- Я так и думал, - отозвался я бесстрастно и отправился вверх по склону холма, залитого солнечным светом, который наполнял радостью мои глаза, сердце и даже деревья.
   Вам знакомо ощущение неподдельной легкости, какое испытываешь первым ясным утром в горах, когда перед отпускником-разгильдяем разворачивается перспектива месячного безделья и аромат гималайских кедров смешивается с благоуханием "сигары созерцательности". Таково было мое настроение, когда я, ступая по высокой траве, усеянной фиалками, набрел на небольшое заброшенное кладбище (сломанные столбы и покрытые лишайником дощечки), а за кладбищем, в понижении на склоне холма, нашел и сам колокол, представлявший массу позеленевшей бронзы (футов двадцать высотой) и подвешенный под крышей фантастического сарая, сложенного из деревянных брусьев. Кстати сказать, брус в Японии - нечто внушительное. Что-либо менее фута толщиной считается палкой. Когда-то эти брусья составляли лучшую часть древесных стволов, а теперь были окованы железом и бронзой. Легкое прикосновение костяшками пальцев к краю колокола (до земли было не более пяти футов) заставило великана тяжело вздохнуть, а удар стеком разбудил сотню резких голосов, эхом отозвавшихся в темноте купола. Сбоку растянутый полдюжиной тонких тросов висел таран - двенадцатифутовое бревно, окованное железом. Торец бревна был нацелен в хризантему, выполненную горельефом на пузе колокола. Затем, по милости провидения, которое благоволит лентяям, начали отбивать шестьдесят ударов. Полдюжины мужчин с громкими криками стали раскачивать таран, пока он не разошелся по-настоящему, а затем, опустив веревки, позволили ему осыпать ударами хризантему. Гудение потревоженной бронзы поглощалось земляным полом сарая и склоном холма, поэтому мощность звучания не соответствовала размеру колокола, как это справедливо заметили люди в отеле. Звонарь-англичанин заставил бы его гудеть раза в три сильнее, но тогда пропала бы медлительная вибрация, которая сотрясала сосны и скалы на двадцать ярдов вокруг, пронизывала все тело, вызывая мурашки, и уходила под ногами в землю, словно раскат далекого взрыва. Я выдержал двадцать ударов и удалился, совершенно не обескураженный тем, что принял гудение колокола за землетрясение. С тех пор я часто слышал его отдаленный голос. Он произносит очень низкое "Бр-р-р" где-то в глубине горла, услыхав которое однажды никогда уже не забудешь. Вот что мне хотелось сказать о большом колоколе Киото.
   Лестница, высеченная в скале, ведет от его домика вниз, к храму Чион-Ин. Я наведался туда в пасхальное воскресенье к началу процессии в честь цветения вишни. В римском соборе, носящем имя святого Петра, примерно в то же время начинается праздничная служба, однако жрецы Будды превзошли священников папы. Вот как это происходило. Ширина главного фасада храма - около трехсот футов, высота - пятьдесят, длина здания сто. Все это находится под одной крышей, и, за исключением черепицы, выстроено из дерева. Ничего, кроме твердого, как железо, трехсотлетнего дерева. Столбы, на которых покоится крыша, достигали в диаметре трех, четырех и пяти футов и были совершенно незнакомы с краской. Естественная структура дерева была явственно видна на нижней части колонн, но неразличима во мгле, царившей наверху. Поперечные балки тоже были из дерева. Для этой колоссальной постройки пошли стволы самых богатых оттенков: кедр, камфарное дерево, сердцевина гигантских сосен. Всего один человек (его называют попросту плотником) спроектировал храм целиком, и имя этого архитектора помнят по сей день. Половину храма отгородили от посетителей барьером высотой два фута, на который были наброшены шелка старинной работы. Внутри отгороженной площадки находилась культовая утварь, и я не в состоянии ее описать. Запомнились сплошные ряды лакированных столиков, на каждом лежали свитки со священными письменами. Выделялся алтарь высотой с кафедральный орган, где золото соперничало с красками, краски с лаком, а лак с инкрустациями; огромные свечи, какие святая мать-церковь использует лишь по великим дням, отбрасывали желтый свет, смягчавший все окружающее. Бронзовые курильницы в форме драконов и демонов дымились под сенью шелковых стягов, а за ними, под самую крышу, вздымалась деревянная стена, покрытая ажурной резьбой, изящной, словно морозные узоры на оконном стекле. Казалось, что в храме не было крыши, потому что свет увядал, не достигая чудовищных перекрытий. Если бы не солнечный свет и голубое небо, которые заполняли порталы, где ссорились и кричали дети, мы могли бы считать, что находимся в подземной пещере на глубине ста саженей.
