— Да благослови их Бог! — сонным голосом сказала миссис Джим.
Раньше чем побледнели звезды, Скотт, спавший в пустой повозке, проснулся и молча принялся за дело: будить Феза Уллу и переводчика так рано ему было жаль. Так как он опустил голову до самой земли, то не слышал, как подошла Вилльям, пока она не наклонилась над ним с чашкой чая и куском поджаренного хлеба с маслом в руках. Она была в старой амазонке тёмного цвета; глаза её ещё были сонными. На земле, на одеяле барахтался маленький ребёнок, другой заглядывал через плечо Скотта.
— Эй, маленький буян, — сказал Скотт, — как, черт возьми, рассчитываешь ты получить свою порцию, если не успокоишься?
Свежая белая рука удержала ребёнка, который задохнулся было, когда молоко полилось ему в рот.
— Доброго утра, — сказал доильщик. — Вы не можете себе представить, как извиваются эти малые.
— О, могу, — она говорила шёпотом, потому что все вокруг спало. — Только я пою их с ложки или через тряпки… Ваши толще моих… И вы делали это день за днём, по два раза в день? — Голос её был еле слышен.
— Да, это было глупое положение. Ну теперь попробуйте, — сказал он, уступая место девушке. — Смотрите! Коза не корова.
Коза протестовала против любительницы, и произошла борьба, во время которой Скотт подхватил ребёнка. Пришлось делать все снова, и Скотт тихо и весело смеялся. Однако ей удалось накормить двух детей и ещё третьего.
— Ну разве маленькие не хорошо берут! — сказал Скотт. — Я научил их.
Оба были очень заняты и увлечены, как вдруг совершенно рассвело, и, прежде чем они успели опомниться, лагерь проснулся, а они оказались стоящими на коленях среди коз и покрасневшими до ушей. Но даже если бы весь мир вынырнул из тьмы, он мог слушать и видеть все, что происходило между ними.
— О, — неуверенно сказала Вилльям, хватая чай и хлеб. — Я приготовила это для вас. Теперь все холодное, как лёд. Я думала, что, может быть, вы не найдёте ничего готового так рано. Лучше не пейте. Это холодно, как лёд.
— Это мило с вашей стороны. Все хорошо. Я оставлю моих ребят и коз у вас и миссис Джим, и, конечно, всякий в лагере покажет вам, как надо доить.
— Конечно, — сказала Вилльям; она становилась все розовее и розовее, все величественнее и величественнее по мере того, как шла к своей палатке, энергично обмахиваясь блюдечком.
В лагере раздались пронзительные, жалобные крики, когда старшие из детей увидели, что их нянька отправляется без них. Фез Улла снизошёл до шуток с полицейскими. Скотт побагровел от стыда, когда услышал громкий хохот Хаукинса, сидевшего на лошади.
Один ребёнок вырвался от миссис Джим, побежал, словно кролик, и ухватился за сапог Скотта. Вилльям шла за ним лёгкими, быстрыми шагами.
— Не пойду, не пойду! — кричал ребёнок, обвивая ногами ногу Скотта. — Меня убьют здесь. Я не знаю этих людей.
— Говорю тебе, — сказал Скотт на ломаном тамильском наречии. — Говорю, что она не сделает тебе ничего дурного. Пойди с ней и ешь хорошенько.
— Идём! — сказала Вилльям, задыхаясь и бросая сердитый взгляд на Скотта, который стоял беспомощно, словно подстреленный.
— Уйдите, — сказал Скотт, обращаясь к Вилльям. — Я пришлю мальчугана через минуту.
Властный тон произвёл своё действие, но не совсем так, как ожидал Скотт.
Мальчик выпустил сапог и сказал серьёзно:
— Я не знал, что эта женщина твоя. Я пойду.
Потом он крикнул своим товарищам, толпе мальчуганов трех, четырех и пяти лет, ожидавших результата его предприятия, прежде чем бежать:
— Ступайте назад и ешьте. Это женщина нашего господина. Она послушается его приказаний.
Джим чуть не покатился со смеху, Фез Улла и полицейские улыбались, а приказания Скотта посыпались градом на возниц.
— Таков обычай сахибов, когда говорят правду в их присутствии, — сказал Фез Улла. — Подходит время, когда мне придётся искать новую службу. Молодые жены, особенно те, что говорят на нашем языке и знают полицейские обычаи, представляют собой большое затруднение для честных дворецких в смысле расходов.
Вилльям не говорила, что она думала обо всем этом. Когда её брат десять дней спустя приехал в лагерь за приказаниями и узнал о проделках Скотта, он со смехом сказал:
— Ну, теперь решено. Он будет «Бакри» Скоттом до конца своих дней («Бакри» на местном северном наречии значит «коза»). Что за прелесть! Я отдал бы месячное жалованье, чтобы посмотреть, как он нянчит голодных детей. Я кормил некоторых рисовым отваром, но это и все.
— Прямо отвратительно, — сказала его сестра. Глаза её метали искры. — Человек делает, что можно и что надо, а все вы, остальные мужчины, думаете только о том, какую бы ему дать глупую кличку, смеётесь и воображаете, что это забавно.
— Ах!.. — сочувственно сказала миссис Джим.
— Не тебе бы говорить, Вилльям. Ведь окрестила же ты маленькую мисс Лемби «Пуговкой-перепёлкой» последней зимой. Индия — страна кличек.
— Это совсем другое дело, — сказала Вилльям. — Она только девушка и ничего не сделала за исключением того, что ходит, как перепёлка, и это правда. Но нехорошо смеяться над мужчиной.
— Скотту это все равно, — сказал Мартин. — Старого Скотта не выведешь из себя. Я пробовал сделать это в течение восьми лет, а ты знаешь его только три года. Какой у него вид?
— Очень хороший, — сказала Вилльям и ушла со вспыхнувшими щеками. — «Бакри» Скотт, скажите пожалуйста! — Потом она рассмеялась, так как знала страну, в которой служила. — Все равно будет «Бакри», — медленно прошептала она несколько раз, пока не примирилась с кличкой.
