(Автор: Леонид Фишман)
 
 
Как это было Комментарии к нашей странной контрреволюции
 
   Сохранится ли русская душа после уничтожения русского народа Интересно, что саму возможность полной и окончательной гибели и России, и русского народа ни один из русских мыслителей начала ХХ века не допускал. Никто из них при всей диалектичности их мышления даже не предполагал возможности ситуации, в которой мы сейчас оказались. Не предвидел того, что само по себе освобождение и от советской политической системы, и от многих очевидных глупостей марксистской идеологии ни к чему не приведет - ни к укреплению морали, ни к гражданской, ни к производственной активности. Этот самый страшный, но самый вероятный вариант, то есть окончательная гибель и русского духа, и русского национального сознания в рамках советской системы и советской истории, ими не принимался во внимание. Кстати, не могу не обратить внимания на то, что вся наша избирательная двухходовка конца 2007 - начала 2008 года, направленная на укрепление «преемственности власти» и сохранение «курса Путина», вопреки всему оживила эти эсхатологические настроения, разговоры о конце России. Косвенное свидетельство того - труднообъяснимая паника по поводу грядущей деноминации рубля, нового дефолта. И в этом парадокс нынешней ситуации. С одной стороны, небывалый в истории России бум индивидуального строительства, а с другой - сохранение традиционных для России катастрофических настроений. Я, наверное, не прав, когда говорю, что русские мыслители в изгнании не видели все негативные, разрушительные последствия социалистической переделки российского уклада жизни. Иван Ильин, который дожил до 1957 года, в своем публицистическом завещании «Наши задачи» провел блестящий анализ всех негативных, разрушительных для человеческой души последствий советского образа жизни, разрушительных последствий левого, коммунистического, тоталитаризма. Он обращал внимание прежде всего на «искоренение независимых, лучших характеров в народе в результате социалистического строительства и утверждения нового тоталитарного уклада жизни». (Об этом, кстати, говорил Путин в своей речи во время открытия в Бутове мемориала жертвам сталинских репрессий.) Все видели, что большевизм есть соединение политики с уголовщиной, а потому есть моральное оправдание уголовщины. «Добро есть то, что полезно революционному пролетариату, зло есть то, что ему вредно». «Революции позволено все». Было видно даже из-за бугра, что советская экономика, выросшая на основе экспроприации, то есть грабежа, провоцирует расхищение государственной собственности, самовознаграждение за неоплаченный труд. Коллективизированный крестьянин «от голода крадет свою собственную курицу». Кража - «самопроизвольное самовознаграждение» за бедлам в экономике - становится нормой. Иван Ильин видел, что так называемые несуны (термин брежневской эпохи) станут составной частью советской экономики, что кража государственного выходит за рамки моральной оценки как деяние справедливое. Было понятно, что жизнь в условиях социализма, тем более долгая, растянувшаяся на несколько поколений, «угашает частную инициативу», укрепляет и без того сильную, характерную для русских пассивность, созерцательные, а также распределительные настроения, веру в то, что задача состоит только в том, чтобы взять у других собственность и «справедливо распределить». Было очевидно, что в условиях советского строя и так слабое чувство свободы, собственного достоинства «угаснет, ибо в рабстве выросли целые поколения». Было видно, что советский человек болен душой, ибо ему внушили, что безумный, противоестественный строй есть высшее достижение человеческой цивилизации. У него появляется «гордыня собственного безумия и иллюзия преуспеяния». Отсюда «трагическое самомнение» советского человека, его «презрительное недоверие ко всему, что идет не из советской, коммунистической России». Иван Ильин понимает, что ко всем негативным последствиям эпохи коммунизма, к увяданию правосознания, к советской нищете и неустроенности быта, к «отвычке от самостоятельного мышления», к «укоренившейся привычке бояться, воровать», привычке к «пресмыкательству» добавятся старые русские духовные болезни, которые обеспечили победу большевикам, «шаткость нравственного характера», «отсутствие творческих идей», «утрата русских органических и священных традиций», «отсутствие политического опыта, чувства реальности, чувства меры, патриотизма и чувства чести у народных масс». И тогда возникает вопрос, на который трудно найти ответ. Если на выходе из советской эпохи русский народ в массе будет в духовном отношении слабее, чем дореволюционный русский народ, если на выходе мы получаем