Мы проникли в лавку древностей, держа шляпы в руках, прошли короткой аллеей с резными каменными фонариками и деревянными фигурами дьяволов (невыразимо отвратительных) и были встречены улыбающимся существом, поседевшим среди этих подвесок и изделий из лака. Хозяин показал нам знамена и эмблемы давным-давно умерших даймё*, и наши невежественные челюсти отвисли от изумления, затем - священную черепаху размером с мамонта, вырезанную из дерева в мельчайших подробностях. Он вел нас из комнаты в комнату (по мере того как мы продвигались вперед, становилось темнее), пока мы не очутились в садике под деревянной аркадой. Рыцарские доспехи глазели на нас из полумрака; отвечая на звуки шагов, позвякивали древние мечи; странные мешочки для табака, такие же дряхлые, как и мечи, раскачивались на невидимых подвесках; покалеченные Будды, красные драконы, джайнские* святые и бирманские идолы всматривались в нас десятками глаз поверх ворохов тряпья, которое некогда было парадным облачением.
   Глаза полнились радостью обладания. Старик показывал свои сокровища: от хрустальных сфер, установленных на подставках из дерева, обкатанного морем, до шкатулок, заполненных безделушками из слоновой кости и громоздящихся одна на другой, а мы чувствовали себя так, будто все это принадлежало нам. К несчастью, единственным ключом к разгадке имени художника всякий раз служил примитивный росчерк японского иероглифа, и я не могу сказать, кто задумал и выполнил из слоновой кости: фигурку старика, до смерти перепуганного каракатицей; жреца, который заставил солдата добыть для него оленя и смеялся при мысли о том, что грудинка достанется ему, а тяжесть ноши - спутнику; высохшую, тощую змею, насмешливо свернувшуюся кольцом на человеческом черепе, тронутом разложением; похотливого барсука в духе Рабле*, стоящего на голове и вызывающего краску смущения, несмотря на то что был всего лишь в полдюйма ростом; крохотного пухлого мальчугана, который колотил меньшого братца: кролика, который только что отпустил шутку; или... Там были десятки символов, рожденных всевозможными нюансами радости, презрения, житейского опыта, управляющих человеческим сердцем. Рукой, подержавшей на ладони с полдюжины этих безделушек, я словно послал привет тени умершего резчика! Он ушел на покой, передав слоновой кости три-четыре настроения, за которыми я тщетно охочусь с помощью холодного слова.
   Англичанин - удивительное животное. Он покупает дюжину подобных вещиц, ставит в своем кабинете куда-нибудь повыше, а через неделю забывает о них. Японец же прячет безделушки в красивый парчовый мешочек или лакированный ларец и держит там до тех пор, пока к нему не заглянут на чашку чая трое близких по духу приятелей. Тогда он не спеша извлекает сокровище. Вещицы рассматривают под понимающее пощелкивание языков и осторожное позвякивание чашек. Затем они отправляются обратно в мешочек и остаются там, пока хозяина снова не посетит желание полюбоваться ими. Мы называем это чудачеством. Каждый японец, у которого водятся деньги, - коллекционер, но вы не встретите нагромождения "вещей" в его доме.
   Мы долго пробыли в полумраке этого удивительного заведения, а покинув его, недоумевали, зачем таким людям понадобилась конституция, захотелось одевать каждого десятого юношу в европейское платье, держать в гавани Кобе белый броненосец и посылать на улицу дюжину близоруких полицейских лейтенантов в мешковатых мундирах.
   - Нашей мздой, - сказал профессор, засунув голову в лавку, где продавали колодки, - нашей платой будет учреждение международного протектората над Японией, чтобы она не опасалась оккупации или аннексии. Необходимо платить ей столько, сколько она пожелает, при условии что будет вести себя смирно, продолжая производить изящные поделки, а мы станем учиться у них. Нам воздается сторицей, если мы поместим эту империю под стеклянный колпак и повесим табличку: "Hors Concours (вне конкурса ввиду явного превосходства), экспонат "А"".
   - Хм, - промолвил я, - кто мы?
   - Да все мы саибы-чурбаны со всего света. Наши мастера, правда немногие, могут иногда сработать не хуже, но во всей Европе не сыщется города, который был бы до отказа населен столь чистоплотными, умелыми, утонченными, изобретательными людьми.
