Страница:
Вот, например, Орзирис сидел на подъёмном мосту перед главными воротами Форта Амара; он спрятал свои руки в карманы, изо рта у него свешивалась трубка. Леройд во всю длину растянулся на траве гласиса и размахивал ногами в воздухе; я вышел из-за угла и спросил, где Мельваней.
Орзирис плюнул в ров и покачал головой.
— Не стоит заходить к нему, — сказал он, — Мельваней — глупый верблюд. Слушайте.
Я прислушался. По каменным плитам веранды, которая прилегает к караульной комнате, звучали мерные шаги, и я мог бы принять этот стук за топот ног целой армии. Двадцать шагов crescendo, перерыв, потом двадцать шагов diminuendo.
— Это он, — объяснил мне Орзирис. — Боже мой, это он. И все из-за проклятой пуговицы, в которой вы могли бы увидать часть вашего лица и кусочек губы.
Мельваней маршировал взад и вперёд в полном походном костюме, со своим ружьём, штыком, ранцем и шинелью. И это должно было длиться несколько часов! Его вина состояла в том, что он явился на ученье в невычищенном мундире. От изумления и злости я чуть не свалился в ров форта: ведь Мельваней — самый щеголеватый малый, когда-либо стоявший на часах. Нельзя было представить себе, чтоб он вышел на смотр, не почистившись, как нельзя было подумать, что он мог выйти из барака без брюк!
— Кто из сержантов наказал его? — спросил я.
— Ну, конечно, Меллинс, — ответил Орзирис. — Никто другой не пригвоздил бы его. Но Меллинс не человек. Он грязный свиной скребок, вот что он такое!
— А что сказал Мельваней? Не такой он человек, чтобы подчиниться покорно.
— Что сказал? Лучше бы промолчал. Но, Господи, как мы хохотали! «Сержант, — это он говорит, — вы сказали, что я одет грязно? Ну-с, когда ваша жена позволит вам собственноручно высморкаться, может быть, вы узнаете, что такое грязь. Вы недостаточно хорошо воспитаны, сержант», — говорит он, но тут мы пришли. А после учения Меллинс ругал его и клялся перед дежурной комнатой, что Мельваней назвал его свиньёй и ещё Бог знает чем. Вы знаете Меллинса. Скоро он сломает себе шею. Уж слишком это необыкновенный лгун. «Три часа в походной форме, — объявил полковник, — не за грязный мундир на ученье, а за грубость, хотя, — прибавил он, — я не верю, чтобы вы сказали Меллинсу то, что, по его словам, вы сказали». — Мельваней молча ушёл. Вы знаете, он никогда не отвечает полковнику, чтобы не попасть в новую беду.
Меллинс — молодой и женатый сержант, его манеры отчасти результат врождённой резкости, отчасти плод плохо переваренного образования в закрытой школе. Он перешёл через мост и грубо спросил Орзириса, что он делает.
— Я? — переспросил Орзирис. — Да жду офицерского чина. Не видали ли, не идёт ли он сюда?
Меллинс побагровел и прошёл мимо. С того гласиса, на котором лежал Леройд, донёсся звук лёгкого смешка.
— Меллинс надеется, что его когда-нибудь произведут, — объяснил Орзирис. — Да спасёт Господь товарищей, которым придётся сидеть с ним за столом! Как вы думаете, сэр, который час? Четыре! Через полчаса Мельваней освободится. Не хотите ли вы, сэр, купить собаку? Щенок, которому можно доверять, от полковничьей серой, рампурских кровей.
— Орзирис, — сурово ответил я, понимая, что он задумал, — не хотите ли вы сказать…
— Я не хотел просить денег, во всяком случае, — ответил Орзирис. — Я дёшево продал бы вам хорошую собаку, но… но… видите ли, я знаю: Мельваней потребует выпивки после того, как мы «выводим» его, а у меня нет ни пенни, да и у него пусто в кармане. Я хотел продать вам собаку, сэр, искренне хотел.
На подъёмный мост упала тень, Орзирис начал подниматься в воздухе под влиянием огромной руки, схватившей его за шиворот.
— Все, только не деньги, — спокойно сказал Леройд, держа лондонца надо рвом. — Что угодно, только не деньги, Орзирис, мой сынок. У нас есть рупия и восемь анна, мои собственные. — Он показал мне монеты и опустил Орзириса на перила подъёмного моста.
— Прекрасно, — сказал я. — Куда вы отправитесь?
— Когда его отпустят, отправимся за две, за три или за четыре мили, — ответил Орзирис.
Шаги прекратились. Я услышал глухой стук ранца, упавшего на постель, потом дробный звук оружия. Через десять минут безупречно одетый Мельваней со сжатыми губами и с лицом тёмным, как грозовая туча, появился на залитом солнечными лучами подъёмном мосту. Леройд и Орзирис кинулись навстречу освобождённому и прислонились к нему, как лошади к дышлу. Ещё мгновение, и три друга исчезли, уходя по дороге; я остался один. Мельваней не нашёл нужным узнать меня, и я понял, что он сильно взволнован.
Я поднялся на один из бастионов и провожал глазами трех мушкетёров; их фигуры двигались через равнину, удалялись, становились меньше. Они шагали быстро и не поднимали голов. Вот мушкетёры обогнули учебную площадку, миновали стоянку кавалерии, наконец, исчезли в том поясе деревьев, который окаймляет приречную ложбину.
Я поехал за ними верхом и скоро заметил их; запылённые, покрытые потом, они большими шагами упруго двигались по берегу реки. Мушкетёры пробрались сквозь лесную чащу, направились к плавучему мосту и скоро расположились на одном из его понтонов. Я ехал осторожно, пока не увидел, что над рекой потянулись белые клубы дыма, которые растаяли в ясном вечернем воздухе, по этому признаку я понял, что мои друзья успокоились. Они заметили меня и стали приветливо звать к себе.
— Привяжите вашу лошадь, сэр, — крикнул мне Орзирис, — и пожалуйте сюда. Мы все отправимся домой в этой лодке.
От начала моста до бунгало лесничего всего один шаг. Заведующий столовой был тут же и любезно предложил мне свои услуги. Он поручит кому-нибудь лошадь сахиба. Не желает ли сахиб ещё чего-нибудь? Стаканчик виски или, может быть, пива? Риттчи-сахиб оставил около полдюжины бутылок пива, и так как сахиб — друг Риттчи-сахиба, а он, заведующий столовой, бедняк…
Я дал ему несколько приказаний и вернулся к мосту. Мельваней скинул сапоги и опустил ноги в воду; Леройд растянулся на спине; Орзирис делал вид, будто он гребёт большой бамбуковой тростью.
