Итак, получив повестку из Москвы, я, естественно, подумала, что щедрость КГБ вряд ли будет столь безгранична, чтобы оплачивать мне билеты в оба конца. Я была уверена, что меня посадят. Дело в том, что на последних допросах в Ленинграде они без конца меня спрашивали: "Елена Марковна, подумайте хорошенько, вы ничего не забыли нам отдать? Учтите, что вы проходите по делу не просто свидетелем, а соучастником преступления". Напомню, что письмо в Югославию было написано мною. И черновик этого письма был у них в руках.
   Когда папа узнал, что меня вызывают на допрос, на нем лица не было. Он постарел буквально на глазах. И мне было страшно, жутко страшно. Что уж скрывать. Но про себя я уже решила, что ничто не заставит меня отдать им эту коробочку. Я и так чувствовала себя бесконечно виноватой за всю эту цепь ошибок моих и чужих, которые поставили маму в безвыходное положение. Ведь от нее они ничего не узнали ни о чем и ни о ком!
   Вобщем иду я к Татьяне, одалживаю /на какой срок?!/ халат. Я уже к тому времени "образованная" была и знала, что халат с поясом /который был у меня/ в тюрьму не пропустят. Так же как и туфли со шнурками. Они во время следствия очень заботились, чтобы вы не удавились. Вот я и одалживаю халат у Тани, собираю остальные вещи для отсидки - так сказать, сама себе передачу делаю. Ничего не забыла - от зубной щетки до комнатных туфель. И еду в Москву, садиться в тюрьму.
   Тут уже мы с папой поменялись ролями. И он меня провожает, и я ему обещаю позвонить при первой возможности. И не плачу, стараюсь его подбодрить.
   Я помню, как в поезде я смотрела на пассажиров и думала, что вот все они едут по своим делам, в командировку, в отпуск, в гости, а я - в тюрьму. И они даже не подозревают об этом, глядя на меня. А мне хочется крикнуть: "Люди, спрячьте меня, спасите меня. Я устала. У меня уже нет сил". Так весь путь и простояла, тупо глядя в окно.
   Но и эта ночь кончилась. Приехала в Москву, в грязном привокзальном туалете вымыла лицо, нарумянила щеки, подмазала губы, чтобы не заметили они, что я провела бессонную ночь. И явилась к ним. А следственный отдел, куда меня вызывали, располагался не в страшном, внушительном, имперского вида здании на площади Дзержинского с угрожающей надписью "Комитет Государственной безопасности СССР", а в очаровательных розовых двухэтажных особнячках неподалеку. И почему-то это еще больше напугало меня, была в этом какая-то зловещая несовместимость. Как будто вы видите прекрасное лицо, а опускаете глаза чуть ниже и в ужасе убеждаетесь, что тело, которому это лицо принадлежит, уродливое, вместо ног копыта и шерстью обросло.
   Я тогда об этом подумала и вот с таким ощущением вошла. И села ждать. И чувствую, что все дрожит у меня внутри. А может, я так же тряслась, как тот человек в приемной КГБ, о котором я уже упоминала и которого забыть не могу. И помню, что не от страха у меня эта дрожь была. Страх куда-то далеко ушел. В подсознание. А такое было напряжение внутреннее "не расколоться" на допросе, выдержать, не подвести маму, что нервы были, как струны, натянуты. И вот эти нервы и вибрировали. Правда, надо сказать, что как только вызвали меня, я мгновенно успокоилась. Абсолютно. Нечто сходное со мной бывало на экзаменах. Я всегда очень волновалась до того момента, пока в аудиторию не войду. А потом уж все волнения испарялись. Так было и тут.
   Кстати и сам путь в следственную комнату проходил по обычным коридорам. Полная была противоположность с ленинградским КГБ. Там допросы проходили в главном здании, огромном и хмуром, в котором окна начинались на уровне третьего этажа и про которое ходили легенды, что в подвалах этого здания пытают и уничтожают неугодных людей. И что именно на первых двух этажах находятся следственные камеры с окнами в закрытый внутренний двор. Так вот, в Ленинграде, когда вы идете, конечно, в сопровождении следователя, перед вами вдруг закрывается дверь, раздается сигнал сирены и на дверях возникает светящаяся надпись: "Стоять. Не входить". Надпись эта мигает, сирена воет, и вы ощущаете в полной мере свою полную беспомощность. Откроется ли эта дверь для вас с той стороны, или перед кем-то другим она будет вот так светиться, а вас в это время будут вести на допрос по унылым лестницам, снизу доверху обнесенным железной сеткой? Так всегда при закрытых дверях проводят заключенных, чтобы они, не дай Б-г, с кем-нибудь посторонним не столкнулись. Я помню свое первое жуткое ощущение, когда я шла по этим лестницам, обнесенным сеткой, и вдруг эти двери с надписью. И сирена. Страшно.