   - Поедем в Токио и переговорим об этом с императором, - сказал я.
   - Для начала давай-ка посетим японский театр, - ответил профессор. - На этой стадии путешествия слишком рано заводить серьезный разговор о политике.
   Глава XII
   Японский театр и "История Кота Громовержца"; глава повествует о местах
   уединения и покойнике на улице
   Мы отправились в театр, шлепая по грязи под проливным дождем. Внутри театра царила почти полная темнота, потому что синие одежды зрителей впитывали скудный свет керосиновых ламп. Негде было даже стоять, разве что рядом с полицейским, который, по-видимому, во имя поддержания нравственности и авторитета лорда-канцлера имел в своем распоряжении угол на галерке и четыре стула. Ростом он был четыре фута и восемь дюймов, но сам Наполеон на острове Святой Елены не сумел бы скрестить руки на груди так драматически. Немного поворчав (вероятно, мы попирали конституционный принцип), он согласился уступить нам один стул, получив взамен бирманский черут, дым которого, как мне показалось, чуть было не заду шил его.
   Зрительный зал состоял из пятидесяти рядов партера по пятьдесят человек в каждом со связующей массой детей и галерки, вмещавшей свыше тысячи зрителей. Как и все дома в Японии, театр представлял собой сооружение изящной столярной работы: крыша, пол, перекрытия, опоры и перегородки были из дерева, а каждый второй из сидящих в зале курил крохотную трубочку и каждые две минуты выколачивал из нее пепел. Мне захотелось немедленно удрать, потому что смерть посредством аутодафе не входила в программу нашего турне. Однако спастись можно было лишь через узкую дверь, где в антрактах продавали маринованную рыбу.
   - Да, здесь совсем не безопасно, - согласился профессор, вокруг которого то и дело с шипением вспыхивали спички. - Если пламя от костра, разложенного на сцене, перекинется на занавес или ты заметишь, что загорелась спичечная балюстрада галерки, я вышибу ногой заднюю стенку буфета, и мы пойдем домой.
   С этих утешительных слов началась драма. Зеленый занавес упал сверху на сцену, и его тут же унесли. Бал открыли три джентльмена и леди, которые повели беседу голосами, тон которых напоминал не то бормотание, не то шопот фальцетом. Если хотите знать, как они были одеты, рассмотрите первый попавшийся под руку японский веер. В обыденной жизни японцы - самые обыкновенные мужчины и женщины, но на сцене, разодетые в негнущееся парчовое платье, они до последнего штриха похожи на японцев с картинок. Когда вся четверка уселась на пол, появился маленький мальчик, который, бегая от одного актера к другому, стал оправлять их драпировку, там бант оби, здесь складку подола. Костюмы были "живописны" до такой степени, до какой непонятен сюжет пьесы. Давайте-ка назовем ее "История Кота Громовержца", или "Мешок с костями Арлекина и изумительная старуха", или "Громадная редиска", или "Невоздержанный барсук и качающиеся фонарики".