— Я старый дурак, — задумчиво произнёс Мельваней. — Глупо, что я увёл вас сюда, увёл, потому что злился, точно ребёнок. Это я-то? Ведь я уже был солдатом, когда Меллинс — будь он проклят, — пищал в люльке, взятой на прокат за пять шиллингов в неделю, которых никто не платил. Ребята, я увёл вас за пять миль просто из-за естественного озлобления. Фу!..
— Ну что за беда, раз ты доволен? — заметил Орзирис, снова берясь за бамбук. — Не все ли равно, здесь мы или в другом месте?
Леройд показал рупию и монету в восемь анна и покачал головой:
— Мы ушли за пять миль от лагеря из-за отчаянной гордости Мельванея.
— Знаю, — с раскаянием согласился Мельваней. — Зачем вы пошли со мной? А между тем я до смерти огорчился бы, если бы вы когда-нибудь отказались сделать это, хотя я настолько стар, что мне следовало бы понимать людей. Но я накажу себя — напьюсь воды.
Орзирис визгливо захохотал. Буфетчик бунгало лесничего стоял с корзиной возле перил моста, не решаясь спуститься на понтон,
— Следовало знать, сэр, что вы даже в пустыне достанете что-нибудь хорошее для выпивки, — любезно сказал мне Орзирис. Потом прибавил, обращаясь к буфетчику: — Осторожнее с бутылками. Они на вес золота. Джо, ты — длиннорукий, возьми их.
Леройд мгновенно перенёс корзину на понтон, и три мушкетёра с жаждущими губами склонились над ней. Со старинными формальностями солдаты выпили за моё здоровье; после пива табак показался особенно хорош. Три друга уничтожили все пиво, разлеглись в живописных позах и любовались закатом; некоторое время все молчали.
Голова Мельванея опустилась на грудь, и нам показалось, что он заснул.
— Зачем вы ушли так далеко? — спросил я Орзириса.
— Чтобы «выводить» Мельванея, то есть прогулкой успокоить его. Когда у него неприятности, мы всегда «выводим» его. В такое время с ним не следует разговаривать, да и оставлять его одного тоже не годится. Поэтому мы водим его, пока не увидим, что он способен говорить и находиться в одиночестве.
Мельваней поднял голову, глядя прямо на закат.
— У меня было ружьё, — задумчиво проговорил он, — и штык тоже, а Меллинс из-за угла глянул мне прямо в лицо и насмешливо ухмыльнулся. «Можете сами утереть себе нос», — говорит. Ну я не знаю, что видел в жизни Меллинс, но в эту минуту он был ближе к смерти, чем когда-либо бывал я, а я бывал меньше чем на волосок от неё.
— Да, — спокойно проговорил Орзирис, — красив был бы ты безо всех твоих пуговиц, с оркестром впереди! Когда полк строят в каре, мне и Джеку приходится стоять в первом ряду. Чертовски хорош был бы ты. Господь даёт и Господь отнимает, да будет благословенно имя Господне! — прибавил он странным, многозначительным тоном.
— Меллинс? Ну что такое Меллинс? — протянул Леройд. — Я мог бы одной рукой, заложив другую за спину, захватить целый отряд таких Меллинсов. Полно, Мельваней, не дури!
— Тебя не брали под арест за то, что ты не делал, и после этого не насмехались над тобой. За меньшие дела тайронцы отправили бы в ад сержанта О'Хара, если бы в это время его не застрелил Рафферти, — заметил Мельваней.
— А кто остановил тайронцев? — спросил я.
— Тот самый старый дурак, который жалеет, что он не исколотил свинью Меллинса, — ответил мне Мельваней. Его голова снова поникла. Когда он опять поднял её, все его тело вздрагивало, и он положил руки на плечи своих товарищей.
— Вы изгнали из меня дьявола, ребята, — сказал он.
Орзирис выколотил о свой волосатый кулак раскалённую золу из трубки.
— Говорят, будто ад ещё жарче, чем вот такая зола, — сказал он, прислушиваясь к ругательствам Мельванея, — знай это. И посмотри туда. — Он протянул руку по направлению к разрушенному храму на противоположной стороне реки. — Я, ты и он, — кивком головы Орзирис указал на меня, — были однажды там, когда я давал людям представление. И вы остановили меня. А вот теперь ты даёшь нам ещё худшее представление.
— Не обращайте на меня внимания, Мельваней, — сказал я. — Дина Шад не позволит вам повеситься, да и вы сами не намереваетесь сделать это. Расскажите нам лучше о тайронцах и сержанте О'Хара. Рафферти застрелил его за то, что он ухаживал за его женой? А что было раньше?
— Глупее всех дураков — дурак старый. Вы отлично знаете, что, когда я примусь болтать, со мной можно сделать что угодно. Не говорил ли я, что мне хотелось бы вырезать у Меллинса печёнку? Теперь я отказываюсь от этого, так как боюсь, что Орзирис донесёт на меня. Ага, ты стараешься столкнуть меня в реку, малыш? Ведь правда? Сиди, коротышка. Во всяком случае, Меллинс не стоит того, чтобы меня под музыку поставили перед строем моих товарищей, и я буду выказывать ему оскорбительное пренебрежение… Тайронцы и О'Хара! О'Хара и тайронцы!.. Да, да. Трудно говорить о старых днях, но о них всегда помнишь.
Наступило продолжительное молчание.
— О'Хара был сущий дьявол. Правда, я спас его от смерти, ради чести полка, но теперь говорю, что он был дьявол, длинный, смелый, черноволосый дьявол.
— В чем это?.. — спросил Орзирис.
— Насчёт женщин.
— В таком случае я знаю кое-кого другого в том же роде.
— Если ты говоришь обо мне, я ухаживал за девушками, и благоразумно. Я был молод… Когда я был капралом, разве я пользовался моим чином… Один шаг — и меня лишили чина, и тем сильнее винил я себя… Разве я пользовался чином, чтобы вести гнусные интриги, как О'Хара? Разве, будучи капралом, я издевался над кем-либо? Разве я устраивал кому-нибудь собачью жизнь день изо дня? Разве я лгал, как лгал О'Хара, до того, что молодёжь бледнела, опасаясь, что Божий суд сразу убьёт всех, как была убита женщина в Девизисе? Нет! Я грешил и исповедовался, и отец Виктор знает мои худшие грехи. О'Хара умер, не успев выговорить ни слова покаяния, умер на пороге дома Рафферти, и никто не узнал о нем самого худшего. Но я-то знаю!..
В былые дни тайронцы набирались с бору по сосенке. Часть — из Конемары, часть — из Портсмута; часть (особенно дурная) — из Керри; оттуда, отсюда, отовсюду, но больше всего там было ирландцев, мрачных, чёрных ирландцев. Ну-с, доложу вам, что ирландцы бывают хороши, как самые лучшие люди, или хуже самых худших. Так-то. Они знакомятся между собой быстро, как воры, и никто не знает, что они затеят, пока один из них не окажется ябедником; тогда их общество рассыпается. Но пройдёт день, другой — все начинается снова; они толпятся по углам, по закоулкам и дают кровавые клятвы; один закалывает своего врага в спину и убегает, потом все ждут объявления в газетах о цене за поимку преступника, чтобы видеть, стоит ли овчинка выделки. Таковы-то чёрные ирландцы, они позорят имя Ирландии, и каждого из них я готов убить… как я однажды чуть было не убил такого молодчика.
