам — в тридцатые годы. Но в те времена созидателем Истории мнил себя так называемый революционный пролетариат. А нынче эта роль перешла к волосатым бабуинам.
— Да, я на стороне бабуинов. Но ситуация выглядит по-другому. Ваше поколение “розовых тридцатых” страдало прискорбной наивностью. Вы отвергали свое, реальное общество и верили в Утопию — в пятилетние планы и балалайки. У вас была двойная мотивация: восстание против статус-кво и преданность идеалу — притяжение и отторжение, минус и плюс, магнитное поле. Мы же верим исключительно в минус. Ни миражей, ни иллюзий, ни программ, только НЕТ. Нет, no, non, nein, полиция — свиньи, merde! — Он улыбнулся, как добродушный Мефистофель.
— Как же вы именуете свою философию? Дерьмологая? По-моему, вы всего лишь клоун! — заявил Блад.
— Кто бы говорил… — отозвался Петижак.
— Все мы притворщики. Но некоторые притворяются больше других.
Тони, несколько минут почтительно слушавший перепалку, наконец вмешался:
— Вы обсуждаете экзистенциальный вакуум, словно это новое явление. А он, возможно, существовал всегда. Недавно я прочел Экклезиаста в новом английском переводе, где “суета” заменена вакуумом: “Пустота, пустота, все пустота и погоня за ветром…” Эти слова восходят к Бронзовому веку, когда Бога еще считали живым.
— Маловато духовного комфорта, — заметил Блад.
— Ваал был богом хиппи, — сообщил Петижак. Блад пожал плечами, подозрительно глядя на принесенный Митси десерт. Это был шоколадный торт под названием “Pischinger”, знаменитый венский рецепт; на кухне только и пришлось, что вскрыть банку, сделанную в штате Огайо: Фонд закупил целую партию консервированного лакомства у затоварившейся американской армии.
“Как поэт я не могу рассчитывать на широкую читательскую аудиторию, зато мою фамилию легко запомнить. Думаете, фамилии вроде “Оден”, “Томас” или “Элиот” что-нибудь говорят толпе? Вот “Блад” — это им знакомо!”
“Значит ли это, — настаивала не слишком сообразительная дама, — что вас читают из-за вашей фамилии?”
“Меня никто не читает! Зато каждый пень в этой стране знает мое имя”.
То была не пустая похвальба, напротив, сэр Ивлин был излишне скромен. Цитировать Блада было не принято, ибо он не принадлежал к числу активно цитируемых поэтов, но это не помешало ему прогреметь на весь мир. Он не успевал отвечать на приглашения выступать с лекциями в американских, индийских, японских университетах, участвовать в бесчисленных международных симпозиумах. В шестьдесят лет английская королева произвела его в рыцари (и, говорят, побледнела от гнева, когда он спросил ее перед началом обряда, не будет ли больно). Среди “девушек по вызову” он был известен под кличкой “Лауреат”.
Он прибыл накануне на арендованном автомобиле, счет за который собирался оплатить из денег, предназначенных на дорожные расходы. На обед он тоже опоздал. В дверях столовой он замедлил шаг, чтобы окинуть взглядом всех присутствующих, заняв собой весь дверной проем. Казалось, он не замечает пытливых взглядов ученых, размышляющих, годится ли он в полномочные представители культуры. Вскоре он возобновил движение, перенеся весь вес на шаркающие ноги. Ему не была чужда особая, слоновья грация. Выбор места не стал для него проблемой: он сразу, будто притягиваемый магнитом, направился к столу, за которым сидел в одиночестве молодой Тони, наслаждаясь супом, украшенным двумя Knodels — вулканическими островами размером с кулаки.
— Придется довольствоваться холодным супом, — сказал Блад, опасливо глянув на Knodels. Тон у него был до омерзения плаксивый, выговор неразборчивый. Догадаться, пародирует он кого-нибудь или требует серьезного к себе отношения, было невозможно. — Туалет перед едой — печальная необходимость. Кишечник готов освобождаться только перед новым заполнением. Любопытно, но неудобно. Павловский рефлекс, как сказали бы наши идиоты-ученые… Вы девственник?
Шокирующие манеры Блада были почти всем известны, однако Тони был застигнут врасплох.