Вернувшись на свою службу на железной дороге, Мартин широко распространил кличку между своими сослуживцами, так что Скотт узнал это ещё по дороге. Туземцы полагали, что это какой-нибудь почётный титул, а возницы употребляли его в простоте душевной, пока Фез Улла, который не любил чужеземных шуток, чуть было не проломил им головы. Теперь было мало времени для того, чтобы возиться с козами где-либо, за исключением больших лагерей, в которых Джим, развивая идею Скотта, кормил большие стада бесполезными северными зёрнами. Рису было навезено достаточно, чтобы спасти людей, если быстро распределить его. Для этой цели не было никого лучше высокого инженера, который никогда не выходил из себя, не отдавал ненужных приказаний и никогда не обсуждал отданного ему самому приказания. Скотт быстро шёл вперёд, оберегая свой скот, ежедневно омывая ссадины на шеях упряжных волов; чтобы не терять времени по дороге, он останавливался на маленьких питательных пунктах, разгружал повозки и возвращался форсированным ночным маршем к следующему распределительному пункту, где находил неизменную телеграмму Хаукинса: «Продолжайте делать то же». И он делал то же снова и снова, а Джим Хаукинс на расстоянии пятидесяти миль отмечал на большой карте следы его колёс, бороздивших охваченные голодом области. Другие хорошо исполняли своё дело — по окончании Хаукинс донёс об усердной работе всех, — но Скотт превосходил всех, потому что у него были рупии, и он сразу же платил за все починки повозок и за все неожиданные, экстренные расходы, надеясь на возмещение их впоследствии. Теоретически правительство должно было бы платить за каждую подкову и чеку, за каждого рабочего, нанятого для погрузки, но казённые деньги и векселя оплачиваются медленно, и интеллигентные, искусные клерки пишут пространно, оспаривая неутвержденные расходы в восемь анн. Человек, желающий, чтобы его дело шло успешно, должен брать с собой деньги, чтобы не затрудняться в платежах.
— Я говорил тебе, что он будет работать, — сказал в конце шести недель Джимми своей жене. — У него под началом в продолжение года на севере на Мосульском канале было две тысячи человек, но с ним хлопот меньше, чем с молодым Мартином с его десятью констеблями; и я убеждён — только правительство не признает нравственных обязательств, — что он около половины своего жалованья тратит на смазку колёс. Взгляни-ка, Лиззи, на работу за одну неделю! Сорок миль в два дня с двенадцатью повозками; двухдневная остановка, чтобы оборудовать питательный пункт для Роджерса (Роджерс сам должен был бы устроить его, идиот!). Потом сорок миль назад, нагрузил по дороге шесть повозок и раздавал продукты целое воскресенье. Потом вечером он пишет мне полуофициальное письмо на двадцати страницах о том, что люди там, где он находится, «могли бы быть с успехом употреблены на земляные работы», и прибавляет, что он заставил их ремонтировать найденный им старинный испорченный резервуар, так как он позволит иметь большое количество воды, когда пойдут дожди. Он думает, что может построить плотину за две недели. Взгляни на чертежи на полях — не правда ли, как они отчётливы и хороши? Я знал, что он «пукка» (молодец), но не знал, что он до такой степени молодец.
— Нужно показать эти чертежи Вилльям, — сказала миссис Джим. — Она изводится с этими младенцами.
— Не больше тебя, моя милая. Ну, месяца через два мы выйдем из этого положения. Жаль, что я не могу представить тебя к награде.
Вилльям поздно вечером сидела в своей палатке, читая страницу за страницей, исписанные чётким почерком, любовно поглаживая чертежи предполагаемых исправлений резервуара и хмуря брови над столбцами цифр — вычислений расхода воды.
«И он находит время для всего этого, — вскрикнула она про себя, — и… ну, я также участвовала в здешней работе! Я спасла нескольких детей».
В двадцатый раз ей приснился Бог в золотой пыли, и она проснулась освежённая, чтобы кормить безобразных чёрных детей, десятками подобранных на дороге, ужасных, покрытых болячками детей, кости которых почти прорывали кожу.
Скотту не позволили бросить его дела, но письмо его было отправлено правительству, и он имел утешение, нередкое в Индии, узнать, что другой человек пожал посеянное им. Это была также дисциплина, полезная для души.
— Он слишком хорош, чтобы растрачивать себя на каналы, — говорил Джимми. — Всякий может смотреть за кули. Нечего сердиться, Вилльям. Он, конечно, тоже может… Но мне нужна моя жемчужина среди руководителей транспортов, и я перевёл его в округ Канда, где ему придётся проделать все сначала. Он, должно быть, уже марширует теперь.
— Он не кули! — с яростью сказала Вилльям. — Он должен сделать свою настоящую работу!
— Он лучший человек в своём деле, а этим много сказано; но если приходится разбивать камни бритвой, то я предпочитаю выбрать самую лучшую.
— Не пора ли бы нам повидаться с ним? — сказала миссис Джим. — Я уверена, бедный мальчик за месяц ни разу не поел нормально. Он, вероятно, сидит в повозке и ест сардинки руками.
— Все в своё время, милая. Долг превыше приличий.
— Иногда я думаю, — сказала Вилльям, — как будем мы себя чувствовать, когда станем танцевать, или слушать оркестр, или сидеть под крышей. Мне как-то не верится, что я когда-нибудь носила бальное платье.
— Одну минуту, — сказала миссис Джим, думавшая о чем-то. — Если он поедет в Канду, то будет в пяти милях от нас. Конечно, он заедет сюда.
— О нет, не заедет, — сказала Вилльям.
— Откуда вы знаете, милая?
— Это оторвёт его от дела. У него не будет времени.
— Он найдёт его, — сказала, подмигивая, миссис Джим.
— Это целиком зависит от него. Абсолютно нет никакой причины не заехать, если он считает нужным побывать здесь, — сказал Джим.
— Он не сочтёт это нужным, — ответила Вилльям, не выказывая ни горя, ни волнения. — Он был бы не он, если бы заехал.
— Конечно, в такие времена хорошо узнаешь людей, — сухо сказал Джим, но выражение лица Вилльям оставалось спокойным.
И Скотт не приехал, как она и предсказывала.
Дожди пошли, наконец, поздно, но зато сильные, и сухая, растрескавшаяся земля превратилась в красную грязь; слуги убивали змей в лагере, откуда никто не выходил в течение двух недель, за исключением Хаукинса, который садился на лошадь и с радостью разъезжал по окрестностям, шлёпая по грязи. Правительство предписало раздать зёрна для посева, а также деньги для покупки новых быков, и белым людям пришлось работать вдвое больше. Вилльям переходила дорогу по набросанным кирпичам и давала своим питомцам согревающие лекарства, от которых они поглаживали свои кругленькие животики; козы питались жёсткой травой. От Скотта, находившегося в округе Канда, на юго-востоке, приходили только телеграммы — рапорты Хаукинсу. Плохие местные дороги исчезли; возницы чуть не взбунтовались; один из полицейских, взятых у Мартина, умер от холеры; Скотт принимал по тридцати гран хины в день, чтобы защититься от лихорадки, которой в тяжёлое дождливое время заболевает много работающих людей, но обо всем этом он не считал нужным докладывать. По обыкновению, он отправлялся с главного продовольственного пункта на железной дороге по радиусу в пятнадцать миль, а так как взять большой груз было невозможно, то он брал только четверть положенного, и потому ему приходилось разъезжать вчетверо больше; он боялся распространения какой-нибудь эпидемии среди тысяч крестьян, если они будут собираться на питательных пунктах. Дешевле было забирать правительственных волов, заставлять их работать до смерти и оставлять в добычу воронам в придорожной грязи.