Но вернёмся к делу. В моей казарменной комнате (тогда я не был женат) помещалось ещё двенадцать человек, низких подонков, поднятых из грязи; это были неблагородные малые, которые ни смеялись, ни говорили, ни напивались, как подобает порядочному человеку. Несколько раз они пытались сыграть со мной скверные шутки, но я обвёл черту вокруг моей кровати, и тот, кто переступал её, после этого дня три лежал в госпитале.
О'Хара возненавидел нашу комнату (он был мой сержант), и мы никак не могли угодить ему. В те времена я, как человек молодой и горячий, не принимал наказаний молча; язык мой так и болтался, но и только. Не то было с другими; почему — не могу сказать; может быть, просто некоторые люди родятся подлыми и доходят до убийства в тех случаях, когда кулака более чем достаточно. Через некоторое время мои товарищи стали отчаянно вежливы со мной, и вся их дюжина проклинала сержанта О'Хара.
— Да, да, — говорил я, — О'Хара — дьявол, не стану спорить, но разве только он один на свете? Оставьте его в покое. Ему надоест вечно находить, что наша амуниция грязна и что мы держим наше платье в плохом состоянии.
— Ну нет, это ему так не пройдёт! — отвечают они.
— Так расправьтесь с ним, — говорю я, — потом сами же и взвоете.
— Он неприлично любезничает с женой Слимми, — заметил один из малых.
— Она всегда вела себя таким образом, — отвечаю я. — Почему это вас возмутило?
— Разве он не преследует нашу казарму? Можем ли мы сделать хоть что-нибудь, чтобы он не отругал нас? — сказал другой.
— Правильно, — говорю.
— А вы не поможете нам сделать что-нибудь? — попросил третий. — Ведь вы такой рослый, смелый детина.
— Если он поднимет на меня руку, я разобью ему голову, — говорю, — если он скажет, что я неопрятен, я крикну ему, что он лжёт, и я охотно сунул бы его в артиллерийскую водопойку, если бы не ждал нашивок.
— Только-то? — сказал один солдат. — Разве у вас нет смелости? Ах вы, бескровная телятина!
— Может быть я и бескровный, — сказал я, отступая к моей койке и проводя вокруг неё черту, — только вы знаете, что тот, кто перешагнёт через эту черту, станет ещё бескровнее меня. Никто не смеет ругать меня в лицо. Поймите, я не хочу участвовать в том, что вы затеяли, и не подниму руку на человека, который по чину старше меня. Перешагнёт ли кто-нибудь черту? — спрашиваю.
Никто не двинулся, хотя я не торопил их. Они собрались в дальнем углу комнаты, ворчали и рычали. Я взял свою фуражку, мысленно расхваливая себя, пошёл в погребок и скоро напился до неприличия; вино ударило мне в ноги, голова же оставалась благоразумной.
— Хоулиген, — сказал я малому из роты Е (он был мой друг), — я пьян, начиная от поясницы до ступнёй. Позволь-ка мне опереться на твоё плечо; поддержи меня и отведи в высокую траву. Там я просплюсь. Хоулиген (он умер, но славный был парень) поддержал меня; с ним мы дошли до высокой травы и, ей-ей, небо и земля передо мной вертелись. Я лёг среди самых густых зелёных стеблей и там со спокойной совестью заснул. Мне не хотелось, чтобы меня слишком часто записывали в книгу; добрую половину года моё поведение было безупречным.
Когда я поднялся, опьянение почти испарилось, но я испытывал такое ощущение, точно у меня во рту сидела кошка со своими новорождёнными котятами. В те дни я ещё не умел выносить спиртные напитки. Теперь я стал покрепче.
«Попрошу-ка я Хоулигена окатить мне голову ведром воды», — подумал я и хотел уже встать, как услышал, что кто-то говорит:
— Обвинят этого увёртливого пса, Мельванея.
«Ого, — подумал я, и у меня в голове пошёл такой звон, точно в караульной комнате ударили в гонг. — Какую вину должен я принять на себя из любезности к Тиму Вельме?» Дело в том, что говорил именно Тим Вельме.
Я повернулся на живот и потихоньку, рывками, пополз в траве, направляясь в сторону голосов. Все двенадцать из моей комнаты сидели кучкой; сухая трава качалась над их головами; чёрное убийство было в их сердцах. Я слегка раздвинул высокие стебли, чтобы лучше видеть.
— Что там? — сказал один и вскочил.
— Собака, — ответил Вельме. — Мы отлично устроим эту штуку и, как я уже говорил, вину свалим на Мельванея.
— Тяжело лишить жизни человека, — заметил один молодой малый.
«Покорно благодарю, — подумал я. — Ну что же они затеяли? Что задумали против меня?»
— Это так же легко, как выпить кружку пива, — сказал Вельме. — В семь часов или около того О'Хара пройдёт к помещениям женатых, чтобы навестить жену Слимми. Один из нас шепнёт об этом остальным, и мы поднимем дьявольскую свистопляску: примемся смеяться, кричать, стучать, топать ногами. О'Хара выбежит и прикажет нам сидеть тихо; в суматохе наша лампа будет разбита. Он прямёхонько побежит к задней двери, туда, где на веранде висит лампа, и, таким образом, очутится как раз против света. В темноте он ничего не разглядит. Один из нас выстрелит; стрелять приведётся почти в упор и стыдно будет промахнуться. Возьмём ружьё Мельванея: оно первое на стойке; не узнать его даже в темноте нельзя: оно с таким длинным дулом и такое неуклюжее.
Этот мошенник ругал мою старую винтовку из зависти, я уверен в том. Эти его слова рассердили меня больше всего остального.
Вельме продолжал:
— О'Хара упадёт, и к тому времени, как лампу снова зажгут, шесть малых навалятся на грудь Мельванея с криком: «Убийство и грабёж!» Койка Мельванея возле задней двери, а дымящееся ружьё будет под ним; мы скинем на пол этого молодчика. Мы знаем, знает и весь полк, что Мельваней бранил сержанта О'Хара чаще, чем кто-либо из нас. Кто во время военного суда усомнится в его вине? Разве двенадцать честных малых решатся дать под присягой такое показание, из-за которого лишится жизни милый, спокойный, кроткий человек, вроде Мельванея, человек, очертивший круг около своей койки и грозивший убить всякого, кто переступит черту!.. А мы единогласно подтвердим обвинение.
«Святая Мария, милосердная матерь! — подумал я. — Вот что значит не владеть собой и всегда держать наготове кулак! О низкие псы!»