— У меня богатое воображение, — пробормотал он, покраснев.
— Проблемы мастурбации?
— Это уже не проблема.
— Едины в двух лицах?
Теперь Тони не на шутку рассердился, хоть и знал, что надо бы сохранить спокойствие. Он сделал вид, что увлечен борьбой с Knodels.
— Вы не поняли мой вопрос. Он не буквальный, а метафорический.
— Боюсь, я не совсем улавливаю…
— Я имел в виду ваши фантазии. Они гетеро — или гомосексуальны?
— Скорее, гетеросексуальны.
— В вашем положении это нехорошо. Блуд — смертный грех, тогда как содомия — грех простительный. Поэтому я гомосексуален, как лосось в нерест,. Это всем известно.
— Непонятная метафора…
— Вам недостает поэтического воображения. — Сэр Ивлин засмеялся. Тони думал, что смех у него тоже будет фальстафовский, как и весь он, но вместо этого услышал сухое поперхивание. Звуки эти соответствовали, впрочем, его мелким чертам — ротику, носику, глазкам — на большом, круглом, красном, заплывшем лице.
— Какое у вас впечатление от утреннего заседания, сэр Ивлин? — спросил Тони вежливо.
— Меня сморил сон. Я бы так и не проснулся, если бы не итальяшка с его болтовней о нейроинженерии. Этого я не смог вынести,
Митси, надутая брюнетка, принесла сэру Ивлину суп с Knodels. Он заказал бутылку вина.
— Большую бутылку? — спросила Митси.
— Главное, чтобы была полная, Schatzchen.
Вид у него был такой, словно он готовится ущипнуть официантку за аппетитный зад. Однако та не отреагировала на “киску”, зато зачем-то протерла салфеткой рюмку Тони, глядя в пространство.
— Вряд ли я пойду на дневное заседание, — сообщил Блад. — Деревенские красавчики собираются устроить соревнование по борьбе. Пойдете со мной? Конечно нет! Послушным мальчикам надо в школу.
— Позвольте к вам присоединиться? — Темноволосый мужчина с орлиным ликом и французским акцентом, только что появившийся в столовой, уселся напротив Тони.
— Риторический вопрос! — бросил Блад. — Вы же знаете, что я не могу ответить “нет”, Петижак, как бы я ни ненавидел ваше желтое нутро.
Профессор Раймон Петижак хищно улыбнулся Тони.
— “Желтое” — это потому, что он считает меня маоистом, а “нутро” — потому, что он только и думает о своем пищеварении. А так — чрезвычайно милый человек. — Он налил себе вина.
— Лягушатники называют это “картезианским здравомыслием”, — сказал Блад, обращаясь к Тони. — A propos*, Петижак, если вам хочется вина, закажите собственную бутылку.
— Именно это Веблен и называет расточительностью общества потребления. Я выпью не больше одной рюмки. — Француз обернулся к Тони. — Не увлекайтесь этой горькой жидкостью, если вы, так сказать, принимаете близко к сердцу свою печень.
— Даже высокомерным “так сказать” нельзя оправдаться за смешанную метафору, — фыркнул Блад.
— А что касается лягушек, — продолжал Петижак, по-прежнему обращаясь к Тони, — то наш cher Maitre устарел. Мои соотечественники давно уже отказались от вкусных лягушачьих лапок в чесноке и перешли к хот-догам и гамбургерам, навязанным проклятыми империалистами, кока-колонизаторами. Mon cher, c'est fini.
— Не смейте называть нашего юного братца “мой дорогой”! — сказал Блад.
— Вы меня неправильно поняли. Я даже вас могу назвать “mon cher”, ничем особенно не рискуя. А что касается картезианского здравомыслия, то здесь вы устарели вдвойне. Картезианский дуализм давно уступил место гегельянской троице — тезису-антитезису-синтезу — нашедшей выражение в марксистско-ленинской диалектике. Последняя, в свою очередь, была проинтерпретирована в философии председателя Мао, а также совмещена с экзистенциализмом Сартра и со структурной антропологией Леви-Строса. Так что, как видите…
— Ни черта не вижу! — огрызнулся Блад, изучая полную тарелку тушеного мяса, которую перед ним поставила презрительная Митси. — Разве что гуляш.
— Вы о блюде или о философии? — спросил Тони.
