Резкое ухудшение наступило внезапно. Ночью я проснулась от громкого шепота. Мама бредила. Но бред этот был жутким. Она отвечала на вопросы. Для нее продолжалось следствие. "Нет, я не знаю этого человека", - донеслось до меня. "Не помню... Да, квартира у меня очень хорошая... Его зовут Гриша... Не помню... Не была... Нет... Да, я люблю его... Андрей... Не знаю..." Все ответы были четкими с длинными паузами, как будто в это время она слушала вопрос. Я покрылась холодным потом. Накрылась одеялом, чтобы ничего не слышать. Не помогает. Не выдержала - ушла в другую комнату.
   Наутро зашла к маме и не узнала ее. Она сидела на кровати, обхватив голову руками, локти на коленях. И медленно раскачивалась из стороны в сторону. Взглянула на меня безумными глазами и сказала мучительно: "Мне осталось жить одну миллионную долю секунды". Я замерла. Потом подошла, села рядом и как можно убедительнее сказала: "Ну, что за глупости. Одна миллионная доля секунды давно прошла. И ты жива и будешь жить еще долго". Вдруг мама оторвала руки от головы, посмотрела на меня и закричала тонким пронзительным голосом: "Ты что, не веришь мне?! Мне осталось жить одну миллионную долю секунды! Андрей не вернется из школы! Володя не придет с работы! Все кончено! Жизни больше нет! Я не сумасшедшая! Неужели ты мне не веришь?! Вот принеси часы и увидишь, что время остановилось!"
   Крик оглушил меня. Я отпрянула. Я испугалась. Но пыталась еще что-то внушить: "Но если Андрей вернется из школы, ты поймешь, что была не права?" Ох, я глупая, глупая! Я пыталась логикой убедить ее. "Ты не веришь мне! Не веришь!" - и начала рвать на себе волосы. Я выбежала из комнаты и судорожно начала звонить знакомому врачу - мне срочно надо было найти психиатра. Из маминой комнаты доносились крики. Потом все стихло. Я заглянула в щелку. Мама снова сидела на кровати, обхватив голову руками, и монотонно раскачивалась.
   Вечером пришел профессор Авербух. Старый опытный врач-психиатр. Сказал мне: "Если будет очень бушевать, давайте вот эти таблетки". Потом узнала сильное снотворное. Состояние мамы не улучшалось. Я запретила Андрею заходить к бабушке. Я стояла за дверью и слушала безумные крики. Почти ничего нового мама не выкрикивала. "Мне осталось жить одну миллионую долю секунды", - кричала мама по сто раз подряд. Когда становилось совершенно невыносимо /для кого? для меня? или для мамы?/, я заходила и давала снотворное. Она поспешно закладывала таблетку в рот и запивала водой. Видно, таблетки ее там принимать научили. Как? Ключами? Или у них были и другие способы? Приняв таблетку, она через пять минут затихала и проваливалась в тяжелый сон. В доме часа на четыре наступала тишина.
   Я сидела и ничего не могла делать. А делать надо было. Ведь у меня ребенок, муж. Автоматически варила, убирала, стирала, отвечала на Андрюшины вопросы и все время прислушивалась. Ждала крика, знала, что вот-вот услышу его и безумно боялась этого. Крик всегда раздавался неожиданно. Я входила в комнату и пыталась хоть чем-то помочь. Мама смотрела на меня, как на пустое место, и продолжала рвать на себе волосы.
   Через две недели я не выдержала. Еще во время своего визита профессор Авербух сказал: "Поймите, вашей маме нужно стационарное лечение. Вряд ли она сама выйдет из этого состояния. Ваша мама тяжело больна". Но я надеялась, что мои любовь и терпение вылечат ее. Через две недели я поняла, что мама погибает. Она почти ничего не ела - только несколько глотков супа в перерыве между таблеткой и сном. На улучшение рассчитывать не приходилось. Мои любовь и терпение были ей не нужны. Во время очередного приступа я побежала к телефону и вызвала скорую помощь.
