Но матушка-Гунга не хотела бороться так, как желал этого Перу. После первого напора воды, который пронёсся вниз по течению, больше не появлялось водяных стен, но сама река вздулась, как змея, пьющая воду летом, напирая на дамбы, стараясь разрушить их и обрушиваясь на быки с такой силой, что даже Финдлейсон начал производить мысленно вычисления, чтобы проверить устойчивость своих сооружений.
Когда наступил день, все селение охнуло. «Ещё прошлым вечером, — говорили друг другу люди, — русло реки походило на город. Взгляните теперь».
Они смотрели с изумлением на глубокий, быстро мчавшийся поток воды, которая лизала верхушки быков. Возвышенные места вверх по течению реки обозначались только водоворотами и пеной. Отдалённый берег был подёрнут пеленой дождя, за которой скрывался конец моста; а в нижнем течении освободившаяся от оков река разлилась, словно море, до горизонта. По воде, качаясь, неслись трупы людей и животных; по временам кусок тростниковой крыши точно таял, ударившись о быки моста.
— Сильное наводнение, — сказал Перу, и Финдлейсон утвердительно кивнул головой.
Наводнение было настолько сильным, что он не имел ни малейшего желания видеть его. Мост выдержит то, что происходит теперь, но может оказаться не в состоянии выдержать большее; а если — один шанс из тысячи, — хотя бы в одной из дамб окажется какой-либо недостаток, матушка-Гунга унесёт в море его честь. Самое худшее было то, что ничего нельзя было сделать; оставалось только сидеть и ждать, и Финдлейсон сидел, закутавшись в свой плащ, пока шлем на его голове не превратился в мягкую массу, а сапоги не погрузились в грязь по щиколотку. Он не замечал времени: река сама отсчитывала часы, дюйм за дюймом, фут за футом, на дамбе, а он, окоченевший и голодный, прислушивался к стону барж, к глухому грохоту под быками и к сотням шумов, составляющих ансамбль наводнения. Слуга, с которого ручьями текла вода, принёс ему еду, но он не мог есть; однажды ему показалось, что он слышит слабый звук свистка локомотива с противоположной стороны реки, и он улыбнулся. Гибель моста принесёт немало вреда его помощнику, но Хитчкок — молодой человек, перед которым открыто будущее. Для него же этот удар означал уничтожение всего, что делало ценной его жизнь. Люди его профессии будут говорить о его неудаче. Он вспомнил, каким снисходительным тоном говорил он сам, когда водопровод Локгарта был прорван наводнением и превратился в кучи кирпича и тины; Локгарт совершенно упал духом и умер. Финдлейсон вспомнил, что сам говорил, когда циклоном снесло мост Сумао; и яснее всего ему припомнилось лицо бедного Хартонна три недели спустя, отмеченное печатью стыда. Мост его, Финдлейсона, был вдвое больше моста Хартонна, и на нем он применил новый способ скрепления свай. У них на службе не принимаются извинения. Правительство могло бы, пожалуй, выслушать его, но люди его профессии будут судить его по тому, выстоит ли его мост или обрушится. Он мысленно перебирал все: ферму за фермой, кирпич за кирпичом, бык за быком, вспоминая, сравнивая, оценивая и пересчитывая, нет ли какой-нибудь ошибки; и в течение долгих часов ряды формул, танцевавших и кружившихся у него перед глазами, вызывали по временам холодный страх, который охватывал его душу. Его расчёт был, несомненно, верен, но какой человек может знать арифметику матери-Гунги? В то время как он убеждался при помощи таблицы умножения в верности своего расчёта, река могла подмыть основание одного из тех восьмидесятифутовых быков, от которых зависела его репутация. Снова к нему пришёл слуга с едой, но во рту у него было сухо; он мог только выпить, и мозг его снова вернулся к десятичным дробям. А река продолжала подыматься. Перу в дождевике сидел, скорчившись, у его ног, наблюдая то за выражением его лица, то за рекой, но ничего не говорил.
Наконец, ласкар встал и отправился в селение, шлёпая по грязи. Наблюдать за судами он оставил одного из своих подчинённых.
Вскоре он вернулся, чрезвычайно непочтительно гоня перед собой жреца исповедуемой им религии — толстого старика с седой бородой и в мокрой одежде, развевавшейся по ветру. Никогда ещё не приходилось видеть такого жалкого гуру.
— К чему жертвоприношения, и керосиновые лампы, и сухие зёрна, если ты только и можешь, что сидеть на корточках в грязи? Ты долго имел дело с богами, когда они были довольны и доброжелательны. Теперь они разгневаны. Говори с ними!
— Что значит человек перед разгневанным богом! — жалобно проговорил жрец, вздрагивая от порыва ветра. — Пустите меня в храм, и я помолюсь там.
— Сын свиньи, молись здесь. Неужели ты не обязан что-нибудь дать нам взамен солёной рыбы, порошка сои и сушёного лука? Призывай богов громко! Скажи матушке-Гунге, что с нас довольно. Прикажи ей успокоиться на ночь. Я не могу молиться, но когда я служил на судах «Кумпании» и когда люди не слушались моих приказаний, я…
Выразительный взмах троса закончил фразу, и жрец, вырвавшись от своего ученика, убежал в селение.
— Толстая свинья! — сказал Перу. — После всего того, что мы сделали для него! Когда вода спадёт, я позабочусь о том, чтобы достать нам нового гуру. Финдлейсон-сахиб, темнеет, наступает ночь, а со вчерашнего дня вы ничего не ели. Будьте умны, сахиб. Ни один человек не может вынести бодрствования и серьёзных мыслей на пустой желудок. Ложитесь, сэр. Река сделает то, что сделает.
— Мост — мой; я не могу оставить его.
— Что же, ты поддержишь его руками? — смеясь, сказал Перу. — Я тревожился за мои суда и краны до наводнения. Теперь мы в руках богов. Сахиб не хочет поесть и прилечь? Так примите вот это. Это заменит и мясо, и хороший грог. Это убивает всякую усталость, а также и лихорадку, появляющуюся после дождя. Сегодня я ничего не ел весь день, кроме этого.
Он вынул маленькую жестяную табакерку из-за грязного пояса и вложил её в руку Финдлейсона, говоря:
— Ну не бойтесь. Это не что иное, как опиум, чистый опиум из Мальвы.
Финдлейсон высыпал на ладонь два-три тёмных шарика и почти бессознательно проглотил их. Во всяком случае, это было хорошее предохранительное средство от лихорадки — лихорадки, которая подкрадывалась к нему из сырой грязи, — и он видел, что мог сделать Перу во время удушливых осенних туманов, благодаря небольшой дозе, взятой из жестяной коробочки.