   Мужчина, вооруженный двумя мечами, одетый в черную и золотую парчу, встал на ноги и принялся имитировать походку малоизвестного актера по имени Генри Ирвинг*. Не сообразив, что ничего смешного тут нет, я хихикнул вслух, и полицейский сурово взглянул на меня. Затем джентльмен с двумя мечами стал домогаться любви леди-картинки, а другие персонажи комментировали его действия на манер греческого хора, пока нечто (возможно, смещенное ударение в каком-нибудь слове) не вызвало скандала и джентльмен с двумя мечами и какая-то ярко-красная фигура под звуки оркестра (одной гитары и чего-то щелкающего, но не кастаньет) насладились битвой в духе Винсента Краммлза*. Когда мужчины навоевались, мальчик унес оружие, но, решив, что пьеса нуждается в дополнительном освещении, притащил десятифутовую бамбуковую палку с горящей свечой на конце и стал держать это приспособление в каком-то футе от лица джентльмена с двумя мечами. При этом он следил за каждым его движением с беспокойством ребенка, которому доверили пишущую машинку. Затем леди-картинка соблаговолила ответить на ухаживания человека с двумя мечами и с жутким воплем превратилась в омерзительную старуху (мальчик унес ее волосы, остальное она проделала сама). В этот ужасный миг позолоченный Кот Громовержец (он появился из облака) пронесся на проволоке от колосников* до центра галерки, а мальчишка с хвостом барсука стал насмехаться над мужчиной с двумя мечами. Затем я догадался, что последний оскорбил Кота и Барсука и ему крепко достанется, потому что по сей день эти животные и лиса считаются злыми волшебниками. Последовали страшные вещи, каждые пять минут менялись декорации. Самый сильный эффект был достигнут двумя рядами свечей, которые раскачивались из стороны в сторону. Они были подвешены на бечевке позади экрана из зеленого газа, в глубине сцены. Помимо того что свечи великолепно создавали атмосферу жуткой таинственности, их колебание вызвало приступ морской болезни у одного из сидевших в зале. Однако человеку с двумя мечами приходилось туже, чем тому зрителю. Злобный Кот Громовержец напустил на человека с двумя мечами такие чары, что я даже не пытался разобраться, кем тот прикидывается. Сначала он был широколицым, вульгарным и комическим Королем крыс, которому содействовали другие крысы, и он, словно в пантомиме, с уморительными жестами поедал волшебную редиску, пока снова не превратился в человека. Затем унесли все его кости (благодаря тому же Коту-Грому), и он повалился на пол безобразной кучей, которую освещал свечой маленький мальчик. Джентльмен никак не мог прийти в себя, пока кто-то не поговорил с магическим попугаем, а огромный волосатый злодей и несколько кули не перешагнули через него. Затем он стал девушкой, однако, спрятавшись за зонтиком, снова обрел свои формы. После этого дали занавес, публика пришла в движение и даже вылезла на сцену. Какому-то мальчугану пришло в голову, что он должен через всю сцену пройтись на руках. Никто не обращал на него внимания. Он с серьезным видом принялся за дело, но упал на бок, дрыгнув в воздухе пухлыми ножками. Это словно никого не касалось, и вежливый народ на галерке никак не мог понять, почему мы с профессором изнемогали от смеха, когда ребенок, вооружившись колодкой вместо меча, начал копировать повадки джентльмена с двумя мечами. Актеры переодевались при публике, и каждый желающий помогал менять декорации. Почему бы ребенку не позабавиться?!
   Вскоре мы покинули театр. Кот Громовержец все еще навязывал злую волю человеку с двумя мечами, однако в конце концов, наверное, все кончилось благополучно. Многое еще должно было случиться на сцене, но справедливость все равно восторжествует. Это подтвердил человек, который продавал маринованную рыбу и билеты.
   - Хорошая школа для молодых актеров, - сказал профессор. - Вот во что естественно выливается несдерживаемая оригинальность. Здесь прослеживаются все приемы английского сценического искусства - сильно утрированные, но вполне узнаваемые. Как ты собираешься описать это?
   - Японской комической опере будущего еще предстоит быть написанной, ответил я напыщенно. - Предстоит, несмотря на "Микадо". Барсук еще не появлялся на английской сцене, а актерская маска в наших признанных пьесах вообще никогда не применялась. Попробуй представить себе шутливо-серьезную оперу под названием "Кот Громовержец"! Начнем с домашнего кота, наделенного колдовскими чарами, проживающего в доме лондонского купца, который торгует чаем и лупит его. Учитывая...
   - Поздний час, - ледяным голосом заметил профессор, - завтра мы отправимся "писать оперы" в храме, что стоит по соседству с театром.
   Следующий день принес мелкий моросящий дождь. Кстати сказать, солнце не показывается четвертую неделю. Нас проводили, вероятно, в самый главный храм Кобе, но я не запомнил его названия. Испытываешь раздражение перед алтарем незнакомого вероисповедания, когда ничего не знаешь о нем. Обряды и обычаи индуизма, должно быть, всем хорошо известны: вы читали о них и, наверное, присутствовали при церемониях. Что за молитвы обращаются к Будде в этих краях, в чем сущность обрядов, совершающихся перед святынями синтоизма? Книги говорят об одном, глаза видят другое.