Тут сказался правильный, трудовой образ жизни, который он вёл за последние восемь лет. Впрочем, в голове у него словно звучал колокол, а земля уходила из-под ног, когда он стоял, и из-под кровати, когда он спал. Если Хаукинс счёл нужным превратить его в погонщика волов, думал он, то это исключительно дело его, Хаукинса. На севере есть люди, которые узнают, что он сделал; люди, служащие по тридцать лет в его департаменте, скажут: «это недурно», а главное, неизмеримо выше людей всех положений стояла в самой гуще битвы Вилльям, которая одобрит его, потому что она понимает все. Он так настроил свой ум, что он был весь подчинён ежедневной механической рутине, хотя его голос звучал словно чужой в его ушах, а пальцы, когда он писал, становились большими, как подушки, или маленькими, как горошинки. Усилием воли дотащился он до телеграфной станции на железной дороге и продиктовал телеграмму Хаукинсу, в которой извещал, что в настоящее время в Канде, по его мнению, неблагополучно и что он ожидает дальнейших распоряжений.
Телеграфист из Мадраса не одобрил высокого, худощавого человека, упавшего на него в глубоком обмороке, не за то, что тяжесть тела этого человека была велика, но из-за ругани и побоев, которыми осыпал его Фез Улла, когда нашёл своего господина лежащим под скамьёй.
Фез Улла собрал отовсюду, откуда мог, простыни, одеяла и лёг под ними рядом со своим господином, связал ему руки верёвкой, напоил его какой-то ужасной настойкой из травы, позвал полицейского, чтобы бороться с больным, когда тот намеревался освободиться от невыносимой жары под одеялами и простынями, и закрыл двери телеграфной конторы на две ночи и один день, чтобы удалить любопытных. А когда по линии железной дороги подъехала вагонетка и Хаукинс постучался в дверь, Скотт окликнул его слабым, но нормальным голосом, а Фез стал поодаль и гордился своим успехом.
— В продолжение двух ночей, небеснорожденный, он был «пагаль»[6], — сказал Фез Улла. — Взгляните на мой нос и обратите внимание на глаз полицейского. Он бил нас связанными руками, но мы сели на него, небеснорожденный, и, хотя слова его были очень дурны, все же заставили его пропотеть. Небеснорожденный, никогда не бывало такого пота! Теперь он слабее ребёнка, но лихорадка вышла из него, милостью Божьей. Остался только мой нос и глаз констебля. Сахиб, уж не просить ли мне отставки, потому что мой сахиб побил меня? — И Фез Улла осторожно положил свою длинную худую руку на грудь Скотта, чтобы удостовериться, что лихорадка у него прошла, а потом пошёл открывать жестянки с консервами и обуздывать смеявшихся над его распухшим носом.
— В округе все благополучно, — шепнул Скотт. — Нет ничего нового. Вы получили мою телеграмму? Я оправлюсь за неделю. Не понимаю, как это случилось. Я поправлюсь через несколько дней.
— Вы поедете в лагерь с нами, — сказал Хаукинс.
— Но как же… ведь…
— Все кончилось, хотя шум вокруг этого дела ещё продолжается. Вы, пенджабцы, нам больше не нужны. Клянусь честью, не нужны. Мартин возвращается через несколько недель, Арбутнот уже вернулся, Эллис и Клэй заканчивают последнюю линию, которую государство проводит к питательным пунктам. Мортен умер — впрочем, он бенгалец; вы его не знали. Даю слово, вы и Вилльям Мартин, по-видимому, благополучно вынесли все.
— А как она? — голос то возвышался, то падал.
— Она отлично выглядела, когда я расстался с ней. Римско-католические миссии принимают брошенных детей, чтобы обратить их в маленьких священников, базилианская миссия берет нескольких, а остальных разобрали матери. Она немножко похудела, ну да как все мы. Ну, как вы думаете, когда вы можете двинуться в путь?
— Я не могу приехать в лагерь в таком состоянии. Я не хочу, — раздражённо ответил он.
— Ну, конечно, вид у вас неважный, но, насколько я понимаю, они будут рады видеть вас во всяком состоянии. Я тут присмотрю за вашей работой денька два, если хотите, а тем временем вы наберётесь сил, и Фез Улла откормит вас.
Скотт начал ходить, хотя и шатаясь, к тому времени как Хаукинс окончил свой осмотр. Он весь вспыхнул, когда Джим сказал, что его работа в округе была «недурна», и затем прибавил, что во время голода он считал Скотта своей правой рукой и считает своим долгом официально доложить об этом по начальству.
Итак, они вернулись по железной дороге в старый лагерь, но вблизи него не было толпы, костры во рвах потухли и почернели, а бараки для голодающих были почти пусты.
— Видите! — сказал Джим. — Дела нам осталось немного. Поезжайте-ка лучше к моей жене. Там для вас устроили палатку. Обед в семь часов. Тогда я увижусь с вами.
Скотт поехал шагом, Фез Улла шёл у стремени. Подъехав к палатке, Скотт увидел Вилльям в амазонке из бумажной материи коричневого цвета. Она сидела у входа в палатку-столовую, опустив руки на колени, бледная, как смерть, похудевшая, истощённая. Даже волосы потеряли свой обычный блеск. Миссис Джим не было видно. Вилльям могла только сказать:
— Какой у вас плохой вид!
— У меня был приступ лихорадки. У вас самой вид не очень хороший.
— О, я достаточно здорова. Наша работа подходит к концу, знаете?
Скотт кивнул головой.
— Мы все скоро вернёмся назад. Хаукинс говорил мне.
— До Рождества, говорит миссис Джим. Рады вы будете вернуться? Я уже чувствую запах лесов, — Вилльям втянула воздух. — Мы успеем к рождественским празднествам. Я думаю, что даже пенджабское правительство не будет настолько низко, что переведёт Джека на новое место до Нового года.
— Кажется, как будто это было сотни лет тому назад — Пенджаб и все остальное, не правда ли? Рады вы, что приехали?
— Теперь, когда все прошло, да. Здесь было ужасно. Вы знаете, мы должны были сидеть смирно и ничего не делать, а сэр Джим так часто уезжал.
— Ну уж и ничего не делать… Ну а как у вас шло доение коз?..
— Кое-как справлялась — после того, как вы научили меня.