Перу кивнул головой; глаза его блестели.
— Скоро, скоро сахиб почувствует, что он снова хорошо думает. Я также.
Он спрятал свою сокровищницу, накинул снова дождевой плащ и на корточках спустился вниз стеречь суда. Было слишком темно для того, чтобы разглядеть, что делалось дальше ближнего быка, а ночь, казалось, придала новые силы реке. Финдлейсон стоял, опустив голову на грудь, и думал. Был один пункт при расчёте прочности одного из быков — седьмого, — который он ещё не вполне установил. Цифры не складывались в уме в определённом порядке, а появлялись одна за другой через громадные промежутки времени. В ушах у него раздавался звук, густой и мягкий, похожий на самую низкую басовую ноту, восхитительный звук, о котором он размышлял, казалось, в продолжение нескольких часов. Потом рядом с ним очутился Перу, кричавший, что трос лопнул, и суда с камнями сорвались. Финдлейсон видел, как флотилия судов двинулась веерообразно при протяжном скрипе тросов.
— Дерево ударило по ним! Все уплывут! — кричал Перу. — Главный канат лопнул! Что сделает сахиб?
В уме Финдлейсона внезапно промелькнул чрезвычайно сложный план. Он увидел канаты, тянувшиеся от судна к судну прямыми линиями и пересекавшиеся под прямыми углами; каждый канат казался нитью белого огня. Но среди них была одна главная. Он видел эту нить. Если бы ему удалось сразу дёрнуть её, то с математической точностью пришедшая в беспорядок флотилия собралась бы снова под прикрытие сторожевой башни. «Но почему, — думал он, — Перу так отчаянно хватается за него, удерживает его, когда он поспешно спускается к берегу? Необходимо отстранить ласкара, осторожно и медленно, потому что надо спасти суда и, кроме того, показать, что чрезвычайно легко разрешить проблему, казавшуюся такой трудной». А потом — но это было вовсе не важно — трос проскользнул сквозь его сжатую ладонь и обжёг её; высокий берег исчез, и вместе с ним исчезли, медленно рассеиваясь, все проблемы. Он сидел в дождливой тьме — сидел в лодке, которая вертелась, словно волчок, а Перу стоял над ним.
— Я забыл, — медленно сказал ласкар, — что для людей голодных и непривычных опиум хуже всякого вина. Те, кто умирает в Гунге, идёт к богам. Но у меня нет желания предстать перед такими высокими существами. Может сахиб плыть?
— Зачем? Он ведь может летать — летать быстро, как ветер, — послышался неясный ответ.
— Он обезумел! — пробормотал Перу. — Однако отбросил он меня, словно связку хвороста. Ну, он не почувствует близости смерти. Лодка не может продержаться и часа, даже в том случае, если не натолкнётся на что-нибудь. Нехорошо смотреть на смерть открытыми глазами.
Он снова подкрепился из жестяной коробочки, присел на корточки на носу качавшейся, тонущей, потрёпанной лодки и стал пристально, сквозь туман, смотреть на окружавшее его ничто. Тепло и дремота овладели Финдлейсоном, главным инженером, долг которого требовал, чтобы он был у своего моста. Тяжёлые капли дождя ударяли его, вызывая тысячу лёгких содроганий, а тяжесть времени от начала веков сомкнула его веки. Он думал и понимал, что он в полной безопасности, потому что вода настолько плотна, что человек, наверно, может ступить на неё и, стоя неподвижно, раздвинув ноги, чтобы удержать равновесие — это было самое главное, — быстро достичь берега. Но ещё лучший план пришёл ему в голову. Нужно было только усилие воли, и душа выбросит тело на берег, как ветер переносит кусок бумаги или гонит бумажный змей. Потом — тут лодка завертелась с головокружительной быстротой — предположим, что сильный ветер подхватит освобождённое тело? Подымется оно кверху, как змей, и упадёт, сломя голову, на далёкие пески, или будет парить в воздухе без цели, целую вечность?
Финдлейсон ухватился за борт, чтобы удержаться, потому что, казалось, готов был бежать, не обдумав ещё всех своих планов. Опиум действует на белого человека сильнее, чем на чёрного. Перу был только спокойно равнодушен ко всем случайностям.
— Она не может дольше прожить, — ворчал он. — Она уже расползлась по всем швам. Если бы она была, по крайней мере, джонкой с вёслами, мы выгребли бы. Финдлейсон-сахиб, она наполняется.
— Ачха! Я улетаю. Лети и ты.
В своём воображении Финдлейсон уже выбрался из лодки и кружился высоко в воздухе, отыскивая место, где мог бы ступить на землю. Его тело — он был искренне огорчён его грубой беспомощностью — лежало на корме; вода заливала ноги.
— Как смешно! — сказал он сам себе со своего наблюдательного пункта. — Это Финдлейсон — начальник моста у Каши. Бедное животное также утонет. Утонет, когда оно так близко от берега. Я… я уже на берегу. Почему оно не идёт за мной?
К его громадному отвращению, он нашёл свою душу вернувшейся в тело, а это тело барахталось и задыхалось в глубокой воде. Мука соединения была ужасна, но нужно было бороться и за тело. Он чувствовал, что яростно ухватился за мокрый песок и делал громадные шаги, какие делают во сне, чтобы удержаться в водовороте, пока не освободился наконец от власти реки и не упал, задыхаясь, на мокрую землю.
— Не в эту ночь, — на ухо ему проговорил Перу. — Боги покровительствовали нам.
Ласкар осторожно поставил его на ноги, и они зашуршали среди сухих стеблей.
— Это какой-нибудь остров, где в прошлом году была плантация индиго, — продолжал он. — Здесь мы не встретим людей, сахиб, но берегитесь: все змеи на протяжении ста миль выброшены сюда наводнением. Вот и молния, по следам ветра. Теперь мы можем видеть; но идите осторожно.
Финдлейсон был слишком далёк от того, чтобы бояться змей и вообще испытывать какое-либо человеческое волнение. После того как он протёр глаза, он видел замечательно ясно и шёл, как ему казалось, охватывавшими весь мир шагами. Где-то, во мраке времён, он выстроил мост — мост, который тянулся через безграничные пространства блестящих морей; но потоп унёс его, оставив под небесами только один этот остров для Финдлейсона и его товарища, единственных оставшихся в живых из людей.