   Честное слово, я действительно пытался скрупулезно описать все, что находилось передо мной, но глаза разбегались, а карандаш воспроизводил лишь отрывочные восклицания. Не думаю, чтобы вы смогли сделать большее, если бы увидели то, что открылось моим глазам, когда я обошел веранду храма и проник в помещение, устроенное в глубине и называемое нами ризницей. Это была большая пристройка, соединенная с храмом деревянным мостом, побуревшим от времени. Под мостом настелили дорожку из циновок шафранного цвета, а по этой дорожке медленно и торжественно, как подобает их высокому сану, выступали гуськом пятьдесят три жреца, разодетых по меньшей мере в четыре парчовых, креповых и шелковых одеяния каждый.
   То были шелка, которые не видели рыночной площади, и парча, знакомая только с хранилищем храма. Там был шелк расплывчатого цвета морской зелени, расшитый золотыми драконами; терракотовый креп, испещренный хризантемами цвета слоновой кости; черный полосатый шелк, подернутый желтым пламенем; ляпис-лазуревые шелка с серебряными рыбами; авантюриновые шелка с серо-зелеными тарелками; ткани из позолоченной крови дракона; шафрановые и коричневые шелка, жесткие, словно сплошное шитье. Мы вернулись в храм, который теперь заполняли яркие одеяния. Низкие лакированные столики служили подставками для книг. Одни жрецы возлежали подле них, другие медленно двигались среди золотых алтарей и курильниц; верховный жрец восседал на золотом стуле спиной к конгрегации. Его одежды мерцали сквозь резьбу, словно подкрылья тигрового жука.
   В торжественной тишине были развернуты свитки, и жрецы приступили к чтению нараспев текстов Пали* в честь Апостола Потустороннего Мира, который завещал, чтобы они не одевались в золото или пестрое и не прикасались к драгоценным металлам. За исключением незначительных принадлежностей (почти скрытых от глаз ликов великих, то есть святых), картина, которая разворачивалась передо мной, могла бы относиться к романо-католическому собору, скажем такому же богатому, как в Аранделе*. Те же мысли шевелились в других головах, потому что в паузе между тихими песнопениями чей-то голос прошептал у меня за спиной:
   Благоговейно мессы бормотанье слушать,
   Что делал бог, что ел, весь день внимать.
   Это был человек из Гонконга, рассерженный на то, что ему запретили сфотографировать интерьер. Он называл все вместе: великолепный ритуал и все убранство - попросту "интерьером" и отплатил тем, что изрек отрывок из Браунинга*.
   Пение ускорялось, по мере того как служба близилась к завершению и догорали свечи.
   Мы прошли в дальние покои храма, преследуемые пением верующих. Потом его звуки затихли, и мы затерялись в раю, составленном из ширм. Двести, может быть, триста лет тому назад жил на свете живописец по имени Кано. Ему поручили украшение стен в комнатах Чион-Ина. Кано (член Королевской академии) изрядно потрудился. Ему помогали ученики и копиисты, и они оставили после себя несколько сот ширм, каждая из которых - завершенная картина. Как вы уже знаете, интерьер любого храма несложен. Жрецы живут на белых циновках в комнатках с коричневыми потолками. При желании эти каморки можно превратить в просторный зал. Так было и здесь, но комнаты Чион-Ина были пошире и выходили на роскошные веранды и галереи. Поскольку сам император иногда посещал храм, там создали особую комнату неописуемой красоты. В ней изысканные шелковые кисти служили для раздвигания ширм, резьба была покрыта лаком. У меня нет слов. Да будет это признанием бессилия, однако не в моей власти передать безмятежную обстановку той комнаты или описать талант, который добивался желаемого легким поворотом кисти. Великий Кано изобразил оцепеневших фазанов, сгрудившихся на покрытой снегом ветке сосны; петуха-павлина, гордо распустившего хвост, чтобы доставить удовольствие самкам; россыпь хризантем, высыпавшихся из вазы; фигурки изнуренных крестьян, возвращающихся домой с рынка; сцену охоты у подножия Фудзиямы. Художник, равный по величию строителю-плотнику, тщательно вставил каждую картину в потолок (сам по себе чудо), а время величайший мастер из этой троицы - сумело так прикоснуться к золоту, что обратило его в янтарь, дерево подернуло темным медовым налетом, сделав почти прозрачной сияющую поверхность лака. И такое было всюду. Иногда, раздвинув ширмы, мы находили там крохотного лысого прислужника, молящегося над курильницей, а порой - тощего жреца, поедающего свой рис, но чаще в чистых, прибранных комнатах никого не было.
