— Я не знаю… — сказал Айир, несколько ошеломлённый неожиданным потоком красноречия. — Я не такого высокого мнения о себе.
   Это была деликатность, но не вполне платоническая. М-с Хауксби легко прикоснулась рукой к лапе без перчатки, лежащей на откинутом верхе её рикши, и, смотря Отису прямо в лицо, сказала нежно, почти слишком нежно:
   — Я верю в вас, если вы не верите в себя. Довольно ли этого, мой друг?
   — Довольно, — ответил Отис торжественно.
   Он замолчал и молчал долго, погрузившись в мечты, которыми жил он восемь лет назад, но сквозь них блестели порой, как солнечные лучи сквозь позолоченное облако, фиалковые глаза м-с Хауксби.
   Любопытны и непостижимы вместе с тем извилины жизни, или, скорее, существования, в Симле. Постепенно, в свободное время между танцами, развлечениями и проповедями, распространилось среди мужчин и женщин известие о том, что Отис Айир, глаза которого зажглись теперь новым светом веры в себя и в свои силы, сделал что-то стоящее внимания там, в глуши, откуда он пришёл. Он просветил заблудившийся муниципалитет, внушил доверие к себе и спас сотни жизней. Он знал гулалов так, как не знал их никто другой. Изучил вообще прекрасно местные племена; несмотря на своё невысокое служебное положение, пользовался большим авторитетом среди местных гулалов. Никто, в сущности, и не знал, кто или что такое эти гулалы, пока Муссук, которого вызывала к себе м-с Хауксби, не возвестил всем, гордясь своими познаниями, что это одно из жестоких горных племён, дружбу с которым считает полезным поддерживать даже Великая Индийская империя. А нам известно теперь, что сведения эти были почерпнуты м-с Хауксби из записок Отиса Айира, который вёл их в продолжение шести лет наблюдения над этими самыми гулалами. Он рассказал ей также, как свирепствовала среди них лихорадка, благодаря их дикости и невежеству. Как, приведённый в отчаяние смертью от лихорадки своего любимого помощника, он проклял однажды местное управление за его халатность. М-с Хауксби с интересом слушала все эти рассказы и решила издать его записки, пока они не дошли до ушей посторонних слушателей, способных, по её мнению, преувеличить как хорошее, так и худое. После этого Отис Айир окончательно почувствовал себя героем дня и предметом всеобщего внимания.
   — Теперь вы не будете впадать в мрачное настроение, — сказала м-с Хауксби. — Расскажите мне обо всем, что вас веселит и радует.
   Отис не требовал дальнейшего поощрения. Представьте себе человека, имеющего за плечами в качестве советника и друга светскую женщину. Пока он пользуется этим, он безбоязненно может встречаться с людьми того и другого пола — преимущество, которое не имело в виду Провидение, когда создавало мужчину в один день, а женщину в другой, в знак того, что они не должны вмешиваться в жизнь друг друга. Такой человек может пойти очень далеко или, неожиданно для всех окружающих, ринуться в бездну, если отвергнет предлагаемый ему совет.
   Управляемый м-с Хауксби, которая, в свою очередь, опиралась на мудрость м-с Маллови, возгордившийся и в конце концов уверовавший в себя, потому что в него верили другие, Отис Айир был готов к принятию дара судьбы, благосклонно повернувшей к нему лицо. Он чувствовал себя на этот раз более вооружённым для борьбы, чем был прежде, когда бесполезно и одиноко боролся в глуши.
   Что случилось дальше, не поддаётся описанию. Началось с того, что м-с Хауксби имела несчастье сообщить о своём намерении провести следующий сезон в Дарджилинге.
   — Вы окончательно решили это? — спросил Отис Айир.
   — Окончательно. Мы хлопочем уже о помещении.
   Отис Айир «остолбенел», по словам м-с Хауксби, рассказывавшей о происшедшем м-с Маллови.
   — Он вёл себя как пони капитана Керрингтона, — сердито говорила м-с Хауксби. — Или даже скорее как осел на последней процессии Гимхана. Упёрся передними ногами и не хотел сделать ни шага дальше. Полли, мой мужчина начинает разочаровывать меня. Что мне делать?
   Обыкновенно м-с Маллови нелегко было удивить чем-нибудь, но в этот раз она широко открыла глаза.
   — Вы провели его уже так далеко, — сказала она. — Поговорите с ним, спросите, что это значит.
   — Непременно. Сегодня, на танцевальном вечере.
   — Нет, нет! Ни в коем случае за танцами, — предостерегла м-с Маллови. — Мужчины никогда не бывают сами собой во время танцев. Подождите лучше до завтрашнего утра.
   — Невозможно. Если уж он пришёл в такое настроение, нельзя терять больше ни одного дня. Вы будете? Нет? Так подождите меня, дорогая. Я ни в каком случае не останусь после ужина.
   М-с Маллови ждала весь вечер, глядя задумчиво и внимательно на огонь, и временами улыбалась сама себе.