— О том и о другом.
— Совершенно верно, гуляш, — с энтузиазмом подтвердил Петижак. — Мы готовим очень острое идеологическое рагу. Смотрите, не обожгите рот.
— Обезьяний лепет.
— Возможно. Но юные бабуины доказали, что настроены серьезно, когда захватили цитадели так называемой учености.
— И изрядно в ней нагадили. Какое это имеет отношение к структурной антропологии?
— Видно, что вы не читали Леви-Строса. Блад вытаращил глаза.
— Сейчас я вас удивлю. Я пытался. Полная абракадабра! Я просто глазам не поверил. Попытался еще раз — и обнаружил диалектику вываренной, пережаренной, перекопченной пищи, параллель между медом и менструальной кровью, сотни страниц безумной словесной эквилибристики. Величайшая мистификация после питлдауского черепа. Но в ней легко увязнуть — как в меде.
Лицо Блада приобрело оттенок красного вина, глаза вылезли из орбит.
— Не знал, что вас так интересует антропология, — сказал Петижак. — Согласен, великого Леви иногда заносит. Галльская традиция, знаете ли… Но юных бабуинов влечет к нему совсем не из-за этого. Все дело в выводах, которые он делает из анализа греческой мифологии: “Если Общество хочет выжить, дочери должны предать родителей, сыновья должны сокрушить отцов”.
— А вы, выходит, перешли на сторону бабуинов? Интеллектуальное сутенерство!
— Я на стороне Истории. А История — на нашей стороне.
— Этот вздор я слышал еще тогда, когда сам принадлежал к бабуинам — в тридцатые годы. Но в те времена созидателем Истории мнил себя так называемый революционный пролетариат. А нынче эта роль перешла к волосатым бабуинам.
— Да, я на стороне бабуинов. Но ситуация выглядит по-другому. Ваше поколение “розовых тридцатых” страдало прискорбной наивностью. Вы отвергали свое, реальное общество и верили в Утопию — в пятилетние планы и балалайки. У вас была двойная мотивация: восстание против статус-кво и преданность идеалу — притяжение и отторжение, минус и плюс, магнитное поле. Мы же верим исключительно в минус. Ни миражей, ни иллюзий, ни программ, только НЕТ. Нет, no, non, nein, полиция — свиньи, merde! — Он улыбнулся, как добродушный Мефистофель.
— Как же вы именуете свою философию? Дерьмологая? По-моему, вы всего лишь клоун! — заявил Блад.
— Кто бы говорил… — отозвался Петижак.
— Все мы притворщики. Но некоторые притворяются больше других.
Тони, несколько минут почтительно слушавший перепалку, наконец вмешался:
— Вы обсуждаете экзистенциальный вакуум, словно это новое явление. А он, возможно, существовал всегда. Недавно я прочел Экклезиаста в новом английском переводе, где “суета” заменена вакуумом: “Пустота, пустота, все пустота и погоня за ветром…” Эти слова восходят к Бронзовому веку, когда Бога еще считали живым.
— Маловато духовного комфорта, — заметил Блад.
— Ваал был богом хиппи, — сообщил Петижак. Блад пожал плечами, подозрительно глядя на принесенный Митси десерт. Это был шоколадный торт под названием “Pischinger”, знаменитый венский рецепт; на кухне только и пришлось, что вскрыть банку, сделанную в штате Огайо: Фонд закупил целую партию консервированного лакомства у затоварившейся американской армии.
III
Во вторую ночь два участника симпозиума рыдали в подушку. Бруно Калецки рыдал, содрогаясь от икоты, потому что снова не сдержался и вызвал всеобщую ненависть приступом словесного поноса, хотя давал себе слово, что никогда больше себе подобного не позволит. Харриет рыдала, превратившись от слез в маленькую беспомощную девочку, отчасти из жалости к Нико, выглядевшему ужасно огорченным после неудачной вступительной дискуссии, отчасти потому, что чувствовала себя слишком старой и некрасивой, чтобы понравиться голубоглазому Тони, к которому внезапно воспылала пылкой страстью.
