— У меня сделалась бессонница от этого дела, мистер Фольсом. Покончите с ним так или сяк, ради Бога!
   — А! Очень он страдал этим последнее время? — спросил меня мой сосед, предварительно откашлявшись.
   — Право, не могу сказать, — ответил я.
   — Так, вероятно, вы недавно приняли на себя это занятие?
   — Я приехал сегодня вечером. У меня, собственно, нет здесь никакого занятия.
   — Я понимаю. Только чтобы наблюдать за ходом событий… в случае…
   Он кивнул головой.
   — Вот именно. В наблюдении, в сущности, все моё занятие.
   Он снова слегка кашлянул и перешёл к делу.
   — Ну, я спрашиваю только ради осведомления, находите вы эти идеи навязчивыми?
   — Какие идеи?
   — Или периодически изменяющимися? Это очень любопытно, но верно ли я понимаю, что тип их изменяется? Например, мистер Серджент верит, что он может купить Большую Бухонианскую дорогу.
   — Ведь он вам писал об этом?
   — Он сделал предложение Компании — на пол-листа бумаги из записной книжки. Неужели теперь он впал в другую крайность и считает себя в опасности сделаться нищим? Странная экономия в бумаге показывает, что какая-то идея в этом роде могла мелькнуть в его голове, две идеи могут уживаться вместе, но это нечасто бывает. Как вам известно, иллюзия богатства — мания величия, как называют это, кажется, наши друзья французы — обыкновенно исключает все другие.
   Я услышал слова Вильтона, говорившего в конце кабинета своим лучшим английским голосом:
   — Дорогой сэр, я уже двадцать раз объяснял вам, что хотел достать жука к обеду. Предположите, что вы оставили дома какой-нибудь важный документ.
   — Это проявление хитрости очень многозначительно, — пробормотал мой коллега. — Посмотрите, как он настаивает на своём объяснении.
   — Конечно, я очень рад встретиться с вами, но если бы вы прислали сюда к обеду вашего председателя, я покончил бы дело в полминуты. Я мог бы купить у него Бухонианскую, пока ваши клерки пересылали мне это.
   Вильтон тяжело опустил руки на синие и белые письма. Адвокат встал.
   — Говоря откровенно, — сказал он, — совершенно непонятно — даже если бы дело шло о самых важных документах, — как можно останавливать экспресс, идущий в три сорок, — «Индуну», нашу «Индуну», дорогой сэр.
   — Абсолютно непонятно! — повторил мой товарищ, потом, понизив голос, сказал мне: — Замечаете, снова навязчивая идея о богатстве. Меня призвали, когда он написал это. Видите, для Компании совершенно невозможно продолжать посылать свои поезда через владения человека, который в любую минуту может вообразить, что ему дано поручение с небес останавливать всякое движение. Если бы он направил нас к своему адвокату — но понятно, что этого он не захотел. Жаль, очень жаль. Он так молод. Между прочим, любопытно, не правда ли, подмечать полную уверенность в словах людей, страдающих этим — можно сказать, раздирающую душу, — и невозможность для них следить за последовательностью своих доводов.
   — Я не могу понять, чего вы желаете, — говорил Вильтон адвокату.
   — Она не должна быть более четырнадцати футов в высоту — действительно, удобное сооружение, а на солнечной стороне можно будет выращивать персики. — Адвокат говорил непрофессиональным тоном. — Мало что может быть приятнее, чем наблюдать, так сказать, за своим виноградником и фиговыми деревьями в полном цвету. Подумайте о прибылях и удовольствии, которые вы получите. Если бы вы нашли способ устроить это, мы обсудили бы все детали с вашим адвокатом, и возможно, что Компания взяла бы на себя часть издержек. Я надеюсь, что достаточно выяснил это дело. Если вы, дорогой сэр, заинтересуетесь постройкой стены и будете настолько любезны, что сообщите фамилии ваших поверенных, то уверяю вас, что вы не услышите больше ничего о Большой Бухонианской.