   Повесив трубку, у меня появилось ощущение, что я маму предала. Я сидела в кухне и боялась к ней заглянуть - мне казалось, что она тут же поймет, что ее увезут. Звонок в дверь прозвучал, как выстрел. Я открыла. В дверях стояли два санитара, огромные, как борцы-тяжеловесы. Я не смогла произнести ни одного слова, у меня как-будто язык прилип к небу. Они вошли и привычно и уверенно пошли на крик. Увидев их, мама на секунду замолкла, а потом вдруг в ее крике, еще более громком и пронзительном, появились испуганные и панические всхлипы: "Нет, нет, я никуда не поеду. Мне осталось жить одну миллионную долю секунды". И ко мне умоляюще и протестующе: "Доченька, не отправляй меня никуда! Я не могу! Они хотят меня убить! А я и так умираю. Мне осталось жить одну миллионную долю секунды!".
   А санитары уже вели ее к машине. Я разрыдалась. Я плакала громко, навзрыд, но мамин крик был намного громче, и весь мир для меня превратился в один длинный, пронзительный, болезненный крик моей несчастной мамы. Я села вместе с ней в машину и, рыдая, захлебываясь, быстро говорила ей: "Мамочка, любимая, родная! Тебя вылечат. Ты станешь здоровой. Мы будем вместе. Я люблю тебя. Пожалей меня. Не кричи, не кричи, не кричи". А в ответ мне: "Я никуда не поеду. Не отправляй меня. Андрей не придет из школы. Время остановилось. Ну, почему ты мне не веришь?!"
   Мама осталась в больнице, я приехала домой. Дома было тихо и пусто. Мамина кровать разобрана, смята. Я села на кровать и уткнула лицо в ее подушку. Наутро поехала в больницу. Хочу пройти на отделение, в котором лежит мама, а меня не пускают. Мне не разрешают навестить маму! Выходит дежурная. Глядя поверх меня, сообщает: "Ваша мать находится под особым надзором. Свидания с ней запрещены". Я думала, что потеряю сознание. "Под каким надзором?! - кричу я. - Я привезла ее к вам сама, сама. О чем вы говорите?!" Она ответила, так же не глядя на меня: "Нам прислали ее историю болезни. Она совершила тяжкое преступление. Свидания с ней запрещены".
   "Боже, неужто все возвращается на круги своя?! Кто, кто прислал историю болезни? Откуда? Кто запретил свидания? На каком основании? Господи, этот ад закончится когда-нибудь, или я сгорю в нем? Я поняла, что в больнице мне делать нечего. Надо было искать, как развязать эту петлю. Пришла домой. Села за телефон. Стала обзванивать всех подряд. Вдруг кто-нибудь поможет или что-нибудь посоветует. Дошла до буквы М. Мошарская Клара Яковлевна. Хорошая мамина приятельница. Позвонила. Устало спросила, не может ли помочь. А она в ответ: "Леночка, недавно моя сестра познакомилась с одним человеком. Он освободил ее зятя от армии. Он врач-психиатр. Но это не главное. Мы поняли, что он очень много может".
   Звоню этому врачу. Прошу встретиться. Встречаемся на Садовой улице в садике Экономического института. Грузный, можно сказать, толстый человек. Высокий. Из него можно сделать четыре таких, как я. Лицо умное, проницательное. Познакомились. Я все рассказала. Он лишних вопросов не задавал. Сказал: "На днях постараюсь выяснить". И не обманул. Выяснил. Оказалось, после маминого освобождения в психдиспансер по месту жительства из Медицинского Управления МВД прислали выписку из истории ее болезни. И статьи Уголовного Кодекса, по которым она обвинялась в процессе следствия. Зачем прислали, я так и не поняла. Видно, порядок у них такой. А главврач больницы, куда я маму отвезла, ни в чем разбираться не захотела. Раз есть выписка - значит надо взять больную под надзор. На всякий случай. И изолировала ее от всех. Потребовалась неделя со всеми связями Э.Д. /я, к сожалению, не могу назвать полного имени этого человека, так как в момент написания книги у меня нет с ним связи, и я не могу спросить его согласия/, чтобы убедить главврача, что мама свободный человек.