— Вздор, — сказала она громко и изо всех сил высморкалась. С первого этажа доносилась музыка — по радио передавали “Голубой Дунай”. Она не сомневалась, что радио слушает Густав, водитель с нафабренными усами. Он тоже был перспективным объектом — они с Хелен обсудили и одобрили размер его мужских достоинств. Харриет умылась холодной водой и тщательно накрасилась перед зеркалом. Лицо выглядело теперь не таким уж старым и вообще приемлемым.
Спустя пять минут она вошла в комнату Густава без стука и без своего посоха, в одном алом халате.
— Не возражаете, если я составлю вам компанию? Что-то мне жарко спать.
Густав лежал в постели, укрытый только по пояс, блестя загорелым торсом, и курил сигарету. Он предпочел бы брюнетку с бритой шеей, но выбирать не приходилось, к тому же у этой тоже были достоинства — взять хотя бы могучие, как у кобылицы, ляжки. — Прошу! — вежливо позвал он ее, после чего потушил сигарету и свет. В следующее мгновение ему пришлось вспомнить, какой страх он однажды испытал при сходе горной лавины.
— Вздор, — сказала она громко и изо всех сил высморкалась. С первого этажа доносилась музыка — по радио передавали “Голубой Дунай”. Она не сомневалась, что радио слушает Густав, водитель с нафабренными усами. Он тоже был перспективным объектом — они с Хелен обсудили и одобрили размер его мужских достоинств. Харриет умылась холодной водой и тщательно накрасилась перед зеркалом. Лицо выглядело теперь не таким уж старым и вообще приемлемым.
Спустя пять минут она вошла в комнату Густава без стука и без своего посоха, в одном алом халате.
— Не возражаете, если я составлю вам компанию? Что-то мне жарко спать.
Густав лежал в постели, укрытый только по пояс, блестя загорелым торсом, и курил сигарету. Он предпочел бы брюнетку с бритой шеей, но выбирать не приходилось, к тому же у этой тоже были достоинства — взять хотя бы могучие, как у кобылицы, ляжки. — Прошу! — вежливо позвал он ее, после чего потушил сигарету и свет. В следующее мгновение ему пришлось вспомнить, какой страх он однажды испытал при сходе горной лавины.
IV
У Клэр обошлось без слез, хотя и ее тянуло всплакнуть. Она лежала на балконе, под луной, и ждала возвращения Николая, вышедшего прогуляться. Утреннее заседание было провалено усилиями Бруно; дневное прошло успешнее, но тоже свернуло куда-то не туда. Джон Д. Джон-младший, молодой гений из Массачусетского технологического института, прочел лекцию “Компьютеризация будущего”. Сам он — стриженный под “ежик”, с правильными чертами искреннего лица, с грамотной, но убийственно монотонной речью — тоже выглядел как изделие, запрограммированное мощной машиной IBM. Клэр попыталась уследить за его рассказом о сложностях теории коммуникаций, хранения и извлечения информации, банков памяти и автоматизированного потока информации, обратной связи и киберконтроля, анализа символов и роботизации, обучающих машин и автоматизированного принятия решений; но по прошествии десяти минут она отказалась от всяких попыток, настолько ей стало скучно и неприятно. При этом она знала, что имеет право на неприязнь, но никак не на скуку. Если враг становится скучен, ему гарантирована победа. Но как было не задремать под монотонное занудство, ползущее изо рта Джона Д. Джона-младшего, как одна бесконечная макаронина? Сколько раз она все это слышала: про то, что гордое человеческое сознание — всего лишь компьютерная система, причем очень медлительная по сравнению с машиной, зато с огромной способностью накапливать информацию — с объемом в 10 в двенадцатой степени закодированных единиц, включая, правда, немалое количество помех и мусора. Биохимическая топливная система человека имеет невысокую эффективность, а его взаимосвязь с окружающей природой и себе подобными свидетельствует о дефектах в систематизации или механизмах обратной связи на уровне экологической и социальной организации. Согласно парадигмам принятой в настоящий момент теории коммуникации…
Клэр изучала лица “девушек по вызову”, сидящих вдоль стола. Николай сидел с оттопыренной нижней губой, сильно смахивая на шимпанзе, — свидетельство затуманенного состояния ума. Профессор Бурш, напротив, сосредоточенно внимал докладчику и время от времени согласно кивал. Фон Хальдер приложил правую руку воронкой к уху, что говорило о нежелании слушать. Харриет бомбардировала Тони записочками, добиваясь в ответ всего лишь вежливых улыбок. Валенти сидел неподвижно, уподобившись смазливому истукану, и не обращая внимания на взгляды мисс Кейри, не снимавшей наушники. К физиономии Уиндхема прилипла благодушная улыбка — наверное, ему теперь до конца жизни ходить с лицом, собранным в гармошку. Бруно строчил в блокноте с пулеметной скоростью. Хелен, соседка Клэр, чесала ляжку под мини-юбкой.