Они примолкли, прислушиваясь к шуму шагов. Но миссис Джим все не было.
— Это напомнило мне, что я должна вам пятьдесят рупий за сгущённое молоко. Я думала, что вы заедете сюда, когда вас перевели в округ Канда, и я смогу тогда заплатить вам, но вы не заехали.
— Я проезжал в пяти милях от лагеря. Видите, это было во время перехода, и повозки ломались каждую минуту, мне удалось поправить их только к десяти часам вечера. Но мне страшно хотелось заехать. Вы знали, что хотелось, не правда ли?
— Я думаю, что знала, — сказала Вилльям, глядя на него. Теперь она уже не была бледна.
— Вы поняли?
— Почему вы не заехали? Конечно, поняла.
— Почему?
— Потому, что не могли. Я знала это.
— Было бы вам приятно?..
— Если бы вы приехали?.. Ведь я знала, что вы не приедете… Все же, если бы приехали, я была бы очень рада. Вы знаете это.
— Слава Богу, что я не приехал! Но как мне хотелось! Знаете, я не решился ехать впереди повозок, потому что боялся, что заставлю их свернуть как-нибудь в эту сторону.
— Я знала, что вы не сделаете этого, — с довольным видом сказала Вилльям. — Вот ваши пятьдесят рупий.
Скотт наклонился и поцеловал руку, державшую грязные бумажки. Другая рука неловко, но очень нежно погладила его по голове.
— И вы знали, не правда ли? — сказала Вилльям изменившимся голосом.
— Нет, клянусь честью, не знал. Я… у меня не хватало смелости ожидать чего-либо подобного, за исключением… Скажите, вы ездили куда-нибудь в тот день, когда я проезжал мимо по дороге в Канду?
Вилльям кивнула головой и улыбнулась, словно ангел, которого застали за добрым делом.
— Так, значит, это я видел край вашей амазонки в…
— В пальмовой роще на южной дороге. Я увидела ваш шлем, когда вы выходили из пристройки у храма, — я видела ровно столько, чтобы убедиться, что у вас все благополучно. Приятно вам это?
На этот раз Скотт не поцеловал ей руку, потому что они скрылись во мраке палатки-столовой и потому что Вилльям, колена которой дрожали так, что она должна была сесть на ближайший стул, опустила голову на руки и заплакала обильными, счастливыми слезами; и когда Скотт сообразил, что следовало бы утешить её, она побежала в свою палатку, Скотт же вышел на воздух с широкой, идиотской улыбкой на устах. Но когда Фез Улла принёс ему питьё, оказалось, что Скотту необходимо поддерживать одну руку другой, не то прекрасный напиток — виски с содовой — расплескался бы. Бывают лихорадки разного рода.
Но хуже — и притом гораздо хуже — был натянутый разговор, когда они избегали смотреть друг на друга, пока слуги не удалились, и хуже всего, когда миссис Джим, еле удерживавшаяся от слез с той минуты, как подали суп, поцеловала Скотта и Вилльям, и они выпили целую бутылку шампанского, тёплого, потому что не было льда. Потом Скотт и Вилльям сидели при свете звёзд на воздухе до тех пор, пока миссис Джим не загнала их в палатку, боясь нового приступа лихорадки.
По поводу этого и многого другого Вилльям сказала:
— Быть помолвленной отвратительно, потому что это какое-то неопределённое положение. Мы должны быть благодарны, что у нас столько дел.
— Столько дел! — сказал Джим, когда эти слова были переданы ему. — Оба они теперь никуда не годятся. Я не могу добиться пяти часов работы от Скотта. Половину времени он витает в облаках.
— Но зато так отрадно смотреть на них, Джимми. Сердце у меня разобьётся, когда они уедут. Не можешь ли ты сделать что-нибудь для них?
— Я написал донесение так, что должно получиться впечатление, будто он лично вёл все это дело. Но он желает только получить место по проведению канала Луни, и Вилльям также стоит на этом. Слышала ты когда-нибудь, как они говорят о запруде, об излишке воды? Должно быть, такова их манера ухаживать.
Миссис Джим нежно улыбнулась.
— Ну, это они только так, между прочим!.. Да благослови их Господь.
Итак, любовь царствовала невозбранно в лагере при ярком свете дня в то время, как люди завершали борьбу с голодом в «восьми округах».
Утро принесло пронизывающий холод северного декабря, облака дыма костров, тёмный серо-голубой цвет тамариндовых деревьев, сооружения над разрушенными могилами и все запахи белых северных равнин. Поезд бежал по длинному Сеглейскому мосту, тянувшемуся на протяжении мили. Вилльям, закутанная в «поштин» — куртку из овчины, расшитую шелками и обшитую грубой мерлушкой, — смотрела на все влажными глазами и с трепетавшими от восторга ноздрями. Юг с его пагодами и пальмовыми деревьями, индусский юг остался позади. Вот страна, которую она знает и любит. Перед ней была хорошо знакомая ей жизнь среди людей её круга и понятий.
Почти на каждой станции они забирали этих людей — мужчин и женщин, едущих на Рождество с ракетками для тенниса, связками шестов для игры в поло, с милыми, поломанными лопатками для крокета, фокстерьерами и сёдлами. Большая часть из них была в таких же куртках, как у Вилльям, потому что с северным холодом так же нельзя шутить, как с северной жарой. И Вилльям была среди них и одна из них. Запустив руки глубоко в карманы, подняв воротник выше ушей, она расхаживала по платформе, притоптывая ногами, чтобы согреться, и переходила из одного вагона в другой, чтобы навестить знакомых. Везде её поздравляли. Скотт сидел в конце поезда с холостяками, которые немилосердно дразнили его тем, что он кормил грудных детей и доил коз, но по временам он подходил к окну вагона, где сидела Вилльям, и шептал:
— Хорошо, не правда ли?
И Вилльям отвечала, видимо, в полном восторге:
— Правда, хорошо.
— Приятно было слышать благозвучные имена родных городов: Умбала, Лудиана, Филлоур, Джуллундур звучали в её ушах, словно колокола, которые должны возвестить о её свободе, и Вилльям чувствовала глубокую, истинную жалость ко всем чужим и посторонним — гостям, путешественникам и только что принятым на службу.
Возвращение было чудесное, и, когда холостяки давали рождественский бал, Вилльям была неофициально, так сказать, главной и почётной гостьей старшин клуба, которые могли устроить все чрезвычайно приятно для своих друзей. Она танцевала со Скоттом почти все танцы, а остальное время сидела в большой, тёмной галерее, выходившей в великолепный зал, где блестели мундиры, звенели шпоры и развевались новые женские платья и где четыреста танцоров кружились так, что флаги, которыми были задрапированы колонны, стали развеваться, уносимые вихрем.