   Мне разрешили свидание. Я увидела психиатрическую больницу изнутри. Огромное здание с зарешеченными окнами. Длинная лестница с железными дверями на лестничных площадках. На дверях - номер отделения. У каждой двери звонок. При входе надо предъявить пропуск. Вошла. Длинный коридор. Справа столовая - столы, стулья, раздаточное окно. И по обе стороны коридора комнаты без дверей. В коридоре ходят больные, занятые своими мыслями. Что-то бормочут, жестикулируют, разговаривают сами с собой. За все время, что мама была в больнице, я ни разу не видела, чтобы больные общались друг с другом. Не успела я войти, как кто-то подбежал ко мне и начал просить денег. Другая, хватая меня за рукав и пуская слюну, начала требовать сигареты. Я достала сигарету и дала. В ту же секунду ко мне подбежало человек десять и, отталкивая друг друга, начали вырывать у меня сигареты и открывать сумку. Подбежала медсестра. Всех растолкала. Меня предупредила - никогда ничего никому не давать. Иначе проходу не дадут и увечья нанести могут. Вот так.
   Мама лежала в самой дальней палате слева. Палата была для тяжело больных. Значит, те, что встретили меня в коридоре, - больные не тяжелые. Около маминой палаты - круглосуточный медицинский пост. Я вошла. Руки-ноги дрожат. Палата огромная, человек на пятнадцать. Мама лежала в углу, у стенки, глаза закрыты. Я подошла, поцеловала. Она открыла глаза и посмотрела на меня затуманенным взором. Видно, ее накачали лекарствами. Взглянула на меня и снова закрыла глаза. Я села у нее в ногах. Огляделась. Рядом с ней лежала абсолютно голая молодая женщина с идиотским выражением лица, привязанная к кровати ремнями. Потом я узнала, что она всю жизнь находилась в интернате для слабоумных. Была тихой и безобидной. Пока однажды не взбесилась и не откусила палец своей соседке. И с тех пор была буйной и агрессивной. Я несколько раз была свидетелем ее приступов, когда она крушила все на своем пути и четыре санитара не могли с ней справиться. В дни свиданий она была привязана всегда, но когда посетителей не было, ее иногда отпускали с кровати.
   Другая больная сидела на кровати, по-турецки поджав под себя ноги. Лицо ее было сосредоточено, и она беспрерывно что-то стряхивала с себя. Мне объяснили, что ей кажется, что по ней ползают муравьи. Третья лежала, уставившись в одну точку и мычала. Она находилась здесь, на этой самой койке, уже больше двадцати лет. Каждую неделю ее навещала старенькая мама, приносила передачу. А эта, мычащая, прекращала мычать и начинала ругаться матом, кидая в свою мать, что попадется под руку. Была она угловатая, жилистая и уродливая. Именно она, не узнающая свою родную мать, закричала, перемежая свою речь ругательствами, когда мою маму ввели в палату: "Смотрите, смотрите, грязная жидовка пришла!" Вот в таком окружении лежала моя мама, прошедшая все круги ада. Но со всеми этими больными и со многими другими мне довелось познакомиться потом, когда я добилась постоянного пропуска и приходила к маме дважды в день. Я кормила ее завтраками, обедами и ужинами. Моя жизнь превратилась в круговорот. Я пекла блинчики, сырники, котлеты, готовила супы, натирала на терке фрукты, на ходу кормила Андрея и неслась в больницу.