Беспрестанная молния, извивавшаяся голубыми змейками, освещала все, что можно было видеть на маленьком клочке земли, — кусты терновника, кучку качавшихся с треском бамбуковых стволов и серое сучковатое дерево «питуль», осенявшее индусский храм, на куполе которого развевались лохмотья красного флага. Святой человек, который избрал своим летним местопребыванием этот храм, давно покинул его, а непогода сломала выкрашенное в красный цвет изображение его бога. Финдлейсон и Перу, с отяжелевшими ногами и руками, со слипающимися глазами, споткнулись о выложенный кирпичом очаг и упали на землю под покровом древесной листвы. Дождь и река продолжали бушевать.
Стебли индиго зашуршали; в воздухе распространился запах скота, и появился громадный и мокрый зебу, направлявшийся под дерево. Вспышки молнии освещали трезубец Шивы на боку, дерзкую голову и спину, блестящие глаза, похожие на глаза оленя, лоб, увенчанный венком из поблекшего златоцвета, и подгрудок, почти касавшийся земли.
Сзади него слышался шум — это другие животные пробирались через чащу, звук тяжёлых шагов и громкого дыхания.
— Тут есть ещё кто-то, кроме нас, — сказал Финдлейсон. Он стоял, прислонив голову к дереву и смотря сквозь полузакрытые веки. Он чувствовал себя вполне спокойно.
— Правда, — глухо сказал Перу, — тут есть кто-то, и немаленький.
— Кто же тут? Я не вижу.
— Боги. Кто же другой? Смотрите.
— А, правда! Боги, конечно, боги.
Финдлейсон улыбнулся, и голова его упала на грудь. Перу был вполне прав. После потопа кто же может остаться в живых на земле, кроме богов, сотворивших её, — богов, которым каждую ночь молилось селение, богов, чьи имена были на устах всех людей, богов, принимавших участие во всех делах человеческих? Он не мог ни поднять головы, ни шевельнуть пальцем в охватившем его оцепенении, а Перу бессмысленно улыбался молнии.
Бык остановился у храма, опустив голову к сырой земле. В ветвях зелёный попугай расправлял свои мокрые крылья и громко вскрикивал при каждом ударе грома. Круглая лужайка под деревом заполнилась колеблющимися тенями животных. За быком по пятам шёл чёрный олень — такой олень, какого Финдлейсон во время своей давно прошедшей жизни на земле мог видеть лишь во сне, олень с царственной головой, чёрной, как чёрное дерево, с серебристым брюхом и блестящими прямыми рогами. Рядом с ним, с опущенной к земле головой, с зелёными горящими глазами, с хвостом, постоянно ударявшим по сухой траве, шла тигрица с толстым животом и широкой пастью.
Бык присел у храма, а из тьмы выскочила безобразная серая обезьяна и села по-человечески на место упавшего идола. Дождь скатывался, словно драгоценные камни, с волос на её шее и плечах.
Другие тени пришли и скрылись за пределами круга, среди них пьяный человек, размахивавший палкой и бутылкой с вином. Потом из-под земли раздался хриплый, громкий крик:
— Вода уже спадает. Час за часом вода спадает, а их мост ещё стоит.
«Мой мост, — сказал себе Финдлейсон. — Теперь это, должно быть, очень старинная работа. Что за дело богам до моего моста?»
Глаза его блуждали во тьме, пытаясь разглядеть, откуда слышался рёв. Крокодил — тупоносый меггер, частый посетитель отмели Ганга — появился перед зверями, бешено ударяя хвостом направо и налево.
— Они сделали его слишком прочным для меня. За всю эту ночь я мог оторвать только несколько досок. Стены стоят! Башни стоят! Они заключили в цепи мой поток воды, и моя река уже более не свободна. Божественные, снимите это ярмо! Верните мне вольную воду от берега до берега. Это говорю я, мать-Гунга. Правосудие богов! Окажите мне правосудие богов!
— Что я говорил? — шепнул Перу. — Здесь действительно совет богов. Теперь мы знаем, что весь мир погиб, за исключением вас и меня, сахиб.
Попугай снова закричал и замахал крыльями, а тигрица, плотно прижав уши к голове, злобно зарычала.
Откуда-то из тьмы появились раскачивающийся большой хобот и блестящие клыки, и тихое ворчание нарушило тишину, наступившую за рычанием тигрицы.
— Мы здесь, — сказал низкий голос, — великие. Единственный и многие. Шива, отец мой, здесь с Индрой. Кали уже говорила. Гануман также слушает.
— Каши сегодня без своего котваля[1]! — крикнул человек с бутылкой вина, бросая свою палку; остров огласился лаем собак. — Окажите ей правосудие богов!
— Вы молчали, когда они оскверняли мои воды! — заревел большой крокодил. — Вы не подали признака жизни, когда мою реку заключили в стены. У меня не было никакой поддержки, кроме собственной силы, а её не хватило — силы матери-Гунги не хватило против их сторожевых башен. Что мог я сделать! Я сделал все. А теперь, небожители, всему конец.
— Я приносил смерть. Я развозил пятнистую болезнь из одной хижины их рабочих в другую, и они все-таки не остановились. — Хромой осел с разбитым носом, вылезшей шерстью, кривоногий, спотыкаясь, выступил вперёд.
— Я извергал им смерть из моих ноздрей, но они не останавливались.
Перу хотел подняться, но опиум сковывал его члены.
— Ба! — сказал он, отплёвываясь. — Это сама Ситала, Мать-оспа. Есть у сахиба платок, чтобы закрыть лицо?
— Не помогло! В продолжение целого месяца они дарили мне трупы, и я выбрасывал их на отмели, а работа их все продвигалась. Демоны они и сыны демонов! А вы оставили мать-Гунгу одну на посмешище их огненной колесницы. Правосудие богов на этих строителей мостов!
Бык прожевал жвачку и медленно ответил:
— Если бы правосудие богов настигало всех, кто смеётся над священными предметами, на земле было бы много тёмных храмов, мать.
— Но это больше чем насмешка, — сказала тигрица, протягивая лапу. — Ты знаешь, Шива, и вы также, небожители, вы знаете, что они осквернили Гунгу. Они, конечно, должны быть отведены к истребителю. Пусть судит Индра.
Олень отвечал, не двигаясь:
— Как долго продолжалось это зло?
— Три года по счёту людей, — сказал крокодил, плотно прижавшись к земле.
— Разве мать-Гунга собирается умереть через год, что так стремится отомстить сейчас же? Глубокое море ещё только вчера было там, где она течёт теперь, а завтра — как считают боги то, что люди называют временем — море снова покроет её.
Наступило долгое безмолвие; буря улеглась, и полный месяц стоял над мокрыми деревьями.
— Судите же, — угрюмо сказала река. — Я рассказала о своём позоре. Вода все спадает. Я не могу ничего больше сделать.
— Что касается меня, — то был голос большой обезьяны, сидевшей в храме, — мне нравится наблюдать за этими людьми, вспоминая, что и я строила немало мостов во время юности мира.
