Страница:
В Урге он сажал на крыши, в Забайкалье на лед, в пустыне Гоби ставил виновных на тысячу шагов от лагеря, гауптвахты нет… Офицеры смеялись и говорили, что в нынешней обстановке Унгерн ничего не выдумает.
Но он выдумал.
Квартирьеры прибыли на место, разбили бивуак и стали ждать дивизию. На другой стороне был виден лагерь Резухина, который уже перекинул через реку пешеходный мостик. Настроение было у квартирьеров чудесное, пахло сосной, ароматом цветов, но после разбивки лагеря с предгорий потянул легкий ветерок, по всему бивуаку распространился тяжелый запах: что-то гнило. Начались поиски, и скоро нашли на участке павшую корову. Лопат не было, и стали ждать прихода с дивизией обоза. Мрачный и злой подъехал Унгерн. Понюхал воздух и заорал: «Дежурного офицера!» Беда началась, и у меня защемило сердце. Офицер подскочил к Ун-герну. «Вонь!» — снова заорал барон. Офицер молчал. «Бурятов ко мне!» — закричал тот. Явились буряты. «Выпороть! 25!» — приказал Унгерн, и не успел бедный дежурный опомниться, как ему уже всыпали 25 ташуров. И только когда он встал, то сказал барону: «Ваше превосходительство, я не виноват. Старшим был комендант бригады». «Есаула Макеева к начальнику дивизии!» — понеслось по лагерю. У меня замерла душа. Я быстро надел мокрые сапоги и пошел к Унгерну. «Заразу разводишь! Понятия о санитарии не имеешь!» — уже кричал барон. «Ваше превосходительство, корова павшая. Ее. зарывают…» — «Молчать!» И барон заметался, не зная, как наказать дерзкого. И вдруг крикнул: «Марш на куст!»
Около палатки барона шагах в десяти стояло дерево, ветви которого были от земли не менее чем на сажени на полторы. Я бросился к нему, стал быстро взбираться на дерево, скользил обратно, падал и снова начинал взбираться.
«Если ты сейчас же не залезешь, я пристрелю тебя, как котенка!» — грозно сказал барон. Наконец я забрался почти на самую вершину, где ветви были тонкие и сгибались под тяжестью.
Вскоре на соседних деревьях оказались еще несколько офицеров — весь штаб Унгерна. Прошел час, два, наступил вечер, в лагере сыграли «зорю», отвели поверку, и бивуак постепенно стал затихать. Штаб же продолжал сидеть на кустах и ждать освобождения.
Наконец Унгерн вышел из палатки: «Макеев!». — «Я, ваше превосходительство!». — «Слезай, и иди спать». Я сорвался с дерева и упал. «Ты ушибся?» — спросил барон.
«Не извольте беспокоиться!» — мрачно ответил я и быстро пошел от дерева. Остальные же просидели до обеда следующего дня.
В гористой местности, у холодного ручья, на широкой зеленой долине доживала последние часы знаменитая Азиатская конная дивизия барона Унгерна. Настроение у всех было подавленное.
Экзекуции над офицерами стали эпидемическим явлением. Унгерна боялись, как сатаны. Он стал зол, смотрел на всех зверем, и говорить с ним было опасно. Каждую минуту вместо ответа можно было получить в голову ташур или быть тут же выпоротым. Уже стали поговаривать, что барон потому зверствует, что хочет перейти к красным. Дивизию одолевали самые мрачные фантазии. И тогда офицеры создали секретное совещание и решили арестовать Унгерна.
Гордый и властный человек, барон, вероятно, переживал душевную бурю… Его предали. Его дивизия открыла по нему, своему начальнику, огонь. Его, жестоко боровшегося с красными, оставили одного в красном кольце, под угрозой винтовок своих и мучительной смерти от советских… Барон метался, как дикий затравленный зверь… И даже монголы, считавшие его своим богом, поняли, что он принесет им в дальнейшем гибель. В одно мгновение они скрутили ему верешслми руки и ноги, и отдавая, поверженному «богу» поклоны, бесшумно исчезли.
Солнце перевалило за полдень, и издалека послышались звончатые звуки копыт… Кто это? Свои или чужие? Это были красные. Войдя в палатку, они увидели связанного человека, голова которого была закутана старым монгольским тарлыком. Сорвали тарлык и отшатнулись.
На них смотрело помятое красное лицо с рыжими усами и небритым подбородком. Взгляд человека был темный, как жуткая ночь, и страшен, как взор помешанного. На плечах виднелись старые помятые генеральские погоны, а на груди поблескивал Георгиевский крест…»
(Михайлов О. Даурский барон. Совершенно секретно, N12,1992)
15 сентября 1921 года в Новониколаевске (Новосибирске) состоялось открытое судебное заседание Чрезвычайного революционного трибунала по делу барона Унгерна.