   Так вот, в Москве, в этих двухэтажных особнячках этого не было. Но двери за вами захлопывались автоматически. Привели меня в небольшую комнату, где был только письменный стол, два стула по разные стороны стола и сейф. Как только мы пришли, Новиков дает мне лист бумаги и просит переписать какой-то отрывок из книги. Говорит, что это нужно для экспертизы почерка на предмет подтверждения, что именно мной написано письмо в Югославию. Я говорю, я не отрицаю, что это письмо я написала. А он отвечает: "Для суда, Елена Марковна, нужны доказательства. Суд у нас законный и на веру ничего не принимает". Ох, какой издевкой вспоминались мне эти слова на суде. Каким жестоким фарсом оказался этот "законный советский суд". А тогда, я помню, наверное, минут тридцать я писала какой-то текст. Потом Новиков меня допрашивает и вежливо убеждает рассказать все, что я утаиваю. Я столь же спокойно отвечаю, что я не понимаю, на что он намекает. Прошу его выразиться конкретнее, а не ходить вокруг да около.
   Ну и как в дешевых детективных романах, вдруг в комнату буквально врывается второй следователь и начинает на меня орать, стучать кулаком по столу и буквально вопит мне в ухо, показывая на сейф: "У меня на вашу мать здесь столько материала, что я подведу ее под расстрел! Вы здесь комедию перед нами ломаете?! Я обещаю, что и вы сядете рядом с ней! И уверяю вас, быстро все вспомните. Даже вспомните то, чего не было! И будете умолять меня вас выслушать! Не такие здесь языки развязывали!". И, уже не владея собой, орет: "Всех бы вас попересажать! На третий день следствие было бы закончено. Вы бы даже то, что до вашего рождения было, вспомнили бы! Запомните, Елена Марковна, камера для вас уже готова. И отделяет вас от нее одна ночь. И вы сами должны решить, быть ли вам рядом с матерью или рядом с сыном. Идите и хорошенько подумайте, во всем ли вы нам признались". И дает мне направление в гостиницу "Спутник", в одноместный номер.
   И снова я на свободе до девяти часов утра. Вышла я из здания КГБ, и ничего меня вокруг не интересует. А здание это в самом центре Москвы, и рядом огромный универмаг "Детский Мир". Раньше, когда я приезжала в Москву в командировку или навестить Анечку, я часами болталась по этому Универмагу в надежде купить что-нибудь "по случаю" для Андрюши. А в этот раз я даже не взглянула в его сторону. Провожал меня до выхода оперативник, который делал обыск у бабушки. И опять я дурочкой притворяюсь и спрашиваю его голосом наивной девочки, как старого знакомого: "Послушайте, - говорю, - вы ведь, наверное, знаете, что они от меня хотят. Вы хоть намекните мне, а то они только угрожают, а толком ничего не говорят". Он, как и следовало ожидать, сделал недоуменное лицо и сказал, что он совсем, ну совершенно не в курсе.
   Пришла я в эту гостиницу. В номере телефон. И я звоню папе в Ленинград. "Папуля, - говорю как можно более спокойным голосом, - они чего-то от меня хотят, а я ничего не могу понять. Но ты не волнуйся. Ты же понимаешь, что это просто недоразумение". Папа в трубку как закричит: "Ну, причем тут ты?! Если они хотят что-то выяснить, пусть меня вызывают! Что они тебя мучают?!" А я папе отвечаю: "Папуля, ну что ты нервничаешь? Они разберутся, что я им все уже рассказала. Все уладится. А сейчас я просто не знаю, на какую тему и думать, так как они толком ничего мне не сказали".
   Конечно, в душе я знала, что бы им хотелось услышать. Определенно, кто-нибудь из маминых знакомых сказал, что у нее были драгоценности. А, кроме того, я умудрилась не назвать ни одного маминого знакомого и ни слова не сказать, чем она занималась на работе. Последнее мне было очень легко сделать, так как мама никогда меня в свою работу не посвящала. Но разве они могли в это поверить? И вообще, кроме того, что я им лично отдала скрипки, больше я ни в чем не раскололась. Хотя честно скажу, желание все рассказать во время допроса возникает у вас помимо воли. Помню, я возвратилась домой после двенадцатичасового допроса, измученная, опустошенная и говорю папе: "Знаешь, папуля, я никогда не буду осуждать людей, которые не выдержали на допросах. Только тот может осудить их, кто прошел через весь этот кошмар до конца и выстоял. Не на свободе, а в тюрьме. А я чувствую, если меня посадят - могу не выдержать".
