Помню, когда я голодала, беспрерывные телефонные звонки превратились в настоящий бич. И даже когда мне позвонил кандидат в президенты Соединенных Штатов господин Майкл Дукакис, меня это не очень-то поразило. Я восприняла этот звонок почти как само собой разумеющееся. Уже потом, приехав в Соединенные Штаты из Израиля по приглашению Аарона Рубингера, раввина из Орландо, который в течение многих лет боролся за мое освобождение, я поняла, какую неимоверную работу нужно было проделать, чтобы убедить кандидата в президенты /!/ позвонить по телефону какой-то отказнице во время его предвыборной кампании. Там же, в Соединенных Штатах, у меня произошла встреча с Майклом Дукакисом, которую мне также "устроил" Аарон Рубингер. И только на этой встрече, на которую мы с Аароном ехали в сопровождении полицейских машин с включенными сиренами, я осознала, насколько я недооценивала порой оказываемые мне знаки внимания, заботы и поддержки.
Вот и в тот день, сидя у себя в квартире на Плеханова, поглощенная одной навязчивой мыслью об Андрюшином отъезде /о своем я уж и мечтать устала/, я ожидала звонка из Израиля без особого волнения и трепета, сердце не подсказало мне, что это будет самый важный, завершающий разговор, подводящий итог моему многолетнему ожиданию и открывающий для меня новую жизнь. Я ждала звонка и не знала, что приближается мой звездный час. А это был в самом буквальном смысле целый час ожидания с поднятой и поднесенной к уху трубке.
Когда раздался звонок и я, собравшись с мыслями, подняла трубку, я услышала величественную музыку в исполнении симфонического оркестра. А затем женский голос на чистом русском языке шепотом спросил: "Лена, ты здесь?" И я почему-то тоже ответила шепотом: "Да, я здесь". И меня попросили подождать у телефона и трубку не вешать. И я ждала и слушала музыку, и рисовала в своем воображении сцену, и Зубина Мета и мою сестричку.
Но как же убого оказалось мое воображение, когда по приезде в Израиль я смогла увидеть запись этого концерта. Ничего более впечатляющего я не видела в своей жизни. Господи, какой это был фантастический концерт! Древние стены Моссады, освещенные цветными огнями, черное звездное небо, выросшая как из-под земли сцена, белые фраки музыкантов и возвышающийся над ними, как сказочная птица, Зубин Мета - гипнотизирующий, приковывающий внимание - и музыка, разливающаяся в воздухе, который от этих звуков кажется весомым и окутывает тебя и не дает шелохнуться. И кажется, что на всей земле нет ничего, кроме этой музыки, древних стен и черного купола Вселенной.
Нет, в моей квартире на Плеханова я ничего этого, увы, не представляла. Через каждые пять-десять минут женский голос все так же шепотом спрашивал меня: "Лена, ты здесь?" И услышав мой утвердительный ответ, исчезал до следующего вопроса. А потом, минут через сорок, музыка смолкла и наступила звенящая тишина, разорванная шквалом аплодисментов. И вдруг я явственно, как из соседней комнаты, услышала: "Лена, это Зубин". И я страшно разволновалась, и когда раздался голос моей сестрички, у меня в горле появился комок, и я ничего не могла сказать. И ей пришлось повторить два раза, слышу ли я ее. И кроме короткого "да" я ничего не сумела вымолвить. А потом я поняла, что все ждут моих слов. И я начала говорить. О своей любви к Израилю, и о нашей борьбе, и что мы обязательно приедем и встретимся.
Говорила я всего минуты три, но мне казалось, что целую вечность. Потому что за каждым моим словом стояла моя жизнь и жизнь моих друзей. И каждое слово было выстрадано и значимо. И низкий поклон моей сестричке, что она сделала все возможное и невозможное, чтобы именно я могла эти слова сказать и быть участником этого незабываемого, потрясающего действия. И когда уже в Израиле, просматривая запись, я видела членов правительства, почетных гостей и многотысячную публику, слушающих мой далекий голос, я снова ощутила ком в горле, и слезы воспоминаний застилали мне глаза.
Я верю, что когда-нибудь проснусь,
Увижу море, небо голубое.
Я ущипнуть себя не побоюсь
Все наяву и все кругом родное.
Скажу, что в многолетних снах
Я видела тебя - оттуда.