Раньше чем побледнели звезды, Скотт, спавший в пустой повозке, проснулся и молча принялся за дело: будить Феза Уллу и переводчика так рано ему было жаль. Так как он опустил голову до самой земли, то не слышал, как подошла Вилльям, пока она не наклонилась над ним с чашкой чая и куском поджаренного хлеба с маслом в руках. Она была в старой амазонке тёмного цвета; глаза её ещё были сонными. На земле, на одеяле барахтался маленький ребёнок, другой заглядывал через плечо Скотта.
— Эй, маленький буян, — сказал Скотт, — как, черт возьми, рассчитываешь ты получить свою порцию, если не успокоишься?
Свежая белая рука удержала ребёнка, который задохнулся было, когда молоко полилось ему в рот.
— Доброго утра, — сказал доильщик. — Вы не можете себе представить, как извиваются эти малые.
— О, могу, — она говорила шёпотом, потому что все вокруг спало. — Только я пою их с ложки или через тряпки… Ваши толще моих… И вы делали это день за днём, по два раза в день? — Голос её был еле слышен.
— Да, это было глупое положение. Ну теперь попробуйте, — сказал он, уступая место девушке. — Смотрите! Коза не корова.
Коза протестовала против любительницы, и произошла борьба, во время которой Скотт подхватил ребёнка. Пришлось делать все снова, и Скотт тихо и весело смеялся. Однако ей удалось накормить двух детей и ещё третьего.
— Ну разве маленькие не хорошо берут! — сказал Скотт. — Я научил их.
Оба были очень заняты и увлечены, как вдруг совершенно рассвело, и, прежде чем они успели опомниться, лагерь проснулся, а они оказались стоящими на коленях среди коз и покрасневшими до ушей. Но даже если бы весь мир вынырнул из тьмы, он мог слушать и видеть все, что происходило между ними.
— О, — неуверенно сказала Вилльям, хватая чай и хлеб. — Я приготовила это для вас. Теперь все холодное, как лёд. Я думала, что, может быть, вы не найдёте ничего готового так рано. Лучше не пейте. Это холодно, как лёд.
— Это мило с вашей стороны. Все хорошо. Я оставлю моих ребят и коз у вас и миссис Джим, и, конечно, всякий в лагере покажет вам, как надо доить.
— Конечно, — сказала Вилльям; она становилась все розовее и розовее, все величественнее и величественнее по мере того, как шла к своей палатке, энергично обмахиваясь блюдечком.
В лагере раздались пронзительные, жалобные крики, когда старшие из детей увидели, что их нянька отправляется без них. Фез Улла снизошёл до шуток с полицейскими. Скотт побагровел от стыда, когда услышал громкий хохот Хаукинса, сидевшего на лошади.
Один ребёнок вырвался от миссис Джим, побежал, словно кролик, и ухватился за сапог Скотта. Вилльям шла за ним лёгкими, быстрыми шагами.
— Не пойду, не пойду! — кричал ребёнок, обвивая ногами ногу Скотта. — Меня убьют здесь. Я не знаю этих людей.
— Говорю тебе, — сказал Скотт на ломаном тамильском наречии. — Говорю, что она не сделает тебе ничего дурного. Пойди с ней и ешь хорошенько.
— Идём! — сказала Вилльям, задыхаясь и бросая сердитый взгляд на Скотта, который стоял беспомощно, словно подстреленный.
— Уйдите, — сказал Скотт, обращаясь к Вилльям. — Я пришлю мальчугана через минуту.
Властный тон произвёл своё действие, но не совсем так, как ожидал Скотт.
Мальчик выпустил сапог и сказал серьёзно:
— Я не знал, что эта женщина твоя. Я пойду.
Потом он крикнул своим товарищам, толпе мальчуганов трех, четырех и пяти лет, ожидавших результата его предприятия, прежде чем бежать:
— Ступайте назад и ешьте. Это женщина нашего господина. Она послушается его приказаний.
Джим чуть не покатился со смеху, Фез Улла и полицейские улыбались, а приказания Скотта посыпались градом на возниц.
— Таков обычай сахибов, когда говорят правду в их присутствии, — сказал Фез Улла. — Подходит время, когда мне придётся искать новую службу. Молодые жены, особенно те, что говорят на нашем языке и знают полицейские обычаи, представляют собой большое затруднение для честных дворецких в смысле расходов.
Вилльям не говорила, что она думала обо всем этом. Когда её брат десять дней спустя приехал в лагерь за приказаниями и узнал о проделках Скотта, он со смехом сказал:
— Ну, теперь решено. Он будет «Бакри» Скоттом до конца своих дней («Бакри» на местном северном наречии значит «коза»). Что за прелесть! Я отдал бы месячное жалованье, чтобы посмотреть, как он нянчит голодных детей. Я кормил некоторых рисовым отваром, но это и все.
— Прямо отвратительно, — сказала его сестра. Глаза её метали искры. — Человек делает, что можно и что надо, а все вы, остальные мужчины, думаете только о том, какую бы ему дать глупую кличку, смеётесь и воображаете, что это забавно.
— Ах!.. — сочувственно сказала миссис Джим.
— Не тебе бы говорить, Вилльям. Ведь окрестила же ты маленькую мисс Лемби «Пуговкой-перепёлкой» последней зимой. Индия — страна кличек.
— Это совсем другое дело, — сказала Вилльям. — Она только девушка и ничего не сделала за исключением того, что ходит, как перепёлка, и это правда. Но нехорошо смеяться над мужчиной.
— Скотту это все равно, — сказал Мартин. — Старого Скотта не выведешь из себя. Я пробовал сделать это в течение восьми лет, а ты знаешь его только три года. Какой у него вид?
— Очень хороший, — сказала Вилльям и ушла со вспыхнувшими щеками. — «Бакри» Скотт, скажите пожалуйста! — Потом она рассмеялась, так как знала страну, в которой служила. — Все равно будет «Бакри», — медленно прошептала она несколько раз, пока не примирилась с кличкой.