   Храм, по всей видимости, является и монастырем - местом уединения и покоя, нарушаемого лишь лепетанием ребятишек. Он скрывался за крепкой стеной в стороне от дороги - беспорядочное нагромождение крутых, фантастически изогнутых крыш. Там, где крыши были тростниковыми и тростник словно "дозрел" от времени, они имели цвет позеленевшей меди, там, где кровлей служила черепица, отсвечивали серым. Под этими навесами человек, уверовавший в своего бога и вдохновленный этой верой, будто врезал в древесную плоть свое сердце - и дерево расцвело чудными узорами, завилось словно ожившими языками пламени.
   На окраине Лахора раскинулся монастырь с лабиринтом надгробий и аллей. Место это зовется Chajju Bhagat's Chubara. Никто не знает, когда создано все это и когда разрушится. Храм в Кобе был велик и сверкал безукоризненной чистотой внутри и снаружи, но мир и покой, царившие в нем, напоминали безмолвие тех храмовых дворов в далеком Пенджабе. По углам монахи развели сады (сорок футов в длину, двадцать в ширину), и каждый из них, будучи непохожим на "соседа", имел небольшой водоем с золотой рыбкой, один-два каменных фонаря, холмик из камней, каменные плиты, испещренные надписями, цветущее вишневое или персиковое дерево.
   Дорожки, мощенные камнем, пересекали двор, соединяя здания. За внутренней оградой, где был разбит самый прекрасный сад, хранилась золотая дощечка высотой десять-двенадцать футов, против которой в горельефном чеканном исполнении стояла бронзовая фигура богини в одеянии, ниспадающем свободными складками. Пространство между дорожками посыпали белоснежной галькой и поверх чего-то красного белыми же камешками выложили на земле слова: "Как счастливы!" Решайте сами, что это - вопль отчаяния или вздох умиротворения?
   В храме, куда можно было попасть лишь по деревянному мосту, стоял полумрак, но все же было достаточно света, чтобы разглядеть поблекшее золотисто-коричневое чудо шелков и расписных ширм. Если вам доводилось видеть буддийский алтарь, где "магистр юридических наук" восседает среди золотых колокольчиков, старинных изделий из бронзы, цветов в вазах и тканых стягов, то вы поймете, почему романо-католическая церковь однажды процветала в этой стране* и будет процветать всюду, где изысканные религиозные ритуалы существовали до ее пришествия. Народ, который любит искусство, получит бога, которого необходимо ублажать изящными безделушками. Это так же верно, как и то, что раса, вскормленная среди скал, пустынных зарослей вереска и мятущихся облаков, станет восхвалять свое божество в шторм, сделав его суровым получателем жертвоприношений бунтующего человеческого духа. Помните историю Дурного народа Икике? Человек, который рассказал ее, поведал и другую - о Добром народе из других мест. Те тоже были нагими южноамериканцами и молились собственному божеству в присутствии небритого отца иезуита. В критический момент кто-то забыл ритуал, а возможно, обезьяна вторглась в лесное святилище и украла единственное одеяние жреца. Так или иначе, случилось нечто нелепое, а Добрые люди разразились смехом и прервали службу, предавшись игрищам.
   "Но что скажет на это ваш бог?" - спросил отец иезуит, шокированный таким легкомыслием. "О, ему все известно заранее. Он знал, что мы кое-что позабудем или перепутаем и не сможем продолжать службу. Но он очень мудр и силен", - последовал ответ. "Это не оправдание". - "А зачем оправдываться? В таких случаях наш бог попросту откидывается назад и заливается смехом", - сказали Добрые люди и принялись хлестать друг друга цветами.
   Я не помню, в чем соль этого анекдота. Однако вернемся к храму. Вот посреди пестрого великолепия выстроились хорошо знакомые фигуры с золотыми коронами на головах. Встретиться с Кришной*, похитителем масла, и воинственной, побивающей мужей Кали* на окраине Востока, в Японии, полнейшая неожиданность.
   - Кто они?
   - Это другие боги, - ответил молодой жрец, который злорадно хихикал всякий раз, когда к нему обращались с вопросом, касающимся его собственной веры. - Очень старые. Когда-то их привезли из Индии. Думаю, что это индийские боги, но не знаю, для чего они здесь.