 
   — О! О! О! Этот человек идиот! Настоящий идиот! Я в отчаянии, что познакомилась с ним! — М-с Хауксби ворвалась к м-с Маллови среди ночи, чуть не плача.
   — Ради Бога, что случилось? — Но глаза её ясно говорили, что она уже заранее знала ответ.
   — Что случилось! Спросите, что не случилось! Он был там. Я подошла к нему и сказала: «Ну, теперь объясните, что все это значит?» Не смейтесь, пожалуйста, дорогая, я не могу выносить этого. Мы сели в отдалении от всех, и я снова потребовала объяснения. И он сказал… О! У меня не хватает терпения говорить с такими идиотами! Вы знаете, что я сказала ему, что намерена поехать в Дарджилинг на следующий год? Мне решительно все равно, где быть. Я привыкла переезжать с места на место. Он начал говорить, и так многословно, о том, что не будет больше заботиться о повышении, потому что… Потому что он может быть назначен в провинцию, далеко от Дарджилинга, а его округ, где живут эти создания, в одном дне расстояния…
   — А-а-хх! — протянула м-с Маллови тоном, вмещающим в себя целый лексикон.
   — Слышали ли вы что-нибудь подобное этакой бессмыслице? И это все, что вышло из моих стараний! Ведь я могла сделать для него все! Все на свете! Ведь с моей помощью он мог пройти хоть на край света. Ведь я его создала, не так ли, Полли? Разве я не создала этого человека? Разве он не обязан мне всем? И вместо благодарности испортить мне все именно в ту минуту, когда дело так хорошо наладилось, ну разве это не безумие!
   — Только немногие мужчины способны оценить вашу преданность.
   — О, Полли! Не смейтесь надо мной. Я презираю всех мужчин с этой минуты. Я готова убить его! Какое право имеет этот человек… эта тварь, которую я вытащила из грязи, любить меня?
   — А он любит?
   — Любит. Я не помню половины того, что он сказал, я была так взбешена. О, но эта нелепость все-таки случилась! Я не могу смеяться, потому что готова, скорее, кричать от ярости. Он нёс околесицу, а я бесилась. Боюсь, что мы страшно шумели в нашем уединённом углу. Поддержите моё достоинство, дорогая, если завтра будет об этом кричать вся Симла. Затем он в пылу своего красноречия наклонился вперёд и… — я уверена, что этот человек сумасшедший, — и поцеловал меня.
   — Нравственность, не заслуживающая упрёка, — промурлыкала м-с Маллови.
   — Все они такие были, такие и будут! Но что это был за бессмысленный поцелуй. Я уверена, что он никогда в жизни не поцеловал ни одной женщины. Я откинула голову назад, и что-то такое скользнуло, клюнуло в самый подбородок… сюда… — М-с Хауксби слегка ударила веером по своему маленькому мужскому подбородку. — Я пришла в ярость и сказала ему, что он не джентльмен, что я жалею, что встретилась с ним, и тому подобное. Но он был так подавлен, что я не могла даже больше сердиться. Потом я пошла прямо к вам.
   — Было это до или после ужина?
   — О, раньше… гораздо раньше ужина. Но правда это ужасно?
   — Дайте подумать… До завтра я не скажу вам ничего. Утро вечера мудрёнее.
   Утром пришёл слуга и принёс великолепный букет роз м-с Хауксби для сегодняшнего бала.
   — Он не считает себя достаточно наказанным, — сказала м-с Маллови. — Что там за записочка в середине?
   М-с Хауксби развернула изящно сложенную записку — тоже результат её обучения Отиса, — прочла её и трагически простонала:
   — Окончательно свихнулся! Стихи! Его собственные, как вы думаете? О, и я потратила столько труда и возлагала столько надежд на такого слезливого дурака!
   — Нет. Это из сочинения м-с Браунинг и, принимая во внимание события, как говорит Джек, прекрасный выбор. Слушайте.
   М-с Маллови начала читать чувствительное любовное стихотворение, но м-с Хауксби прервала её:
   — Я не могу! Не могу, не могу!
   Глаза её наполнились слезами.
   — На это нельзя даже сердиться. Это все так печально.
   — Во всяком случае, он ничем вас не компрометирует, — сказала м-с Маллови. — Решительно ничем. По опыту я знаю, что мужчины прибегают к стихам, когда собираются обратиться в бегство. Подобно лебедю, который поёт, как вы знаете, перед смертью.
   — Полли, вы нисколько не сочувствуете мне.
   — Не сочувствую? Разве это уж так ужасно? Если он несколько ранил ваше тщеславие, то уж вы, конечно, гораздо сильнее ранили его душу.
   — О, никогда, никогда нельзя понять мужчин! — проговорила м-с Хауксби.