   — Но почему я должен обезобразить мою лужайку новой кирпичной стеной?
   — Серый камень чрезвычайно живописен.
   — Ну, серый камень так серый камень. Почему, черт возьми, я должен воздвигать вавилонские башни только потому, что я — один раз — задержал один из ваших поездов?
   — В его третьем письме были очень странные выражения, — шепнул мне на ухо мой собрат. — Морские впечатления сталкивались с сухопутными. В каком удивительном мире он жил и ещё будет жить, прежде чем опустится занавес. И такой молодой, такой молодой!
   — Ну, если желаете, чтобы сказал вам на чистом английском языке, я готов, скорее, на все, чем согласиться на стеностроительство по вашему приказанию. Можете доводить это дело до Палаты лордов и брать обратно и получать постановления хоть величиной в целый фут, если желаете, — горячо сказал Вильтон. — Боже мой, ведь я же сделал это только раз!
   — В настоящее время у нас нет никакой гарантии, что вы не сделаете этого снова, а при нашем движении мы должны в интересах пассажиров требовать гарантии в какой бы то ни было форме. Тут не должно быть прецедента. Всего этого можно было бы избежать, если бы вы направили нас к вашему официальному поверенному.
   Адвокат с умоляющим видом оглядел комнату.
   — Вильтон, — сказал я, — можно мне попробовать?
   — Все, что хотите, — сказал Вильтон. — По-видимому, я не умею говорить по-английски. Но все же я не построю стены. — Он откинулся в кресле.
   — Джентльмены, — решительно проговорил я, так как предвидел, что доктор долго не поймёт, в чем дело, — мистер Серджент имеет очень большое влияние на главнейшие железные дороги своей страны.
   — Своей страны? — сказал адвокат.
   — В этом возрасте? — сказал доктор.
   — Конечно. Он получил их в наследство от своего отца, мистера Серджента, американца.
   — Чем и горжусь, — сказал Вильтон, как будто он был западный сенатор, в первый раз выпущенный на континент.
   — Дорогой сэр, — сказал, приподнимаясь, адвокат, — отчего вы не ознакомили Компанию с этим фактом, с таким важным фактом, в начале нашей переписки? Мы поняли бы тогда все. Мы приняли бы во внимание…
   — Черт возьми ваше уважение! Что я — краснокожий индеец или сумасшедший?
   У адвоката и доктора был виноватый вид.
   — Если бы друг мистера Серджента сказал нам это вначале, — очень строго проговорил доктор, — многое могло быть спасено!
   Увы! Я сделал себе из этого доктора врага на всю жизнь!
   — Мне не удалось вставить слово, — ответил я. — Теперь вы, конечно, понимаете, что человек, которому принадлежат тысячи миль железнодорожных линий, как мистеру Сердженту, мог обращаться с железными дорогами несколько иначе, чем другие люди.
   — Конечно, конечно. Он американец. Это объясняет все. Но все же это была «Индуна». Впрочем, я вполне понимаю, что обычаи наших заморских кузенов отличаются в этом случае от наших. Итак, вы всегда таким образом останавливаете поезда в Штатах, мистер Серджент?
   — Я остановил бы, если бы возникла необходимость, но пока ещё её не было. Неужели вы вызовете из-за этого дела международные затруднения?
   — Вам нечего больше беспокоиться. Мы видим, что ваш поступок не явится прецедентом, а мы боялись именно этого. Теперь, когда вы понимаете, что наша Компания не может примириться с подобными внезапными остановками, мы вполне уверены, что…
   — Я не останусь здесь достаточно долго для того, чтобы остановить ещё один поезд, — задумчиво проговорил Вильтон.
   — Так вы возвращаетесь к нашим сородичам за… «большим прудом», как выражаетесь вы, американцы?..