   Я уже познакомилась с заведующей отделением, узнала по справочной ее домашний адрес и время от времени делала ей подарки. Медсестрам и нянечкам подарки приносила прямо в больницу. Это считалось в порядке вещей. Больные привыкли ко мне и уже почти не обращали на меня внимания. Я тоже узнала их привычки и старалась не лезть на рожон. Была у мамы в палате одна больная, женщина изумительной красоты. На первый взгляд она казалась абсолютно нормальной. Она спокойно сидела на кровати, здоровалась, улыбалась. Я после первых посещений недоумевала, почему она находится здесь. Но однажды она встретила меня в коридоре по пути в палату. Она радостно подошла ко мне и сказала очень церемонно и удивительно приятным голосом: "Как поживаете, Анна Павловна?" Я улыбнулась в ответ: "Вы ошиблись. Я не Анна Павловна. Вы меня с кем-то перепутали". Боже! Лицо ее исказилось и стало уродливым. Я до сих пор не понимаю, как в одну секунду можно так измениться. И она буквально прошипела мне в лицо: "Вы последнее время избегаете меня, Анна Павловна". Затем лицо ее опять приняло обычный вид, и она капризно сказала: "Я пожалуюсь Александру Сергеевичу". И грациозно отошла. Я не поняла, что произошло. Я чувствовала, что чем-то ее обидела. Потом медсестра объяснила мне, что эта женщина больна шизофренией, и у нее навязчивая идея: она считает себя Натальей Николаевной - женой Пушкина. Все следующие посещения я старалась подыгрывать ей. Она встречала меня в коридоре, мы обменивались "светскими" новостями, и она плавно покидала меня. В дни свиданий к ней приходили муж и дочь.
   Маме становилось чуть-чуть лучше. Она лежала тихо и иногда улыбалась, увидев меня. Быстро съедала то, что я ей приносила и через пять минут говорила: "Ну, иди домой. Я отдохну". Поворачивалась к стене и укрывалась с головой одеялом.
   Так продолжалось недели три. Однажды я пришла как всегда утром. У входа меня ждала заведующая отделением. "Лена, - сказала она, - сегодня вам не стоит идти к маме. Сегодня ей плохо". "Что с ней?" - спросила я упавшим голосом. "У нее начались галлюцинации". Я посмотрела на врача умоляющими глазами. Она отошла в сторону и сказала мне вслед: "Вы сейчас поймете, что лучше бы было вам уйти домой".
   Я вошла в палату. Мама посмотрела на меня безумными глазами. Я приблизилась. Вдруг она приподнялась с подушки и буквально выстрелила мне в лицо: "Дрянь, негодяйка! Как ты посмела придти ко мне?!" Голос ее стал тонким и визгливым. Она вдруг села на кровати и с силой оттолкнула меня. "Уходи вон! Ты не моя дочь! У меня нет дочерей! У меня два сына. Я не хочу видеть тебя! Ты проститутка! Мой папа начальник КГБ!" Потом лицо ее обратилось куда-то к стене, и она прокричала: "Казимир Казимирович! Ты слышишь меня?" Я стояла, окаменев. Вдруг она обратилась ко мне, и лицо ее горело ненавистью: "Ты слышала, что он сказал?" Последние слова она прокричала, схватив меня за плечи. "Мамочка, - прошептала я испуганно. - Я ничего не слышала". Мои слова буквально взбесили ее. "Врешь, негодяйка, не обманывай меня". И начала хлестать меня по щекам. Я наклонилась к ней и, рыдая, в истерике, закричала: "Бей меня! Бей! Ну, что еще я могу для тебя сделать?! Да, я плохая дочь! Бей меня!" А она в исступлении: "Ну, теперь ты слышишь, что он говорит?" И я, рыдая и целуя ее руки, хриплю: "Да, я слышу, слышу". "Так ты еще и врунья, - орет мама, - ты хотела обмануть меня?! Ты и тогда слышала, что он говорил. Какая же ты дрянь!" - и бьет меня, бьет.
   Подбежала медсестра, оттащила меня от мамы. Мне стало плохо. В кабинете врача сделали какой-то укол. Я тихо плакала. Я не хотела жить. Я встала и пошла домой. Пешком.
   Каждый должен испить
   свою чашу страданий.
   Этот скорбный бокал,
   поднесенный судьбой.
   Мне вручили его
   в час моих испытаний,
   И я пью свое горе,
   обливаясь слезой.