Унгерн был приговорен к смерти и казнен в Новониколаевске.
ЛАТЫШСКИЕ СТРЕЛКИ В КРЕМЛЕ
РАССКАЗ ЛАТЫШСКОГО СТРЕЛКА
Но он выдумал.
Квартирьеры прибыли на место, разбили бивуак и стали ждать дивизию. На другой стороне был виден лагерь Резухина, который уже перекинул через реку пешеходный мостик. Настроение было у квартирьеров чудесное, пахло сосной, ароматом цветов, но после разбивки лагеря с предгорий потянул легкий ветерок, по всему бивуаку распространился тяжелый запах: что-то гнило. Начались поиски, и скоро нашли на участке павшую корову. Лопат не было, и стали ждать прихода с дивизией обоза. Мрачный и злой подъехал Унгерн. Понюхал воздух и заорал: «Дежурного офицера!» Беда началась, и у меня защемило сердце. Офицер подскочил к Ун-герну. «Вонь!» — снова заорал барон. Офицер молчал. «Бурятов ко мне!» — закричал тот. Явились буряты. «Выпороть! 25!» — приказал Унгерн, и не успел бедный дежурный опомниться, как ему уже всыпали 25 ташуров. И только когда он встал, то сказал барону: «Ваше превосходительство, я не виноват. Старшим был комендант бригады». «Есаула Макеева к начальнику дивизии!» — понеслось по лагерю. У меня замерла душа. Я быстро надел мокрые сапоги и пошел к Унгерну. «Заразу разводишь! Понятия о санитарии не имеешь!» — уже кричал барон. «Ваше превосходительство, корова павшая. Ее. зарывают…» — «Молчать!» И барон заметался, не зная, как наказать дерзкого. И вдруг крикнул: «Марш на куст!»
Около палатки барона шагах в десяти стояло дерево, ветви которого были от земли не менее чем на сажени на полторы. Я бросился к нему, стал быстро взбираться на дерево, скользил обратно, падал и снова начинал взбираться.
«Если ты сейчас же не залезешь, я пристрелю тебя, как котенка!» — грозно сказал барон. Наконец я забрался почти на самую вершину, где ветви были тонкие и сгибались под тяжестью.
Вскоре на соседних деревьях оказались еще несколько офицеров — весь штаб Унгерна. Прошел час, два, наступил вечер, в лагере сыграли «зорю», отвели поверку, и бивуак постепенно стал затихать. Штаб же продолжал сидеть на кустах и ждать освобождения.
Наконец Унгерн вышел из палатки: «Макеев!». — «Я, ваше превосходительство!». — «Слезай, и иди спать». Я сорвался с дерева и упал. «Ты ушибся?» — спросил барон.
«Не извольте беспокоиться!» — мрачно ответил я и быстро пошел от дерева. Остальные же просидели до обеда следующего дня.
В гористой местности, у холодного ручья, на широкой зеленой долине доживала последние часы знаменитая Азиатская конная дивизия барона Унгерна. Настроение у всех было подавленное.
Экзекуции над офицерами стали эпидемическим явлением. Унгерна боялись, как сатаны. Он стал зол, смотрел на всех зверем, и говорить с ним было опасно. Каждую минуту вместо ответа можно было получить в голову ташур или быть тут же выпоротым. Уже стали поговаривать, что барон потому зверствует, что хочет перейти к красным. Дивизию одолевали самые мрачные фантазии. И тогда офицеры создали секретное совещание и решили арестовать Унгерна.
Гордый и властный человек, барон, вероятно, переживал душевную бурю… Его предали. Его дивизия открыла по нему, своему начальнику, огонь. Его, жестоко боровшегося с красными, оставили одного в красном кольце, под угрозой винтовок своих и мучительной смерти от советских… Барон метался, как дикий затравленный зверь… И даже монголы, считавшие его своим богом, поняли, что он принесет им в дальнейшем гибель. В одно мгновение они скрутили ему верешслми руки и ноги, и отдавая, поверженному «богу» поклоны, бесшумно исчезли.
Солнце перевалило за полдень, и издалека послышались звончатые звуки копыт… Кто это? Свои или чужие? Это были красные. Войдя в палатку, они увидели связанного человека, голова которого была закутана старым монгольским тарлыком. Сорвали тарлык и отшатнулись.
На них смотрело помятое красное лицо с рыжими усами и небритым подбородком. Взгляд человека был темный, как жуткая ночь, и страшен, как взор помешанного. На плечах виднелись старые помятые генеральские погоны, а на груди поблескивал Георгиевский крест…»
(Михайлов О. Даурский барон. Совершенно секретно, N12,1992)
15 сентября 1921 года в Новониколаевске (Новосибирске) состоялось открытое судебное заседание Чрезвычайного революционного трибунала по делу барона Унгерна.