БЯ-А, БЯ-А, ЧЁРНАЯ ОВЦА



   Бя-а, бя-а, чёрная овца,

   Есть ли шёрстка у тебя?

   Есть, есть, три корзины полные.

   Одна для мамы, одна для папы,

   И ни одной для мальчика, который кричит.

Колыбельная песня




ПЕРВАЯ КОРЗИНА



   Когда я был в доме отца, мне жилось лучше.




 
   Айя, хамаль и Мита, грязный, толстый мальчуган в красном с золотом тюрбане, уложили Понча в постель. Юди, уже закрытая занавесками от москитов, почти засыпала. Пончу было позволено не ложиться до обеда. Многие привилегии были даны Пончу за последние десять дней. Много доброты и снисходительности проявляли окружающие ко всем его шумным и беспокойным выходкам. Теперь он сидел на краю постели и преспокойно болтал голыми ногами.
   — Понч-бэбэ ляжет спать? — вопросительно намекнула айя.
   — Нет, — ответил Понч. — Понч-бэбэ будет слушать сказку о Рэнни, который превратился в тигра. Мита будет рассказывать, хамаль спрячется за дверь и будет реветь, как тигр, когда будет нужно.
   — Но мы разбудим Юди-бэбэ, — пробовала возразить айя.
   — Юди-бэбэ не спит, — пропищал тоненький голосок из-за занавески. — «Жил был в Дели Рэнни…» Говори дальше, Мита, — и она спала уже, когда Мита начал рассказывать сказку. Никогда ещё не исполнялась просьба Понча о сказке с такой готовностью, как сегодня.
   Он сидел и размышлял, а хамаль рычал, как тигр, во всех углах комнаты.
   — Будет! — властно остановил Понч. — Почему не идёт папа, чтобы сказать, что пришёл дать мне пут-пут?
   — Понч-бэбэ уезжает, — сказала айя. — На будущей неделе Понча-бэбэ уже не будет, и некому будет брать меня за волосы. — Она смотрела грустно на мальчика-хозяина, который был очень дорог её сердцу.
   — По железной дороге? — спросил Понч, вставая на постели. — До самого Нассика, где живёт Ренни-тигр?
   — Нет, в этом году не в Нассик, маленький сахиб, — сказал Мита, сажая его на плечи. — Туда к морю, где растут кокосовые орехи, а потом через море на большом корабле. Возьмёшь с собой Миту в «Билант»?
   — Всех возьму! — провозгласил Понч с высоты своего величия, сидя на плечах Миты. — И Миту, и айю, и хамаля, и Бини-садовника, и сахиба капитана, всех.
   В голосе Миты не звучала насмешка, когда он возразил: «Сахиб очень милостив», кладя маленького человека в постель, в то время как айя сидела в дверях, освещённая лунным светом, и убаюкивала его бесконечным, протяжным гимном, который пела обыкновенно в римско-католической церкви. Понч свернулся клубочком и заснул.
   Утром Юди разбудила его возгласом, что в детскую прибежала крыса, и он забыл сообщить ей удивительные новости. Да, пожалуй, Юди и не поняла бы важности события, так как ей было всего три года. Пончу было уже пять, он знал, что путешествие в Англию гораздо привлекательнее поездки в Нассик.
   Папа и мама продали экипажи и фортепиано, опустошили весь дом и сократили расход посуды для ежедневного обихода и долго совещались над связкой писем с почтовым штемпелем Роклингтона.
   — Всего хуже то, что нет ничего определённого, — сказал папа, дёргая ус. — Письма сами по себе прекрасны, но предложения довольно умеренны.
   «Всего хуже то, что дети будут расти вдали от меня», — подумала мама, но вслух этого не сказала.
   — Нам остаётся только один выход из сотни, — с горечью сказал папа. — Через пять лет ты снова будешь дома, дорогая.
   — Пончу будет уже десять, Юди восемь. О, как долго будет тянуться время! И они будут жить среди чужих людей.
   — Понч очень общительный мальчуган. У него везде будут друзья.
   — А кто будет любить мою Ю?
   Они долго стояли потом поздно ночью над постельками в детской, и, мне кажется, мама тихо плакала. Когда папа вышел, она встала на колени у постельки Юди. Айя смотрела на неё и молилась, чтоб мэмсахиб не потеряла навсегда любовь своих детей, которых брали у неё, чтобы отдать чужим людям.