маргинализированный в вопросах и чести, и веры, и патриотизма российский народ, то на чем основана вера того же Ивана Ильина в достойное будущее нашего народа? Откуда возьмутся те «лучшие люди страны», те «искренние патриоты, государственно мыслящие, политически опытные, человеки чести и ответственности», которые, как он надеялся, будут править в новой России, свободной от коммунизма? На чем основана его вера, что, несмотря на все вызванные коммунизмом разрушения личности и духа, «омрачение пройдет и духовные силы воскреснут»? На чем основана вера Ильина в то, что «не иссякли благие силы русского народа, что не оскудели в нем Божии дары»? И здесь мы приходим к выводу, что даже лучшие умы России, оказавшиеся вне страны, в основе всех своих прогнозов об освобождении страны от коммунизма, о духовном преодолении коммунизма имели в виду веру в чудо, веру в Божественный Промысел, который воскресит духовно мертвую коммунистическую Россию, как Иисус воскресил скончавшегося четыре дня назад Лазаря. Понятны причины, закрывавшие от глаз пророков грядущей контрреволюции худшие сценарии русской судьбы. Ни один русский человек, оказавшийся в эмиграции, не мог допустить мысли, что его Родина обречена, что, в сущности, никакой надежды для нее нет ни сейчас, ни в будущем. По этой причине никто из них - ни Николай Бердяев, ни Иван Ильин, ни Николай Алексеев - не делал очевидных выводов из гибели не просто старой России, русской цивилизации, но и всех без исключения классов российского общества. «В России, - писал Бердяев, - разрушена структура социальных классов. Нужно отдать себе отчет в том, что в России сейчас все классы уничтожены, кроме крестьянства. Дворянства и буржуазии как социальных классов в России больше не существует. Коммунистические революции уничтожили попутно и рабочий класс». Об этом же «классовом самоубийстве» старой России свидетельствовал и Ильин: «Русская революция есть редкий случай классовых самоубийств. Началось с революционно-демократического и пассивно-непротивленческого самоубийства буржуазии и интеллигенции. Затем дошла очередь до крестьянства. И параллельно идет самоубийство рабочего класса, опускающегося до состояния индустриального рабства и безработной черни». Алексеев подчеркивал: «Нет тех классов, на которых строилась империя, нет тех служилых людей, которыми она приводилась в движение». Речь шла об уничтожении не просто «старых классов», а всех самодеятельных, культурных классов, на которых держалась и духовная, и производительная жизнь прежней России. К началу 30-х уже не осталось ни крестьянства, ни духовенства, ни предпринимателей. И возникает чисто методологическая проблема, которую не хотели видеть русские мыслители в изгнании и которая, на мой взгляд, приобретает особую актуальность сегодня, в новом русском веке. Согласно мысли Бердяева, уже в 1922 году в России не была возможна никакая классическая реставрация, ибо ничего не осталось от старых классов, на которых держалось старое общество. В Россию пришел, как писал Бердяев, «новый слой, не столько социальный, сколько антропологический слой». Но если в России, как утверждали идеологи грядущей контрреволюции, не было человеческого материала для реставрации политической и социальной, то откуда мог взяться человеческий материал для ожидавшегося ими духовного очищения и религиозного возрождения, для катарсиса, сильного покаяния?.. Откуда мог взяться подлинно «русский голос», с которым связывал политические реформы в посткоммунистической России Николай Алексеев? На поверхности лежал и до сих пор лежит важнейший философский и одновременно практический вопрос, который упрямо не видели русские мыслители в изгнании. Меняется ли так называемая русская душа, если от реальной русской нации мало что осталось, разве что дети беднейшего крестьянства и рабочего класса. Можно ли говорить о «русском народе» в старом смысле после уничтожения всех классов, которые в русской истории культивировали и выражали русскую духовность? Я лично не знаю ответов на эти сложнейшие вопросы. Но поражает, что такие серьезные мыслители, как Николай Бердяев, Семен Франк, Иван Ильин и другие, никогда всерьез не исследовали духовные последствия «самоубийства» всех русских классов. Кто будет инициатором духовного покаяния, духовного возрождения? Такой вопрос они перед собой не ставили. Никто из них не попытался сделать сами собой напрашивающиеся выводы из наблюдаемого ими факта гибели, разложения дореволюционной русской нации, дореволюционного народа. Если, как они точно предвидели, процесс изживания большевизма и большевистской системы будет длительным, то из этого следует, что к моменту гибели русского коммунизма произойдет и