   — Нет, сэр, океаном — Северо-Атлантическим океаном. Он шириной в три тысячи миль, а глубиной местами в три мили. Хотел бы я, чтобы он был в десять тысяч миль.
   — Сам я не очень люблю морские путешествия, но я думаю, что каждый англичанин обязан хоть раз в жизни изучить великую ветвь нашей англосаксонской расы за океаном, — сказал адвокат.
   — Если вы когда-нибудь приедете и захотите остановить поезд на моей линии железных дорог, я… я выручу вас, — сказал Вильтон.
   — Благодарю вас, благодарю вас. Вы очень добры. Я уверен, что испытал бы громадное удовольствие…
   — Мы не обратили внимание на факт, что ваш друг хотел купить Большую Бухонианскую дорогу, — шепнул мне доктор.
   — У него от двадцати до тридцати миллионов долларов — четыре-пять миллионов фунтов, — ответил я, зная, что дальнейшие объяснения бесполезны.
   — В самом деле! Это громадное богатство, но Большая Бухонианская не продаётся.
   — Теперь он, может быть, и не захочет купить её.
   — Это было бы невозможно, невозможно при данных обстоятельствах, — сказал доктор.
   — Как характерно! — пробормотал адвокат, мысленно перебирая все в уме. — Из книг я всегда знал, что ваши соотечественники постоянно торопятся. Итак, вы хотели съездить в город и обратно за сорок миль — до обеда, чтобы привезти жука? Как истинно по-американски! Но говорите вы совершенно как англичанин, мистер Серджент.
   — Эту ошибку можно поправить. Мне хотелось бы только предложить вам один вопрос. Вы говорили, что непостижимо, как может человек остановить поезд на линии железной дороги вашей системы?
   — Именно так — непостижимо.
   — Т. е. человек в здравом уме?
   — Конечно, я думал так. Я хочу сказать, за исключ…
   — Благодарю вас.
   Оба посетителя уехали. Вильтон хотел было набить себе трубку, но удержался, взял одну из моих сигар и помолчал с четверть часа. Потом сказал:
   — Нет у вас расписания пароходов, отходящих из Саутгэмптона?
 
   Далеко от флигелей из серого камня, тёмных кедров, безукоризненных песчаных дорожек для верховой езды и красивых лужаек Хольт-Хангарса бежит река, называемая Гудзон. Её берега покрыты дворцами богачей, состояния которых превосходят все мечты жадности. Тут, где свистки буксирных судов с баржами, нагруженными кирпичом, отвечают на рёв локомотивов с обоих берегов, вы найдёте океанскую паровую яхту «Колумбию» в тысячу двести тонн, всю залитую электрическим светом, со всеми приспособлениями для дальнего плавания. Она стоит у собственной пристани и отвозит в контору с быстротой семнадцати узлов в час — баржам приходится самим позаботиться о себе — американца Вильтона Серджента.

БРОДЯЧИЙ ДЕЛЕГАТ

   Согласно обычаям Вермонта, воскресенье после полудня на ферме посвящается раздаче соли скоту, и, за редкими исключениями, мы сами занимаемся этим делом. Прежде всего угощают Дева и Пета, рыжих быков; они остаются на лугу вблизи дома, готовые для работы в понедельник. Потом идут коровы с Паном, телёнком, который давно должен был бы превратиться в телятину, но остался жив, благодаря своим манерам, и, наконец, угощаются лошади, разбросанные на семидесяти ярдах заднего пастбища.