   Вместе с Кано Великолепным работали и менее одаренные художники. Им было дозволено прикоснуться кистью к деревянным панелям на внешних верандах, и они потрудились на славу. Пока гид не обратил мое внимание на десятки монохромных рисунков, которые покрывали низ дверей, я не замечал их: обезьяна оторвала ветку, и та, упав, сломала ирис; побег бамбука согнулся под напором ветра, который ерошит воды озера; древний воин подстерегает врага в лесной чаще - рука на рукоятке меча, складки рта воспроизводят напряженнейшее внимание - все они запомнились мне.
   Как вы думаете, долго ли сохранится рисунок сепией в лоне нашей цивилизации, если поместить его на нижнюю панель двери или на деревянную обшивку кухонного коридора? В этой деликатной стране человек может начертать свое имя на пыли, пребывая в уверенности, что, если надпись эта исполнена с большим искусством, его внуки будут с благоговением сохранять ее.
   - Конечно, в наши дни уже не строят таких храмов, - сказал я, когда мы снова вышли на солнце. Профессор же пытался выяснить, отчего панели и бумажные ширмы так естественно гармонировали с мрачными, массивными деталями храмового интерьера.
   - На другом конце города строят новый храм, - отозвался мистер Ямагучи. - Пойдемте посмотрим на волосяные веревки, которые висят там.
   Мы буквально полетели через Киото на наших рикшах и вскоре в хитросплетении строительных лесов увидели храм еще больших размеров, чем Чион-Ин.
   - Древний храм, бывший на этом месте, сгорел когда-то очень давно... здесь был другой храм. Тогда люди во всей Японии стали собирать по крохам средства на строительство нового, а те, у кого не было денег, прислали свои волосы, чтобы из них сделали веревки. Этот храм строят уже десять лет. Он весь из дерева.
   Стройка выглядела оживленной благодаря множеству рабочих, которые заканчивали отделку черепичной крыши и настилку полов. Гигантские деревянные колонны, удивительная тщательная резьба, изощренно украшенные карнизы, превосходная столярная работа - все это не уступало виденному нами в Чион-Ине. Однако здесь свежесрубленное дерево было кремово-белым или лимонно-желтым, а в древнем здании - бурым и твердым, как железо. Свежие торцы балок были замазаны белым лаком, чтобы предотвратить проникновение насекомых, а глубокая резная работа покрыта тончайшей проволочной сеткой для защиты от птиц. И везде - только дерево, вплоть до массивных балок фундамента, которые мне удалось рассмотреть сквозь незастланные проемы полов.
   Японцы - великий народ. Его каменщики играючи управляются с камнем, плотники - с деревом, кузнецы - с железом, художники - с жизнью, смертью и прочим, на чем может остановиться глаз. Однако провидение из милости не наделило эту нацию достаточно твердым характером, и оттого японцам не дано играючи управиться с круглым шаром Земли. Последнее предоставлено нам нации, которая обставляет свой быт стеклянными абажурами, розовыми шерстяными ковриками, красными и зелеными фарфоровыми щенками и отвратительными брюссельскими коврами. Это наша компенсация за...
   "Храмы! - произнес человек из Калькутты несколько часов спустя, когда я восторгался увиденным. - Храмы! Устал от храмов. Не все ли равно, видеть только один или пятьдесят тысяч. Уж очень они похожи. Но что может взволновать по-настоящему, так это стремнины Арашимы. Поезжай, это в восьми милях отсюда и намного лучше любого храма с плосколицым Буддой посередине".
   Я внял совету приятеля. Кстати, удалось ли мне передать ощущение, что апрель в Японии - чудный месяц? В таком случае извините. На самом деле здесь в основном идет дождь, и очень холодный; но солнечный свет, когда он все же появляется, остается солнечным светом. Мы кричали от переполнявшей нас радости, когда свирепый, далеко не ручной рикша, прыгая с камня на камень по безобразно мощенной пригородной улице, доставил нас на место, которое следует называть огородом, а мы вынуждены величать полем. Плоский лик земли во всех направлениях был изрезан дамбами, и все дороги, по-видимому, проходили по этим дамбам.