Ты даже лучше, чем в моих мечтах,
Моя Земля, Земля свершившегося Чуда.
Увижу, как сильна ты и добра,
И я тобой, как матерью, горжусь.
Я верю, что придет эта пора...
О, Боже, но когда же я проснусь?!
А через несколько дней после концерта Андрей получил отказ. И казалось, что жизнь кончилась. Сама не знаю зачем, я пошла в ОВИР. Приняла меня заместитель начальника ОВИРа, на вид женщина совершенно обычная, но с колючим и холодным взглядом. Стоило ей только посмотреть на меня, как между нами сразу же возникла стена непонимания. А, собственно, разве могла я ожидать чего-то другого? Как принято, в кабинете она была не одна. В углу, в кресле, сидела мой районный инспектор Марина Владимировна - тощая, длинная, с копной волос на голове, странно не гармонирующих со всем ее обликом. Я прозвала ее "швабра", и между собой мы ее так всегда и называли.
Замначальника быстро взглянула на меня, и возникло ощущение физической боли, как будто меня полоснули бритвой. "Вы хотели знать причину отказа вашему сыну? Я уполномочена сообщить, что наша комиссия решила, что он еще слишком молод, чтобы принимать самостоятельные решения". Господи, нет предела их издевательствам. Люди, говорящие на разных языках, и то лучше понимают друг друга, чем я ее /или она меня?/, а ведь вроде все слова, вылетающие из ее уст, вполне складно образуют законченные фразы.
"Послушайте, - чуть раздраженно ответила я, - если завтра мой сын изнасилует Марину Владимировну, - и я кивнула головой в сторону "швабры", то суд накажет его по всей строгости закона, как абсолютно взрослого человека. Мне бы хотелось знать фамилии членов вашей комиссии, которые сумели признать моего сына в его восемнадцать лет недостаточно зрелым для совершения юридического действия, законного для лиц, достигших восемнадцатилетия".
Надо сказать, что я давно уже заметила, что именно требование "выдачи" определенных лиц, принимавших то или иное незаконное решение, почему-то всегда выводило из себя моего "официального" оппонента. Мне никогда не довелось услышать или узнать фамилии конкретных лиц, поставивших свою подпись при разборе моих заявлений или делавших заключение по вопросу моего выезда из страны. Думаю, такая же ситуация была и у остальных отказников. Нам всегда говорилось, что "решение принято коллегиально", или что "комиссия пришла к выводу", или, что совсем уж было абсурдно, что якобы существует некое "разъяснение к существующим законам", но оно /это разъяснение/ рассылается только в определенные организации и является документом "для служебного пользования", то есть иначе говоря были секретными. Однако ни разу мне не удалось добиться, кто же именно рассылал эти документы или был членом комиссии. Ни разу за многие годы отказа. И однако вопрос этот неизменно выводил из себя моего собеседника, независимо от того, на каком уровне иерархической лестницы он стоял. Я часто задавала этот вопрос специально, чтобы изменить ровный, надменный и профессионально-равнодушный тон разговора.
Так случилось и на этот раз. Замначальника ОВИРа, на вид женщина уравновешенная и, как говорится, без особых примет, вдруг покраснела, стукнула кулаком по столу и прокричала мне в лицо: "Вы хотите обжаловать решение нашей комиссии? Жалуйтесь куда угодно. Вам это не поможет. Так же, как не помогло бы знание членов комиссии. И возраст вашего сына вам не поможет тоже. Запомните, запомните раз и навсегда - ваш сын никогда не получит разрешения один, даже в сорок лет. Он будет сидеть в отказе до тех пор, пока не будет принято положительное решение по вашему вопросу. А как вам известно, до 1992 года вы можете об этом забыть".
Она встала, показав мне, что разговор окончен. Как ни странно, но после ее тирады мне стало легче, как будто я поймала вора, когда он залезал ко мне в карман. Мы как бы поменялись ролями. В ней кипело раздражение, а я была абсолютно спокойна. "Спасибо за откровенность, - сказала я. Действительность - даже самая абсурдная - лучше подслащенной под законность лжи". И я вышла из кабинета.