Вернувшись на свою службу на железной дороге, Мартин широко распространил кличку между своими сослуживцами, так что Скотт узнал это ещё по дороге. Туземцы полагали, что это какой-нибудь почётный титул, а возницы употребляли его в простоте душевной, пока Фез Улла, который не любил чужеземных шуток, чуть было не проломил им головы. Теперь было мало времени для того, чтобы возиться с козами где-либо, за исключением больших лагерей, в которых Джим, развивая идею Скотта, кормил большие стада бесполезными северными зёрнами. Рису было навезено достаточно, чтобы спасти людей, если быстро распределить его. Для этой цели не было никого лучше высокого инженера, который никогда не выходил из себя, не отдавал ненужных приказаний и никогда не обсуждал отданного ему самому приказания. Скотт быстро шёл вперёд, оберегая свой скот, ежедневно омывая ссадины на шеях упряжных волов; чтобы не терять времени по дороге, он останавливался на маленьких питательных пунктах, разгружал повозки и возвращался форсированным ночным маршем к следующему распределительному пункту, где находил неизменную телеграмму Хаукинса: «Продолжайте делать то же». И он делал то же снова и снова, а Джим Хаукинс на расстоянии пятидесяти миль отмечал на большой карте следы его колёс, бороздивших охваченные голодом области. Другие хорошо исполняли своё дело — по окончании Хаукинс донёс об усердной работе всех, — но Скотт превосходил всех, потому что у него были рупии, и он сразу же платил за все починки повозок и за все неожиданные, экстренные расходы, надеясь на возмещение их впоследствии. Теоретически правительство должно было бы платить за каждую подкову и чеку, за каждого рабочего, нанятого для погрузки, но казённые деньги и векселя оплачиваются медленно, и интеллигентные, искусные клерки пишут пространно, оспаривая неутвержденные расходы в восемь анн. Человек, желающий, чтобы его дело шло успешно, должен брать с собой деньги, чтобы не затрудняться в платежах.
— Я говорил тебе, что он будет работать, — сказал в конце шести недель Джимми своей жене. — У него под началом в продолжение года на севере на Мосульском канале было две тысячи человек, но с ним хлопот меньше, чем с молодым Мартином с его десятью констеблями; и я убеждён — только правительство не признает нравственных обязательств, — что он около половины своего жалованья тратит на смазку колёс. Взгляни-ка, Лиззи, на работу за одну неделю! Сорок миль в два дня с двенадцатью повозками; двухдневная остановка, чтобы оборудовать питательный пункт для Роджерса (Роджерс сам должен был бы устроить его, идиот!). Потом сорок миль назад, нагрузил по дороге шесть повозок и раздавал продукты целое воскресенье. Потом вечером он пишет мне полуофициальное письмо на двадцати страницах о том, что люди там, где он находится, «могли бы быть с успехом употреблены на земляные работы», и прибавляет, что он заставил их ремонтировать найденный им старинный испорченный резервуар, так как он позволит иметь большое количество воды, когда пойдут дожди. Он думает, что может построить плотину за две недели. Взгляни на чертежи на полях — не правда ли, как они отчётливы и хороши? Я знал, что он «пукка» (молодец), но не знал, что он до такой степени молодец.
— Нужно показать эти чертежи Вилльям, — сказала миссис Джим. — Она изводится с этими младенцами.
— Не больше тебя, моя милая. Ну, месяца через два мы выйдем из этого положения. Жаль, что я не могу представить тебя к награде.
Вилльям поздно вечером сидела в своей палатке, читая страницу за страницей, исписанные чётким почерком, любовно поглаживая чертежи предполагаемых исправлений резервуара и хмуря брови над столбцами цифр — вычислений расхода воды.
«И он находит время для всего этого, — вскрикнула она про себя, — и… ну, я также участвовала в здешней работе! Я спасла нескольких детей».
В двадцатый раз ей приснился Бог в золотой пыли, и она проснулась освежённая, чтобы кормить безобразных чёрных детей, десятками подобранных на дороге, ужасных, покрытых болячками детей, кости которых почти прорывали кожу.
Скотту не позволили бросить его дела, но письмо его было отправлено правительству, и он имел утешение, нередкое в Индии, узнать, что другой человек пожал посеянное им. Это была также дисциплина, полезная для души.
— Он слишком хорош, чтобы растрачивать себя на каналы, — говорил Джимми. — Всякий может смотреть за кули. Нечего сердиться, Вилльям. Он, конечно, тоже может… Но мне нужна моя жемчужина среди руководителей транспортов, и я перевёл его в округ Канда, где ему придётся проделать все сначала. Он, должно быть, уже марширует теперь.
— Он не кули! — с яростью сказала Вилльям. — Он должен сделать свою настоящую работу!
— Он лучший человек в своём деле, а этим много сказано; но если приходится разбивать камни бритвой, то я предпочитаю выбрать самую лучшую.
— Не пора ли бы нам повидаться с ним? — сказала миссис Джим. — Я уверена, бедный мальчик за месяц ни разу не поел нормально. Он, вероятно, сидит в повозке и ест сардинки руками.
— Все в своё время, милая. Долг превыше приличий.
— Иногда я думаю, — сказала Вилльям, — как будем мы себя чувствовать, когда станем танцевать, или слушать оркестр, или сидеть под крышей. Мне как-то не верится, что я когда-нибудь носила бальное платье.
— Одну минуту, — сказала миссис Джим, думавшая о чем-то. — Если он поедет в Канду, то будет в пяти милях от нас. Конечно, он заедет сюда.
— О нет, не заедет, — сказала Вилльям.
— Откуда вы знаете, милая?
— Это оторвёт его от дела. У него не будет времени.
— Он найдёт его, — сказала, подмигивая, миссис Джим.
— Это целиком зависит от него. Абсолютно нет никакой причины не заехать, если он считает нужным побывать здесь, — сказал Джим.
— Он не сочтёт это нужным, — ответила Вилльям, не выказывая ни горя, ни волнения. — Он был бы не он, если бы заехал.
— Конечно, в такие времена хорошо узнаешь людей, — сухо сказал Джим, но выражение лица Вилльям оставалось спокойным.
И Скотт не приехал, как она и предсказывала.
Дожди пошли, наконец, поздно, но зато сильные, и сухая, растрескавшаяся земля превратилась в красную грязь; слуги убивали змей в лагере, откуда никто не выходил в течение двух недель, за исключением Хаукинса, который садился на лошадь и с радостью разъезжал по окрестностям, шлёпая по грязи. Правительство предписало раздать зёрна для посева, а также деньги для покупки новых быков, и белым людям пришлось работать вдвое больше. Вилльям переходила дорогу по набросанным кирпичам и давала своим питомцам согревающие лекарства, от которых они поглаживали свои кругленькие животики; козы питались жёсткой травой. От Скотта, находившегося в округе Канда, на юго-востоке, приходили только телеграммы — рапорты Хаукинсу. Плохие местные дороги исчезли; возницы чуть не взбунтовались; один из полицейских, взятых у Мартина, умер от холеры; Скотт принимал по тридцати гран хины в день, чтобы защититься от лихорадки, которой в тяжёлое дождливое время заболевает много работающих людей, но обо всем этом он не считал нужным докладывать. По обыкновению, он отправлялся с главного продовольственного пункта на железной дороге по радиусу в пятнадцать миль, а так как взять большой груз было невозможно, то он брал только четверть положенного, и потому ему приходилось разъезжать вчетверо больше; он боялся распространения какой-нибудь эпидемии среди тысяч крестьян, если они будут собираться на питательных пунктах. Дешевле было забирать правительственных волов, заставлять их работать до смерти и оставлять в добычу воронам в придорожной грязи.