   - Никогда, - сказал профессор, воткнув стек в чернозем, - никогда не мог представить себе настолько совершенной ирригации. Взгляни на эти дамбы, обложенные камнем и снабженные шлюзами. Посмотри на водяные колеса и... Тьфу ты! Однако они удобряют поля слишком усердно.
   Первое кольцо полей вокруг любого города всегда дурно пахнет. Но в этой стране аромат удобрений ощущаешь всюду. Если не считать некоторых районов под Даккой и Патной*, земля в этих краях заселена гуще, чем в Бенгалии, но обработана в пять раз тщательнее: ни одного нераспаханного клочка, ни единой культуры, которая не была бы развита до предела, соответствующего плодородию почвы. Маленькие грядки лука, ячменя вперемежку с грядками чая, бобов, риса и полдюжины других культур, названия которых я не знаю, пестрели в глазах, и без того ослепленных сиянием золотой горчицы. Удобрение - полезная вещь, но ручной труд еще лучше. Мы видели и то и другое в избытке. Когда японский земледелец проделал на своем поле все, до чего можно только додуматься, он начинает пропалывать ячмень стебелек за стебельком, пользуясь большим и указательным пальцем. Это правда. Я видел своими глазами крестьянина за таким занятием.
   Мы ехали чудесной долиной, где стоит Киото, пока не достигли гряды холмов в ее дальнем конце и очутились на лесном складе, растянувшемся на полмили.
   Посевы и каналы исчезли, и наш неутомимый рикша уже бежал вдоль широкой мелкой реки, забитой сплавными бревнами всевозможных размеров. Я готов поверить во все, что угодно, когда речь идет о японцах, но не понимаю, зачем природе (о которой говорят, что она одинакова безжалостна повсюду) посылать им бревна, не расщепленные камнями, аккуратно ободранные от коры и с пазом для крепления веревки, тщательно надрезанным на торце каждой колоды. Я видел сплав леса на Рави* при наводнении, когда крючьями вытаскивали на берег бревна, размочаленные, словно зубная щетка. Здесь же лес приходит с верховьев совершенно чистым. Соответственно паз - это другое чудо.
   - В ясный день, - сказал гид чуть слышно, - все жители Киото едут на Арашиму и устраивают пикники.
   - Но они всегда делают это в вишневых садах. Они проводят время в чайных домиках. Они... они...
   - Да, в ясную погоду они всегда едут куда-нибудь и устраивают пикник.
   - Но зачем? Человек не создан для пикников.
   - Зачем? Потому что стоит хорошая погода. Англичане говорят, что деньги падают на японцев с неба за то, что они ничего не делают, - вы так думаете. А теперь взгляните на это прелестное местечко.
   Река стремительно несла свои воды, делая крутой поворот между поросших соснами холмов. Серебряные блики играли на бревнах и руинах моста, разрушенного несколько дней назад. На нашем берегу, над самым потоком, повернувшись фасадами к самой прекрасной рощице молодых кленов, выстроились чайные домики и павильоны. Солнечный свет, которому не удавалось смягчить сумрак сосен, проникал в нежную зелень кленов и касался кромки воды, а на противоположном берегу розовая пена цветущих вишен разбивалась о деревенские домишки с черными крышами.
   Там я остановился.
   Глава XV
   Игры в гостиной; полная история современного японского искусства
   обозрение прошлого и предсказания на будущее, сочиненные в киотских
   мастерских и аранжированные для читателей
   О смелый новый мир, с такими вот людьми,
   Не правда ль, человечество прекрасно?!
   Шекспир
   Не помню, как я очутился в чайном домике. Возможно, это случилось благодаря прелестной девушке, которая поманила меня веткой цветущей вишни, и я не смог отказаться от приглашения. В домике, распростершись на циновках, я стал наблюдать за облаками, висевшими над холмами, за бревнами, которые неслись по стремнине. Я вдыхал аромат очищенных от коры стволов, прислушивался к лопотанию сражавшихся с ними лодочников, шороху реки и чувствовал себя намного счастливее, чем полагается быть человеку. Распорядительница чайного домика настояла, чтобы мы отгородились ширмой от остальных гостей, которые наполняли веранду. Принесли красивые голубые ширмы с изображением аистов и вставили их в желобки. Я терпел их сколько мог. Из соседнего отделения доносились взрывы смеха, приглушенный топот ног, позвякивание миниатюрной посуды, а иногда в щели между ширмами, словно бриллианты, сверкали чьи-то глаза.