Дома со мной началась истерика. Мне повезло, что Андрея не было дома и я смогла дать волю своим чувствам. Я рыдала в голос, открыто, как уже много лет не позволяла себе рыдать. Мне казалась, что вся моя жизнь прожита напрасно. Более того, у меня было чувство, что я, мать, встала на дороге своего сына и мешаю ему своим существованием. Гера пытался меня успокоить, но я видела, что и он подавлен и сломлен.
И вдруг совершенно неожиданно и против всякой логики он сказал: "Мы уедем с тобой отдыхать, на юг. Ты должна сменить обстановку". И я, рыдая, захлебываясь слезами, но хватаясь за эту идею, как за соломинку, заикаясь, поспешно ответила: "Да, уедем скорее. Я не могу видеть эту квартиру. Я ненавижу все вокруг. Я не хочу подходить к телефону. Я не хочу бороться. Я устала, мой милый. Увези меня отсюда".
Я не знаю, что подумал и почувствовал мой бедный сыночек, когда мы сообщили ему, что уезжаем отдыхать. Он только удивленно посмотрел на нас и ничего не сказал. Ничего. На душе у меня было муторно, как будто я совершаю предательство. "Куда вы поедете?" - спросил он. "Не знаю, - ответила я. Может быть, в Тбилиси, может, в Гагры или Сухуми". Мы действительно не решили, куда поедем. Я просто старалась убежать от себя, хотя прекрасно знала, что мне это не удастся.
Назавтра мы взяли билеты на самолет, благо время летних отпусков давно закончилось и билеты можно было купить без труда. Сначала мы полетели в Тбилиси к нашим хорошим знакомым. Прекрасный город, незнакомая речь, чудная погода - все, казалось, способствовало моему желанию убежать от привычной и ненавистной обстановки Ленинграда. Но выяснилось, что мне не стало легче. Я страдала бессоницей, и искусственно созданное спокойствие стало раздражать меня. Я думаю, что Гера чувствовал то же самое, потому что на четвертый день мы, проходя мимо вокзала, почти в один голос предложили друг другу покинуть Тбилиси. На следующий день мы были в Сухуми. За это время мы ни разу не звонили в Ленинград, как будто незнанием или, вернее, боязнью узнать, что там происходит, мы могли изменить объективную реальность происходящих там событий. "Не хочу ничего знать", - твердила я, как заведенная, когда мы проходили мимо почты. Собственно, разговаривала я сама с собой, так как Гера терпеливо молчал и не предлагал мне никуда звонить. Он честно выполнял условие - во время отдыха звонить в Ленинград не будем.
Через три дня, проведенных в Сухуми, я не выдержала. "Боже, - подумала я, - кого я хочу обмануть? Себя? А если с Андреем там что-нибудь произошло?" И, казалось бы совершенно невпопад, прерывая какой-то разговор за общим столом, я попросила разрешения у наших знакомых, в доме которых мы жили, позвонить в Ленинград. И услышала звенящий, кричащий, обиженный, но ликующий голос моего сына: "Мама! Ну что же вы не звоните?! Мне позвонили из ОВИРа и сказали, что с тебя снята секретность. Они просили тебя срочно к ним зайти!" Господи, Господи! Сколько раз за последние десять лет я рисовала в своем воображении этот миг! Остановись мгновение! Дай мне ощутить, впитать, раскусить тебя, насладиться тобой и опьянеть от тебя! "Мамочка, - прокричал Андрей. Ну, где ты? Почему ты молчишь?!" "Сынуля, - ответила я и почувствовала, что голос у меня сломался. - Спасибо, родной. Я все поняла. Но я не могу сейчас говорить".
Я повесила трубку и оглянулась. За столом воцарилось молчание. Но Герины глаза сказали мне, что он все понял. "Налейте мне стакан вина и выпьем за наше будущее. Я надеюсь, что наше настоящее уже закончилось". И тут Гера, как обухом по голове: "Ты веришь звонкам из ОВИРа? Вспомни свою голодовку? Да они просто хотят испортить нам отдых. Мы вернемся, а они скажут, что произошла ошибка".