перерождение самой русской нации, русского народа. Да. Легко вернуться после духовной встряски в православие, в лоно Церкви тем, кто родился и воспитывался в дореволюционной православной России. Но ведь тем поколениям, которые выросли и воспитывались в советской, атеистической России, совершить подобный духовный подвиг будет неизмеримо труднее. Не только из-за страха стать непохожими на других, но просто из-за неведения, отчужденности от Церкви, от религии, от веры. Ведь мы пережили христианофобию, выкорчевывание христианских корней из жизни, даже из архитектуры, задолго до нынешней христианофобии, которая обуяла даже католические Испанию и Португалию. Кстати, владыка Кирилл прав, когда говорит, что сегодня мы можем быть полезнее современной Западной Европе, чем они нам. Своими уроками государственного атеизма мы можем показать, какими духовными разрушениями чревата любая христианофобия. Бердяев практически во всех своих работах, посвященных анализу большевистской революции и социалистического строительства, описывал, как на место старого русского человека приходит новая раса людей, людей энергичных, но жестоких, озлобленных, людей, «пришедших снизу», а потому чуждых традициям русской культуры, для которых главным делом было очищение своей жизни от всего русского, и прежде всего от русской православной культуры. Но одновременно тот же Бердяев до конца жизни надеялся на возрождение русского чувства, на внутренний импульс, идущий от «внутренних процессов в русском народе». Ведь если в 30-е годы менялся русский человек, на что обращали внимание все русские философы, наблюдавшие из эмигрантского далека за ходом социалистического строительства, менялась наиболее активная часть общества, то не мог не измениться сам народ. Но Бердяев всегда говорил о русской нации, о русском народе вообще, не принимая во внимание начавшегося после революции процесса перерождения самого народа. Не могу в связи с этим еще раз не сказать, что меня просто пугают упрямство и настырность новых русских консерваторов. Речь идет о создателях «Русской доктрины» и «Русского проекта», которые в духе славянофилов живописуют нам в своих прогнозах на полном серьезе русского человека, устремленного к Богу и равнодушного к мирской суете. Этого человека не было уже в 1917 году. А что осталось от русской природы теперь, после красного террора, коллективизации, сталинских репрессий конца 30-х, после войны, которую мы выиграли во многом из-за того, что не боялись потерь! «Народа-богоносца», которому поклонялись русские консерваторы последней трети XIX века, у нас не было к моменту революции 1917 года. Сегодня Россия является всего лишь страной, где на части бывших территорий исторической России еще живут люди, продолжающие говорить на русском языке и считать себя русскими! Нынешнее, ставшее снова модным славянофильство отдает клиникой. Но, повторяю, поражает, что и те мыслители, которые составили гордость российской нации, не считались с духовными, моральными последствиями гибели дореволюционных российских классов, гибели того, что было принято называть российской цивилизацией. И тут, кстати, было глубинное противоречие в самом мышлении глашатаев грядущей русской контрреволюции. С одной стороны, они обращали внимание на начавшийся у них на глазах процесс ускоренного обуржуазивания, индивидуализации, атомизации русского патриархального человека в рамках коммунистической формации. Понятно, что вечный страх за свою жизнь при Ленине и Сталине сам по себе обострял животный эгоизм, желание сохранить себя любой ценой, любыми средствами. Но с другой стороны, вопреки фактам, вопреки тому, что они сами наблюдали и видели, эти глашатаи делали ставку на духовное возрождение народа. «Русский вопрос, - писал тот же Бердяев, - есть прежде всего духовный вопрос. Вне духовного перерождения Россия не может быть спасена». Стыд и совесть могут жить и в душе атеиста В действительности система дряхлела не от возрождения христианской морали или духовного ренессанса, а от усталости самой революции, самого карающего меча революции. Как ни странно, но прорицатели нашей контрреволюции, писавшие о самоизживании большевизма, не видели и этого, как оказалось, главного. Ими не принимался во внимание известный еще со времен французской революции механизм внутреннего изживания жестокости, феномен усталости и общества, и революционной партии, и самих палачей от жестокости. Не виделось, что на самом деле сломает систему не бунт против опостылевшей жестокости, как рассчитывал, к примеру, Ильин, а элементарная усталость от жестокости, когда в один прекрасный день все те, кто спокойно посылал своих политических противников на расстрелы, на