   Идти нужно вдоль ручья, питающего журчащую, шумную водоподъёмную машину, через рощу сахарного клёна, которые смыкаются за идущим, словно волны моря у мелкого берега. Затем идёт неясная линия старой лесной дороги, пробегающая мимо двух зелёных впадин, окаймлённых дикими розами, которые отмечают погреба двух разрушенных домов, потом идём мимо «Забытого фруктового сада», куда никто не ходит, за исключением того времени, когда готовят сидр, потом, через другой ручей, на «Заднее пастбище». Часть его покрыта елями, болиголовом и соснами, сумахом и маленькими кустами, другая же часть — серыми скалами, камнями, мхом, перерезанными зелёными полосами рощ и болот; лошади любят это место — наши и чужие, которых пускают пастись за пятьдесят центов в неделю. Большинство людей ходят на Заднее пастбище пешком и находят путь очень тяжёлым, но можно поехать туда и в кабриолете, если лошадь знает, чего от неё хотят. Самый безопасный способ передвижения — это наше «купе». Начал этот экипаж своё существование в виде телеги, которую мы купили за пять долларов у одного несчастного человека, у которого не было никакого иного имущества, сиденье слетело однажды вечером, когда мы поворачивали за угол. После этого изменения экипаж этот стал вполне пригодным для плохой дороги, если сидеть на нем крепко, потому что при падении ногам не за что было зацепиться, зато он скрипел, словно песни пел.
   Однажды в воскресенье после полудня мы, по обыкновению, поехали с солью. День был очень жаркий, и мы не могли нигде найти лошадей. Тогда мы дали волю Тедде Габлер, кобыле с подрезанным хвостом, которая громко стучала своими огромными копытами. Как она ни была умна, но все же опрокинула «купе» в заросший ручей, прежде чем добралась до края утёса, на котором стояли все лошади, отмахиваясь хвостами от мух. Первым окликнул её Дикон. Это очень тёмный, серый конь четырех лет, сын Гранди. Его начали приучать к езде с двух лет, он ходил в лёгком экипаже ещё до того, как ему исполнилось три года, а теперь считается самой надёжной лошадью для дам, не боящейся ни паровиков, ни перекрёстков, ни уличных процессий.
   — Соль! — радостно сказал Дикон. — Вы немного запоздали, Тедда.
   — Место, место дайте, куда сунуть купе! — задыхаясь, проговорила Тедда. — Эта погода ужасно утомляет. Я приехала бы раньше, да они не знают, чего хотят. Оба упали два раза. Не понимаю такой глупости.
   — Вы очень разгорячились! Поставьте-ка его под сосны и освежитесь немного.
   Тедда вскарабкалась на край утёса и втиснула купе в тень крошечного соснового лесочка, мой спутник и я легли, задыхаясь, на тёмные шелковистые иглы. Все домашние лошади собрались вокруг нас, наслаждаясь воскресным отдыхом.
   Тут были Род и Рик, старейшие лошади на ферме. Это была хорошая пара, гнедая в яблоках, близнецы, пожилые сыновья хембльтонца-отца и матери морганской крови. Потом Нип и Тэкк, вороные, шести футов, брат и сестра по происхождению, «Чёрные соколы», замечательно подходившие друг другу по масти и только что заканчивающие своё образование, — красивейшая пара на протяжении сорока миль. Был Мульдон, наша бывшая упряжная лошадь, купленная случайно, какой угодно масти, кроме белой, и Туиззи из Кентукки с больным бедром, вследствие чего он неуверен в движениях задних ног. Он и Мульдон целую неделю возили песок для нашей новой дороги. Дикона вы уже знаете. Последний, жевавший что-то, был наш верный Марк Аврелий Антоний, вороной конь, возивший нас в кабриолете в любую погоду и по всякой дороге, всегда стоявший запряжённым перед какой-либо дверью — философ с аппетитом акулы и манерами архиепископа. Тедда Габлер была новой покупкой, лошадь с дурной репутацией, в сущности являвшейся результатом неуменья править. У неё была особая походка во время работы, которой она шла, пока было нужно, римский нос, большие выпуклые глаза, хвост, похожий на бритву, и раздражительный характер. Она приняла соль неразнузданной, остальные подошли и ржали, пока мы не высыпали весь запас соли прямо на утёсы. Почти все время они стояли свободно, большей частью на трех ногах, и вели обыкновенную болтовню Заднего пастбища — о недостатке воды, щелях в изгороди, о том, как рано в этом сезоне начались ветры. Маленький Рик сдунул последние свои крупинки соли в трещину утёса и сказал:
   — Поторопитесь, братцы! Могли бы знать, что явится нахлебник.