Мой дорогой Герка! Он подготавливал меня на случай их очередной провокации. Ведь за время нашего отказа каких только случаев не было с нашими друзьями. Все было - от аналогичных звонков о разрешении с последующим издевательским извинением за ошибку до снятия с самолета с визами при уже отправленном багаже в Израиль. Но я выпила стакан вина и закружилась в бешеном танце, хватая всех за руки и втягивая в круг, и смеялась, и пела, и одновременно отвечала Герке: "Ну, конечно же, мы не изменим наших планов. Мы планировали отдыхать еще неделю, и мы ни на один день раньше не уедем. Мы ждали столько лет, пусть они теперь подождут нас! Мы не пойдем у них на поводу". И при этом все кружились и все пели, и пили, и целовались, а на улице шел проливной дождь, а мне казалось, что эта лучшая погода на свете.
А назавтра, чуть свет, мы были в аэропорту, пытаясь срочно купить обратный билет. Даже Гера не выдержал и только изредка автоматически повторял: "Леночка, давай не обольщаться. Давай будем готовыми ко всему". И я соглашалась, и мы, как оглушенные, неслись к следующей кассе в надежде достать билет на еще более ранний рейс.
По приезде в Ленинград я тут же побежала в ОВИР. Меня встретила будничная серая обстановка этого заведения. Инспектор - все та же "швабра" с непроницаемым лицом - своим надоевшим мне за много лет голосом сказала: "Если вы не изменили свое намерение о выезде в Израиль, напишите нам заявление о вашей просьбе". Я не стала говорить ей, что у них есть десятки моих заявлений по этому поводу. Не стала вступать в дискуссию. Я не хотела терять время. "Поставьте число и распишитесь", - сказала она, прочитав три лаконичные строчки, написанные сухим, канцелярским языком. Она взяла мое заявление, вышла и через десять минут вернулась. На моем заявлении стояла резолюция: "Решено положительно". И подпись, как всегда, неразборчива.
Как все просто! Я написала заявление и через десять минут получила разрешение. Десять минут длиною в десять лет! Я вспомнила, как папа писал мне когда-то: "Доченька, жизнь всегда в полосочку - и после черной полосы, моя родная, наступает белая. Ты дождешься своей белой полосы". Я дождалась, папочка, но ты об этом уже не узнал.
Начались сборы, оформление документов и багажа, покупка билетов, звонки в Израиль, поздравления друзей со всего света. Отвальная. Аэропорт. Самолет. И слова Герки: "Пока мы не приземлимся в Израиле, давайте не впадать в эйфорию". И огни ночного Тель-Авива, как маленькие золотые обручальные кольца, рассыпанные на земле. И сестричка на аэродроме. И наши первые объятия. И слезы облегчения и счастья. И мои слова к ней: "Родная моя, как я хочу тебе все рассказать. Все, что мне пришлось пережить". И ее холодный отрезвляющий голос: "Я не хочу ничего знать. Ты должна это все забыть".
Возможно ль, сестричка?!
Вот и в тот день, сидя у себя в квартире на Плеханова, поглощенная одной навязчивой мыслью об Андрюшином отъезде /о своем я уж и мечтать устала/, я ожидала звонка из Израиля без особого волнения и трепета, сердце не подсказало мне, что это будет самый важный, завершающий разговор, подводящий итог моему многолетнему ожиданию и открывающий для меня новую жизнь. Я ждала звонка и не знала, что приближается мой звездный час. А это был в самом буквальном смысле целый час ожидания с поднятой и поднесенной к уху трубке.
Когда раздался звонок и я, собравшись с мыслями, подняла трубку, я услышала величественную музыку в исполнении симфонического оркестра. А затем женский голос на чистом русском языке шепотом спросил: "Лена, ты здесь?" И я почему-то тоже ответила шепотом: "Да, я здесь". И меня попросили подождать у телефона и трубку не вешать. И я ждала и слушала музыку, и рисовала в своем воображении сцену, и Зубина Мета и мою сестричку.
Но как же убого оказалось мое воображение, когда по приезде в Израиль я смогла увидеть запись этого концерта. Ничего более впечатляющего я не видела в своей жизни. Господи, какой это был фантастический концерт! Древние стены Моссады, освещенные цветными огнями, черное звездное небо, выросшая как из-под земли сцена, белые фраки музыкантов и возвышающийся над ними, как сказочная птица, Зубин Мета - гипнотизирующий, приковывающий внимание - и музыка, разливающаяся в воздухе, который от этих звуков кажется весомым и окутывает тебя и не дает шелохнуться. И кажется, что на всей земле нет ничего, кроме этой музыки, древних стен и черного купола Вселенной.