— Говорят, — прорычал тигр, — что эти люди явились из остатков твоих армий, Гануман, и потому ты помогал им.
— Они трудятся, как трудились мои армии, и верят, что их труд прочен. Индра слишком высоко, но ты, Шива, знаешь, что земля покрыта их огненными колесницами.
— Да, я знаю, — ответил бык. — Их боги научили их этому.
Среди присутствующих раздался смех.
— Их боги! Что знают их боги? Они родились вчера, и те, кто создал их, вряд ли успели остыть, — сказал крокодил. — Завтра их боги умрут.
— Ого! — сказал Перу. — Матушка-Гунга говорит дельно. Я сказал это падре-сахибу, который проповедовал на «Момбассе», а он попросил Бурра Малума заковать меня за грубость.
— Наверно, они делают такие вещи, чтобы быть угоднее богам, — снова сказал бык.
— Не совсем, — выступил слон. — Они делают это для выгоды моих «магаджунс» — моих толстых ростовщиков, которые поклоняются мне каждый новый год, когда рисуют моё изображение на первых страницах своих счётных книг. Я смотрю через их плечи при свете ламп и вижу, что имена в этих книгах — имена людей из далёких мест, потому что все эти города соединены между собой огненными колесницами, и деньги быстро приходят и уходят, а конторские книги становятся толсты, как… как я. А я — Ганеса, приносящий счастье — благословляю мои народы.
— Они изменили лицо земли — моей земли. Они убивали и строили новые города на моих берегах, — сказал крокодил.
— Это только перемещение грязи. Пусть грязь копается в грязи, если это нравится грязи, — ответил слон.
— А потом? — сказала тигрица. — Впоследствии увидят, что матушка-Гунга не может отомстить за оскорбление, и отойдут сначала от неё, а потом постепенно и от всех нас. В конце концов, Ганеса, мы останемся с пустыми алтарями.
Пьяный человек, шатаясь, поднялся на ноги и громко икнул в лицо собравшимся богам.
— Кали лжёт. Моя сестра лжёт. И этот мой посох — котваль Каши, и он ведёт счёт моим пилигримам. Когда наступает время поклоняться Бхайрону — а это бывает всегда, — огненные колесницы двигаются одна за другой и каждая везёт тысячу пилигримов. Теперь они уже не ходят пешком, но ездят на колёсах, и моя слава все возрастает.
— Гунга, я видел твоё русло у Приага почерневшим от пилигримов, — сказала обезьяна, наклоняясь вперёд, — а не будь огненных колесниц, они приходили бы медленнее и в меньшем количестве. Помни это.
— Они всегда приходят ко мне, — с трудом выговаривая слова, продолжал Бхайрон. — И днём, и ночью молятся мне все простые люди в полях и на дорогах. Кто ныне подобен Бхайрону? Что это за разговор о перемене религий? Разве моя палка котваля Каши ничего не значит? Она ведёт счёт и говорит, что никогда не было так много алтарей, как теперь, и огненная колесница хорошо служит им. Бхайрон я — Бхайрон простого народа и главный из небожителей настоящего времени. И потому мой посох говорит…
— Смирно, ты! — прервал бык. — Мне оказывают поклонение в школах, и они говорят очень мудро, ставя вопрос, един я или множествен. Этим восхищается мой народ. И вы знаете, что я такое. Кали, жена моя, ты также знаешь.
— Да, я знаю, — сказала, понурив голову, тигрица.
— Я также выше Гунги. Потому что вы знаете, кто подействовал на умы людей так, что они стали считать Гунгу самой святой из всех рек. Кто умирает в этой воде, вы знаете, как говорят люди, приходит к нам, не понеся наказания, а Гунга знает, что огненная колесница привозила ей множество людей, желающих достигнуть этого; и Кали знает, что её главнейшие празднества происходили среди паломников, привозимых огненными колесницами. Кто поражал в Пури перед изображением божества тысяча в один день и в одну ночь и привязал болезнь к колёсам огненных колесниц так, что она пробежала с одного конца земли до другого? Кто, как не Кали? Прежде, когда не было огненной колесницы, это был тяжёлый труд. Огненные колесницы сослужили хорошую службу матушке-смерти. Но я говорю только о своих алтарях, я не Бхайрон простого народа, а Шива. Люди проходят мимо, произнося слова и рассказывая о чужих богах, а я слушаю. Вера сменяется верой в моих школах, а я не чувствую гнева, потому что когда сказаны все слова и окончены новые сказки, люди возвращаются к Шиве.
— Правда. Это правда, — пробормотал Гануман. — К Шиве и другим возвращаются они, мать. Я проникаю из храма в храм на севере, где поклоняются одному Богу и Его Пророку; и теперь в их храмах видно только моё изображение.
— Не за что тебя благодарить, — сказал олень, медленно поворачивая голову. — Я — этот единый и его пророк также.
— Вот именно, отец, — сказал Гануман. — А на юг еду я, старейший из всех богов, с тех пор как люди знают богов, и я проникаю в храмы новой религии, где изображают нашу двенадцатирукую женщину, которую они зовут Марией.
— Я знаю, — сказала тигрица. — Ведь эта женщина — я.
— Именно так, сестра. Я иду на запад между огненными колесницами, являюсь перед строителями мостов в различных видах, и ради меня они меняют свою веру и становятся очень мудрыми. Я сам строитель мостов — мостов между «Этим» и «Тем», и каждый мост, в конце концов, неизменно ведёт к Нам. Будь довольна, Гунга! Ни эти люди, ни те, которые последуют за ними, вовсе не насмехаются над тобой.
— Так я, значит, одна, небожители? Не успокоить ли разве мой поток, чтобы как-нибудь не снести их стен? Не иссушит ли Индра мои источники в горах и не заставит ли меня смиренно ползти вдоль их набережных? Не зарыться ли мне в пески, чтобы не сделать чего-нибудь неприятного для них?
— И все из-за небольшой полосы железа с огненной колесницей наверху? Право, матушка-Гунга вечно молода! — сказал слон. — Ребёнок не мог бы говорить глупее. Пусть прах копается в прахе, прежде чем обратится в прах. Я знаю только, что мой народ богатеет и возносит хвалы мне. Шива сказал, что люди в школах его не забывают; Бхайрон доволен своей толпой простого народа; а Гануман смеётся.
— Конечно, я смеюсь, — сказала обезьяна. — Мои алтари немногочисленны в сравнении с алтарями Ганесы или Бхайрона, но огненные колесницы привозят и мне новых поклонников из-за Чёрной Воды — людей, которые верят, что их бог — труд. Я бегу перед ними, призывая их, а они следуют за мной.