   Мы услышали стук копыт, и из рва вскарабкался подслеповатый, неуклюжий рыжий конь, посылаемый на подножный корм из городского манежа, где его звали Ягнёнком и отдавали только по ночам приезжим. Мой спутник, который знал лошадей и объездил многих, посмотрел на подымавшуюся всклокоченную, похожую на молот голову и спокойно проговорил:
   — Слабое животное. Пожирает людей, когда представляется случай, — взгляните на его глаза. И брыкается — взгляните на его поджилки. Западная лошадь.
   Животное подвигалось вперёд, фыркая и ворча. По его ногам видно было, что он не работал уже много недель. Наши подданные столпились вокруг него с значительным видом.
   — По обыкновению, — сказал конь со скрытой насмешкой, — вы склоняете ваши головы перед тираном, который приходит и все своё свободное время таращит глаза на вас.
   — Я покончил со своим, — сказал Дикон, он слизал остатки соли, сунул нос в руку своего хозяина и произнёс молитву по-своему. У Дикона были самые очаровательные манеры, когда-либо виденные мною.
   — И униженно благодарите его за то, что составляет ваше неотъемлемое право. Это унизительно, — сказал рыжий конь, втягивая воздух и стремясь учуять, не найдётся ли несколько лишних крупинок соли.
   — Сойди тогда с горы, Бони, — ответил Дикон. — Я думаю, что там найдёшь, что поесть, если уже не соскрёб всего. Ты съел больше, чем трое из нас сегодня, — и вчера, и за последние два месяца — с тех пор, что был здесь.
   — Я обращаюсь не к молодым и незрелым. Я говорю с теми, мнение и опытность которых вызывают уважение.
   Я видел, что Род поднял голову, как бы желая сделать какое-то замечание, потом снова опустил её и расставил ноги, как лошадь, везущая плуг. Род может пройти в тени милю за три минуты по обыкновенной дороге, в обыкновенном кабриолете. Он чрезвычайно силён, но, как большинство лошадей хембльтонской породы, с годами становится несколько угрюмым. Никто не может любить Рода, но все невольно уважают его.
   — В них, — продолжал рыжий конь, — я желаю пробудить постоянное сознание наносимых им обид и оскорблений.
   — Что это такое? — сонно спросил Марк Аврелий Антоний. Он подумал, что Бони говорит о какой-нибудь особенной еде.
   — Говоря «обиды и оскорбления», — Бони бешено размахивал хвостом, — я подразумеваю именно то, что выражается этими словами. Да, именно то.
   — Джентльмен говорит совершенно серьёзно, — сказала кобыла Тэкк своему брату Нипу. — Без сомнения, размышление расширяет кругозор. Его речь очень возвышенна.
   — Ну, сестра, — ответил Нип. — Ничего он не расширил, кроме круга обглоданного им пастбища. Там, откуда он пришёл, кормят словами.
   — Все же это — элегантный разговор, — возразила Тэкк, недоверчиво вскидывая хорошенькую тонкую головку.
   Рыжий конь услышал её и принял, как ему казалось, чрезвычайно внушительную осанку. В действительности же он имел вид чучела.
   — Теперь я спрашиваю вас — без предрассудков и без пристрастия, — что сделал когда-либо для вас человек-тиран? Разве вы не имеете неотъемлемого права на свежий воздух, дующий по этой безграничной равнине?
   — Вы когда-нибудь зимовали здесь? — весело сказал Дикон, остальные засмеялись исподтишка. — Довольно-таки холодно.
   — Нет ещё, не приводилось, — сказал Бони. — Я пришёл из безграничных пространств Канзаса, где благороднейшие из нашего рода живут среди подсолнечников, около садящегося во всем своём блеске солнца.