Нет, в моей квартире на Плеханова я ничего этого, увы, не представляла. Через каждые пять-десять минут женский голос все так же шепотом спрашивал меня: "Лена, ты здесь?" И услышав мой утвердительный ответ, исчезал до следующего вопроса. А потом, минут через сорок, музыка смолкла и наступила звенящая тишина, разорванная шквалом аплодисментов. И вдруг я явственно, как из соседней комнаты, услышала: "Лена, это Зубин". И я страшно разволновалась, и когда раздался голос моей сестрички, у меня в горле появился комок, и я ничего не могла сказать. И ей пришлось повторить два раза, слышу ли я ее. И кроме короткого "да" я ничего не сумела вымолвить. А потом я поняла, что все ждут моих слов. И я начала говорить. О своей любви к Израилю, и о нашей борьбе, и что мы обязательно приедем и встретимся.
Говорила я всего минуты три, но мне казалось, что целую вечность. Потому что за каждым моим словом стояла моя жизнь и жизнь моих друзей. И каждое слово было выстрадано и значимо. И низкий поклон моей сестричке, что она сделала все возможное и невозможное, чтобы именно я могла эти слова сказать и быть участником этого незабываемого, потрясающего действия. И когда уже в Израиле, просматривая запись, я видела членов правительства, почетных гостей и многотысячную публику, слушающих мой далекий голос, я снова ощутила ком в горле, и слезы воспоминаний застилали мне глаза.
Я верю, что когда-нибудь проснусь,
Увижу море, небо голубое.
Я ущипнуть себя не побоюсь
Все наяву и все кругом родное.
Скажу, что в многолетних снах
Я видела тебя - оттуда.
Ты даже лучше, чем в моих мечтах,
Моя Земля, Земля свершившегося Чуда.
Увижу, как сильна ты и добра,
И я тобой, как матерью, горжусь.
Я верю, что придет эта пора...
О, Боже, но когда же я проснусь?!
А через несколько дней после концерта Андрей получил отказ. И казалось, что жизнь кончилась. Сама не знаю зачем, я пошла в ОВИР. Приняла меня заместитель начальника ОВИРа, на вид женщина совершенно обычная, но с колючим и холодным взглядом. Стоило ей только посмотреть на меня, как между нами сразу же возникла стена непонимания. А, собственно, разве могла я ожидать чего-то другого? Как принято, в кабинете она была не одна. В углу, в кресле, сидела мой районный инспектор Марина Владимировна - тощая, длинная, с копной волос на голове, странно не гармонирующих со всем ее обликом. Я прозвала ее "швабра", и между собой мы ее так всегда и называли.
Замначальника быстро взглянула на меня, и возникло ощущение физической боли, как будто меня полоснули бритвой. "Вы хотели знать причину отказа вашему сыну? Я уполномочена сообщить, что наша комиссия решила, что он еще слишком молод, чтобы принимать самостоятельные решения". Господи, нет предела их издевательствам. Люди, говорящие на разных языках, и то лучше понимают друг друга, чем я ее /или она меня?/, а ведь вроде все слова, вылетающие из ее уст, вполне складно образуют законченные фразы.
"Послушайте, - чуть раздраженно ответила я, - если завтра мой сын изнасилует Марину Владимировну, - и я кивнула головой в сторону "швабры", то суд накажет его по всей строгости закона, как абсолютно взрослого человека. Мне бы хотелось знать фамилии членов вашей комиссии, которые сумели признать моего сына в его восемнадцать лет недостаточно зрелым для совершения юридического действия, законного для лиц, достигших восемнадцатилетия".
Надо сказать, что я давно уже заметила, что именно требование "выдачи" определенных лиц, принимавших то или иное незаконное решение, почему-то всегда выводило из себя моего "официального" оппонента. Мне никогда не довелось услышать или узнать фамилии конкретных лиц, поставивших свою подпись при разборе моих заявлений или делавших заключение по вопросу моего выезда из страны. Думаю, такая же ситуация была и у остальных отказников. Нам всегда говорилось, что "решение принято коллегиально", или что "комиссия пришла к выводу", или, что совсем уж было абсурдно, что якобы существует некое "разъяснение к существующим законам", но оно /это разъяснение/ рассылается только в определенные организации и является документом "для служебного пользования", то есть иначе говоря были секретными. Однако ни разу мне не удалось добиться, кто же именно рассылал эти документы или был членом комиссии. Ни разу за многие годы отказа. И однако вопрос этот неизменно выводил из себя моего собеседника, независимо от того, на каком уровне иерархической лестницы он стоял. Я часто задавала этот вопрос специально, чтобы изменить ровный, надменный и профессионально-равнодушный тон разговора.