   И я пью свое горе
   но бокал не пустеет.
   Я хочу быть свободной
   но бокал предо мной.
   Жидкость в этом бокале
   с каждым годом краснеет.
   Я боюсь захлебнуться
   кровавой судьбой.
   Я боюсь захлебнуться
   упадешь и не встанешь.
   Я устала бороться
   слишком чаша полна.
   Но давно поняла я
   судьбу не обманешь.
   Каждый должен испить
   и до самого дна!
   Каждый должен испить
   и я пью в исступленьи.
   Каждый должен испить
   в горе я не одна.
   Только зреет с годами
   в душе подозренье,
   Что я пью свое горе
   из бокала без дна.
   Утром снова пришла в больницу. Меня не пустили. Я не настаивала. На третий день меня встретила улыбающаяся заведующая. "Маме намного лучше, радостно сказала она. - Галлюцинации прошли. Она вставала и даже выпила с нами в ординаторской чай". Я вбежала в палату. Мама лежала тихая и бледная. Но глаза! Глаза моей прежней здоровой мамы! Она увидела меня и заплакала. Впервые за все эти годы я видела ее слезы. "Доченька, родная, прости", прошептала мама, пытаясь обнять меня. Она была настолько слаба, что еле могла приподнять голову. "Я только теперь поняла, насколько я больна. Я ведь не верила, что больна. Я же все помню, что я делала и говорила". Она уткнулась мне в щеку, и лицо мое стало мокрым от ее слез. Она продолжала: "Но я же слышала, слышала голоса". Это прозвучало удивленно и растерянно. "Знаешь, я же видела, как меня поместили в клетку и сказали, что я должна смотреть на лампочку, не отрываясь, три года. Только тогда меня выпустят из нее, - мама рассказывала и гладила мою руку, - я заплакала и сказала, что я этого не выдержу. И меня пожалели и сократили срок до трех дней".
   Я слушала маму молча. Не перебивая. Она давно уже не говорила так долго. "А потом я видела, что врач наливает яд и хочет отравить меня. И я отбивалась. Я же это все видела". Действительно, заведующая сказала мне, что мама никого не подпускала к себе, отталкивала и кричала, что ее хотят убить. "А потом у меня вдруг оказалось много ключей. И я всем раздавала ключи от новых квартир". Мама замолчала и посмотрела на меня с любовью. Я крепко прижала ее к себе. "Мамуля, сейчас все будет хорошо. Главное, ты поняла, что больна. Теперь ты вылечишься, и мы пойдем домой. Андрюша очень скучает по тебе". Мама взглянула на меня просветленными счастливыми глазами. "Боже, как я люблю этого ребенка!" - прошептала она.
   Я летела домой, как на крыльях. Внутри все пело. Уже три года я не испытывала такой полноты счастья и надежд. Я тут же обо всем написала папе с Анечкой, позвонила бабушке. "Ты вставила мне новую душу", - сказала она. Лучше бы я этого не делала. Но разве знала я, разве могла предположить, что в тот день я видела мамины разумные глаза в последний раз.
   Уже на следующий день мама впала в свое обычно безразличное существование. Я думала о том, что Анечка получит мое письмо только через месяц и будет радоваться тому, что давно исчезло, испарилось и растворилось в новых печалях. Это напомнило мне звезду, которую мы наблюдаем в небе и радуемся ее веселому мерцанию, не подозревая, что сама звезда давно сгорела и исчезла из мироздания. Может быть, и моя надежда, не покидающая меня все эти годы, - только свет такой звезды?
   На свете миллиарды звезд
   В созведья сплетены.
   Они, как веточки мимоз,
   Коварны и нежны.
   Они, как сказочный ковер,
   Как бархат в жемчугах.
   Они плывут, и их узор
   Стирают облака.
   Есть среди них одна звезда
   Моей судьбы окно.
   Надежда, счастье, боль, беда
   Все в ней заключено.
   Ее ищу средь моря звезд,
   Хочу судьбу прочесть.
   Но на глазах лишь капли слез,
   И капель тех не счесть.