   — И вас прислали как образец? — сказал Рик, и его длинный, прекрасно ухоженный хвост, густой и красивый, как волосы квартеронки, дрогнул от смеха.
   — Канзас, сэр, не нуждается в рекламе. Его прирождённые сыны полагаются на себя и на своих туземных отцов. Да, сэр.
   Туиззи поднял свою умную, вежливую, старую морду. Болезнь сделала его застенчивым, но он всегда — самый вежливый из коней.
   — Извините меня, сэр, — медленно проговорил он, — но если только данные мне сведения не верны, большинство ваших отцов, сэр, привезено из Кентукки, а я из Падуки.
   Небольшая доля гордости слышалась в последних словах.
   — Каждая лошадь, смыслящая что-нибудь, — внезапно проговорил Мульдон (он стоял, упёршись своим волосатым подбородком в широкий круп Туиззи), — уходит из Канзаса прежде, чем ей остригут копыта. Я убежал из Иоваи в дни моей юности и невинности и был благодарен, когда меня отправили в Нью-Йорк. Мне-то вы не можете рассказать о Канзасе ничего, что мне было бы приятно вспомнить. Даже конюшни на бегах не представляют собой ничего особенного, но и они могли бы считаться принадлежащими Вандербильту по сравнению с конюшнями Канзаса.
   — То, что думают сегодня канзасские лошади, американские ещё будут думать завтра, а я говорю вам, что, когда лошади Америки восстанут во всем своём величии, дни поработителей будут сочтены.
   Наступило молчание. Наконец Рик проговорил довольно ворчливо:
   — Если хотите, то все мы восставали во всем нашем величии, за исключением разве Марка. Марки, восстаёшь ты иногда во всем своём величии?
   — Нет, — сказал Марк Аврелий Антоний, задумчиво пережёвывая траву, — хотя видел, как многие дураки пробовали сделать это.
   — Вы сознаётесь, что вы восстаёте? — возбуждённо сказал канзасский конь. — Так почему же — почему вы покорились в Канзасе?
   — Лошадь не может ходить все время на задних ногах, — сказал Дикон.
   — В особенности, когда падает навзничь, прежде чем поймёт, что с ней. Мы все проделывали это, Бони, — сказал Рик. — Нип и Тэкк пробовали это, несмотря на то, что говорит им Дикон, и Дикон пробовал, несмотря на то, что говорили ему Род и я, и я и Род пробовали сделать то же, несмотря на то, что говорил нам Гранди, а я думаю, что и Гранди делал то же, несмотря на то, что говорила ему мать. Это переходит от поколения к поколению. Жеребёнок не понимает, почему он пятится, брыкается по-старинному, встаёт на дыбы. Сохранился тот же старинный крик, который испускаешь, когда падаешь в грязь головой туда, где должен бы быть хвост, и внутренности у тебя трясутся, словно пойло из отрубей. Тот же самый древний голос говорит тебе на ухо: «Ну, дурачок, на что ты рассчитываешь, делая это?» — На здешней ферме мы не думаем о том, чтобы восставать во всем нашем величии. Идём парой или в одиночку, как прикажут.
   — А человек-тиран сидит и пялит глаза на вас, как вот теперь. Не правда ли, вы испытали это, сударыня?
   Это последнее замечание было обращено к Тедде. Всякий сразу мог видеть, что бедная, старая, беспокойная Тедда, отгонявшая мух, провела бурную молодость.
   — Зависит от человека, — ответила она, переминаясь с ноги на ногу и обращаясь к своим товарищам. — Они немного обижали меня, когда я была молода. Я думаю, что была немного нервна, а они не позволяли мне проявлять эти качества. Это было в графстве Монроэ, в Нью-Йорке, а с тех пор до того, как я пришла сюда, я возила такое количество людей, что могла бы наполнить ими целую гостиницу. Человек, продавший меня, сказал моему теперешнему хозяину: «Смотрите же, я предупредил вас. Не моя будет вина, если она сбросит вас посреди дороги. Не запрягайте её в высокий кабриолет и не пускайте без наглазников, — говорил он, — и без вот этой узды, если желаете возвратиться домой невредимым». Ну, первое, что сделал хозяин, — это достал высокий кабриолет.