Так случилось и на этот раз. Замначальника ОВИРа, на вид женщина уравновешенная и, как говорится, без особых примет, вдруг покраснела, стукнула кулаком по столу и прокричала мне в лицо: "Вы хотите обжаловать решение нашей комиссии? Жалуйтесь куда угодно. Вам это не поможет. Так же, как не помогло бы знание членов комиссии. И возраст вашего сына вам не поможет тоже. Запомните, запомните раз и навсегда - ваш сын никогда не получит разрешения один, даже в сорок лет. Он будет сидеть в отказе до тех пор, пока не будет принято положительное решение по вашему вопросу. А как вам известно, до 1992 года вы можете об этом забыть".
Она встала, показав мне, что разговор окончен. Как ни странно, но после ее тирады мне стало легче, как будто я поймала вора, когда он залезал ко мне в карман. Мы как бы поменялись ролями. В ней кипело раздражение, а я была абсолютно спокойна. "Спасибо за откровенность, - сказала я. Действительность - даже самая абсурдная - лучше подслащенной под законность лжи". И я вышла из кабинета.
Дома со мной началась истерика. Мне повезло, что Андрея не было дома и я смогла дать волю своим чувствам. Я рыдала в голос, открыто, как уже много лет не позволяла себе рыдать. Мне казалась, что вся моя жизнь прожита напрасно. Более того, у меня было чувство, что я, мать, встала на дороге своего сына и мешаю ему своим существованием. Гера пытался меня успокоить, но я видела, что и он подавлен и сломлен.
И вдруг совершенно неожиданно и против всякой логики он сказал: "Мы уедем с тобой отдыхать, на юг. Ты должна сменить обстановку". И я, рыдая, захлебываясь слезами, но хватаясь за эту идею, как за соломинку, заикаясь, поспешно ответила: "Да, уедем скорее. Я не могу видеть эту квартиру. Я ненавижу все вокруг. Я не хочу подходить к телефону. Я не хочу бороться. Я устала, мой милый. Увези меня отсюда".
Я не знаю, что подумал и почувствовал мой бедный сыночек, когда мы сообщили ему, что уезжаем отдыхать. Он только удивленно посмотрел на нас и ничего не сказал. Ничего. На душе у меня было муторно, как будто я совершаю предательство. "Куда вы поедете?" - спросил он. "Не знаю, - ответила я. Может быть, в Тбилиси, может, в Гагры или Сухуми". Мы действительно не решили, куда поедем. Я просто старалась убежать от себя, хотя прекрасно знала, что мне это не удастся.
Назавтра мы взяли билеты на самолет, благо время летних отпусков давно закончилось и билеты можно было купить без труда. Сначала мы полетели в Тбилиси к нашим хорошим знакомым. Прекрасный город, незнакомая речь, чудная погода - все, казалось, способствовало моему желанию убежать от привычной и ненавистной обстановки Ленинграда. Но выяснилось, что мне не стало легче. Я страдала бессоницей, и искусственно созданное спокойствие стало раздражать меня. Я думаю, что Гера чувствовал то же самое, потому что на четвертый день мы, проходя мимо вокзала, почти в один голос предложили друг другу покинуть Тбилиси. На следующий день мы были в Сухуми. За это время мы ни разу не звонили в Ленинград, как будто незнанием или, вернее, боязнью узнать, что там происходит, мы могли изменить объективную реальность происходящих там событий. "Не хочу ничего знать", - твердила я, как заведенная, когда мы проходили мимо почты. Собственно, разговаривала я сама с собой, так как Гера терпеливо молчал и не предлагал мне никуда звонить. Он честно выполнял условие - во время отдыха звонить в Ленинград не будем.