— Так дай им труд, которого они так желают. Устрой плотину поперёк моего течения и отбрось воду назад на мост. Некогда ты был искусен в этом, Гануман. Спустись и подними моё русло.
Когда наступил день, все селение охнуло. «Ещё прошлым вечером, — говорили друг другу люди, — русло реки походило на город. Взгляните теперь».
Они смотрели с изумлением на глубокий, быстро мчавшийся поток воды, которая лизала верхушки быков. Возвышенные места вверх по течению реки обозначались только водоворотами и пеной. Отдалённый берег был подёрнут пеленой дождя, за которой скрывался конец моста; а в нижнем течении освободившаяся от оков река разлилась, словно море, до горизонта. По воде, качаясь, неслись трупы людей и животных; по временам кусок тростниковой крыши точно таял, ударившись о быки моста.
— Сильное наводнение, — сказал Перу, и Финдлейсон утвердительно кивнул головой.
Наводнение было настолько сильным, что он не имел ни малейшего желания видеть его. Мост выдержит то, что происходит теперь, но может оказаться не в состоянии выдержать большее; а если — один шанс из тысячи, — хотя бы в одной из дамб окажется какой-либо недостаток, матушка-Гунга унесёт в море его честь. Самое худшее было то, что ничего нельзя было сделать; оставалось только сидеть и ждать, и Финдлейсон сидел, закутавшись в свой плащ, пока шлем на его голове не превратился в мягкую массу, а сапоги не погрузились в грязь по щиколотку. Он не замечал времени: река сама отсчитывала часы, дюйм за дюймом, фут за футом, на дамбе, а он, окоченевший и голодный, прислушивался к стону барж, к глухому грохоту под быками и к сотням шумов, составляющих ансамбль наводнения. Слуга, с которого ручьями текла вода, принёс ему еду, но он не мог есть; однажды ему показалось, что он слышит слабый звук свистка локомотива с противоположной стороны реки, и он улыбнулся. Гибель моста принесёт немало вреда его помощнику, но Хитчкок — молодой человек, перед которым открыто будущее. Для него же этот удар означал уничтожение всего, что делало ценной его жизнь. Люди его профессии будут говорить о его неудаче. Он вспомнил, каким снисходительным тоном говорил он сам, когда водопровод Локгарта был прорван наводнением и превратился в кучи кирпича и тины; Локгарт совершенно упал духом и умер. Финдлейсон вспомнил, что сам говорил, когда циклоном снесло мост Сумао; и яснее всего ему припомнилось лицо бедного Хартонна три недели спустя, отмеченное печатью стыда. Мост его, Финдлейсона, был вдвое больше моста Хартонна, и на нем он применил новый способ скрепления свай. У них на службе не принимаются извинения. Правительство могло бы, пожалуй, выслушать его, но люди его профессии будут судить его по тому, выстоит ли его мост или обрушится. Он мысленно перебирал все: ферму за фермой, кирпич за кирпичом, бык за быком, вспоминая, сравнивая, оценивая и пересчитывая, нет ли какой-нибудь ошибки; и в течение долгих часов ряды формул, танцевавших и кружившихся у него перед глазами, вызывали по временам холодный страх, который охватывал его душу. Его расчёт был, несомненно, верен, но какой человек может знать арифметику матери-Гунги? В то время как он убеждался при помощи таблицы умножения в верности своего расчёта, река могла подмыть основание одного из тех восьмидесятифутовых быков, от которых зависела его репутация. Снова к нему пришёл слуга с едой, но во рту у него было сухо; он мог только выпить, и мозг его снова вернулся к десятичным дробям. А река продолжала подыматься. Перу в дождевике сидел, скорчившись, у его ног, наблюдая то за выражением его лица, то за рекой, но ничего не говорил.
Наконец, ласкар встал и отправился в селение, шлёпая по грязи. Наблюдать за судами он оставил одного из своих подчинённых.
Вскоре он вернулся, чрезвычайно непочтительно гоня перед собой жреца исповедуемой им религии — толстого старика с седой бородой и в мокрой одежде, развевавшейся по ветру. Никогда ещё не приходилось видеть такого жалкого гуру.
— К чему жертвоприношения, и керосиновые лампы, и сухие зёрна, если ты только и можешь, что сидеть на корточках в грязи? Ты долго имел дело с богами, когда они были довольны и доброжелательны. Теперь они разгневаны. Говори с ними!
— Что значит человек перед разгневанным богом! — жалобно проговорил жрец, вздрагивая от порыва ветра. — Пустите меня в храм, и я помолюсь там.
— Сын свиньи, молись здесь. Неужели ты не обязан что-нибудь дать нам взамен солёной рыбы, порошка сои и сушёного лука? Призывай богов громко! Скажи матушке-Гунге, что с нас довольно. Прикажи ей успокоиться на ночь. Я не могу молиться, но когда я служил на судах «Кумпании» и когда люди не слушались моих приказаний, я…
Выразительный взмах троса закончил фразу, и жрец, вырвавшись от своего ученика, убежал в селение.
— Толстая свинья! — сказал Перу. — После всего того, что мы сделали для него! Когда вода спадёт, я позабочусь о том, чтобы достать нам нового гуру. Финдлейсон-сахиб, темнеет, наступает ночь, а со вчерашнего дня вы ничего не ели. Будьте умны, сахиб. Ни один человек не может вынести бодрствования и серьёзных мыслей на пустой желудок. Ложитесь, сэр. Река сделает то, что сделает.
— Мост — мой; я не могу оставить его.
— Что же, ты поддержишь его руками? — смеясь, сказал Перу. — Я тревожился за мои суда и краны до наводнения. Теперь мы в руках богов. Сахиб не хочет поесть и прилечь? Так примите вот это. Это заменит и мясо, и хороший грог. Это убивает всякую усталость, а также и лихорадку, появляющуюся после дождя. Сегодня я ничего не ел весь день, кроме этого.
Он вынул маленькую жестяную табакерку из-за грязного пояса и вложил её в руку Финдлейсона, говоря:
— Ну не бойтесь. Это не что иное, как опиум, чистый опиум из Мальвы.
Финдлейсон высыпал на ладонь два-три тёмных шарика и почти бессознательно проглотил их. Во всяком случае, это было хорошее предохранительное средство от лихорадки — лихорадки, которая подкрадывалась к нему из сырой грязи, — и он видел, что мог сделать Перу во время удушливых осенних туманов, благодаря небольшой дозе, взятой из жестяной коробочки.
Перу кивнул головой; глаза его блестели.
— Скоро, скоро сахиб почувствует, что он снова хорошо думает. Я также.