Унгерн был приговорен к смерти и казнен в Новониколаевске.
ЛАТЫШСКИЕ СТРЕЛКИ В КРЕМЛЕ
Латышские стрелковые части были созданы в 1915 году, во время первой мировой войны. В 1916 году стрелковые части были развернуты в Латышскую стрелковую дивизию. Латыши активно участвовали в октябрьском перевороте, в гражданской войне, охраняли Ленина — и все это за плату.
Они были защитниками переворота, устроенного большевиками.
Павел Дмитриевич Мальков был комендантом Смольного, а с переездом Советского правительства в марте 1918 года в Москву — комендантом Кремля. На этом посту П. Д. Мальков оставался до лета 1920 года. Потом пришлось Павлу Дмитриевичу испытать все прелести советских лагерей. Лагерные страницы биографии коменданта Кремля покрыты мраком. Выйдя на свободу, Мальков вспоминал не о лагере, а о своем «звездном» комендантском часе.
Павел Дмитриевич был страшным человеком. Чекист и палач. Он постоянно находился на подхвате у Ленина, Дзержинского, Свердлова, всегда был готов выполнить их ЛЮБОЕ пожелание. Именно он собственноручно расстрелял эсерку Фанни Каплан и сжег ее, облив бензином… Арестовывал британского агента Роберта-Брюса Локкарта.
Свои воспоминания Павел Дмитриевич создавал, в «творческом содружестве» с Андреем Свердловым — сыном Якова Свердлова, следователем НКВД, который плюс ко всему был кандидатом исторических наук.
Это воспоминания коменданта, который два года руководил кремлевским бытом.
«В Москве я никогда ранее не бывал и ко всему присматривался с особым интересом. Надо признаться, первое впечатление было не из благоприятных. После Петрограда Москва показалась мне какой-то уж очень провинциальной, запущенной.
Поскольку все основные указания по охране Смольного да и по организации переезда из Питера в Москву я получал от Президиума ВЦИК, и теперь первым делом я отправился во ВЦИК, к Якову Михайловичу Свердлову.
Яков Михайлович пригласил меня к своему столу. Внимательно выслушав меня и задав несколько вопросов, он перешел к организации охраны Кремля.
— Дело придется ставить здесь солиднее, чем в Смольном. Масштабы побольше, да и мы как-никак солиднее становимся. — Яков Михайлович чуть заметно усмехнулся и вновь посерьезнел. — Нарождается новая, советская государственность. Это должно сказываться во всем, в том числе и в организации охраны Кремля. Штаты вы разработайте сами и представьте на утверждение. Только, повторяю, ничего лишнего. Обсудите все с Аванесовым, посоветуйтесь с Дзержинским. С Дзержинским обязательно. С ЧК вам постоянно придется иметь дело. Нести охрану будут латыши, как и в Смольном, только теперь это будет не отряд, а батальон или полк. Подумайте, что лучше. Учтите при составлении штатов. Довольствие бойцов охраны и всех сотрудников Управления возложим на военное ведомство, но оперативного подчинения военведу никакого.
Я вышел от Якова Михайловича и отправился разыскивать комендатуру. Как оказалось, она разместилась на Дворцовой улице, недалеко от здания Судебных установлений, в трех-четырех комнатах первого этажа небольшого трехэтажного дома, вплотную примыкавшего к Кавалерскому корпусу, почти напротив Троицких ворот. Окна комендатуры выходили к Троицким воротам.
В комендатуре я застал нескольких сотрудников, большинство которых работало раньше в Смольном. Не было только Стрижака, исполнявшего до моего приезда обязанности коменданта Кремля.
Стрижак был тоже питерцем. После Октября он работал в Таврическом дворце. Как только был решен вопрос о переезде правительства из Петрограда, его послали в Москву готовить Кремль. У него-то я и должен был принять дела.
Не успел я толком побеседовать с товарищами, расспросить, как идут дела, не успел выяснить, как встретили и разместили прибывших со мной из Питера латышских стрелков, как они сами напомнили о себе. Дверь неожиданно распахнулась, и в комендатуру ввалилось человек десять-пятнадцать латышей. Все с винтовками.
— Где Стрижак?
Прервав беседу с сотрудниками комендатуры, я поднялся из-за стола.
— В чем дело?
— Ничего особенного, — ответил один из латышей, — пришли Стрижака сажать. Тут он?
— Что? Как это сажать? Куда сажать?
— Обыкновенно. Посадим за решетку. В тюрьму. Такое решение.
Я вскипел.
— Да вы что говорите?! Какое решение? Чье решение?