Тут сказался правильный, трудовой образ жизни, который он вёл за последние восемь лет. Впрочем, в голове у него словно звучал колокол, а земля уходила из-под ног, когда он стоял, и из-под кровати, когда он спал. Если Хаукинс счёл нужным превратить его в погонщика волов, думал он, то это исключительно дело его, Хаукинса. На севере есть люди, которые узнают, что он сделал; люди, служащие по тридцать лет в его департаменте, скажут: «это недурно», а главное, неизмеримо выше людей всех положений стояла в самой гуще битвы Вилльям, которая одобрит его, потому что она понимает все. Он так настроил свой ум, что он был весь подчинён ежедневной механической рутине, хотя его голос звучал словно чужой в его ушах, а пальцы, когда он писал, становились большими, как подушки, или маленькими, как горошинки. Усилием воли дотащился он до телеграфной станции на железной дороге и продиктовал телеграмму Хаукинсу, в которой извещал, что в настоящее время в Канде, по его мнению, неблагополучно и что он ожидает дальнейших распоряжений.
Телеграфист из Мадраса не одобрил высокого, худощавого человека, упавшего на него в глубоком обмороке, не за то, что тяжесть тела этого человека была велика, но из-за ругани и побоев, которыми осыпал его Фез Улла, когда нашёл своего господина лежащим под скамьёй.
Фез Улла собрал отовсюду, откуда мог, простыни, одеяла и лёг под ними рядом со своим господином, связал ему руки верёвкой, напоил его какой-то ужасной настойкой из травы, позвал полицейского, чтобы бороться с больным, когда тот намеревался освободиться от невыносимой жары под одеялами и простынями, и закрыл двери телеграфной конторы на две ночи и один день, чтобы удалить любопытных. А когда по линии железной дороги подъехала вагонетка и Хаукинс постучался в дверь, Скотт окликнул его слабым, но нормальным голосом, а Фез стал поодаль и гордился своим успехом.
— В продолжение двух ночей, небеснорожденный, он был «пагаль»[6], — сказал Фез Улла. — Взгляните на мой нос и обратите внимание на глаз полицейского. Он бил нас связанными руками, но мы сели на него, небеснорожденный, и, хотя слова его были очень дурны, все же заставили его пропотеть. Небеснорожденный, никогда не бывало такого пота! Теперь он слабее ребёнка, но лихорадка вышла из него, милостью Божьей. Остался только мой нос и глаз констебля. Сахиб, уж не просить ли мне отставки, потому что мой сахиб побил меня? — И Фез Улла осторожно положил свою длинную худую руку на грудь Скотта, чтобы удостовериться, что лихорадка у него прошла, а потом пошёл открывать жестянки с консервами и обуздывать смеявшихся над его распухшим носом.
— В округе все благополучно, — шепнул Скотт. — Нет ничего нового. Вы получили мою телеграмму? Я оправлюсь за неделю. Не понимаю, как это случилось. Я поправлюсь через несколько дней.
— Вы поедете в лагерь с нами, — сказал Хаукинс.
— Но как же… ведь…
— Все кончилось, хотя шум вокруг этого дела ещё продолжается. Вы, пенджабцы, нам больше не нужны. Клянусь честью, не нужны. Мартин возвращается через несколько недель, Арбутнот уже вернулся, Эллис и Клэй заканчивают последнюю линию, которую государство проводит к питательным пунктам. Мортен умер — впрочем, он бенгалец; вы его не знали. Даю слово, вы и Вилльям Мартин, по-видимому, благополучно вынесли все.
— А как она? — голос то возвышался, то падал.
— Она отлично выглядела, когда я расстался с ней. Римско-католические миссии принимают брошенных детей, чтобы обратить их в маленьких священников, базилианская миссия берет нескольких, а остальных разобрали матери. Она немножко похудела, ну да как все мы. Ну, как вы думаете, когда вы можете двинуться в путь?
— Я не могу приехать в лагерь в таком состоянии. Я не хочу, — раздражённо ответил он.
— Ну, конечно, вид у вас неважный, но, насколько я понимаю, они будут рады видеть вас во всяком состоянии. Я тут присмотрю за вашей работой денька два, если хотите, а тем временем вы наберётесь сил, и Фез Улла откормит вас.
Скотт начал ходить, хотя и шатаясь, к тому времени как Хаукинс окончил свой осмотр. Он весь вспыхнул, когда Джим сказал, что его работа в округе была «недурна», и затем прибавил, что во время голода он считал Скотта своей правой рукой и считает своим долгом официально доложить об этом по начальству.
Итак, они вернулись по железной дороге в старый лагерь, но вблизи него не было толпы, костры во рвах потухли и почернели, а бараки для голодающих были почти пусты.
— Видите! — сказал Джим. — Дела нам осталось немного. Поезжайте-ка лучше к моей жене. Там для вас устроили палатку. Обед в семь часов. Тогда я увижусь с вами.
Скотт поехал шагом, Фез Улла шёл у стремени. Подъехав к палатке, Скотт увидел Вилльям в амазонке из бумажной материи коричневого цвета. Она сидела у входа в палатку-столовую, опустив руки на колени, бледная, как смерть, похудевшая, истощённая. Даже волосы потеряли свой обычный блеск. Миссис Джим не было видно. Вилльям могла только сказать:
— Какой у вас плохой вид!
— У меня был приступ лихорадки. У вас самой вид не очень хороший.
— О, я достаточно здорова. Наша работа подходит к концу, знаете?
Скотт кивнул головой.
— Мы все скоро вернёмся назад. Хаукинс говорил мне.
— До Рождества, говорит миссис Джим. Рады вы будете вернуться? Я уже чувствую запах лесов, — Вилльям втянула воздух. — Мы успеем к рождественским празднествам. Я думаю, что даже пенджабское правительство не будет настолько низко, что переведёт Джека на новое место до Нового года.
— Кажется, как будто это было сотни лет тому назад — Пенджаб и все остальное, не правда ли? Рады вы, что приехали?
— Теперь, когда все прошло, да. Здесь было ужасно. Вы знаете, мы должны были сидеть смирно и ничего не делать, а сэр Джим так часто уезжал.
— Ну уж и ничего не делать… Ну а как у вас шло доение коз?..
— Кое-как справлялась — после того, как вы научили меня.
Они примолкли, прислушиваясь к шуму шагов. Но миссис Джим все не было.