   Презираю людей, стыдящихся собственной веры. С фигурами определенно была связана какая-то история, но жрец не рассказал ее. Я неодобрительно фыркнул и дальше пошел наугад один. Дорожка привела меня в монастырь, сооруженный из тончайших ширм, полированных полов и коричневых деревянных потолков. Кроме шарканья ног, вокруг не раздавалось ни звука, потом за одной из ширм послышалось чье-то прерывистое дыхание. Сначала ширма показалась глухой стеной, но возникший рядом жрец отодвинул ее, и мы увидели дряхлого монаха, дремавшего над жаровней для согревания рук.
   На эту картину стоило взглянуть: монах в оливково-зеленом одеянии (облысевшая голова - чистое серебро) склонился перед скользящей ширмой из белой промасленной бумаги, которая светилась холодным серебристым светом. По правую руку от него стоял обшарпанный черный лакированный столик с индийской тушью и кисточками (монах делал вид, что работает), еще правее бледно-желтый бамбуковый столик с вазой оливково-зеленой глазури, из которой торчала почти черная ветка сосны. В помещении отсутствовали цветы. Монах был слишком стар. Печальную картину скрашивала небольшая пестрая (золотая и красная) буддийская святыня, стоявшая в глубине.
   - Он каждый день расписывает все ту же маленькую ширму, - пояснил молодой жрец, показав рукой на старика, а потом на небольшой чистый лист на стене. Тот жалко рассмеялся, потер голову и вручил свой "урок".
   Картина изображала наводнение в скалистой местности: двое мужчин в лодке спасали двух других, сидевших на полузатопленном дереве. Даже мне стало ясно, что творческие силы оставили старика. Наверное, он хорошо рисовал в зрелом возрасте: одна из фигур в лодке, перегнувшаяся через борт, была исполнена движения, остальное выглядело размытым - линии разбегались в беспорядке, когда трясущаяся рука блуждала над листом бумаги.
   Я не успел пожелать художнику приятной старости и легкой смерти в этой тиши, потому что молодой человек потащил меня дальше, в глубину храма, и показал алтарь поменьше, который стоял напротив стеллажей, заставленных небольшими золотыми или лакированными таблицами с японскими иероглифами.
   Это поминальные свитки, - снова хихикнул провожатый. - Жрец молится здесь... за тех, кто умер. Вы понимаете?
   - Конечно. В тех краях, откуда я родом, это называется заупокойной мессой. Пожалуй, пойду: хочется кое над чем поразмыслить. Нехорошо смеяться над таинствами собственной веры.
   - Ха-ха, ха, - ответил юноша, а я убежал от него темными переходами, составленными из выцветших ширм, и очутился на главном дворе, который выходил на улицу. В это время профессор пытался вместить в объектив фотоаппарата фасад храма.
   Мимо нас проследовала процессия, топчущая грязь (четверо в ряд). Как ни странно, никто не смеялся. Я увидел женщин, одетых в белое и шедших впереди небольшого деревянного паланкина; его несли четверо мужчин. Паланкин казался подозрительно легким. Слышалось тихое заунывное пение, какое я уже однажды слышал на индийском севере из уст туземца, которого задрал медведь (раненого несли друзья, надежды выжить не было, и он пел свою смертную песнь).
   - Умилал, - объяснил мой рикша. - Поколоны.
   Я и сам догадался об этом. Мужчины, женщины, дети потоком лились по улице и, когда песня смерти замирала, подхватывали ее. Соболезнующие лишь набросили кусок белой ткани на плечи. Ближайшие родственники покойного были одеты в белое с головы до пят. "Ахо! Аха-а! Ахо!" - едва слышно скулили они, словно не решаясь заглушить шелест падающего дождя. Затем процессия скрылась из виду. Лишь отставшая старуха продолжала идти в одиночестве. "Ахо! Аха-а! Ахо!" - монотонно напевала она, словно для самой себя.
   Глава XIII
   объясняет, как меня отвезли под дождем в Венецию; как я вскарабкался на форт Дьявола; рассказывает о выставке скобяных изделий и бане; о девушке и
   незапертой двери; о земледельце и его полях; о производстве
   этнографических теорий в мчащемся поезде; заканчивается в Киото
   Овечья голова полна тонких путаных мыслей
   о корме.
   Кристофер Норт
   - Поедем в Осаку, - сказал профессор.