Крупные капли потекли по моему лицу; ведь я ослаб от выпивки, и в голове у меня было не вполне ясно. Лёжа тихо, я слышал, как они готовились отправить меня на тот свет рассказами о том, что мой кулак отмечал то одного из них, то другого; и, клянусь, немногие из них не получили такого отличия. Но все это бывало во время честных драк, и я никогда не поднимал руки, если меня не доводили до этого.
— Прекрасно, — сказал один из них. — Но кто выстрелит?
— Не все ли равно? — ответил Вельме. — Выстрелит Мельваней… для военного суда.
— Конечно, — сказал спрашивавший. — Но чья рука нажмёт на курок… в комнате?
— Кто желает? — спросил Вельме, оглядываясь кругом. Но все молчали, потом начали спорить, наконец, Кисс, который вечно возится с картами, говорит:
— Бросим жребий, — и он вынул из-за пазухи засаленную колоду; все остальные согласились на его предложение.
— Тасуй, — сказал Вельме и грязно выругался. — И пусть будет проклят тот, кто не исполнит того, что ему судит жребий! Аминь!
— Чёрный Джек решит дело, — сказал Кисс, тасуя карты.
Нужно вам объяснить, сэр, что Чёрный Джек это — туз пик, и эта карта с незапамятных времён всегда имела отношение к битвам, убийству и ко внезапной смерти.
Кисс сдаёт первый раз, туза нет. Все бледнеют. Второй раз Кисе сдаёт, на их лицах проступает серый оттенок испорченного яйца. В третий раз сдаёт Кисе, и их лица синеют.
— Не потерял ли ты его? — говорит Вельме и отирает с лица пот. — Скорее! Торопись!
— Я-то тороплюсь, — говорит Кисе, бросая ему карту. Она упала на колени Вельме рисунком вверх — Чёрный Джек!
Остальные загоготали.
— Ему стоит дать три пенни, — говорит один из них, — и то дёшево за такое представление.
Тем не менее я видел, что все они слегка отступили от Вельме, предоставив ему перебирать карты. Некоторое время он молчал и облизывал губы, как кошка; потом вскинул голову и заставил своих товарищей поклясться всеми известными клятвами, что они будут поддерживать его не только в казарме, но и во время суда… надо мной. Вельме выбрал пятерых крупных малых, поручив им после выстрела прижать меня к койке; ещё одному велел потушить лампу, наконец, последнему — зарядить моё ружьё. Сам зарядить его он не хотел. Странно! Ведь в сравнении с остальным это было сущей безделицей.
Они ещё раз поклялись не выдавать друг друга, потом расползлись по высокой траве в разные стороны, все парами. Хорошо, что никто из них не натолкнулся на меня. Мне было тошно, противно, противно, противно! Когда они ушли, я вернулся в погребок и потребовал кружку пива, чтобы опохмелиться. В распивочной уже сидел Вельме; он пил много и обращался со мной беспримерно вежливо.
«Что мне делать? Что мне делать?» — подумал я, когда Вельме ушёл.
Вот входит оружейный сержант, недовольный, сердитый на всех, раздражённый; дело в том, что в те времена ружья Мартини-Генри были новинкой в нашем полку, и мы плохо разбирались в механизме этих ружей. Очень долгое время меня так и тянуло после выстрела двинуть назад затвор и перевернуть ружьё, точно мушкет Снайдера.
— Каких сапожников мне поручили обучать! — сказал оружейный сержант. — Вот, например, Хоген неделю валяется в лазарете с носом, плоским, как столовая доска, и каждый-то, каждый малый в нашей роте то и дело разбирает ружьё на части.
— Что случилось с Хогеном, сержант? — спрашиваю я.
— Случилось? — отвечает он. — Я заботливо, как мать своего ребёнка, учил его разбирать «Тини», и он сделал это как следует и без труда. Тогда я велел ему снова собрать ружьё, зарядить холостым патроном и пальнуть в яму. Он сделал это, но не вставил на место штифт откидного затвора. Не мудрено, что едва он выстрелил, затвор отскочил прямо ему в лицо. На счастье дурака, патрон был холостой; настоящий заряд начисто выбил бы ему глаз.
Я смотрел на сержанта взглядом, чуть-чуть поумнее взгляда вареной овечьей головы.
— Как так, сержант? — спрашиваю.
— А вот как, невежда, не делай этого, — ответил он и показал мне испорченное ружьё: его приклад отлетел, и можно было видеть весь внутренний механизм. Сержанту до того хотелось ворчать и жаловаться, что он два раза показал на деле ошибку Хогена. — И все из-за незнания оружия, которое вам дают, — прибавил он.
— Спасибо, сержант, — проговорил я, — я ещё зайду к вам, чтобы услышать новые наставления.
— Не стоит, — ответил он, — делайте, как я сказал вам.
Я вышел из погреба, чуть не прыгая от восторга.
— Они зарядят моё ружьё, когда меня не будет в комнате, — сказал я себе. — Желаю им счастья!
Сделав несколько шагов, я вернулся в погребок, чтобы они успели распорядиться…
Вечерело, погребок наполнялся народом. Я притворился пьяным; все мои товарищи по комнате входили друг за другом, пришёл и Вельме. Тогда я тяжёлыми шагами, покачиваясь, побрёл домой, судя по виду, не настолько пьяный, чтобы меня могли арестовать.
В казарме не было ни души. Вот один патрон исчез из моего патронташа и уютно улёгся в моем ружьё. Я весь горел от бешенства на моих товарищей, однако предварительно выкусил пулю из патрона. Потом с одной своей ноги я снял сапог и с помощью шомпола для чистки дула выбил им из затвора штифт. О, когда этот шпенёк звякнул о пол, мне показалось, что я слышу музыку. Я спрятал штифт в карман, замазал отверстие, затвор же опустил на место; с виду ружьё было в порядке.
— Вот тебе, Вельме, — сказал я и растянулся на койке. — Можете хоть все двенадцать навалиться на мою грудь, и я прижму к своему сердцу вас, самые отчаянные дьяволы, которые когда-либо обманывали людей. — Я не жалел Вельме. Его глаз или жизнь — мне было все равно!
В сумерки они вернулись; вся дюжина, и все слегка пьяные. Я лежал и притворялся спящим. Один солдат вышел на веранду. Он свистнул; остальные принялись бесноваться и подняли ужасную кутерьму. Не хотел бы я ещё когда-нибудь слышать такой хохот, как тогда, хотя бы во время кутежа. Они походили на взбесившихся шакалов.
— Смирно! Что это за безобразие! — крикнул О'Хара. Тут наша лампа полетела на пол. Я услышал, что О'Хара бежит к веранде; моё ружьё застучало на стойке; донеслось до меня и тяжёлое дыхание людей, окруживших меня. При свете лампы на веранде я разглядел фигуру сержанта О'Хара и тотчас же услышал выстрел моего ружья. Громко крикнуло оно, милое, бедное, от дурного обращения. В следующую минуту пятеро малых накинулись на меня.