Он спрятал свою сокровищницу, накинул снова дождевой плащ и на корточках спустился вниз стеречь суда. Было слишком темно для того, чтобы разглядеть, что делалось дальше ближнего быка, а ночь, казалось, придала новые силы реке. Финдлейсон стоял, опустив голову на грудь, и думал. Был один пункт при расчёте прочности одного из быков — седьмого, — который он ещё не вполне установил. Цифры не складывались в уме в определённом порядке, а появлялись одна за другой через громадные промежутки времени. В ушах у него раздавался звук, густой и мягкий, похожий на самую низкую басовую ноту, восхитительный звук, о котором он размышлял, казалось, в продолжение нескольких часов. Потом рядом с ним очутился Перу, кричавший, что трос лопнул, и суда с камнями сорвались. Финдлейсон видел, как флотилия судов двинулась веерообразно при протяжном скрипе тросов.
— Дерево ударило по ним! Все уплывут! — кричал Перу. — Главный канат лопнул! Что сделает сахиб?
В уме Финдлейсона внезапно промелькнул чрезвычайно сложный план. Он увидел канаты, тянувшиеся от судна к судну прямыми линиями и пересекавшиеся под прямыми углами; каждый канат казался нитью белого огня. Но среди них была одна главная. Он видел эту нить. Если бы ему удалось сразу дёрнуть её, то с математической точностью пришедшая в беспорядок флотилия собралась бы снова под прикрытие сторожевой башни. «Но почему, — думал он, — Перу так отчаянно хватается за него, удерживает его, когда он поспешно спускается к берегу? Необходимо отстранить ласкара, осторожно и медленно, потому что надо спасти суда и, кроме того, показать, что чрезвычайно легко разрешить проблему, казавшуюся такой трудной». А потом — но это было вовсе не важно — трос проскользнул сквозь его сжатую ладонь и обжёг её; высокий берег исчез, и вместе с ним исчезли, медленно рассеиваясь, все проблемы. Он сидел в дождливой тьме — сидел в лодке, которая вертелась, словно волчок, а Перу стоял над ним.
— Я забыл, — медленно сказал ласкар, — что для людей голодных и непривычных опиум хуже всякого вина. Те, кто умирает в Гунге, идёт к богам. Но у меня нет желания предстать перед такими высокими существами. Может сахиб плыть?
— Зачем? Он ведь может летать — летать быстро, как ветер, — послышался неясный ответ.
— Он обезумел! — пробормотал Перу. — Однако отбросил он меня, словно связку хвороста. Ну, он не почувствует близости смерти. Лодка не может продержаться и часа, даже в том случае, если не натолкнётся на что-нибудь. Нехорошо смотреть на смерть открытыми глазами.
Он снова подкрепился из жестяной коробочки, присел на корточки на носу качавшейся, тонущей, потрёпанной лодки и стал пристально, сквозь туман, смотреть на окружавшее его ничто. Тепло и дремота овладели Финдлейсоном, главным инженером, долг которого требовал, чтобы он был у своего моста. Тяжёлые капли дождя ударяли его, вызывая тысячу лёгких содроганий, а тяжесть времени от начала веков сомкнула его веки. Он думал и понимал, что он в полной безопасности, потому что вода настолько плотна, что человек, наверно, может ступить на неё и, стоя неподвижно, раздвинув ноги, чтобы удержать равновесие — это было самое главное, — быстро достичь берега. Но ещё лучший план пришёл ему в голову. Нужно было только усилие воли, и душа выбросит тело на берег, как ветер переносит кусок бумаги или гонит бумажный змей. Потом — тут лодка завертелась с головокружительной быстротой — предположим, что сильный ветер подхватит освобождённое тело? Подымется оно кверху, как змей, и упадёт, сломя голову, на далёкие пески, или будет парить в воздухе без цели, целую вечность?
Финдлейсон ухватился за борт, чтобы удержаться, потому что, казалось, готов был бежать, не обдумав ещё всех своих планов. Опиум действует на белого человека сильнее, чем на чёрного. Перу был только спокойно равнодушен ко всем случайностям.
— Она не может дольше прожить, — ворчал он. — Она уже расползлась по всем швам. Если бы она была, по крайней мере, джонкой с вёслами, мы выгребли бы. Финдлейсон-сахиб, она наполняется.
— Ачха! Я улетаю. Лети и ты.
В своём воображении Финдлейсон уже выбрался из лодки и кружился высоко в воздухе, отыскивая место, где мог бы ступить на землю. Его тело — он был искренне огорчён его грубой беспомощностью — лежало на корме; вода заливала ноги.
— Как смешно! — сказал он сам себе со своего наблюдательного пункта. — Это Финдлейсон — начальник моста у Каши. Бедное животное также утонет. Утонет, когда оно так близко от берега. Я… я уже на берегу. Почему оно не идёт за мной?
К его громадному отвращению, он нашёл свою душу вернувшейся в тело, а это тело барахталось и задыхалось в глубокой воде. Мука соединения была ужасна, но нужно было бороться и за тело. Он чувствовал, что яростно ухватился за мокрый песок и делал громадные шаги, какие делают во сне, чтобы удержаться в водовороте, пока не освободился наконец от власти реки и не упал, задыхаясь, на мокрую землю.
— Не в эту ночь, — на ухо ему проговорил Перу. — Боги покровительствовали нам.
Ласкар осторожно поставил его на ноги, и они зашуршали среди сухих стеблей.
— Это какой-нибудь остров, где в прошлом году была плантация индиго, — продолжал он. — Здесь мы не встретим людей, сахиб, но берегитесь: все змеи на протяжении ста миль выброшены сюда наводнением. Вот и молния, по следам ветра. Теперь мы можем видеть; но идите осторожно.
Финдлейсон был слишком далёк от того, чтобы бояться змей и вообще испытывать какое-либо человеческое волнение. После того как он протёр глаза, он видел замечательно ясно и шёл, как ему казалось, охватывавшими весь мир шагами. Где-то, во мраке времён, он выстроил мост — мост, который тянулся через безграничные пространства блестящих морей; но потоп унёс его, оставив под небесами только один этот остров для Финдлейсона и его товарища, единственных оставшихся в живых из людей.
Беспрестанная молния, извивавшаяся голубыми змейками, освещала все, что можно было видеть на маленьком клочке земли, — кусты терновника, кучку качавшихся с треском бамбуковых стволов и серое сучковатое дерево «питуль», осенявшее индусский храм, на куполе которого развевались лохмотья красного флага. Святой человек, который избрал своим летним местопребыванием этот храм, давно покинул его, а непогода сломала выкрашенное в красный цвет изображение его бога. Финдлейсон и Перу, с отяжелевшими ногами и руками, со слипающимися глазами, споткнулись о выложенный кирпичом очаг и упали на землю под покровом древесной листвы. Дождь и река продолжали бушевать.