Сейчас, на балконе, вспоминая эту сцену, Клэр сравнивала ее персонажей с экспонатами музея восковых фигур. Вот только движущиеся куклы куда страшнее неподвижных… Роботы с совершенной программой, эластичные, теплокровные, вращающие глазами! Не потому ли у нее вызвала такой иррациональный ужас компьютерная картина мира, нарисованная Джоном Д. Джоном? Ведь если он и Бурш правы, то и она — всего лишь ожившая фигура из музея мадам Тюссо, работающая на химической двигательной установке. Зачатый в пробирке или нарисованный на кульмане, вызревший в материнской утробе или в лаборатории, конечный продукт стандартен, он зовется роботом Клэр. Может быть, неприятие позиции Джона Д. Джона и его самого объясняется страхом, что он и Бурш правы? Что драма, в которой она якобы участвует, — всего лишь дурацкая пляска марионеток на ниточках?
Недаром Джон Д. Джон обмолвился, что в Калифорнии появился компьютер, способный представить в виде соответствующих символов сны, которыми делились с Фрейдом и Юнгом их пациенты…
Зато дискуссия, развернувшаяся после выступления Джона Д. Джона, получилась занятной. Никто из высказывавшихся не ужасался услышанным, но и не соглашался безоглядно, чего так боялась бедная Клэр. Все эти метафизические загадки и ужасы были признаны страшилками для учащихся средней школы — во всяком случае, под включенный магнитофон участники стремились проявлять здравомыслие. Однако высказывания по конкретным аспектам проблемы были нелицеприятны. Прямого столкновения лагерей — сторонников Николая и Бурша — удалось избежать, но их антагонизм проявился еще отчетливее. Клэр вдруг сообразила, что среди присутствующих только эти двое, Гектор Бурш и Джон Д. Джон, — ее подлинные соотечественники, американцы по рождению. Николай, Бруно, Валенти и фон Хальдер, хоть и учились в американских университетах, были европейцами, занесенными в ее страну обратным током Гольфстрима, преобразовавшим ее интеллектуальный климат и превратившим в Мекку науки. Тони, Уиндхем и Блад — британцы, Харриет — австралийка, Валенти — итальянец, Петижак — француз. И все же они, при всех их слабостях и суетности, казались как-то человечнее, чем двое уроженцев Нового Света — этой мастерской по изготовлению восковых фигур.
Николай возвращался по освещенной луной тропинке, преследуемый собственной тенью. На балкон он ступил посвежевший, повеселевший.
— В лесу пахнет солями для ванны, — сообщил он. — Я поразмыслил…
— О чем?
— О том самом письме Эйнштейна. Наша конференция заведомо провальная, но мы хотя бы должны образовать комитет действия. Если придется, насильно…
— Полностью одобряю насилие.
— Надо будет обработать каждого индивидуально, начав с тех, кто и так на нашей стороне: Харриет, Тони, Уиндхем, Блад…
— Блад?!
— Он, конечно, клоун, король… извини, королева клоунов, зато он неравнодушный. В его поэзии я ничего не понимаю, у меня от нее зубная боль. Но он единственный из живых поэтов, хоть что-то смыслящий в квантовой физике и генетическом коде.
— Трижды аплодисменты Бладу.
— Валенти мне не нравится. Но он охотно пойдет на сотрудничество. Боюсь, даже излишне охотно.
— “Ужасные времена — ужасные средства”?
— Вот именно. Теперь — Хальдер. Он меня не любит, но и его интересует тема. Надеюсь, при должной дипломатичности…
— Голосую за дипломатичность.