— Это напомнило мне, что я должна вам пятьдесят рупий за сгущённое молоко. Я думала, что вы заедете сюда, когда вас перевели в округ Канда, и я смогу тогда заплатить вам, но вы не заехали.
— Я проезжал в пяти милях от лагеря. Видите, это было во время перехода, и повозки ломались каждую минуту, мне удалось поправить их только к десяти часам вечера. Но мне страшно хотелось заехать. Вы знали, что хотелось, не правда ли?
— Я думаю, что знала, — сказала Вилльям, глядя на него. Теперь она уже не была бледна.
— Вы поняли?
— Почему вы не заехали? Конечно, поняла.
— Почему?
— Потому, что не могли. Я знала это.
— Было бы вам приятно?..
— Если бы вы приехали?.. Ведь я знала, что вы не приедете… Все же, если бы приехали, я была бы очень рада. Вы знаете это.
— Слава Богу, что я не приехал! Но как мне хотелось! Знаете, я не решился ехать впереди повозок, потому что боялся, что заставлю их свернуть как-нибудь в эту сторону.
— Я знала, что вы не сделаете этого, — с довольным видом сказала Вилльям. — Вот ваши пятьдесят рупий.
Скотт наклонился и поцеловал руку, державшую грязные бумажки. Другая рука неловко, но очень нежно погладила его по голове.
— И вы знали, не правда ли? — сказала Вилльям изменившимся голосом.
— Нет, клянусь честью, не знал. Я… у меня не хватало смелости ожидать чего-либо подобного, за исключением… Скажите, вы ездили куда-нибудь в тот день, когда я проезжал мимо по дороге в Канду?
Вилльям кивнула головой и улыбнулась, словно ангел, которого застали за добрым делом.
— Так, значит, это я видел край вашей амазонки в…
— В пальмовой роще на южной дороге. Я увидела ваш шлем, когда вы выходили из пристройки у храма, — я видела ровно столько, чтобы убедиться, что у вас все благополучно. Приятно вам это?
На этот раз Скотт не поцеловал ей руку, потому что они скрылись во мраке палатки-столовой и потому что Вилльям, колена которой дрожали так, что она должна была сесть на ближайший стул, опустила голову на руки и заплакала обильными, счастливыми слезами; и когда Скотт сообразил, что следовало бы утешить её, она побежала в свою палатку, Скотт же вышел на воздух с широкой, идиотской улыбкой на устах. Но когда Фез Улла принёс ему питьё, оказалось, что Скотту необходимо поддерживать одну руку другой, не то прекрасный напиток — виски с содовой — расплескался бы. Бывают лихорадки разного рода.
Но хуже — и притом гораздо хуже — был натянутый разговор, когда они избегали смотреть друг на друга, пока слуги не удалились, и хуже всего, когда миссис Джим, еле удерживавшаяся от слез с той минуты, как подали суп, поцеловала Скотта и Вилльям, и они выпили целую бутылку шампанского, тёплого, потому что не было льда. Потом Скотт и Вилльям сидели при свете звёзд на воздухе до тех пор, пока миссис Джим не загнала их в палатку, боясь нового приступа лихорадки.
По поводу этого и многого другого Вилльям сказала:
— Быть помолвленной отвратительно, потому что это какое-то неопределённое положение. Мы должны быть благодарны, что у нас столько дел.
— Столько дел! — сказал Джим, когда эти слова были переданы ему. — Оба они теперь никуда не годятся. Я не могу добиться пяти часов работы от Скотта. Половину времени он витает в облаках.
— Но зато так отрадно смотреть на них, Джимми. Сердце у меня разобьётся, когда они уедут. Не можешь ли ты сделать что-нибудь для них?
— Я написал донесение так, что должно получиться впечатление, будто он лично вёл все это дело. Но он желает только получить место по проведению канала Луни, и Вилльям также стоит на этом. Слышала ты когда-нибудь, как они говорят о запруде, об излишке воды? Должно быть, такова их манера ухаживать.
Миссис Джим нежно улыбнулась.
— Ну, это они только так, между прочим!.. Да благослови их Господь.
Итак, любовь царствовала невозбранно в лагере при ярком свете дня в то время, как люди завершали борьбу с голодом в «восьми округах».
Утро принесло пронизывающий холод северного декабря, облака дыма костров, тёмный серо-голубой цвет тамариндовых деревьев, сооружения над разрушенными могилами и все запахи белых северных равнин. Поезд бежал по длинному Сеглейскому мосту, тянувшемуся на протяжении мили. Вилльям, закутанная в «поштин» — куртку из овчины, расшитую шелками и обшитую грубой мерлушкой, — смотрела на все влажными глазами и с трепетавшими от восторга ноздрями. Юг с его пагодами и пальмовыми деревьями, индусский юг остался позади. Вот страна, которую она знает и любит. Перед ней была хорошо знакомая ей жизнь среди людей её круга и понятий.
Почти на каждой станции они забирали этих людей — мужчин и женщин, едущих на Рождество с ракетками для тенниса, связками шестов для игры в поло, с милыми, поломанными лопатками для крокета, фокстерьерами и сёдлами. Большая часть из них была в таких же куртках, как у Вилльям, потому что с северным холодом так же нельзя шутить, как с северной жарой. И Вилльям была среди них и одна из них. Запустив руки глубоко в карманы, подняв воротник выше ушей, она расхаживала по платформе, притоптывая ногами, чтобы согреться, и переходила из одного вагона в другой, чтобы навестить знакомых. Везде её поздравляли. Скотт сидел в конце поезда с холостяками, которые немилосердно дразнили его тем, что он кормил грудных детей и доил коз, но по временам он подходил к окну вагона, где сидела Вилльям, и шептал:
— Хорошо, не правда ли?
И Вилльям отвечала, видимо, в полном восторге:
— Правда, хорошо.
— Приятно было слышать благозвучные имена родных городов: Умбала, Лудиана, Филлоур, Джуллундур звучали в её ушах, словно колокола, которые должны возвестить о её свободе, и Вилльям чувствовала глубокую, истинную жалость ко всем чужим и посторонним — гостям, путешественникам и только что принятым на службу.
Возвращение было чудесное, и, когда холостяки давали рождественский бал, Вилльям была неофициально, так сказать, главной и почётной гостьей старшин клуба, которые могли устроить все чрезвычайно приятно для своих друзей. Она танцевала со Скоттом почти все танцы, а остальное время сидела в большой, тёмной галерее, выходившей в великолепный зал, где блестели мундиры, звенели шпоры и развевались новые женские платья и где четыреста танцоров кружились так, что флаги, которыми были задрапированы колонны, стали развеваться, уносимые вихрем.