   А одно время допросы у меня были день через день. Уже язык заплетался повторять одно и то же: "Не знаю, не знакома, не в курсе, не знаю, не встречалась, не помню". В один из допросов Новиков, обычно выдержанный, /или играющий такую роль/ вдруг закричал: "Что вы вроде вашей матери из меня дурака делаете?! Она называет мне своих знакомых, а потом оказывается, что они либо умерли, либо в Израиль уехали. Я уже предупредил вашу мать, что ей дорого это обойдется, и вам не мешает это помнить". А допросы были иногда и до двенадцати ночи, и домой я буквально приползала и, не раздеваясь, ложилась. Ложилась и думала, мамочка дорогая, на сегодня и для тебя все закончилось. На сегодня у тебя передышка. Если бы я знала тогда, что, в основном, маму допрашивали по ночам. А иногда и днем, и ночью почти без перерыва. И месяцами сидела она в одиночной камере. Но это я уж потом узнала, когда адвокат был к делу допущен.
   Ну, вот, пришла я в эту гостиницу "Спутник", позвонила папе, включила радио, чтобы не слышать тишину, и, не раздеваясь, прилегла. И мыслей даже не было в голове. Какое-то оцепенение наступило. Одна только мысль время от времени возникала: "А Анечку вам, слава Б-гу, не достать. Она далеко". И зларадное такое чувство появлялось, как будто это мы намеренно сумели их обмануть. Приятное такое чувство. Чувство, что есть такое место, куда при всей их всесильности им не дотянуться. И гордость за сестричку.
   На следующее утро прихожу снова на допрос. Новиков - сама вежливость."Ну, что, Елена Марковна, вспомнили что-нибудь?" Я опять держусь своей версии и говорю, что я перед ними чиста. В это время входит в комнату тот оперативник, что обыск у бабушки проводил и меня вчера до ворот провожал. И вдруг он в разговор наш встревает и спрашивает: "Елена Марковна, дело прошлое уже. Но скажите мне, когда вы успели разорвать записку, что мы в вашей сумке обнаружили? Уж больно этот вопрос меня мучает". А я отвечаю: "Ну чего ж вы так долго мучаетесь-то? Спросили бы меня раньше, я б вам и сказала бы, что разорвала я ее на ваших глазах, пока ваш напарник за понятыми ходил. Теперь вы мучаться не будете? Очень я не люблю, когда люди по моей вине страдают". Вижу, лицо его вытягивается, и он так протяжно говорит: "Да, такие люди нам бы здесь не помешали". А я отвечаю: "Есть еще и другие места, где такие люди пригодятся". Надо тут заметить, что после окончания следствия они мне эту записку разорванную в полиэтиленовом мешочке и вернули. Хорошо я ее тогда разорвала. Не смогли они ее склеить. Новиков этот наш обмен любезностями прерывает и говорит: "Ну, что ж, Елена Марковна, раз вам нечего нам рассказать, вот ваш пропуск, получите предварительно в кассе деньги за проезд и до следующего нашего в вами свидания".
   Схватила я свою сумку с "тюремными" вещами, деньги получила - и на свободу. На следующих допросах Новиков пару раз вскользь спрашивал, не распаковала ли я свою сумку, с которой в Москву приезжала. При этом каждый раз добавлял, что рано еще распаковывать.
   Может быть, вы еще помните, что при самом первом обыске у мамы, они забрали сберкнижку на имя Тани. Ну и ее начали вызывать на допросы. Про всяких знакомых нашей семьи спрашивать и, в основном, про сберкнижку эту выяснять. А Татьяна на своем стоит - моя, говорит, эта сберкнижка, и все тут. И версию мы с ней придумали, что будто бы она от мужа своего прятала эти деньги. А деньги якобы достались ей после смерти ее мамы, и никто об этих деньгах не знает. Ее мама уже, к сожалению, подтвердить не может и она, мол, знакома с ответственностью за дачу ложных показаний. Так что безусловно она правду следователю рассказывает. А на вопрос, как же книжка у нас оказалась, отвечает, что после смерти своей мамы моя мама самым близким для нее человеком была. Как бы второй мамой стала /что, впрочем, недалеко от истины было/.