Клэр изучала лица “девушек по вызову”, сидящих вдоль стола. Николай сидел с оттопыренной нижней губой, сильно смахивая на шимпанзе, — свидетельство затуманенного состояния ума. Профессор Бурш, напротив, сосредоточенно внимал докладчику и время от времени согласно кивал. Фон Хальдер приложил правую руку воронкой к уху, что говорило о нежелании слушать. Харриет бомбардировала Тони записочками, добиваясь в ответ всего лишь вежливых улыбок. Валенти сидел неподвижно, уподобившись смазливому истукану, и не обращая внимания на взгляды мисс Кейри, не снимавшей наушники. К физиономии Уиндхема прилипла благодушная улыбка — наверное, ему теперь до конца жизни ходить с лицом, собранным в гармошку. Бруно строчил в блокноте с пулеметной скоростью. Хелен, соседка Клэр, чесала ляжку под мини-юбкой.
Сейчас, на балконе, вспоминая эту сцену, Клэр сравнивала ее персонажей с экспонатами музея восковых фигур. Вот только движущиеся куклы куда страшнее неподвижных… Роботы с совершенной программой, эластичные, теплокровные, вращающие глазами! Не потому ли у нее вызвала такой иррациональный ужас компьютерная картина мира, нарисованная Джоном Д. Джоном? Ведь если он и Бурш правы, то и она — всего лишь ожившая фигура из музея мадам Тюссо, работающая на химической двигательной установке. Зачатый в пробирке или нарисованный на кульмане, вызревший в материнской утробе или в лаборатории, конечный продукт стандартен, он зовется роботом Клэр. Может быть, неприятие позиции Джона Д. Джона и его самого объясняется страхом, что он и Бурш правы? Что драма, в которой она якобы участвует, — всего лишь дурацкая пляска марионеток на ниточках?
Недаром Джон Д. Джон обмолвился, что в Калифорнии появился компьютер, способный представить в виде соответствующих символов сны, которыми делились с Фрейдом и Юнгом их пациенты…
Зато дискуссия, развернувшаяся после выступления Джона Д. Джона, получилась занятной. Никто из высказывавшихся не ужасался услышанным, но и не соглашался безоглядно, чего так боялась бедная Клэр. Все эти метафизические загадки и ужасы были признаны страшилками для учащихся средней школы — во всяком случае, под включенный магнитофон участники стремились проявлять здравомыслие. Однако высказывания по конкретным аспектам проблемы были нелицеприятны. Прямого столкновения лагерей — сторонников Николая и Бурша — удалось избежать, но их антагонизм проявился еще отчетливее. Клэр вдруг сообразила, что среди присутствующих только эти двое, Гектор Бурш и Джон Д. Джон, — ее подлинные соотечественники, американцы по рождению. Николай, Бруно, Валенти и фон Хальдер, хоть и учились в американских университетах, были европейцами, занесенными в ее страну обратным током Гольфстрима, преобразовавшим ее интеллектуальный климат и превратившим в Мекку науки. Тони, Уиндхем и Блад — британцы, Харриет — австралийка, Валенти — итальянец, Петижак — француз. И все же они, при всех их слабостях и суетности, казались как-то человечнее, чем двое уроженцев Нового Света — этой мастерской по изготовлению восковых фигур.
Николай возвращался по освещенной луной тропинке, преследуемый собственной тенью. На балкон он ступил посвежевший, повеселевший.
— В лесу пахнет солями для ванны, — сообщил он. — Я поразмыслил…
— О чем?
— О том самом письме Эйнштейна. Наша конференция заведомо провальная, но мы хотя бы должны образовать комитет действия. Если придется, насильно…
— Полностью одобряю насилие.
— Надо будет обработать каждого индивидуально, начав с тех, кто и так на нашей стороне: Харриет, Тони, Уиндхем, Блад…
— Блад?!
— Он, конечно, клоун, король… извини, королева клоунов, зато он неравнодушный. В его поэзии я ничего не понимаю, у меня от нее зубная боль. Но он единственный из живых поэтов, хоть что-то смыслящий в квантовой физике и генетическом коде.
— Трижды аплодисменты Бладу.
— Валенти мне не нравится. Но он охотно пойдет на сотрудничество. Боюсь, даже излишне охотно.
— “Ужасные времена — ужасные средства”?
— Вот именно. Теперь — Хальдер. Он меня не любит, но и его интересует тема. Надеюсь, при должной дипломатичности…
— Голосую за дипломатичность.