   Молитва мамы была несколько нелогична. «Пусть чужие люди любят моих детей и будут добры к ним так же, как я, но пусть любовь и доверие моих детей ко мне сохранятся навсегда, навсегда. Аминь». Понч потянулся во сне, Юди слегка застонала.
   На следующий день все отправились к морю, и там, на берегу, Понч и Юди узнали, что Мита и айя остаются дома. Но прежде чем Мита и айя успели осушить слезы, Понч увлёкся тысячью новых и интересных вещей на пароходе, где были толстые канаты, блоки и паровая труба.
   — Приезжай опять, Понч-бэбэ, — сказала айя.
   — Приезжай, — сказал Мита, — и будь бурра сахиб (большой человек).
   — Да, — сказал Понч, поднятый отцом, чтобы послать последний привет провожающим. — Да, я приеду и буду бурра сахиб балагур (совсем большим человеком).
   В конце первого дня Понч просился скорее в Англию, а потом была сильная качка, и Понч очень страдал.
   — Когда я вернусь в Бомбей, — сказал Понч, поправившись немного, — то буду ездить по дороге в экипаже. Это очень гадкий корабль.
   Швед лоцман утешал его, и с течением времени он опять изменил своё мнение о путешествии. Он видел и слышал так много нового, что скоро почти забыл и айю, и Миту, и хамаля и с трудом вспоминал некоторые индостанские слова, хотя это и был его второй родной язык.
   С Юди было ещё хуже. За день до прибытия парохода в Саутгэмптон мама спросила её, хочет ли она видеть опять айю. Голубые глаза Юди повернулись к морю, которое поглотило все её короткое прошлое, и она равнодушно сказала:
   — Айя! Кто айя?
   Мама заплакала, а Понч удивился. В первый раз в жизни он услыхал просьбу мамы не давать Юди забывать её. Он знал, что Юди совсем ещё маленькая, такая смешная маленькая… За последние четыре недели мама каждый вечер приходила в каюту, чтобы уложить спать её и Понча и спеть им песенку на ночь. Он не понимал, как можно забыть маму, но обещал маме и считал своей обязанностью исполнить обещание. Когда мама вышла из каюты, он спросил Юди:
   — Ю, ты будешь помнить маму?
   — Буду, — ответила Юди.
   — Всегда помни маму, я дам тебе за это кусочек парусины, который отрезал мне рыжеволосый капитан сахиб.
   Юди обещала всегда помнить маму.
   И много раз ещё мама просила его о том, то же самое говорил папа с такой настойчивостью, что мальчику делалось страшно.
   — Ты должен скорее выучиться писать, Понч, — говорил папа, — чтобы уметь писать нам письма в Бомбей.
   — Я буду приходить к тебе в комнату, — сказал Понч, и папа всхлипнул при этом.
   Мама и папа так часто всхлипывали в эти дни. Когда Понч уговаривал Юди «не забывать», они всхлипывали. Когда Понч, развалясь на диване в гостинице в Саутгэмптоне, облекал свои мечты о будущем в пурпур и золото, они всхлипывали. Но больше всего всхлипывали они, когда Юди протягивала губки для поцелуя.
   И так в течение всего их продолжительного странствования по суше и воде Понч был предоставлен самому себе. Юди, конечно, ничего не понимала, а папа и мама были грустны, рассеянны и часто плакали.
   — Где же наш брум-гхари? — спрашивал Понч, утомлённый поездкой в каком-то отвратительном приспособлении на четырех колёсах, с тяжёлым навесом для багажа наверху. — Где наш собственный брум-гхари? Этот стучит так сильно, что я не могу разговаривать. Когда я был на железной дороге, прежде чем мы уехали сюда, я видел сахиба Инверарити, который сидел в нем. Он сказал, что это его брум-гхари. А я сказал: «Я подарю вам наш брум-гхари». Я люблю сахиба Инверарити. Он засмеялся, а я спросил его: «А можете вы просунуть ноги в отверстия для вожжей?» Он сказал: «Нет», — и опять засмеялся. А я могу просунуть ноги в эти отверстия, как в окошки. И здесь тоже могу. Смотри! О, мама опять плачет! Я не знал, что этого нельзя делать. Я не буду.