Орзирис плюнул в ров и покачал головой.
— Не стоит заходить к нему, — сказал он, — Мельваней — глупый верблюд. Слушайте.
Я прислушался. По каменным плитам веранды, которая прилегает к караульной комнате, звучали мерные шаги, и я мог бы принять этот стук за топот ног целой армии. Двадцать шагов crescendo, перерыв, потом двадцать шагов diminuendo.
— Это он, — объяснил мне Орзирис. — Боже мой, это он. И все из-за проклятой пуговицы, в которой вы могли бы увидать часть вашего лица и кусочек губы.
Мельваней маршировал взад и вперёд в полном походном костюме, со своим ружьём, штыком, ранцем и шинелью. И это должно было длиться несколько часов! Его вина состояла в том, что он явился на ученье в невычищенном мундире. От изумления и злости я чуть не свалился в ров форта: ведь Мельваней — самый щеголеватый малый, когда-либо стоявший на часах. Нельзя было представить себе, чтоб он вышел на смотр, не почистившись, как нельзя было подумать, что он мог выйти из барака без брюк!
— Кто из сержантов наказал его? — спросил я.
— Ну, конечно, Меллинс, — ответил Орзирис. — Никто другой не пригвоздил бы его. Но Меллинс не человек. Он грязный свиной скребок, вот что он такое!
— А что сказал Мельваней? Не такой он человек, чтобы подчиниться покорно.
— Что сказал? Лучше бы промолчал. Но, Господи, как мы хохотали! «Сержант, — это он говорит, — вы сказали, что я одет грязно? Ну-с, когда ваша жена позволит вам собственноручно высморкаться, может быть, вы узнаете, что такое грязь. Вы недостаточно хорошо воспитаны, сержант», — говорит он, но тут мы пришли. А после учения Меллинс ругал его и клялся перед дежурной комнатой, что Мельваней назвал его свиньёй и ещё Бог знает чем. Вы знаете Меллинса. Скоро он сломает себе шею. Уж слишком это необыкновенный лгун. «Три часа в походной форме, — объявил полковник, — не за грязный мундир на ученье, а за грубость, хотя, — прибавил он, — я не верю, чтобы вы сказали Меллинсу то, что, по его словам, вы сказали». — Мельваней молча ушёл. Вы знаете, он никогда не отвечает полковнику, чтобы не попасть в новую беду.
Меллинс — молодой и женатый сержант, его манеры отчасти результат врождённой резкости, отчасти плод плохо переваренного образования в закрытой школе. Он перешёл через мост и грубо спросил Орзириса, что он делает.
— Я? — переспросил Орзирис. — Да жду офицерского чина. Не видали ли, не идёт ли он сюда?
Меллинс побагровел и прошёл мимо. С того гласиса, на котором лежал Леройд, донёсся звук лёгкого смешка.
— Меллинс надеется, что его когда-нибудь произведут, — объяснил Орзирис. — Да спасёт Господь товарищей, которым придётся сидеть с ним за столом! Как вы думаете, сэр, который час? Четыре! Через полчаса Мельваней освободится. Не хотите ли вы, сэр, купить собаку? Щенок, которому можно доверять, от полковничьей серой, рампурских кровей.
— Орзирис, — сурово ответил я, понимая, что он задумал, — не хотите ли вы сказать…
— Я не хотел просить денег, во всяком случае, — ответил Орзирис. — Я дёшево продал бы вам хорошую собаку, но… но… видите ли, я знаю: Мельваней потребует выпивки после того, как мы «выводим» его, а у меня нет ни пенни, да и у него пусто в кармане. Я хотел продать вам собаку, сэр, искренне хотел.
На подъёмный мост упала тень, Орзирис начал подниматься в воздухе под влиянием огромной руки, схватившей его за шиворот.
— Все, только не деньги, — спокойно сказал Леройд, держа лондонца надо рвом. — Что угодно, только не деньги, Орзирис, мой сынок. У нас есть рупия и восемь анна, мои собственные. — Он показал мне монеты и опустил Орзириса на перила подъёмного моста.
— Прекрасно, — сказал я. — Куда вы отправитесь?
— Когда его отпустят, отправимся за две, за три или за четыре мили, — ответил Орзирис.
Шаги прекратились. Я услышал глухой стук ранца, упавшего на постель, потом дробный звук оружия. Через десять минут безупречно одетый Мельваней со сжатыми губами и с лицом тёмным, как грозовая туча, появился на залитом солнечными лучами подъёмном мосту. Леройд и Орзирис кинулись навстречу освобождённому и прислонились к нему, как лошади к дышлу. Ещё мгновение, и три друга исчезли, уходя по дороге; я остался один. Мельваней не нашёл нужным узнать меня, и я понял, что он сильно взволнован.
Я поднялся на один из бастионов и провожал глазами трех мушкетёров; их фигуры двигались через равнину, удалялись, становились меньше. Они шагали быстро и не поднимали голов. Вот мушкетёры обогнули учебную площадку, миновали стоянку кавалерии, наконец, исчезли в том поясе деревьев, который окаймляет приречную ложбину.
Я поехал за ними верхом и скоро заметил их; запылённые, покрытые потом, они большими шагами упруго двигались по берегу реки. Мушкетёры пробрались сквозь лесную чащу, направились к плавучему мосту и скоро расположились на одном из его понтонов. Я ехал осторожно, пока не увидел, что над рекой потянулись белые клубы дыма, которые растаяли в ясном вечернем воздухе, по этому признаку я понял, что мои друзья успокоились. Они заметили меня и стали приветливо звать к себе.
— Привяжите вашу лошадь, сэр, — крикнул мне Орзирис, — и пожалуйте сюда. Мы все отправимся домой в этой лодке.
От начала моста до бунгало лесничего всего один шаг. Заведующий столовой был тут же и любезно предложил мне свои услуги. Он поручит кому-нибудь лошадь сахиба. Не желает ли сахиб ещё чего-нибудь? Стаканчик виски или, может быть, пива? Риттчи-сахиб оставил около полдюжины бутылок пива, и так как сахиб — друг Риттчи-сахиба, а он, заведующий столовой, бедняк…
Я дал ему несколько приказаний и вернулся к мосту. Мельваней скинул сапоги и опустил ноги в воду; Леройд растянулся на спине; Орзирис делал вид, будто он гребёт большой бамбуковой тростью.
— Я старый дурак, — задумчиво произнёс Мельваней. — Глупо, что я увёл вас сюда, увёл, потому что злился, точно ребёнок. Это я-то? Ведь я уже был солдатом, когда Меллинс — будь он проклят, — пищал в люльке, взятой на прокат за пять шиллингов в неделю, которых никто не платил. Ребята, я увёл вас за пять миль просто из-за естественного озлобления. Фу!..