   Догадка, смутная как дым,
   Вдруг обрела скелет:
   Я вижу мертвый свет звезды
   Ее давно уж нет...
   Прошел месяц маминого пребывания в больнице. Состояние ее как-то стабилизировалось, но находилось на отметке намного ниже среднего. Анечка в своих письмах рассказывала о чудесах израильской медицины и умоляла сделать все возможное для переправки мамы в Израиль. Вызов уже лежал у меня дома, а мама лежала в больнице, и состояние ее не улучшалось. Я сильно сомневалась, что маму удастся отправить в Израиль. Но я четко поняла, что не хочу, не могу, не имею права заточить маму в четыре стены с зарешеченными окнами. Возможно, маме это было уже безразлично, но мне, мне - ее дочери - было невыносимо видеть это и невозможно принять.
   Через месяц я подошла к заведующей отделением и сказала, что я хочу маму забрать. Я объяснила ей, что я поместила маму в больницу отнюдь не для того, чтобы облегчить себе жизнь. Сейчас маме немного лучше. Я в состоянии ухаживать за ней дома. Если состояние ее ухудшится, возможно, я опять воспользуюсь ее опытом. Однако, добавила я, теперь я знаю, что вылечить маму невозможно, и ее дальнейшее пребывание в больнице становится бессмысленным. Я надеялась, продолжала я, что правильное лечение может помочь маме снова стать человеком. Этого не произошло. И не произойдет. Чудес на свете не бывает. Я хотела еще что-то сказать заведующей, но она перебила меня и серьезно, с оттенком настойчивости произнесла: "Лена, это абсолютно невозможно".
   В первый момент я просто не поняла ее: "Что невозможно? Что вы имеете в виду?" Она на секунду опустила глаза, потом посмотрела мне прямо в лицо и ответила: "Мы не имеем права выписать больную домой в таком состоянии". Я опешила: "Но ведь я сама, по своей воле поместила маму сюда. Теперь я хочу забрать ее домой. Это же совершенно логично". Заведующая отделением посмотрела на меня с сочувствием здорового к больному и терпеливо разъяснила: "Логика здесь ни при чем. Пока мама была у тебя дома, это была только твоя личная проблема. В тот момент, когда она поступила к нам, мы несем за нее ответственность. Твоя мама находится в состоянии глубокой депрессии. Поведение таких больных непредсказуемо. Она может выброситься из окна, причинить увечье себе или окружающим. Если это произойдет после того, как наша врачебная комиссия поставит свои подписи о ее выписке, мы понесем уголовное наказание".
   Она замолчала. Я тоже потеряла дар речи. Смысл сказанного доходил до меня с трудом. Все, что дошло до меня, это то, что мне не отдают маму. За что же я боролась эти три года?! За что билась моя сестра?! Куда, на какую почву падали мои слезы? Ее ответ казался настолько чудовищным и невероятным, что я не могла найти в себе адекватную реакцию. Я не плакала, не грубила, не угрожала. Я просто сказала ей: "Я этого не допущу. Я вызволю ее отсюда любой ценой". И ушла.
   Ох, как легко было это сказать! Но куда идти, кого просить, что делать? Я пошла на прием к главврачу больницы. Она приняла меня холодно и надменно. Это была высокая худая женщина с аскетическим лицом и ввалившимися глазами. Мне показалось, что длительное общение с пациентами этого дома скорби стерло в ее глазах все различия между больными и здоровыми. Когда она разговаривала со мной, у меня было такое чувство, что она автоматически оценивает, сколько времени мне осталось, чтобы переместиться из этого кабинета в больничную палату. Разговор не получился. Стоило мне только заикнуться о причине своего визита, как она, не дослушав, сказала, что она перегружена работой, у нее через несколько часов совещание и что она не может изменить порядок выписки больных по прихоти их родственников, не разбирающихся в существе затрагиваемого вопроса. Ее речь была вычурна и безапелляционна. После этого она уткнулась в свои бумаги, показав, что прием окончен.