Через три дня, проведенных в Сухуми, я не выдержала. "Боже, - подумала я, - кого я хочу обмануть? Себя? А если с Андреем там что-нибудь произошло?" И, казалось бы совершенно невпопад, прерывая какой-то разговор за общим столом, я попросила разрешения у наших знакомых, в доме которых мы жили, позвонить в Ленинград. И услышала звенящий, кричащий, обиженный, но ликующий голос моего сына: "Мама! Ну что же вы не звоните?! Мне позвонили из ОВИРа и сказали, что с тебя снята секретность. Они просили тебя срочно к ним зайти!" Господи, Господи! Сколько раз за последние десять лет я рисовала в своем воображении этот миг! Остановись мгновение! Дай мне ощутить, впитать, раскусить тебя, насладиться тобой и опьянеть от тебя! "Мамочка, - прокричал Андрей. Ну, где ты? Почему ты молчишь?!" "Сынуля, - ответила я и почувствовала, что голос у меня сломался. - Спасибо, родной. Я все поняла. Но я не могу сейчас говорить".
Я повесила трубку и оглянулась. За столом воцарилось молчание. Но Герины глаза сказали мне, что он все понял. "Налейте мне стакан вина и выпьем за наше будущее. Я надеюсь, что наше настоящее уже закончилось". И тут Гера, как обухом по голове: "Ты веришь звонкам из ОВИРа? Вспомни свою голодовку? Да они просто хотят испортить нам отдых. Мы вернемся, а они скажут, что произошла ошибка".
Мой дорогой Герка! Он подготавливал меня на случай их очередной провокации. Ведь за время нашего отказа каких только случаев не было с нашими друзьями. Все было - от аналогичных звонков о разрешении с последующим издевательским извинением за ошибку до снятия с самолета с визами при уже отправленном багаже в Израиль. Но я выпила стакан вина и закружилась в бешеном танце, хватая всех за руки и втягивая в круг, и смеялась, и пела, и одновременно отвечала Герке: "Ну, конечно же, мы не изменим наших планов. Мы планировали отдыхать еще неделю, и мы ни на один день раньше не уедем. Мы ждали столько лет, пусть они теперь подождут нас! Мы не пойдем у них на поводу". И при этом все кружились и все пели, и пили, и целовались, а на улице шел проливной дождь, а мне казалось, что эта лучшая погода на свете.
А назавтра, чуть свет, мы были в аэропорту, пытаясь срочно купить обратный билет. Даже Гера не выдержал и только изредка автоматически повторял: "Леночка, давай не обольщаться. Давай будем готовыми ко всему". И я соглашалась, и мы, как оглушенные, неслись к следующей кассе в надежде достать билет на еще более ранний рейс.
По приезде в Ленинград я тут же побежала в ОВИР. Меня встретила будничная серая обстановка этого заведения. Инспектор - все та же "швабра" с непроницаемым лицом - своим надоевшим мне за много лет голосом сказала: "Если вы не изменили свое намерение о выезде в Израиль, напишите нам заявление о вашей просьбе". Я не стала говорить ей, что у них есть десятки моих заявлений по этому поводу. Не стала вступать в дискуссию. Я не хотела терять время. "Поставьте число и распишитесь", - сказала она, прочитав три лаконичные строчки, написанные сухим, канцелярским языком. Она взяла мое заявление, вышла и через десять минут вернулась. На моем заявлении стояла резолюция: "Решено положительно". И подпись, как всегда, неразборчива.
Как все просто! Я написала заявление и через десять минут получила разрешение. Десять минут длиною в десять лет! Я вспомнила, как папа писал мне когда-то: "Доченька, жизнь всегда в полосочку - и после черной полосы, моя родная, наступает белая. Ты дождешься своей белой полосы". Я дождалась, папочка, но ты об этом уже не узнал.
Начались сборы, оформление документов и багажа, покупка билетов, звонки в Израиль, поздравления друзей со всего света. Отвальная. Аэропорт. Самолет. И слова Герки: "Пока мы не приземлимся в Израиле, давайте не впадать в эйфорию". И огни ночного Тель-Авива, как маленькие золотые обручальные кольца, рассыпанные на земле. И сестричка на аэродроме. И наши первые объятия. И слезы облегчения и счастья. И мои слова к ней: "Родная моя, как я хочу тебе все рассказать. Все, что мне пришлось пережить". И ее холодный отрезвляющий голос: "Я не хочу ничего знать. Ты должна это все забыть".
Возможно ль, сестричка?!