— Ну что за беда, раз ты доволен? — заметил Орзирис, снова берясь за бамбук. — Не все ли равно, здесь мы или в другом месте?
Леройд показал рупию и монету в восемь анна и покачал головой:
— Мы ушли за пять миль от лагеря из-за отчаянной гордости Мельванея.
— Знаю, — с раскаянием согласился Мельваней. — Зачем вы пошли со мной? А между тем я до смерти огорчился бы, если бы вы когда-нибудь отказались сделать это, хотя я настолько стар, что мне следовало бы понимать людей. Но я накажу себя — напьюсь воды.
Орзирис визгливо захохотал. Буфетчик бунгало лесничего стоял с корзиной возле перил моста, не решаясь спуститься на понтон,
— Следовало знать, сэр, что вы даже в пустыне достанете что-нибудь хорошее для выпивки, — любезно сказал мне Орзирис. Потом прибавил, обращаясь к буфетчику: — Осторожнее с бутылками. Они на вес золота. Джо, ты — длиннорукий, возьми их.
Леройд мгновенно перенёс корзину на понтон, и три мушкетёра с жаждущими губами склонились над ней. Со старинными формальностями солдаты выпили за моё здоровье; после пива табак показался особенно хорош. Три друга уничтожили все пиво, разлеглись в живописных позах и любовались закатом; некоторое время все молчали.
Голова Мельванея опустилась на грудь, и нам показалось, что он заснул.
— Зачем вы ушли так далеко? — спросил я Орзириса.
— Чтобы «выводить» Мельванея, то есть прогулкой успокоить его. Когда у него неприятности, мы всегда «выводим» его. В такое время с ним не следует разговаривать, да и оставлять его одного тоже не годится. Поэтому мы водим его, пока не увидим, что он способен говорить и находиться в одиночестве.
Мельваней поднял голову, глядя прямо на закат.
— У меня было ружьё, — задумчиво проговорил он, — и штык тоже, а Меллинс из-за угла глянул мне прямо в лицо и насмешливо ухмыльнулся. «Можете сами утереть себе нос», — говорит. Ну я не знаю, что видел в жизни Меллинс, но в эту минуту он был ближе к смерти, чем когда-либо бывал я, а я бывал меньше чем на волосок от неё.
— Да, — спокойно проговорил Орзирис, — красив был бы ты безо всех твоих пуговиц, с оркестром впереди! Когда полк строят в каре, мне и Джеку приходится стоять в первом ряду. Чертовски хорош был бы ты. Господь даёт и Господь отнимает, да будет благословенно имя Господне! — прибавил он странным, многозначительным тоном.
— Меллинс? Ну что такое Меллинс? — протянул Леройд. — Я мог бы одной рукой, заложив другую за спину, захватить целый отряд таких Меллинсов. Полно, Мельваней, не дури!
— Тебя не брали под арест за то, что ты не делал, и после этого не насмехались над тобой. За меньшие дела тайронцы отправили бы в ад сержанта О'Хара, если бы в это время его не застрелил Рафферти, — заметил Мельваней.
— А кто остановил тайронцев? — спросил я.
— Тот самый старый дурак, который жалеет, что он не исколотил свинью Меллинса, — ответил мне Мельваней. Его голова снова поникла. Когда он опять поднял её, все его тело вздрагивало, и он положил руки на плечи своих товарищей.
— Вы изгнали из меня дьявола, ребята, — сказал он.
Орзирис выколотил о свой волосатый кулак раскалённую золу из трубки.
— Говорят, будто ад ещё жарче, чем вот такая зола, — сказал он, прислушиваясь к ругательствам Мельванея, — знай это. И посмотри туда. — Он протянул руку по направлению к разрушенному храму на противоположной стороне реки. — Я, ты и он, — кивком головы Орзирис указал на меня, — были однажды там, когда я давал людям представление. И вы остановили меня. А вот теперь ты даёшь нам ещё худшее представление.
— Не обращайте на меня внимания, Мельваней, — сказал я. — Дина Шад не позволит вам повеситься, да и вы сами не намереваетесь сделать это. Расскажите нам лучше о тайронцах и сержанте О'Хара. Рафферти застрелил его за то, что он ухаживал за его женой? А что было раньше?
— Глупее всех дураков — дурак старый. Вы отлично знаете, что, когда я примусь болтать, со мной можно сделать что угодно. Не говорил ли я, что мне хотелось бы вырезать у Меллинса печёнку? Теперь я отказываюсь от этого, так как боюсь, что Орзирис донесёт на меня. Ага, ты стараешься столкнуть меня в реку, малыш? Ведь правда? Сиди, коротышка. Во всяком случае, Меллинс не стоит того, чтобы меня под музыку поставили перед строем моих товарищей, и я буду выказывать ему оскорбительное пренебрежение… Тайронцы и О'Хара! О'Хара и тайронцы!.. Да, да. Трудно говорить о старых днях, но о них всегда помнишь.
Наступило продолжительное молчание.
— О'Хара был сущий дьявол. Правда, я спас его от смерти, ради чести полка, но теперь говорю, что он был дьявол, длинный, смелый, черноволосый дьявол.
— В чем это?.. — спросил Орзирис.
— Насчёт женщин.
— В таком случае я знаю кое-кого другого в том же роде.
— Если ты говоришь обо мне, я ухаживал за девушками, и благоразумно. Я был молод… Когда я был капралом, разве я пользовался моим чином… Один шаг — и меня лишили чина, и тем сильнее винил я себя… Разве я пользовался чином, чтобы вести гнусные интриги, как О'Хара? Разве, будучи капралом, я издевался над кем-либо? Разве я устраивал кому-нибудь собачью жизнь день изо дня? Разве я лгал, как лгал О'Хара, до того, что молодёжь бледнела, опасаясь, что Божий суд сразу убьёт всех, как была убита женщина в Девизисе? Нет! Я грешил и исповедовался, и отец Виктор знает мои худшие грехи. О'Хара умер, не успев выговорить ни слова покаяния, умер на пороге дома Рафферти, и никто не узнал о нем самого худшего. Но я-то знаю!..
В былые дни тайронцы набирались с бору по сосенке. Часть — из Конемары, часть — из Портсмута; часть (особенно дурная) — из Керри; оттуда, отсюда, отовсюду, но больше всего там было ирландцев, мрачных, чёрных ирландцев. Ну-с, доложу вам, что ирландцы бывают хороши, как самые лучшие люди, или хуже самых худших. Так-то. Они знакомятся между собой быстро, как воры, и никто не знает, что они затеят, пока один из них не окажется ябедником; тогда их общество рассыпается. Но пройдёт день, другой — все начинается снова; они толпятся по углам, по закоулкам и дают кровавые клятвы; один закалывает своего врага в спину и убегает, потом все ждут объявления в газетах о цене за поимку преступника, чтобы видеть, стоит ли овчинка выделки. Таковы-то чёрные ирландцы, они позорят имя Ирландии, и каждого из них я готов убить… как я однажды чуть было не убил такого молодчика.