— Наше решение. Мы на общем собрании отряда постановили посадить Стрижака как саботажника…
Оказалось, что когда усталые после утомительного переезда из Петрограда и пешего марша по Москве, донельзя проголодавшиеся латышские стрелки прибыли в Кремль и обратились к Стрижаку с просьбой накормить их, он отказался выдать предназначенные для них консервы, сославшись на какую-то кем-то несоблюденную формальность, — не так оформленную ведомость. Всегда спокойные, выдержанные, но не терпевшие непорядка и несправедливости латыши возмутились, тем более, что их товарищи, прибывшие в Москву раньше, сообщили, что консервы у Стрижака есть. Латышские стрелки собрали тут же митинг и приняли решение: объявить Стрижака саботажником и как саботажника арестовать.
Говорили латыши спокойно, держались уверенно. Нет, по их мнению, они не анархисты, самоуправством не занимаются. Действуют согласно революционным законам: единогласное решение общего собрания — закон. Суть не в консервах, а в том, что Стрижак — саботажник, разговор же с саботажником короткий…
Разобравшись, наконец, в чем дело, я вызвал интенданта и велел ему немедленно выдать латышским стрелкам консервы, а латышей разнес на чем свет стоит. Хороша, говорю, законность, нечего сказать!
Собрались, погалдели и на тебе — арестовать. Будто ни командования, ни советский власти, ни порядка нет. Самая настоящая анархия!
С латышами прошли первые, самые трудные месяцы моей кремлевской жизни, когда все только налаживалось, входило в норму.
В Кремле латышей было больше, чем в Смольном. К нашему приезду там уже был расквартирован 4-й Видземский латышский стрелковый полк. С прибытием пятисот латышских стрелков из Питера сформировали еще один полк, 9-й. 4-й вскоре из Кремля вывели, и 9-й полк нес в 1918 году охрану Кремля и выполнял различные боевые задания. Входил полк в Латышскую стрелковую дивизию, командовал которой Вацетис, впоследствии Главком вооруженных сил республики, комиссаром дивизии был большевик-подпольщик Петерсон. Подчинялся же полк фактически мне.
Размещались латыши в казармах, что напротив Арсенала, направо от Троицких ворот.
В боевых операциях действовали они энергично, самоотверженно, караульную службу несли превосходно, хотя порою кое-кто из латышей и пошаливал.
Невзлюбили, например, латышские стрелки ворон, которых действительно возле Кремля была тьма-тьмущая. Вороны в те годы кружились над Кремлем и особенно над Александровским садом целыми тучами, оглашая все вокруг неистовым карканьем. По вечерам, едва темнело, вороны сплошной черной массой висели на деревьях Александровского сада.
Латыши объявили смерть вороньему племени, войну не на жизнь, а на смерть и действовали столь энергично, что в дело вмешался даже Ильич.
Излюбленным местом дневного пристанища ворон были позолоченные двуглавые орлы, венчавшие Кремлевские башни. Вороны облепляли орлов гроздьями, ожесточенно дрались за право уцепиться за орлиную лапу или усесться на самой маковке. Вот тут-то и развернулись боевые действия. Сначала по воронам, садившимся на орлов, постреливали отдельные часовые с кремлевских стен, потом начали стрелять и с других постов. День ото дня больше, того и гляди пулеметы выкатят. Я было говорил, чтобы прекратили стрельбу, но особых строгостей не проявлял, все как-то руки не доходили, недосуг было. Вдруг звонок: — Товарищ Мальков? Ленин. Позвольте узнать, по чьему распоряжению сплошь и рядом в Кремле ведется пальба по воронам, расходуются драгоценные патроны, нарушается порядок?
— Владимир Ильич, никто такого распоряжения не давал. Это просто так, ребята балуются.
— Ах, балуются? И вы, комендант Кремля, считаете это правильным, одобряете это баловство?
— Нет, Владимир Ильич, не одобряю. Я уже говорил, не слушают…
— А уж это ваше дело — заставить вас слушаться, да, ваше дело. Немедленно прекратить возмутительную пальбу!
Я, конечно, тут же отдал строжайший приказ, и стрельба прекратилась, хотя одиночные выстрелы изредка еще и раздавались, только тут уж с виновников стали спрашивать как следует.
(Мальков П. Записки коменданта Московского Кремля. М., 1959).
Они были защитниками переворота, устроенного большевиками.
Павел Дмитриевич Мальков был комендантом Смольного, а с переездом Советского правительства в марте 1918 года в Москву — комендантом Кремля. На этом посту П. Д. Мальков оставался до лета 1920 года. Потом пришлось Павлу Дмитриевичу испытать все прелести советских лагерей. Лагерные страницы биографии коменданта Кремля покрыты мраком. Выйдя на свободу, Мальков вспоминал не о лагере, а о своем «звездном» комендантском часе.