   Целая семья приехала из Киото, чтобы приятно провести время. Мама присматривала за бабушкой, молодая тетушка - за гитарой, а две девочки (четырнадцати и пятнадцати лет) присматривали за веселой маленькой девочкой-сорванцом, которая, когда это приходило ей в голову, присматривала за младенцем, который, казалось, присматривал за всей компанией. Бабушка была одета в синее, мама - в серое и голубое; на девочках пестрели яркие наряды из сиреневого, желтовато-бурого и бледно-желтого крепа, шелковые оби цвета распустившейся яблони и свежеразрезанной дыни; восьмилетняя девочка была в золотисто-буром одеянии, а пухлый младенец кувыркался на полу среди тарелок, разодетый во все цвета японской радуги, которая не признает грубых тонов. Все они были прелестны, за исключением бабушки - обыкновенной добродушной старухи, к тому же совершенно облысевшей. Когда они завершили свой утонченный обед и были убраны коричневые лакированные столики-подносы, бело-голубая и нефритово-зеленая посуда, тетушка исполнила что-то на сямисэне*, а девочки стали играть в жмурки посреди крохотной комнаты.
   Человек из крови и плоти, сидевший по другую сторону ширм, не мог оставаться безучастным - я тоже захотел играть, но был слишком крупным и неуклюжим и поэтому мог только сидеть на веранде, наблюдая за этими изящными, подвижными статуэтками из дрезденского фарфора. Они вскрикивали, хихикали и болтали безумолку, присаживаясь на пол с невинной девичьей непринужденностью, и тут же кидались целовать младенца, когда тот обижался, если о нем забывали.
   Девочки играли в "соседа", связав себе ноги белыми и голубыми платками, потому что теснота помещения сковывала свободу их движений, а когда не могли продолжать игру от разбиравшего их смеха, начинали обмахиваться веерами, прислонившись к голубым ширмам (каждая девочка - картинка, которую не сумеет воспроизвести ни один живописец). Я кричал вместе с ними до тех пор, пока, скатившись с веранды, едва не очутился на веселящейся улице. Глупо ли я себя вел? Во всяком случае, я дурачился в хорошей компании, потому что даже суровый человек из Индии (личность, которая вкладывает душу только в скаковых лошадей и не верит ничему на свете, кроме гражданского кодекса) в тот день тоже был в Арашиме. Этот человек раскраснелся от возбуждения. - Вот так повеселился! - Он едва переводил дух, а сотня ребятишек преследовали его по пятам. - Тут есть что-то вроде рулетки для игры на кексы. Я скупил весь запас у владельца и устроил Монте-Карло для малышей. Их собралось тысяч пять. Никогда так не потешался. Лотерея в Симле - ничто. Они соблюдали порядок до тех пор, пока не очистили все столы, за исключением большой сахарной черепахи, затем пошли ва-банк, а мне пришлось уносить ноги.
   И это говорил сухарь, который в течение многих лет не ставил на что-либо столь невинное, как леденцы.
   Когда мы оба ослабели от смеха и фотоаппарат профессора попал в окружение смеющихся девочек (отчего вся съемка сорвалась), из чайного домика пришлось бежать. Мы бродили вдоль берега реки, пока не наткнулись на сшитую из планок лодку, на которой с помощью шеста нас переправили через вздувшуюся реку и там высадили на узкую тропинку, высеченную в скалах, нависавших над водой. Вокруг буйствовали ирисы и фиалки, а ликующие водопады проносились под кронами сосен и кленов. Мы находились у подножия стремнин Арашимы, и вместе с нами пейзажем любовались все прелестные девушки Киото. Выше по течению стояла одинокая черная сосна. Она как бы отделилась от сородичей, для того чтобы заглядывать за поворот реки, где глубокие быстрые воды завихрялись в маслянистых водоворотах. Ниже по течению река скакала через пороги, колыша на своей груди покров только что спиленного леса, а люди, одетые в голубое, мчались в серебристо-белых лодчонках, чуть ли ни по самые борта погруженных в яростную пену, и растаскивали крючьями бревна.