   Понч все-таки высунул ноги в окошко, дверца отворилась, и он соскользнул на землю, попав сразу в целый каскад узлов и чемоданов. Экипаж остановился у маленького мрачного дома; Понч съёжился и с неудовольствием посмотрел на дом. Он стоял среди песчаной дороги, и холодный ветер щипал Понча за ноги.
   — Уедем отсюда, — сказал он. — Здесь нехорошо.
   Но мама, папа и Юди также вышли из экипажа, затем оттуда взяли весь багаж и внесли в дом. В дверях стояла женщина в чёрном и широко улыбалась сухими, потрескавшимися губами. Позади неё стоял мужчина, высокий, костлявый, седой и хромой на одну ногу, а из-за него выглядывал черномазый мальчик лет двенадцати. Понч оглядел всех троих, затем смело пошёл к ним, как привык выходить в Бомбее к приходящим к нему играть на веранду.
   — Как поживаете? — спросил он. — Я Понч.
   Но все занялись багажом, кроме седого господина, который пожал руку Пончу и сказал, что он «славный паренёк». Затем Понч забрался на диван в столовой и наблюдал, как кругом бегали и суетились с тяжёлыми сундуками и чемоданами.
   — Мне не нравятся эти люди, — сказал Понч. — Но ничего. Мы скоро отсюда уедем. Мы нигде не живём долго. Мне хотелось бы только поскорее вернуться в Бомбей.
   Желанию этому не суждено было, однако, исполниться. Через шесть дней мама со слезами показывала женщине в чёрном одежду Понча, что вовсе не нравилось ему.
   — Но, может быть, это новая, белая айя, — рассуждал он. — Только почему же я зову её Антироза, [4] а она не зовёт меня сахиб. Она все называет меня Понч, — сообщил он Юди. — Что такое Антироза?
   Юди не знала. Ни она, ни Понч никогда не слышали, чтобы кого-нибудь из окружающих называли тётя. Их мир ограничивался папой и мамой, которые все знали, все могли позволить и всех любили, даже Понча и даже тогда, когда он, невзирая на уговоры отца, забивал ногти землёй после того, как их только что почистили ему.
   Неизвестно, по каким соображениям Понч находил допустимым существование обоих родителей между ним и женщиной в чёрном с черноволосым мальчиком, хотя не был доволен обоими последними. Ему понравился только седой человек, который выразил желание, чтобы его называли Онклегарри.[5]
   Они кивали друг другу головой при встречах, и седой человек показал Пончу маленький корабль с приспособлением, по которому он скатывался вниз и поднимался вверх.
   — Это модель «Бриска» — маленького «Бриска». Она была выставлена в Наварино. — Седой человек говорил торжественным шёпотом эти слова и прибавлял мечтательно: — Я расскажу тебе о Наварино, Понч, когда мы пойдём вместе гулять. Только не нужно трогать кораблик, потому что это «Бриск».
   Задолго до этой прогулки, первой из многих, совершённых потом, обоих детей разбудили на рассвете холодного февральского дня, чтобы проститься с папой и мамой, которые плакали. Понч был совсем сонный, и Юди капризничала.
   — Не забывайте нас, — лепетала мама. — Милый мой маленький сынок, не забывай нас и смотри, чтобы Юди помнила нас.
   — Я говорил Юди, чтобы она помнила, — сказал Понч, отворачиваясь от бороды отца, которая щекотала его шею. — Я говорил Юди десять, сорок, тысячу раз. Но Юди ещё очень маленькая, совсем крошка, правда?
   — Да, — сказал папа, — совсем ещё крошка, и ты должен быть добр к ней. Ты должен также поскорее выучиться писать и… и…
   Понча положили опять в постель. Юди уже заснула, а внизу уже слышался стук колёс экипажа.
   Папа и мама уехали. И не в Нассик, который был за морем, а куда-нибудь ближе, вероятно, и без сомнения, они должны были вернуться. Они всегда возвращались домой после своих поездок. Конечно, они вернутся и теперь. И Понч проспал спокойно до утра, когда был разбужен черноволосым мальчиком, который сказал ему, что папа и мама уехали в Бомбей и что он и Юди оставлены здесь «навсегда». На протесты Понча ответила Антироза, со слезами подтвердившая, что Гарри говорит правду и что Понч должен быть умницей, встать с постели и одеться. Понч встал и горько плакал вместе с Юди, в хорошенькую головку которой он успел внедрить некоторые понятия о разлуке.