Павел Дмитриевич был страшным человеком. Чекист и палач. Он постоянно находился на подхвате у Ленина, Дзержинского, Свердлова, всегда был готов выполнить их ЛЮБОЕ пожелание. Именно он собственноручно расстрелял эсерку Фанни Каплан и сжег ее, облив бензином… Арестовывал британского агента Роберта-Брюса Локкарта.
Свои воспоминания Павел Дмитриевич создавал, в «творческом содружестве» с Андреем Свердловым — сыном Якова Свердлова, следователем НКВД, который плюс ко всему был кандидатом исторических наук.
Это воспоминания коменданта, который два года руководил кремлевским бытом.
«В Москве я никогда ранее не бывал и ко всему присматривался с особым интересом. Надо признаться, первое впечатление было не из благоприятных. После Петрограда Москва показалась мне какой-то уж очень провинциальной, запущенной.
Поскольку все основные указания по охране Смольного да и по организации переезда из Питера в Москву я получал от Президиума ВЦИК, и теперь первым делом я отправился во ВЦИК, к Якову Михайловичу Свердлову.
Яков Михайлович пригласил меня к своему столу. Внимательно выслушав меня и задав несколько вопросов, он перешел к организации охраны Кремля.
— Дело придется ставить здесь солиднее, чем в Смольном. Масштабы побольше, да и мы как-никак солиднее становимся. — Яков Михайлович чуть заметно усмехнулся и вновь посерьезнел. — Нарождается новая, советская государственность. Это должно сказываться во всем, в том числе и в организации охраны Кремля. Штаты вы разработайте сами и представьте на утверждение. Только, повторяю, ничего лишнего. Обсудите все с Аванесовым, посоветуйтесь с Дзержинским. С Дзержинским обязательно. С ЧК вам постоянно придется иметь дело. Нести охрану будут латыши, как и в Смольном, только теперь это будет не отряд, а батальон или полк. Подумайте, что лучше. Учтите при составлении штатов. Довольствие бойцов охраны и всех сотрудников Управления возложим на военное ведомство, но оперативного подчинения военведу никакого.
Я вышел от Якова Михайловича и отправился разыскивать комендатуру. Как оказалось, она разместилась на Дворцовой улице, недалеко от здания Судебных установлений, в трех-четырех комнатах первого этажа небольшого трехэтажного дома, вплотную примыкавшего к Кавалерскому корпусу, почти напротив Троицких ворот. Окна комендатуры выходили к Троицким воротам.
В комендатуре я застал нескольких сотрудников, большинство которых работало раньше в Смольном. Не было только Стрижака, исполнявшего до моего приезда обязанности коменданта Кремля.
Стрижак был тоже питерцем. После Октября он работал в Таврическом дворце. Как только был решен вопрос о переезде правительства из Петрограда, его послали в Москву готовить Кремль. У него-то я и должен был принять дела.
Не успел я толком побеседовать с товарищами, расспросить, как идут дела, не успел выяснить, как встретили и разместили прибывших со мной из Питера латышских стрелков, как они сами напомнили о себе. Дверь неожиданно распахнулась, и в комендатуру ввалилось человек десять-пятнадцать латышей. Все с винтовками.
— Где Стрижак?
Прервав беседу с сотрудниками комендатуры, я поднялся из-за стола.
— В чем дело?
— Ничего особенного, — ответил один из латышей, — пришли Стрижака сажать. Тут он?
— Что? Как это сажать? Куда сажать?
— Обыкновенно. Посадим за решетку. В тюрьму. Такое решение.
Я вскипел.
— Да вы что говорите?! Какое решение? Чье решение?
— Наше решение. Мы на общем собрании отряда постановили посадить Стрижака как саботажника…
Оказалось, что когда усталые после утомительного переезда из Петрограда и пешего марша по Москве, донельзя проголодавшиеся латышские стрелки прибыли в Кремль и обратились к Стрижаку с просьбой накормить их, он отказался выдать предназначенные для них консервы, сославшись на какую-то кем-то несоблюденную формальность, — не так оформленную ведомость. Всегда спокойные, выдержанные, но не терпевшие непорядка и несправедливости латыши возмутились, тем более, что их товарищи, прибывшие в Москву раньше, сообщили, что консервы у Стрижака есть. Латышские стрелки собрали тут же митинг и приняли решение: объявить Стрижака саботажником и как саботажника арестовать.
Говорили латыши спокойно, держались уверенно. Нет, по их мнению, они не анархисты, самоуправством не занимаются. Действуют согласно революционным законам: единогласное решение общего собрания — закон. Суть не в консервах, а в том, что Стрижак — саботажник, разговор же с саботажником короткий…
Разобравшись, наконец, в чем дело, я вызвал интенданта и велел ему немедленно выдать латышским стрелкам консервы, а латышей разнес на чем свет стоит. Хороша, говорю, законность, нечего сказать!