Но вернёмся к делу. В моей казарменной комнате (тогда я не был женат) помещалось ещё двенадцать человек, низких подонков, поднятых из грязи; это были неблагородные малые, которые ни смеялись, ни говорили, ни напивались, как подобает порядочному человеку. Несколько раз они пытались сыграть со мной скверные шутки, но я обвёл черту вокруг моей кровати, и тот, кто переступал её, после этого дня три лежал в госпитале.
О'Хара возненавидел нашу комнату (он был мой сержант), и мы никак не могли угодить ему. В те времена я, как человек молодой и горячий, не принимал наказаний молча; язык мой так и болтался, но и только. Не то было с другими; почему — не могу сказать; может быть, просто некоторые люди родятся подлыми и доходят до убийства в тех случаях, когда кулака более чем достаточно. Через некоторое время мои товарищи стали отчаянно вежливы со мной, и вся их дюжина проклинала сержанта О'Хара.
— Да, да, — говорил я, — О'Хара — дьявол, не стану спорить, но разве только он один на свете? Оставьте его в покое. Ему надоест вечно находить, что наша амуниция грязна и что мы держим наше платье в плохом состоянии.
— Ну нет, это ему так не пройдёт! — отвечают они.
— Так расправьтесь с ним, — говорю я, — потом сами же и взвоете.
— Он неприлично любезничает с женой Слимми, — заметил один из малых.
— Она всегда вела себя таким образом, — отвечаю я. — Почему это вас возмутило?
— Разве он не преследует нашу казарму? Можем ли мы сделать хоть что-нибудь, чтобы он не отругал нас? — сказал другой.
— Правильно, — говорю.
— А вы не поможете нам сделать что-нибудь? — попросил третий. — Ведь вы такой рослый, смелый детина.
— Если он поднимет на меня руку, я разобью ему голову, — говорю, — если он скажет, что я неопрятен, я крикну ему, что он лжёт, и я охотно сунул бы его в артиллерийскую водопойку, если бы не ждал нашивок.
— Только-то? — сказал один солдат. — Разве у вас нет смелости? Ах вы, бескровная телятина!
— Может быть я и бескровный, — сказал я, отступая к моей койке и проводя вокруг неё черту, — только вы знаете, что тот, кто перешагнёт через эту черту, станет ещё бескровнее меня. Никто не смеет ругать меня в лицо. Поймите, я не хочу участвовать в том, что вы затеяли, и не подниму руку на человека, который по чину старше меня. Перешагнёт ли кто-нибудь черту? — спрашиваю.
Никто не двинулся, хотя я не торопил их. Они собрались в дальнем углу комнаты, ворчали и рычали. Я взял свою фуражку, мысленно расхваливая себя, пошёл в погребок и скоро напился до неприличия; вино ударило мне в ноги, голова же оставалась благоразумной.
— Хоулиген, — сказал я малому из роты Е (он был мой друг), — я пьян, начиная от поясницы до ступнёй. Позволь-ка мне опереться на твоё плечо; поддержи меня и отведи в высокую траву. Там я просплюсь. Хоулиген (он умер, но славный был парень) поддержал меня; с ним мы дошли до высокой травы и, ей-ей, небо и земля передо мной вертелись. Я лёг среди самых густых зелёных стеблей и там со спокойной совестью заснул. Мне не хотелось, чтобы меня слишком часто записывали в книгу; добрую половину года моё поведение было безупречным.
Когда я поднялся, опьянение почти испарилось, но я испытывал такое ощущение, точно у меня во рту сидела кошка со своими новорождёнными котятами. В те дни я ещё не умел выносить спиртные напитки. Теперь я стал покрепче.
«Попрошу-ка я Хоулигена окатить мне голову ведром воды», — подумал я и хотел уже встать, как услышал, что кто-то говорит:
— Обвинят этого увёртливого пса, Мельванея.
«Ого, — подумал я, и у меня в голове пошёл такой звон, точно в караульной комнате ударили в гонг. — Какую вину должен я принять на себя из любезности к Тиму Вельме?» Дело в том, что говорил именно Тим Вельме.
Я повернулся на живот и потихоньку, рывками, пополз в траве, направляясь в сторону голосов. Все двенадцать из моей комнаты сидели кучкой; сухая трава качалась над их головами; чёрное убийство было в их сердцах. Я слегка раздвинул высокие стебли, чтобы лучше видеть.
— Что там? — сказал один и вскочил.
— Собака, — ответил Вельме. — Мы отлично устроим эту штуку и, как я уже говорил, вину свалим на Мельванея.
— Тяжело лишить жизни человека, — заметил один молодой малый.
«Покорно благодарю, — подумал я. — Ну что же они затеяли? Что задумали против меня?»
— Это так же легко, как выпить кружку пива, — сказал Вельме. — В семь часов или около того О'Хара пройдёт к помещениям женатых, чтобы навестить жену Слимми. Один из нас шепнёт об этом остальным, и мы поднимем дьявольскую свистопляску: примемся смеяться, кричать, стучать, топать ногами. О'Хара выбежит и прикажет нам сидеть тихо; в суматохе наша лампа будет разбита. Он прямёхонько побежит к задней двери, туда, где на веранде висит лампа, и, таким образом, очутится как раз против света. В темноте он ничего не разглядит. Один из нас выстрелит; стрелять приведётся почти в упор и стыдно будет промахнуться. Возьмём ружьё Мельванея: оно первое на стойке; не узнать его даже в темноте нельзя: оно с таким длинным дулом и такое неуклюжее.
Этот мошенник ругал мою старую винтовку из зависти, я уверен в том. Эти его слова рассердили меня больше всего остального.
Вельме продолжал:
— О'Хара упадёт, и к тому времени, как лампу снова зажгут, шесть малых навалятся на грудь Мельванея с криком: «Убийство и грабёж!» Койка Мельванея возле задней двери, а дымящееся ружьё будет под ним; мы скинем на пол этого молодчика. Мы знаем, знает и весь полк, что Мельваней бранил сержанта О'Хара чаще, чем кто-либо из нас. Кто во время военного суда усомнится в его вине? Разве двенадцать честных малых решатся дать под присягой такое показание, из-за которого лишится жизни милый, спокойный, кроткий человек, вроде Мельванея, человек, очертивший круг около своей койки и грозивший убить всякого, кто переступит черту!.. А мы единогласно подтвердим обвинение.
«Святая Мария, милосердная матерь! — подумал я. — Вот что значит не владеть собой и всегда держать наготове кулак! О низкие псы!»