   На прием к главному психиатру района пришлось записываться у секретарши. Мне предстояло два дня ожидания, которые прошли, как в тумане. Я ходила к маме, приносила еду и старалась ни о чем не думать. Главный психиатр района был выдержан и терпелив. Он долго и нудно объяснял мне возможные последствия моего необдуманного желания. В заключение он сказал, что если маме они, то есть врачи, уже помочь бессильны, он обязан думать обо мне и об окружающих людях.
   Когда я вышла от него, я поняла, что выбранный мною путь неверен. Я пришла домой и позвонила Э.Д., тому самому Э.Д., который уже однажды помог мне получить пропуск для посещения мамы в больнице. Я говорила с ним спокойно, без эмоций и лишних слов. На решение этого вопроса у него ушло две недели. Под моим заявлением с просьбой выдать мне маму под мою личную ответственность стояла резолюция главного психиатра города. Неисповедимы пути Господни!
   Я шла с мамой из больницы, крепко держала ее под руку и давала себе клятву, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не отдам маму туда еще раз. "Мамочка, - говорила я ей, убеждая одновременно и ее и себя, - ты должна знать, что ничто не сможет заставить меня вернуть тебя в больницу. Я люблю тебя и что бы ни случилось, буду с тобой". Мама шла молча, сосредоточенно глядя себе под ноги. Она старалась идти ровно и аккуратно.
   Две недели все шло нормально. Очевидно, сказывалось действие лекарств, которыми ее напичкали. К этому времени у меня созрело твердое решение сделать все, что в моих силах, чтобы отправить маму в Израиль. Я окончательно разочаровалась в возможностях советской медицины. На следующий день после нашего возвращения домой я вызвала фотографа и сделала маме фото для подачи анкеты на выезд в Израиль. Собрала все нужные документы, вызвала такси и отвезла маму в районный ОВИР подать заявление на выезд. Мама автоматически расписалась, не задала ни одного вопроса и столь же безучастно вернулась домой. Был конец июля 1978 года.
   На этот раз ухудшение состояния происходило постепенно, но с пугающими симптомами. Однажды мама сказала мне, что она не может есть, так как у нее в горле перегородка. Я не спорила с ней. Я сказала, что про перегородку я знаю, что врачи мне сказали об этом, но что манная каша через нее проходит. Она с трудом проглотила малюсенькую порцию. Каждый прием пищи стал занимать час. Через несколько дней я заметила, что мама каждую минуту ходит мыть руки. Горячей водой. Она обильно намыливала их и тщательно смывала мыло кипятком. Промокала руки полотенцем и шла к себе в комнату, ни на кого не глядя. Дойдя до кровати, она приседала, но не успев сесть, распрямлялась и снова шла в ванную. Руки ее распухли и покраснели. Я не успевала менять полотенца - через полчаса с них уже капала вода. "Мамочка, - умоляла я ее, ну, перестань. Ты же только что вымыла их. Зачем ты моешь их опять?" "У меня грязные руки", - отвечала мама, подставляя уже разъеденные водой руки под кипяток.
   Я помню, как я писала папе письмо и автоматически фиксировала количество маминых походов в ванную. К моменту окончания письма мама шла в ванную сорок восьмой раз. На ночь я смазывала ее руки кремом и слушала, как она ходит из угла в угол. Ходила она быстро, без остановок, потом ложилась, укрывалась одеялом с головой и ненадолго отключалась. Затем наступил момент, когда она окончательно отказалась от еды. Я умоляла, я плакала, мама повторяла, что у нее в горле перегородка, и ее невозможно было переубедить.
   Я побежала за советом к заведующей отделением, в котором мама в недавнем прошлом находилась. "Ну, скажите, скажите мне, - умоляла я ее, ну, как вы кормите таких больных?" Она ответила: "Мы кормим их через зонд". "Но что же мне делать?! Ведь мама умрет без еды!" Заведующая посмотрела на меня серьезно: "Ты должна кормить ее насильно. Заткни нос и вливай пищу в рот. Забудь в этот момент про жалость".