   Взрослый человек, увидевший себя покинутым Богом и людьми, лишённый помощи, привычной обстановки и симпатий, в чуждом и новом для него мире, может дойти до отчаяния, встать на ложный путь или даже кончить самоубийством. Ребёнок при подобных обстоятельствах не может охватить сознанием всей глубины постигнувшего его несчастья, проклясть Бога и умереть. Он будет выть до головной боли, до тех пор, пока не опухнут глаза, пока его нос не сделается совершенно красным. Понч и Юди, брошенные на произвол судьбы, вдруг очутились вне родного им мира. Они сидели посреди комнаты и плакали. Черноволосый мальчик смотрел на них издали. Модель корабля не помогала, хотя седой человек уверял Понча, что он может катать корабль сколько угодно, вниз и вверх. Так же не помогало Юди позволение быть в кухне, сколько захочет. Они знали только, что папа и мама уехали в Бомбей, за море, без них, и горе их было безутешно.
   Когда прекратились крики, в доме было все тихо. Антироза решила дать лучше детям выплакаться, а мальчик ушёл в школу. Понч поднял голову от пола и мрачно сопел. Юди почти засыпала. Три года жизни не научили ещё её переносить горе с полным сознанием. Где-то на расстоянии прозвучал удар колокола, оставив за собой тяжёлый, продолжительный гул в воздухе. Понч слышал такой звук в Бомбее во время муссонов. Это было море — то море, которое нужно переехать, чтобы быть в Бомбее.
   — Вставай, Ю! — закричал он. — Здесь близко море! Я слышу его! Слушай! Они там. Может быть, мы ещё догоним их. Они не хотели уехать без нас. Они только позабыли.
   — Да, — пробормотала Юди. — Они только забыли. Пойдём к морю.
   Дверь комнаты была открыта, садовая калитка также.
   — Это очень, очень большое место, — говорил Понч, опасливо всматриваясь в лежащую перед ними дорогу. — Но я найду какого-нибудь человека и скажу ему, чтобы он отвёз нас домой, — я так делал в Бомбее.
   Он взял Юди за руку, и оба побежали без шляп по направлению к морю, откуда доносился звук колокола. Вилла, где они жили, была почти последняя в ряду новых домов, подходивших к полю, окружённому каменным валом и кустарником, где располагались обыкновенно табором цыгане и проводила учения роклингтонская артиллерия. Кругом почти ничего не было, и дети могли быть замеченными только солдатами, строившимися вдали. Более получаса бродили маленькие, усталые ножки среди кустарников, картофельных гряд и песчаных дюн.
   — Я устала, — сказала Юди. — И мама будет бранить нас.
   — Мама никогда не будет бранить нас. Я думаю, она просто у моря, пока папа покупает билеты. Мы их найдём и поедем вместе с ними. Не садись, Ю. Ещё немножко, и мы придём к морю. Ю, если ты сядешь, я брошу тебя, — сказал Понч.
   Они вскарабкались ещё на одну дюну и спустились затем на отлогий берег бесконечного серого моря. Сотни крабов копошились в ловушках на берегу бухты, но никакого следа папы и мамы, не было и корабля на море — ничего, кроме песка и воды на бесконечное количество миль.
   И Онклегарри случайно нашёл их потом очень грязными и очень несчастными. Понч заливался слезами, пытаясь все-таки развлечь Юди крабами в корзинах, а она оглашала безмолвный горизонт жалобными, беспомощными криками «мама, мама!». И опять «мама!»


ВТОРАЯ КОРЗИНА



   Увы нам, лишённым души!

   Из всех, под обширным небесным сводом, когда-либо имевших надежду, мы наиболее потерявшие её. Из всех, когда-либо веривших, мы наиболее изверившиеся.

Город страшной ночи