Собрались, погалдели и на тебе — арестовать. Будто ни командования, ни советский власти, ни порядка нет. Самая настоящая анархия!
С латышами прошли первые, самые трудные месяцы моей кремлевской жизни, когда все только налаживалось, входило в норму.
В Кремле латышей было больше, чем в Смольном. К нашему приезду там уже был расквартирован 4-й Видземский латышский стрелковый полк. С прибытием пятисот латышских стрелков из Питера сформировали еще один полк, 9-й. 4-й вскоре из Кремля вывели, и 9-й полк нес в 1918 году охрану Кремля и выполнял различные боевые задания. Входил полк в Латышскую стрелковую дивизию, командовал которой Вацетис, впоследствии Главком вооруженных сил республики, комиссаром дивизии был большевик-подпольщик Петерсон. Подчинялся же полк фактически мне.
Размещались латыши в казармах, что напротив Арсенала, направо от Троицких ворот.
В боевых операциях действовали они энергично, самоотверженно, караульную службу несли превосходно, хотя порою кое-кто из латышей и пошаливал.
Невзлюбили, например, латышские стрелки ворон, которых действительно возле Кремля была тьма-тьмущая. Вороны в те годы кружились над Кремлем и особенно над Александровским садом целыми тучами, оглашая все вокруг неистовым карканьем. По вечерам, едва темнело, вороны сплошной черной массой висели на деревьях Александровского сада.
Латыши объявили смерть вороньему племени, войну не на жизнь, а на смерть и действовали столь энергично, что в дело вмешался даже Ильич.
Излюбленным местом дневного пристанища ворон были позолоченные двуглавые орлы, венчавшие Кремлевские башни. Вороны облепляли орлов гроздьями, ожесточенно дрались за право уцепиться за орлиную лапу или усесться на самой маковке. Вот тут-то и развернулись боевые действия. Сначала по воронам, садившимся на орлов, постреливали отдельные часовые с кремлевских стен, потом начали стрелять и с других постов. День ото дня больше, того и гляди пулеметы выкатят. Я было говорил, чтобы прекратили стрельбу, но особых строгостей не проявлял, все как-то руки не доходили, недосуг было. Вдруг звонок: — Товарищ Мальков? Ленин. Позвольте узнать, по чьему распоряжению сплошь и рядом в Кремле ведется пальба по воронам, расходуются драгоценные патроны, нарушается порядок?
— Владимир Ильич, никто такого распоряжения не давал. Это просто так, ребята балуются.
— Ах, балуются? И вы, комендант Кремля, считаете это правильным, одобряете это баловство?
— Нет, Владимир Ильич, не одобряю. Я уже говорил, не слушают…
— А уж это ваше дело — заставить вас слушаться, да, ваше дело. Немедленно прекратить возмутительную пальбу!
Я, конечно, тут же отдал строжайший приказ, и стрельба прекратилась, хотя одиночные выстрелы изредка еще и раздавались, только тут уж с виновников стали спрашивать как следует.
(Мальков П. Записки коменданта Московского Кремля. М., 1959).
РАССКАЗ ЛАТЫШСКОГО СТРЕЛКА
Конрад Иокум — бывший латышский стрелок — стал писателем. В 20-30 годы латышские советские писатели жили в Советском Союзе, объединенные в латышских секциях организации Пролеткульта, а затем РАППа. Центром их культурной жизни было просветительское общество «Прометем», основанное в Москве в 1923 году и переставшее существовать в 1937 году.
О чем мог писать латышский стрелок, ставший писателем? Только о том, что хорошо знал — о войне и убийствах.
Конрад Иокум работал главным редактором советского латышского издательства «Прометей». В одном из разговоров с коллегой по издательству Конрад говорил:
— Во сне наваливается на меня совесть, костлявая такая особа, и давай душить: «Ты что, сукин сын, не работаешь над романом о стрелках? Ведь не зря судьба провела тебя живым сквозь огонь сотен сражений? Насилу умолил: повремени немного…»
В рассказе Конрада Иокума «Колокольня» отразилась психология наемника, умноженная на «революционную романтику».
«При форсировании Днепра погибли десятки латышских стрелков. Их сразили белогвардейские пули, и молодые жизни поглотила пучина, пустив по голубой воде красные разводы.
Когда стихли бои, рыбаки выловили в плавнях трупы. Похоронили их на берегу, под акациями, вблизи страницы Казацкой. Окрестные жители до сих пор это место зовут «Латышской могилой». Весной, когда цветет акация и над степью плывет ее медвяный запах, там в лад со звонкими ветрами звучат песни. Поет молодежь, радуясь солнечным утрам, в которых столько бодрости, жизни, веселья. Звенят песни по берегам свободного Днепра, пышно цветет акация на могиле латышских стрелков. А на левом берегу, как раз напротив, стоит монастырь. В нем устроен свиноводческий совхоз «Победа революции». Директором этого совхоза был недавно назначен латышский стрелок Джек Эйланд.