Крупные капли потекли по моему лицу; ведь я ослаб от выпивки, и в голове у меня было не вполне ясно. Лёжа тихо, я слышал, как они готовились отправить меня на тот свет рассказами о том, что мой кулак отмечал то одного из них, то другого; и, клянусь, немногие из них не получили такого отличия. Но все это бывало во время честных драк, и я никогда не поднимал руки, если меня не доводили до этого.
— Прекрасно, — сказал один из них. — Но кто выстрелит?
— Не все ли равно? — ответил Вельме. — Выстрелит Мельваней… для военного суда.
— Конечно, — сказал спрашивавший. — Но чья рука нажмёт на курок… в комнате?
— Кто желает? — спросил Вельме, оглядываясь кругом. Но все молчали, потом начали спорить, наконец, Кисс, который вечно возится с картами, говорит:
— Бросим жребий, — и он вынул из-за пазухи засаленную колоду; все остальные согласились на его предложение.
— Тасуй, — сказал Вельме и грязно выругался. — И пусть будет проклят тот, кто не исполнит того, что ему судит жребий! Аминь!
— Чёрный Джек решит дело, — сказал Кисс, тасуя карты.
Нужно вам объяснить, сэр, что Чёрный Джек это — туз пик, и эта карта с незапамятных времён всегда имела отношение к битвам, убийству и ко внезапной смерти.
Кисс сдаёт первый раз, туза нет. Все бледнеют. Второй раз Кисе сдаёт, на их лицах проступает серый оттенок испорченного яйца. В третий раз сдаёт Кисе, и их лица синеют.
— Не потерял ли ты его? — говорит Вельме и отирает с лица пот. — Скорее! Торопись!
— Я-то тороплюсь, — говорит Кисе, бросая ему карту. Она упала на колени Вельме рисунком вверх — Чёрный Джек!
Остальные загоготали.
— Ему стоит дать три пенни, — говорит один из них, — и то дёшево за такое представление.
Тем не менее я видел, что все они слегка отступили от Вельме, предоставив ему перебирать карты. Некоторое время он молчал и облизывал губы, как кошка; потом вскинул голову и заставил своих товарищей поклясться всеми известными клятвами, что они будут поддерживать его не только в казарме, но и во время суда… надо мной. Вельме выбрал пятерых крупных малых, поручив им после выстрела прижать меня к койке; ещё одному велел потушить лампу, наконец, последнему — зарядить моё ружьё. Сам зарядить его он не хотел. Странно! Ведь в сравнении с остальным это было сущей безделицей.
Они ещё раз поклялись не выдавать друг друга, потом расползлись по высокой траве в разные стороны, все парами. Хорошо, что никто из них не натолкнулся на меня. Мне было тошно, противно, противно, противно! Когда они ушли, я вернулся в погребок и потребовал кружку пива, чтобы опохмелиться. В распивочной уже сидел Вельме; он пил много и обращался со мной беспримерно вежливо.
«Что мне делать? Что мне делать?» — подумал я, когда Вельме ушёл.
Вот входит оружейный сержант, недовольный, сердитый на всех, раздражённый; дело в том, что в те времена ружья Мартини-Генри были новинкой в нашем полку, и мы плохо разбирались в механизме этих ружей. Очень долгое время меня так и тянуло после выстрела двинуть назад затвор и перевернуть ружьё, точно мушкет Снайдера.
— Каких сапожников мне поручили обучать! — сказал оружейный сержант. — Вот, например, Хоген неделю валяется в лазарете с носом, плоским, как столовая доска, и каждый-то, каждый малый в нашей роте то и дело разбирает ружьё на части.
— Что случилось с Хогеном, сержант? — спрашиваю я.
— Случилось? — отвечает он. — Я заботливо, как мать своего ребёнка, учил его разбирать «Тини», и он сделал это как следует и без труда. Тогда я велел ему снова собрать ружьё, зарядить холостым патроном и пальнуть в яму. Он сделал это, но не вставил на место штифт откидного затвора. Не мудрено, что едва он выстрелил, затвор отскочил прямо ему в лицо. На счастье дурака, патрон был холостой; настоящий заряд начисто выбил бы ему глаз.
Я смотрел на сержанта взглядом, чуть-чуть поумнее взгляда вареной овечьей головы.
— Как так, сержант? — спрашиваю.
— А вот как, невежда, не делай этого, — ответил он и показал мне испорченное ружьё: его приклад отлетел, и можно было видеть весь внутренний механизм. Сержанту до того хотелось ворчать и жаловаться, что он два раза показал на деле ошибку Хогена. — И все из-за незнания оружия, которое вам дают, — прибавил он.
— Спасибо, сержант, — проговорил я, — я ещё зайду к вам, чтобы услышать новые наставления.
— Не стоит, — ответил он, — делайте, как я сказал вам.
Я вышел из погреба, чуть не прыгая от восторга.
— Они зарядят моё ружьё, когда меня не будет в комнате, — сказал я себе. — Желаю им счастья!
Сделав несколько шагов, я вернулся в погребок, чтобы они успели распорядиться…
Вечерело, погребок наполнялся народом. Я притворился пьяным; все мои товарищи по комнате входили друг за другом, пришёл и Вельме. Тогда я тяжёлыми шагами, покачиваясь, побрёл домой, судя по виду, не настолько пьяный, чтобы меня могли арестовать.
В казарме не было ни души. Вот один патрон исчез из моего патронташа и уютно улёгся в моем ружьё. Я весь горел от бешенства на моих товарищей, однако предварительно выкусил пулю из патрона. Потом с одной своей ноги я снял сапог и с помощью шомпола для чистки дула выбил им из затвора штифт. О, когда этот шпенёк звякнул о пол, мне показалось, что я слышу музыку. Я спрятал штифт в карман, замазал отверстие, затвор же опустил на место; с виду ружьё было в порядке.
— Вот тебе, Вельме, — сказал я и растянулся на койке. — Можете хоть все двенадцать навалиться на мою грудь, и я прижму к своему сердцу вас, самые отчаянные дьяволы, которые когда-либо обманывали людей. — Я не жалел Вельме. Его глаз или жизнь — мне было все равно!
В сумерки они вернулись; вся дюжина, и все слегка пьяные. Я лежал и притворялся спящим. Один солдат вышел на веранду. Он свистнул; остальные принялись бесноваться и подняли ужасную кутерьму. Не хотел бы я ещё когда-нибудь слышать такой хохот, как тогда, хотя бы во время кутежа. Они походили на взбесившихся шакалов.
— Смирно! Что это за безобразие! — крикнул О'Хара. Тут наша лампа полетела на пол. Я услышал, что О'Хара бежит к веранде; моё ружьё застучало на стойке; донеслось до меня и тяжёлое дыхание людей, окруживших меня. При свете лампы на веранде я разглядел фигуру сержанта О'Хара и тотчас же услышал выстрел моего ружья. Громко крикнуло оно, милое, бедное, от дурного обращения. В следующую минуту пятеро малых накинулись на меня.