   — Не могу сказать, чтобы я любил высокие кабриолеты, — сказал Рик, — они плохо удерживают равновесие.
   — А для меня так очень удобно, — сказал Марк Аврелий Антоний. — Там всегда на заднем сиденье бывает ребёнок, и я могу остановиться, пока он собирает красивые цветы, да и ухватить травки. Женщины всегда говорят, что мне надо угождать, я не довожу дела до того, чтобы проливать пот.
   — Конечно, я ничего не имею против высокого кабриолета, когда могу его видеть, — быстро продолжала Тедда. — Меня раздражает, когда эта несносная штука прыгает и качается позади моих наглазников… Потом хозяин посмотрел на узду, которую продали вместе со мной, и сказал: «Господи Боже мой! Да ведь с такой уздой самая смирная лошадь станет на дыбы!» Потом он взял простую узду и надел её так, как будто обратил особое внимание на чувствительность моего рта.
   — А у вас есть это чувство, мисс Тедда? — сказала Тэкк.
   Рот у неё был словно бархат, и она знала это.
   — Может быть, и было, мисс Тэкк, да я забыла. Потом он отпустил повод — это в моем стиле — и, право, не знаю, имею ли я право рассказывать это — он… поцеловал… меня…
   — Ну, клянусь копытами, — сказала Тэкк, — не понимаю, отчего это некоторые люди бывают так дерзки!
   — Полно, сестра, чего притворяться? — сказал Нип. — Ведь ты получаешь поцелуи всякий раз, когда начинаешь хромать.
   — Ну, нечего об этом рассказывать, несносный! — крикнула Тэкк и громко фыркнула.
   — Конечно, я слышала о поцелуях, — продолжала Тедда, — но на мою долю их выпадало мало. Не могу не сказать, что поступок этого человека так поразил меня, что он мог бы сделать со мной что угодно. Потом дело пошло, как будто поцелуя и не было, и я не сделала и трех шагов, как почувствовала, что новый мой хозяин знает своё дело и доверяет мне. Поэтому я постаралась угодить ему, и он ни разу не вынул бича — бич доводит меня до безумия — и в результате — ну, вот сегодня я пришла на Заднее пастбище, и купе опрокинулось два раза, а я оба раза ждала, пока его подняли. Можете судить сами. Я не желаю выставлять себя лучше моих соседей, в особенности с так обрезанным хвостом, но хочу, чтобы все знали, что Тедда перестала брыкаться и в упряжи и без упряжи, за исключением тех случаев, когда на пастбище появляется природный дурак, набивающий себе желудок не принадлежащей ему пищей, так как он не заслужил её.
   — Вы подразумеваете меня, сударыня? — сказал рыжий конь.
   — Коли подкова расшаталась, прибей её, — фыркнула Тедда. — Я не называю имён, хотя, конечно, есть существа, достаточно низкие и жадные, чтобы пожелать обходиться без них.
   — Многое можно простить невежеству, — сказал рыжий конь с зловещим блеском в голубых глазах.
   — По-видимому, да, иначе некоторых давно бы выгнали с пастбища, хотя бы за их еду и было заплачено.
   — Но чего вы не понимаете, извините меня, сударыня, это того, что общий принцип рабства, включающий содержание и прокорм, имеет совершенно ложное основание, и я горжусь, что вместе с большинством канзасских лошадей думаю, что все это должно быть отнесено на склад отживших предрассудков. Я говорю, мы слишком прогрессивны для этого. Я говорю, мы слишком просвещены для этого. Все это было хорошо, пока мы не думали, но теперь — но теперь — новое светило показалось на горизонте!