Стебли индиго зашуршали; в воздухе распространился запах скота, и появился громадный и мокрый зебу, направлявшийся под дерево. Вспышки молнии освещали трезубец Шивы на боку, дерзкую голову и спину, блестящие глаза, похожие на глаза оленя, лоб, увенчанный венком из поблекшего златоцвета, и подгрудок, почти касавшийся земли.
Сзади него слышался шум — это другие животные пробирались через чащу, звук тяжёлых шагов и громкого дыхания.
— Тут есть ещё кто-то, кроме нас, — сказал Финдлейсон. Он стоял, прислонив голову к дереву и смотря сквозь полузакрытые веки. Он чувствовал себя вполне спокойно.
— Правда, — глухо сказал Перу, — тут есть кто-то, и немаленький.
— Кто же тут? Я не вижу.
— Боги. Кто же другой? Смотрите.
— А, правда! Боги, конечно, боги.
Финдлейсон улыбнулся, и голова его упала на грудь. Перу был вполне прав. После потопа кто же может остаться в живых на земле, кроме богов, сотворивших её, — богов, которым каждую ночь молилось селение, богов, чьи имена были на устах всех людей, богов, принимавших участие во всех делах человеческих? Он не мог ни поднять головы, ни шевельнуть пальцем в охватившем его оцепенении, а Перу бессмысленно улыбался молнии.
Бык остановился у храма, опустив голову к сырой земле. В ветвях зелёный попугай расправлял свои мокрые крылья и громко вскрикивал при каждом ударе грома. Круглая лужайка под деревом заполнилась колеблющимися тенями животных. За быком по пятам шёл чёрный олень — такой олень, какого Финдлейсон во время своей давно прошедшей жизни на земле мог видеть лишь во сне, олень с царственной головой, чёрной, как чёрное дерево, с серебристым брюхом и блестящими прямыми рогами. Рядом с ним, с опущенной к земле головой, с зелёными горящими глазами, с хвостом, постоянно ударявшим по сухой траве, шла тигрица с толстым животом и широкой пастью.
Бык присел у храма, а из тьмы выскочила безобразная серая обезьяна и села по-человечески на место упавшего идола. Дождь скатывался, словно драгоценные камни, с волос на её шее и плечах.
Другие тени пришли и скрылись за пределами круга, среди них пьяный человек, размахивавший палкой и бутылкой с вином. Потом из-под земли раздался хриплый, громкий крик:
— Вода уже спадает. Час за часом вода спадает, а их мост ещё стоит.
«Мой мост, — сказал себе Финдлейсон. — Теперь это, должно быть, очень старинная работа. Что за дело богам до моего моста?»
Глаза его блуждали во тьме, пытаясь разглядеть, откуда слышался рёв. Крокодил — тупоносый меггер, частый посетитель отмели Ганга — появился перед зверями, бешено ударяя хвостом направо и налево.
— Они сделали его слишком прочным для меня. За всю эту ночь я мог оторвать только несколько досок. Стены стоят! Башни стоят! Они заключили в цепи мой поток воды, и моя река уже более не свободна. Божественные, снимите это ярмо! Верните мне вольную воду от берега до берега. Это говорю я, мать-Гунга. Правосудие богов! Окажите мне правосудие богов!
— Что я говорил? — шепнул Перу. — Здесь действительно совет богов. Теперь мы знаем, что весь мир погиб, за исключением вас и меня, сахиб.
Попугай снова закричал и замахал крыльями, а тигрица, плотно прижав уши к голове, злобно зарычала.
Откуда-то из тьмы появились раскачивающийся большой хобот и блестящие клыки, и тихое ворчание нарушило тишину, наступившую за рычанием тигрицы.
— Мы здесь, — сказал низкий голос, — великие. Единственный и многие. Шива, отец мой, здесь с Индрой. Кали уже говорила. Гануман также слушает.
— Каши сегодня без своего котваля[1]! — крикнул человек с бутылкой вина, бросая свою палку; остров огласился лаем собак. — Окажите ей правосудие богов!
— Вы молчали, когда они оскверняли мои воды! — заревел большой крокодил. — Вы не подали признака жизни, когда мою реку заключили в стены. У меня не было никакой поддержки, кроме собственной силы, а её не хватило — силы матери-Гунги не хватило против их сторожевых башен. Что мог я сделать! Я сделал все. А теперь, небожители, всему конец.
— Я приносил смерть. Я развозил пятнистую болезнь из одной хижины их рабочих в другую, и они все-таки не остановились. — Хромой осел с разбитым носом, вылезшей шерстью, кривоногий, спотыкаясь, выступил вперёд.
— Я извергал им смерть из моих ноздрей, но они не останавливались.
Перу хотел подняться, но опиум сковывал его члены.
— Ба! — сказал он, отплёвываясь. — Это сама Ситала, Мать-оспа. Есть у сахиба платок, чтобы закрыть лицо?
— Не помогло! В продолжение целого месяца они дарили мне трупы, и я выбрасывал их на отмели, а работа их все продвигалась. Демоны они и сыны демонов! А вы оставили мать-Гунгу одну на посмешище их огненной колесницы. Правосудие богов на этих строителей мостов!
Бык прожевал жвачку и медленно ответил:
— Если бы правосудие богов настигало всех, кто смеётся над священными предметами, на земле было бы много тёмных храмов, мать.
— Но это больше чем насмешка, — сказала тигрица, протягивая лапу. — Ты знаешь, Шива, и вы также, небожители, вы знаете, что они осквернили Гунгу. Они, конечно, должны быть отведены к истребителю. Пусть судит Индра.
Олень отвечал, не двигаясь:
— Как долго продолжалось это зло?
— Три года по счёту людей, — сказал крокодил, плотно прижавшись к земле.
— Разве мать-Гунга собирается умереть через год, что так стремится отомстить сейчас же? Глубокое море ещё только вчера было там, где она течёт теперь, а завтра — как считают боги то, что люди называют временем — море снова покроет её.
Наступило долгое безмолвие; буря улеглась, и полный месяц стоял над мокрыми деревьями.
— Судите же, — угрюмо сказала река. — Я рассказала о своём позоре. Вода все спадает. Я не могу ничего больше сделать.
— Что касается меня, — то был голос большой обезьяны, сидевшей в храме, — мне нравится наблюдать за этими людьми, вспоминая, что и я строила немало мостов во время юности мира.
— Говорят, — прорычал тигр, — что эти люди явились из остатков твоих армий, Гануман, и потому ты помогал им.