Еще издали, с палубы парохода, Эйланд приметил монастырскую колокольню, как и прежде, гордо возвышавшуюся на кругом берегу, далеко видимую отовсюду.
Эйланд люто ненавидел эту колокольню еще с той поры, когда ему пришлось изрядно поторчать на ее верхотуре по соседству с колоколами. Пока шли бои, те хранили молчание. И только когда осколок снаряда или шальная пуля ударялась об их позеленелые бока, колокола, точно раненые, глухо стонали. И монастырские монахи, словно крысы, затаившиеся в подвалах, испуганно крестились и тарабарили молитвы.
Колокольня была хорошим наблюдательным пунктом. Оттуда просматривалась все окрестность, чуть ли не до самого моря. С макушки колокольни как на ладони были видны передвижения противника. С колокольни можно было корректировать огонь артиллерии, беспощадно громившей сосредоточения вражеских войск.
Потому-то колокольня постоянно находилась под обстрелом, независимо от того, в чьих руках она была. Но колокольня, всем на зло, продолжала надменно возвышаться над степью. Она пестрела от выбоин, снаряды пробили ее толстые стены, и все-таки ни перед кем не склонила она головы. И местные жители невольно прониклись благоговением к монастырю, который, казалось, сам Бог бережет.
Когда Эйланд приехал в совхоз, он взглянул на колокольню, как на заклятого врага.
Из монастыря давно прогнали монахов, в церкви устроили склад и амбар. В зимнем помещении открыли школу, клуб, в кельях расселились рабочие.
От дождей и ветров ржавели колокола, теперь уже навсегда онемевшие. Не слышно более монашьей тарабарщины, не слышно причитаний по вечному блаженству. Свиньи ели и пили из мраморных кормушек — приспособили надмогильные крышки, под которыми догнивали кости окрестных помещиков и попов. Кресты и памятники со стершимися надписями тоже пошли в дело. Монастырское кладбище постепенно выравнивалось, земля освобождалась от давивших ее камней. И только громада колокольни высилась гордо, надменно и вызывающе, затаив в себе память о вчерашнем дне.
Джек Эйданд получил указания расширить хозяйство. Трест выделял немалые средства на строительные нужды, предполагая необходимые материалы разыскать на месте.
— Но из чего же будем строить свинарники? Из песка не выстроишь. Плавни тоже не подходят, — рассуждали рабочие совхоза, ознакомившись с новым заданием.
«В самом деле, где взять материалы, если в степи последний камень подобран, если в парке каждое дерево на счету», — размышлял Эйланд. Перебрав все возможные варианты, он наконец нашел удивительно простой выход.
В колокольне уйма строительного материала, и торчит она бельмом на глазу, совершенно ненужная. Почему бы не взорвать ее, не использовать камень в строительстве? Предложение показалось настолько очевидным и естественным, что все подивились, как до этого решения никто раньше не додумался.
Уже через несколько дней приступили к сносу. Тем утром Днепр беспокойно катил свои воды, а по затопленным плавням метался низкий порывистый ветер. На берегу угрюмо шумел парк. Ночью прошел дождь, над степью все еще плутали всклокоченные облака, напоминая перепуганных подранков.
Вокруг колокольни собрались чуть ли не все рабочие совхоза. Каждому хотелось посмотреть, как станут крест снимать.
Действительно, добраться до него было не просто. Снаряды раскроили, раскрошили стены, уничтожив целый пролет лестницы, тем самым отрезав путь к верхушке колокольни. До сих пор туда никто не взбирался, поскольку это было связано с большим риском.
И вот теперь Эйланд с двумя рабочими пытался залезть на самый верх. Чтобы восстановить пугь, проделанный некогда с винтовкой за плечами, пришлось втащить лестницу, привязать ее веревками. Нелегкое дело — как раз в этом месте колокольня была разбита гораздо больше, чем это казалось снизу. Только к полудню удалось подобраться к верхушке колокольни, где крепилось основание креста.
Эйланд надавил на тяжелую крышку люка, открывавшего доступ наверх. Как и тем жарким летом, он надеялся увидеть узкие оконца, сквозь которые так хорошо видны окрестности, надеялся услышать свист степного ветра в выемках стен, испещренных пулями.
Но он не увидел ни слуховых окон, ни окрестностей, не услышал свиста ветра. Глазам его открылась странная картина, совершенно ошеломившая его. Через поперечный брус была переброшена драная истлевшая шинель, а по всему тесному помещению разбросаны кости и тряпье.
Эйланд невольно отпрянул. Ему показалось, что он попал в склеп. Ветер дохнул сухим запахом гнили. Перепуганные галки с громким криком порхнули на волю. Эйланд рывком откинул до отказа крышку люка и взобрался наверх.