смерть, дрогнут и уже не смогут это делать. Ведь Никита Хрущев как рабоче-крестьянский сын, пошедший за большевиками, пришедший в революцию, как раз и являлся олицетворением этого нового русского типа, который живописали в своих трудах о большевистской революции русские философы. Он и энергичен, и цепок, и жесток, и одновременно поразительно сервилен, он вульгарный атеист, готов отплясывать гопак, развлекая своего еще более жестокого барина - Сталина, он, несомненно, целиком и полностью оторван от традиций русской культуры. Но, став верховным вождем, получив неограниченную власть, он ее начинает использовать не во имя упрочения сталинской колесницы смерти, а для смягчения аппарата насилия. Хрущев каким-то десятым чувством ощутил, что Россия окончательно устала от жестокости, что больше народ мучить нельзя. Кстати, не могу не сказать, что нельзя мучить наш народ российский теперешними, уже изжившими себя «всенародными выборами президента России». Третьего сеанса игры в «преемника» Россия просто не выдержит. История нашего освобождения от коммунизма, нашей контрреволюции свидетельствует, что возрождение чувства стыда и чувства совести, преодоление в себе коммунистического «все позволено во имя победы революции» возможно и в душе человека, не верящего в Бога, невоцерковленного. И кстати, этот факт так и не стал до сих пор предметом напрашивающихся философских раздумий. И история советской системы, и тем более история ее самораспада, открывают малоисследованные механизмы совести. Сама идеология, в том числе и коммунистическая, структура ее ценностей могут долго не меняться, а ее нравственное наполнение, напротив, - претерпевать существенные изменения. Из нашего российского опыта преодоления коммунизма и классовой морали видно, что само по себе нравственное чувство не совпадает целиком с верой во Всевышнего, с развитым религиозным чувством. Интересно, что советский бунт совести против коммунистической морали возглавили советские философы-атеисты, не имевшие ничего общего ни с православием, ни с христианством вообще. Речь идет прежде всего об Олеге Дробницком, Петре Егидесе, Якове Мильнере-Иринине, которые в середине 60-х, за четверть века до распада советской системы и марксистско-ленинской идеологии, начали реабилитацию совести как ядра человечности. Кстати, Георгий Федотов все же, несмотря на свои ожидания «диктатора из отрезвевших большевиков», который поведет Россию по «национальной дороге», видел, что «опыт, совесть, интуиция могут восстанавливаться в своих правах» без кардинальной «перемены идеи». Но у Федотова было преимущество перед Бердяевым и Ильиным - он выехал из СССР на четыре года позже них. Изначально связанные исходные источники коммунистической идеи могут обособляться, отпочковываться, претендуя на самостоятельное развитие. Пример тому - обособление идеала, взятого на вооружение Марксом, гуманистического идеала всесторонне и гармонично развитой личности от политического механизма его реализации, от учения о пролетарских революциях и диктатуре пролетариата. Кстати, идеология развития личности, все эти модные во время последней президентской кампании разговоры о человеческом капитале как источнике инновации развития идут от марксизма последней, советской эпохи, когда никто, как я упоминал, не хотел говорить и писать о диктатуре пролетариата и о революционном низвержении существующего строя, когда советской интеллигенции был люб «идеал всесторонне и гармонично развитой личности». О реванше «большевиков- интернационалистов» Русские философы, пытавшиеся издалека, в изгнании выписать образ грядущей контрреволюции, по труднообъяснимой причине никогда не считались не только с природой этого абсолютно нового для России типа сознания, в основе которого лежала азбука марксизма, но и с его возможными трансформациями и мутациями. Ни Бердяев, ни Ильин, как мне кажется, не сделали возможных исторических выводов из наблюдаемого ими, происходившего на их глазах раскола ленинской гвардии на большевиков-интернационалистов и большевиков-народников. Бердяев видел, что «большевизм есть третье явление русской великодержавности». Но никому и в голову не могла прийти мысль, что с того момента, как большевизм сросся с российской державностью, не патриоты, а, напротив, интернационалисты выдвинулись на первый план борьбы с советской системой как олицетворением ненавистной им великодержавности. Что если и произойдет реванш идейных ленинцев-интернационалистов, то только в результате гибели самой державы. Никто из них не предполагал, что источником разрушения, как им казалось, монолита русского коммунизма может стать внутривидовая борьба, борьба на взаимное уничтожение между национал-коммунистами