   От плодородной почвы у нас из-под ног исходило дыхание весны; оно поднималось к вершинам кленов, которые уже окутывало тепло, принесенное апрельскими ветрами. О! До чего хорошо жить на свете: топтать ногами стебли ириса, продираться сквозь заросли цветущей вишни, роняющей капли росы на лицо, рвать фиалки ради невинного удовольствия бросать их в стремнину и нагибаться за еще более прекрасными!
   - Какая досада, что я прикован к аппарату! - воскликнул профессор, на которого действовали неслышные чары весны, хотя он сам не подозревал об этом.
   - Какая досада, что я - раб своего пера! - вторил я, потому что на землю наконец-то пришла весна. Ведь я ненавидел весну семь лет, потому что в Индии она означала для меня всяческие неудобства.
   - Поедем-ка домой, чтобы взглянуть, как распускаются цветы в парках.
   - Давай наслаждаться тем, что находится под рукой, ты, филистимлянин.
   На этом мы и порешили, а затем сгустились облака, ветер взъерошил речные плесы, и мы довольные вернулись к нашим рикшам.
   - Как ты думаешь, сколько людей может прокормить одна квадратная миля земли? - спросил профессор по дороге домой. Он высчитывал что-то.
   - Девятьсот, - ответил я наугад. - Здесь она заселена гуще, чем в Саруне или Бихаре. Скажем, тысячу.
   - Две тысячи двести. Даже не верится.
   - Глядя на здешний пейзаж, можно поверить, но не думаю, что этому поверят в Индии. Напишу-ка я полторы тысячи?
   - Все равно скажут, что ты преувеличиваешь. Уж лучше приводи факты. Две тысячи двести пятьдесят шесть на одну квадратную милю - и никаких признаков бедности. Как это им удается?
   Я сам хотел бы услышать ответ на этот вопрос. По моему непросвещенному мнению, Япония почти целиком заселена детьми, в обязанность которых входит сдерживать взрослых, чтобы те не распустились. Иногда ребятишки даже трудятся, но родители отрывают их от дела, чтобы приласкать. В отеле Ями десятилетние сорванцы взяли обслуживание в свои руки, потому что все взрослые уехали развлекаться среди вишневых садов. Бесенята работали за них и одновременно находили время, чтобы повозиться на лестнице. Мой покорный слуга, по прозвищу Епископ (прозванный так из-за серьезной наружности, голубого передника и гамаш), - самый подвижный из всех, но даже его энергия не объясняет статистических выкладок профессора...
   Я видел в Японии труд особого рода, который приносит урожай неземных плодов. Занятие это чисто артистическое. Целый административный район Киото принадлежит ремесленникам. В этой части земного шара мастер не обзаводится вывеской, хотя о нем могут знать в Париже или Нью-Йорке (это их дело). Чтобы разыскать его заведение в Киото, англичанин вынужден рыскать по трущобам в сопровождении гида.
   Я наблюдал за работой в трех мастерских: в первой занимались фарфором, во второй - клуазонне*, в третьей - лаками, инкрустацией и бронзой. Первая пряталась за мрачным деревянным палисадом и вполне могла быть принята за лавку старьевщика. Хозяин сидел напротив крохотного сада (не больше четырех квадратных футов), где в грубом каменном горшке росла, словно вырезанная из бумаги, пальма, накрывавшая тенью карликовую сосну. Остальное пространство занимали гончарные изделия, готовые к упаковке, в основном современная сатсума* - продукция, которую можно приобрести на аукционах.
   - Это делай, посылай Евлопа, Амелика, Индия, - спокойно объяснил японец. - Плишла посмотлеть?
   Он провел нас через веранду полированного дерева и показал печи, чаны для замешивания глины и помещения, где крохотные капсулы для обжига ожидали свою партию керамики. В производстве японской и бёрслемской* керамики много различий чисто технических, которые, впрочем, не имеют принципиального значения. В формовочной мастерской, где делают заготовки для сатсумы, гончарные круги вращают вручную. Они подогнаны с такой точностью, что их биение не превышает толщины человеческого волоса. Гончар сидел на чистом мате, рядом была расставлена чайная посуда. Слепив вазу, он осмотрел ее, с удовлетворением покачал головой и, прежде чем приняться за следующую, налил себе чаю. Гончары жили тут же, рядом со своими печами и поэтому выглядели не слишком привлекательно.