   А на одном из допросов /моих/ Новиков вдруг ни с того, ни с сего закричал: "Мы вашу подругу, как волка, к стенке прижмем! Не такие герои у нас хвост поджимали". Встречаюсь я после этого допроса с Таней, все ей пересказываю и говорю, плюнь ты на эти деньги. Не спасут они меня. Расскажи ты им все. Не хочу я, чтобы они тебя мучали. А она еще к тому же и заводная была, разозлил Новиков ее своими угрозами. Она встала передо мной, глаза блестят, напряглась вся, как перед прыжком, и отвечает: "Ты что, с ума сошла? Он меня напугать хочет? Да я сама сейчас к нему на допрос явлюсь и все, что о нем думаю, выскажу". И действительно на следующий день звонит Новикову и говорит, что хочет сделать заявление. Принял он ее. А она, как вошла в кабинет, сразу же в атаку: "А что это вы, - говорит она ему, - при моей лучшей подруге меня оскорбляете и мне угрожаете? Я на вас жалобу подам вашему руководству". А Новиков уставился на нее в изумлении и отвечает: "А свидетели того разговора есть? Елена Марковна что-то напутала, да она и не свидетель вообще. Идите домой, Татьяна Владимировна, и успокойтесь".
   Но успокоиться он ей не дал. И через несколько дней они заявились к ней с обыском. Перерыли весь дом, муку и крупу из банок высыпали. Хорошо, что ее мужа в это время в Ленинграде не было. Он метеорологом работал и в это время на научно-исследовательском судне заграницей был. Мы вообще долгое время уже по его возвращении не рассказывали ему, что Татьяну вызывали на допросы и что в квартире у них был обыск. Как всякий советский человек, у которого была виза для выезда заграницу, он был очень мнительным и боялся, что в любой момент ее могут закрыть. Да и мы, честно говоря, волновались, что это будет его последняя заграничная командировка. Забегая вперед, могу сказать, что все эти перипетии не повлияли на его научную карьеру.
   Итак, они провели у Тани обыск и ничего, естественно, не нашли, кроме двух порнографических журналов, которые Эдик, Танин муж, однажды привез из плавания. Журналы такие в то время в Союзе были запрещены. А Татьяна вообще о них забыла, и валялись они где-то на дальней полке. После обыска они эти журналы забрали с собой, даже не составив протокол изъятия. Когда Таня рассказала мне об этом, мы с ней долго смеялись и были уверены, что на пару вечеров они от нас отстанут!
   Папа все это время старался держаться молодцом. Много времени проводил с Андрюшей. У меня в тот период почти не было сил на него. Я уж не говорю, что я почти перестала вести домашнее хозяйство, даже просто поговорить с сынулей не было настроения. Ну, и, конечно, Вера Михайловна, няня Андрюшина, очень выручала. Муж целые дни работал. Надо сказать, что никаких претензий к своему мужу я в тот период не имела. Все свободное от работы время он посвящал Андрею. Старался, как мог, поддержать меня и выполнял почти всю домашнюю работу. В обстановке моей постоянной нервозности он умудрялся сохранять самообладание и создавал вокруг себя атмосферу покоя. И если мне лично это помогало мало, то на Андрея, безусловно, действовало самым благоприятным образом. На выходные дни он организовывал вылазки за город , и даже я на короткие мгновения возвращалась к нормальной жизни.
   Кстати, в тот период я поняла, что такое в Советском Союзе партийная неприкосновенность. Родной дядя моего мужа был в то время вторым секретарем Ленинградского обкома партии. И когда на самом первом допросе, после обыска у бабушки, меня начали спрашивать про родственников, я и сказала кто есть родной дядя моего мужа. И с тех пор про моего мужа как будто забыли. Как будто его вообще у меня не было. Вызывали на допросы случайных знакомых, сослуживцев, наших дальних родственников, а моего мужа - ни разу! Ни единого разочка! Но все равно, волнуясь, что у него на работе будут из-за нас неприятности, я, будучи на допросе в Москве, попросила Новикова не звонить мужу на работу, если он им понадобится. А он мне так быстро отреагировал: "А зачем нам ваш муж?" И все.