и коммунистами-интернационалистами. В одни и те же слова наследники большевиков-народников и наследники большевиков-интернационалистов вкладывали различный, а чаще прямо противоположный смысл. Для национал-большевиков Октябрь был триумфом русскости, возвращением к основам своей русской цивилизации, а для большевиков-интернационалистов тот же Октябрь был началом полного разрыва с русским традиционализмом и с «русской реакционностью». Только один, но очень показательный пример, подтверждающий этот тезис. Речь идет о непримиримой вражде в конце 60-х - начале 70-х между авторами так называемой ленинианы. И Валентин Чикин, который в начале перестройки стал главным редактором «Советской России», и Егор Яковлев, который в это же время стал главным редактором «Московских новостей», посвятили всю свою жизнь изучению и пропаганде ленинизма, в частности так называемому политическому завещанию Ленина. Но в политике, как показала борьба во второй половине 80-х, эти «ленинцы» стали непримиримыми врагами. Первый как главный редактор содействовал публикации письма Нины Андреевой, в котором защищались исходные идейные принципы советской системы. Второй как главный редактор органа демократической революции сделал все возможное и невозможное для разрыхления этих принципов. Так что сама по себе клятва в верности Ленину и Октябрю мало что говорила о стоящих за ней идеях и принципах. Куда больше о мировоззрении и ценностях члена КПСС в 50-е и позже свидетельствовало его отношение к Сталину, к его методам социалистического строительства. Как правило, именно члены КПСС народнической, почвеннической ориентации позитивно относились и до сих пор позитивно относятся к Сталину и его роли в истории СССР и России в целом. А члены КПСС - интернационалисты марксистской закваски, напротив, крайне негативно относились и к Сталину, и к созданной им политической системе. После доклада Хрущева на ХХ съезде произошел так и не преодоленный впоследствии раскол внутри КПСС. Как всегда, в России была и третья партия, партия сторонников Александра Солженицына, партия тех, кому было жаль старой имперской России. Некоторые, в том числе и я, будучи в юности, в конце 50-х, хрущевцами, видевшими в Сталине могильщика «подлинного социализма», уже в конце 60-х переходили на сторону белых, на антикоммунистические позиции. Для нас Сталин был исчадием ада и в юности, и в зрелом возрасте. Но партия Солженицына не играла никакой роли в перевороте конца 80-х. Интересна в этом смысле судьба Солженицына. Он был враг, чужой для наших «почвенников» как антикоммунист, как противник советского строя. Но он же был чужим и для наших шестидесятников, был чужим как «государственник», как «русский националист». На своей шкуре знаю, как трудно и тяжело быть одновременно противником и для «красных патриотов», и для либералов-шестидесятников. Для сталинистов ты засланный казачок в стан патриотов, для либералов-шестидесятников - «русский националист». Но то, что решающую роль в разрушении советской системы сыграли идейные наследники большевиков-интернационалистов, чрезвычайно важно для понимания особенностей идейной ситуации в посткоммунистической России. Из возможной победы, возможного реванша большевиков-интернационалистов уже в лице их идейных, а чаще всего прямых детей и внуков как раз и вытекала вероятность нашей парадоксальной контрреволюции. Суть ее заключалась в том, что плод большевистской революции, то есть советская система, убивался во имя идеалов той же большевистской революции и при этом чисто большевистскими методами. Мотивы, стоявшие за нашей так называемой демократической революцией 1990-1991 годов, воспроизводят мотивы революции вообще, выделенные Токвилем в его исследовании «Старый порядок и революция». Тут и обычная борьба с «привилегиями» господствующих классов, и стремление полностью, до основания разрушить старое общество и, естественно, отстранить от власти старую элиту, и, самое главное, упростить общество, свести сложное к простому. Соответственно и у нас никто из вождей нашей демократической революции конца 80-х - начала 90-х во имя идеалов большевизма, идеалов марксизма не видел, что не все мыслимое разумом возможно воплотить в действительность. Тем более в обществе, претерпевшем всевозможные насилия коммунистического эксперимента. Все мы, участники этой контрреволюции, воспитанные на Гегеле, который учил, что все мыслимое становится действительным, оказались заложниками исходного идеализма наших воззрений. Ни перестройщики, ни сменившие их на вершинах власти демократы не имели ни малейших представлений о реальном советском человеке, о мере его готовности к демократии, а тем более - к рыночной экономике.