   - Зачем? Мне и здесь хорошо. На тиффин нам подадут котлеты из омара; кроме того, идет сильный дождь, и мы промокнем насквозь.
   Совершенно вопреки моей воле (так как я намеревался "стряпать" статьи о Японии по путеводителю, одновременно наслаждаясь кухней "Ориенталя" в Кобе) меня втиснули в джинрикшу и доставили на железнодорожную станцию. Даже японцам, как они ни стараются, не удается навести полный порядок на станциях. Система регистрации багажа заимствована в Америке, узкая колея, паровики и вагоны - в Англии; расписание поездов регулируется с галльской точностью, а мундиры обслуживающего персонала извлечены из мешка старьевщика.
   Пассажиры выглядели очень мило: значительная часть напоминала видоизмененных европейцев, другая походила на Белого Кролика Теннила* на первой странице "Алисы в стране чудес". Все были одеты в опрятные твидовые костюмчики и желтовато-бурые пальтишки, держали в руках женские ридикюли из черной кожи с никелированными накладками, имели бумажные или целлулоидные воротнички не более тридцати дюймов в окружности; размер же обуви не превышал четвертого номера. Они натянули на руки (точнее, ручонки) белые нитяные перчатки и курили сигареты, извлекая их из сказочно крохотных портсигаров. Это была молодая Япония - Япония сегодняшнего дня.
   - Ва-ва, велик Господь, - сказал профессор. - Однако они носят европейское платье с таким видом, будто оно принадлежит им по праву. Это противно природе людей, которые согласно инстинкту привыкли возлежать на мягких циновках. Ты заметил, что последнее, к чему они привыкают, так это к обуви?
   В тот миг к платформе подкатил локомотив, окрашенный в ляпис-лазурь, с прицепленным к нему, вероятно по недоразумению, товарно-пассажирским составом. Мы вошли в английское купе первого класса. Здесь не было дурацкой двойной крыши, оконных штор или бесполезного крыльчатого вентилятора. Это был самый обыкновенный вагон, который можно увидеть в Лондоне на Юго-Западной.
   Осака расположен в вершине залива того же названия примерно в восемнадцати милях от Кобе. Поезду не разрешается двигаться быстрее пятнадцати миль в час и полагается вдосталь постоять на всех станциях. Полотно железной дороги стиснуто здесь между горами и морем, и поэтому напор вод, стекающих по склонам, намного сильнее, чем у нас между Сахаранпуром и Умбаллой. Реки и овражные потоки необузданны. Их следовало бы оградить дамбами, кое-где перебросить мосты или (может быть, я не прав) пустить по трубам
   Станционные здания крыты черной черепицей, у них красные стены, полы залиты цементом, а все оборудование - начиная от семафоров и кончая товарными платформами - английское. Официальный цвет мостов желто-бурый, как у лепестков увядшей хризантемы. Форменное обмундирование контролеров фуражка с золотыми позументами, черный длиннополый сюртук с медными пуговицами, брюки с черным шерстяным кантом и ботинки из козлиной кожи на пуговицах. Грубить человеку в таком одеянии уже нельзя.
   Ландшафт, открывшийся из окна вагона, заставил нас разинуть рты от удивления. Вообразите черную, плодородную, обильно удобренную почву, возделанную исключительно лопатами или мотыгами. Если эту землю (оказавшуюся в вашем поле зрения) поделить на участочки в пол-акра, то вы получите представление об "основе", над которой корпит земледелец. Однако все, о чем я пишу, не дает представления о той безудержной опрятности, которая царствует на этих полях, о хитроумной системе ирригации и математически упорядоченной посадке культур. Посевы не смешиваются между собой, тропинки почти не отнимают полезной площади, и, по-видимому, разницы в плодородии участков не существует. Вода для полива есть повсюду, причем не глубже десяти футов под землей. Об этом свидетельствуют многочисленные колодцы с журавлями. На склонах предгорий каждый подъем террас аккуратно обложен камнями, скрепленными без капли извести; оросительные каналы отделаны так же. Молодые побеги риса рассажены на каждом участочке словно шашки на доске; полосы горчицы разделяются бороздками, похожими на деревянные корытца, полные водой; пурпур бобов граничит с желтизной горчицы по идеальным прямым, словно прочерченным по линейке.