   Ну, а я в то время жила от допроса до допроса. Кстати, только в КГБ меня впервые в жизни начали называть по имени-отчеству. Дома, на работе, среди друзей я была просто Лена. Поэтому, когда Вера Михайловна мне говорила: "Леночка, пока вас не было, вам звонил какой-то мужчина", - я тут же спрашивала: "Он как меня называл - Лена или Елена Марковна?" И если она говорила, что "Елена Марковна", я уже знала, что меня вызовут на допрос. Я с тех пор страшно не люблю, когда меня по имени-отчеству зовут. Хорошо, что в Израиле нет отчества, а одни имена только. Очень это хорошо.
   Ну, вот так я и жила от допроса к допросу. И вдруг пятнадцатого мая амнистия. И мамина статья - контрабанда - амнистируется! Амнистия эта вышла к Международному году женщин. И женщины старше шестидесяти лет по многим статьям, в том числе, и по контрабанде, отпускались на свободу. И надо же такое чудо, что следователь Новиков в это время в Ленинграде был! Я знала это, так как у меня как раз за день до этого был очередной допрос. Прочитав в газете утром эту амнистию, я тут же звоню Новикову и прошу срочно меня принять. Как на крыльях бегу в этот ненавистный дом, еле могу дождаться приема. Сердце стучит, кажется, что на расстоянии его стук слышен. Буквально влетаю в его кабинет, сую ему газету и спрашиваю: "Вы амнистию видели?" Он удивленно смотрит на меня, читает газету и чуть-чуть с заминкой говорит: "Ну, что ж, Елена Марковна, согласно этой амнистии я должен вашу маму отпустить". Вот такие слова говорит. Слово в слово. Я даже интонацию помню. И добавляет: "Позвоните мне завтра в десять утра".
   Я выбегаю на улицу. Солнечный, радостный, весенний день! Я, не чуя под собой ног, бегу к папе. По моему лицу он видит все. Я целую Андрюшу, танцую, пою. Господи, как я была счастлива! И какой это был жестокий урок для меня. Уже много-много лет спустя, получив, наконец, разрешение на выезд в Израиль после долгого "отказа", мы до последнего мгновения ждали какого-нибудь подвоха. Радость затмевалась тревогой. И, даже уже сидя в самолете, мы боялись, что вот сейчас войдут люди "в штатском" и попросят нас выйти. Я разучилась радоваться предвкушению чего-то хорошего. Они убили это во мне.
   Наутро, в десять часов, я позвонила Новикову и услышала ледяные слова: "Елена Марковна, к сожалению, мне нечем вас обрадовать. Прокурор не дал санкцию на освобождение вашей мамы". И повесил трубку. Я не могу описать свое состояние. У меня провал в памяти. Черная дыра. Вечная мерзлота. Паутина.
   Я живу, как в липкой паутине,
   Чувствуя дыханье паука.
   А паук огромный, весь в щетине
   И кирзовых грязных сапогах.
   Я стою, опутанная ложью
   И оплеванная мерзкою слюной.
   Смрад и плесень на паучьей коже,
   В сердце мертвых жертв богатый перегной.
   Я живу, охваченная страхом,
   Что останусь жить здесь навсегда.
   Сколько судеб здесь покрыто мраком?
   К скольким людям здесь придет беда?
   И с этого момента начинается полное беззаконие и медленное убийство моей мамы. Прокурор Фунтов Владимир Иванович, спите ли вы спокойно или возмездие совершилось? Я ненавижу вас, прокурор Фунтов. Сколько еще жизней на вашей совести? Будьте вы прокляты! Увы, я могу только догадываться, почему вы не освободили мою маму. Может, вы мечтали о крупном еврейском процессе с впечатляющими доказательствами переправки ценностей в Израиль? Вас уже ждало продвижение по службе? Вы уже приготовили обличительную речь? И вдруг - амнистия. Такой неожиданный поворот! Да к тому же надо вернуть все отобранные вещи! Могли ли вы смириться с таким поражением?! Нет, Партия не научила вас отдавать. Вы привыкли только брать. И убивать... Жизнь моей мамы на вашей совести.
   И начинается фабрикация нового обвинения. А сделать это совсем не просто: ведь огромное число статей подпадало под амнистию. Тон допросов резко ужесточился. Количество допрашиваемых свидетелей возросло. Следственная группа начала активно работать на месте прежней работы моей мамы. /Забегая вперед, скажу, что ничего криминального они там не обнаружили/. Но им необходимо было выдвинуть против мамы новое обвинение, не подпадающее под амнистию. И они выдвинули абсурдное по сути, но ужасающее по последствиям обвинение: статья 88 часть 2 Уголовного кодекса - валютные операции в крупных размерах. Обязательно в крупных, так как мелкие валютные операции, то есть статья 88 часть 1 тоже амнистируется.