— Они трудятся, как трудились мои армии, и верят, что их труд прочен. Индра слишком высоко, но ты, Шива, знаешь, что земля покрыта их огненными колесницами.
— Да, я знаю, — ответил бык. — Их боги научили их этому.
Среди присутствующих раздался смех.
— Их боги! Что знают их боги? Они родились вчера, и те, кто создал их, вряд ли успели остыть, — сказал крокодил. — Завтра их боги умрут.
— Ого! — сказал Перу. — Матушка-Гунга говорит дельно. Я сказал это падре-сахибу, который проповедовал на «Момбассе», а он попросил Бурра Малума заковать меня за грубость.
— Наверно, они делают такие вещи, чтобы быть угоднее богам, — снова сказал бык.
— Не совсем, — выступил слон. — Они делают это для выгоды моих «магаджунс» — моих толстых ростовщиков, которые поклоняются мне каждый новый год, когда рисуют моё изображение на первых страницах своих счётных книг. Я смотрю через их плечи при свете ламп и вижу, что имена в этих книгах — имена людей из далёких мест, потому что все эти города соединены между собой огненными колесницами, и деньги быстро приходят и уходят, а конторские книги становятся толсты, как… как я. А я — Ганеса, приносящий счастье — благословляю мои народы.
— Они изменили лицо земли — моей земли. Они убивали и строили новые города на моих берегах, — сказал крокодил.
— Это только перемещение грязи. Пусть грязь копается в грязи, если это нравится грязи, — ответил слон.
— А потом? — сказала тигрица. — Впоследствии увидят, что матушка-Гунга не может отомстить за оскорбление, и отойдут сначала от неё, а потом постепенно и от всех нас. В конце концов, Ганеса, мы останемся с пустыми алтарями.
Пьяный человек, шатаясь, поднялся на ноги и громко икнул в лицо собравшимся богам.
— Кали лжёт. Моя сестра лжёт. И этот мой посох — котваль Каши, и он ведёт счёт моим пилигримам. Когда наступает время поклоняться Бхайрону — а это бывает всегда, — огненные колесницы двигаются одна за другой и каждая везёт тысячу пилигримов. Теперь они уже не ходят пешком, но ездят на колёсах, и моя слава все возрастает.
— Гунга, я видел твоё русло у Приага почерневшим от пилигримов, — сказала обезьяна, наклоняясь вперёд, — а не будь огненных колесниц, они приходили бы медленнее и в меньшем количестве. Помни это.
— Они всегда приходят ко мне, — с трудом выговаривая слова, продолжал Бхайрон. — И днём, и ночью молятся мне все простые люди в полях и на дорогах. Кто ныне подобен Бхайрону? Что это за разговор о перемене религий? Разве моя палка котваля Каши ничего не значит? Она ведёт счёт и говорит, что никогда не было так много алтарей, как теперь, и огненная колесница хорошо служит им. Бхайрон я — Бхайрон простого народа и главный из небожителей настоящего времени. И потому мой посох говорит…
— Смирно, ты! — прервал бык. — Мне оказывают поклонение в школах, и они говорят очень мудро, ставя вопрос, един я или множествен. Этим восхищается мой народ. И вы знаете, что я такое. Кали, жена моя, ты также знаешь.
— Да, я знаю, — сказала, понурив голову, тигрица.
— Я также выше Гунги. Потому что вы знаете, кто подействовал на умы людей так, что они стали считать Гунгу самой святой из всех рек. Кто умирает в этой воде, вы знаете, как говорят люди, приходит к нам, не понеся наказания, а Гунга знает, что огненная колесница привозила ей множество людей, желающих достигнуть этого; и Кали знает, что её главнейшие празднества происходили среди паломников, привозимых огненными колесницами. Кто поражал в Пури перед изображением божества тысяча в один день и в одну ночь и привязал болезнь к колёсам огненных колесниц так, что она пробежала с одного конца земли до другого? Кто, как не Кали? Прежде, когда не было огненной колесницы, это был тяжёлый труд. Огненные колесницы сослужили хорошую службу матушке-смерти. Но я говорю только о своих алтарях, я не Бхайрон простого народа, а Шива. Люди проходят мимо, произнося слова и рассказывая о чужих богах, а я слушаю. Вера сменяется верой в моих школах, а я не чувствую гнева, потому что когда сказаны все слова и окончены новые сказки, люди возвращаются к Шиве.
— Правда. Это правда, — пробормотал Гануман. — К Шиве и другим возвращаются они, мать. Я проникаю из храма в храм на севере, где поклоняются одному Богу и Его Пророку; и теперь в их храмах видно только моё изображение.
— Не за что тебя благодарить, — сказал олень, медленно поворачивая голову. — Я — этот единый и его пророк также.
— Вот именно, отец, — сказал Гануман. — А на юг еду я, старейший из всех богов, с тех пор как люди знают богов, и я проникаю в храмы новой религии, где изображают нашу двенадцатирукую женщину, которую они зовут Марией.
— Я знаю, — сказала тигрица. — Ведь эта женщина — я.
— Именно так, сестра. Я иду на запад между огненными колесницами, являюсь перед строителями мостов в различных видах, и ради меня они меняют свою веру и становятся очень мудрыми. Я сам строитель мостов — мостов между «Этим» и «Тем», и каждый мост, в конце концов, неизменно ведёт к Нам. Будь довольна, Гунга! Ни эти люди, ни те, которые последуют за ними, вовсе не насмехаются над тобой.
— Так я, значит, одна, небожители? Не успокоить ли разве мой поток, чтобы как-нибудь не снести их стен? Не иссушит ли Индра мои источники в горах и не заставит ли меня смиренно ползти вдоль их набережных? Не зарыться ли мне в пески, чтобы не сделать чего-нибудь неприятного для них?
— И все из-за небольшой полосы железа с огненной колесницей наверху? Право, матушка-Гунга вечно молода! — сказал слон. — Ребёнок не мог бы говорить глупее. Пусть прах копается в прахе, прежде чем обратится в прах. Я знаю только, что мой народ богатеет и возносит хвалы мне. Шива сказал, что люди в школах его не забывают; Бхайрон доволен своей толпой простого народа; а Гануман смеётся.
— Конечно, я смеюсь, — сказала обезьяна. — Мои алтари немногочисленны в сравнении с алтарями Ганесы или Бхайрона, но огненные колесницы привозят и мне новых поклонников из-за Чёрной Воды — людей, которые верят, что их бог — труд. Я бегу перед ними, призывая их, а они следуют за мной.
— Так дай им труд, которого они так желают. Устрой плотину поперёк моего течения и отбрось воду назад на мост. Некогда ты был искусен в этом, Гануман. Спустись и подними моё русло.