   На чем же строится это обвинение? Во время обыска у мамы нашли сломанную сережку: бриллиант отдельно, а оправка отдельно. Бриллиант они конфисковали среди прочих всех вещей, а оправку даже взять не захотели. И я об этой сережке забыла, и они до поры до времени не обращали на нее внимания. И никто из нас не подозревал, что после амнистии они стали вынашивать этот зловещий замысел.
   Оказывается, по советским законам хранение бриллианта как камня, не в изделии - уголовное преступление. Конечно, даже для них сфабриковать из этого факта обвинение о валютных операциях в крупных размерах было не просто, но разве для них нужны были какие-нибудь факты?!
   Итак , допросы ужесточились. Можно предположить, что не только для нас. Бедная мама почувствовала, наверное, это в полной мере. Уже когда адвокат ознакомился с делом, он сказал мне, что признаки психического расстройства были замечены у мамы через два месяца после начала следствия. Но они продолжали держать ее в одиночке, не прекращались ночные допросы. И все это до последнего дня следствия, то есть все шесть месяцев.
   Помню, где-то в августе на очередном допросе, когда уже становилось ясно, куда клонит следствие, Новиков вручает мне записку. От мамы. Уж почерк ее я знаю. Рука, правда, дрожала, но все было ясно написано. А записка такого содержания: "Дорогая доченька! Отдай, прошу тебя, следователю Новикову Сергею Валентиновичу коробочку с драгоценностями, которую я тебе отдала после обыска. В ней должны быть следующие вещи..." И дальше шло точное описание маминых драгоценностей. Я ожидала чего угодно на допросах. Но, прочитав записку, я онемела. И мысли забегали-забегали у меня в голове. Если мама просит все отдать, значит ей это зачем-то нужно. Может быть, после многочисленных допросов свидетелей они получили исчерпывающие доказательства о наличии у мамы драгоценноостей? И если они до сих пор не найдены, то значит они обвиняют маму в их контрабанде? И, может быть, маме нужно доказать, что она не переправила их заграницу? Или что не продала их кому-нибудь здесь, в Советском Союзе? Ведь по советским законам продажа бриллиантов из рук в руки, минуя специальный магазин, является тяжким преступлением. И даже совсем бредовая мысль проносится в голове: вдруг маме предложили "сделку" - она им бриллианты, они ей - свободу. Вот даже до какого абсурда может довести больное воображение.
   Все это пронеслось у меня в мозгу, я спокойно встала и говорю: "Через два часа я вернусь". Поехала к бабушке, все забрала и через два часа была снова в кабинете. Новиков взял у меня эту злосчастную коробочку, повертел в руках, открыл и как-то очень спокойно произнес: "Елена Марковна, показать вам в скольких допросах вы говорили, что выдали следствию все? Сосчитать вам, сколько раз вы давали мне ложные показания? Зачем вы это делали? Вы ведь знали, что вы очень рисковали". А у меня пустота в душе и тоска по маме. И я столь же спокойно и безразлично отвечаю: "Меня так воспитали, что я слушаюсь маму, а не следователей КГБ". И замолчала. И даже не знаю, спрашивал ли он меня еще что-нибудь. Я не слышала. И не помню, как дома оказалась.
   После этого меня ни разу не вызывали на допросы. А в начале сентября к делу допустили адвоката. Совсем незадолго до этого Новиков вызвал меня и сообщил, что во время следствия у мамы началось психическое расстройство. Я помню, что я впала в шоковое состояние. Я не могла, не хотела в это поверить. Перед моими глазами была мама, сильная, энергичная, волевая, редкостного ума женщина, всегда независимая и деловая, любящая и любимая, в любую минуту готовая придти нам на помощь, опора всей нашей семьи. У такого человека не могло быть психических отклонений!
   Я начала умолять о свидании с ней. Мне отказали. Я почти перестала спать ночами, а если засыпала - мне снились кошмары. Я ходила по улицам и думала о самоубийстве. Я обвиняла себя в болезни мамы. Так или иначе, по моей вине были обнаружены все вещи, я сама отдала им скрипки. Сколько еще ошибок я совершила, о которых даже не подозревала?! И если я смогла перенести этот период, выжить и сохранить в себе силы быть дочерью, матерью и чуть-чуть женой, так это потому, что я убедила себя: этого не может быть, это мамина игра со следствием. Когда я ее увижу, я по глазам пойму, что она притворяется.