— Залезайте, ребята, быстро! — крикнул он, оглядывая помещение.
Пыль, птичий помет и прочий мусор густо устилали пол. Между потолком и поперечными балками торчали гнезда, свитые из речного тростника, степных былинок. На полу под шинелью были ржавые гильзы и желтые кости. У стены, обращенной к Днепру, лежал череп, на нем истлевшая фуражка, по другую сторону — вконец сгнившие сапоги, из дырявых голенищ торчали кости. Тут же валялся револьвер с двумя нерасстрелянными патронами и наполовину занесенный песком бинокль.
— Батюшки, это что такое? — вырвалось у одного из рабочих. — Да тут, никак, монах за молитвой Богу душу отдал.
— Как бы не так, за молитвой… Небось белякам подавал сигналы да скопытился от нашей пули.
Эйланд приподнял шинель. Из нее, как из старого тюфяка, посыпалась труха, заклубилась пыль.
— Не монах это, — проговорил в раздумье Эйланд. — Может быть, даже наш человек.
Не один разведчик в то лето был сражен здесь пулей.
Распахнул шинель. Да, внутри были еще какие-то клочья одежды. Все ясно: тут на ветру уже несколько лет иссыхал и тлел человек, останки которого они обнаружили.
Эйланд бросил шинель на пол. И опять взметнулась пыль. Какой-то жук шуршал в проеме окна в ворохе сухих листьев, нанесенных сюда птицами. Вдруг в груде тряпья рабочие приметали полусгнивший ранец. Обычный офицерский .ранец. Из него Эйланд достал клочки бумаги, видимо, остатки полевой карты, ее тоже время не щадило. Среди прочих бумаг оказалась небольшая записная книжка в кожаном переплете.
Дрожащими руками Эйланд раскрыл ее. Записи, сделанные чернильным карандашом, местами совершенно выцвели, некоторые страницы начисто размыло, но кое-что можно было разобрать. Эйланд сообразил, что это записная книжка разведчика. Раскрыл первую страницу. В уголке довольно четко было выведено:
— А ну, ребята, соберите кости и тряпки в мешок. Будет время — похороним. А сейчас давайте-ка за крест приниматься.
Сотни глаз в тот день неотступно следили за небом — там люди собирались опрокинуть колокольню, веками славившую Господа Бога. Рухнул крест, и по степи пронеслось ликование. Уже через час началась разборка стен.
А вечером, когда поутихли степные ветры и солнце закатилось за багряные облака, когда смолкли разговоры о найденных костях, Эйланд засел в своей комнате и принялся читать заметки поручика Миронова.
… В станице на правом берегу…
противник. Особой активности не проявляет. Артиллерия в лощине на станицей…
… редкая перестрелка. Река укрыта утренним туманом: ничего не видно…
… на монастырь внезапное нападение. Тяжело ранен в ногу. Остаюсь в тылу врага.
Наши отступают в панике, хотя для этого нет основания. По моим наблюдениям, силы противника незначительны. Продолжают наступать… направлении… Лично мне опасность угрожает теперь главным образом от своих. Пушки бьют по колокольне. Два снаряда как будто угодили в колокола, и они разразились оглушающим звоном.
Подтверждаются штабные данные: именно в этом районе действуют латышские стрелки и кавалерийский полк 52-й дивизии. Известный по желтым козырькам фуражек…
Нет сомнений, силы противника незначительны. Район оперативных действий все время расширяется. А подкреплений не поступает. Внезапным контрударом можно бывало бы отбросить противника за Днепр, восстановив тем самым прежнее положение.
В районе станицы Казацкой на реке… лодки. В степи рассредоточенные цепи противника. Кавалерия затыкает образовавшуюся брешь. Противник ломится по направлению к Черненко. Наша артиллерия ведет прицельный огонь. Уверен, к вечерку противник будет отбит.
Монастырь словно вымер. Никаких частей. Штаб разместился в двухэтажном здании, что справа от собора. В степи беспрерывно идут бои.
Южнее монастыря вдоль дороги, ведущей на…
противник занимает позиции…
подохнут с голоду. Третий день им не привозят еды.
… Поручик Миронов был прав: в течение трех дней им выдавалось всего лишь по ломтю черствого хлеба, солнце палило нещадно. Песчаные дороги накалились, как жаровни. Над томительно однообразной степью с разбросанными то там, то здесь курганами плыл жаркий воздух. Только на хуторах, в тени тополей, абрикосовых деревьев можно было отыскать прохладу и перевести дух. Но отдыхать дальше было некогда. Наступление продолжалось. Линия фронта все больше вытягивалась. Появлялись бреши, в них стремилась конница противника.
Эйланд продолжал читать дневник поручика… Об этих сволочных латышах я столько наслышался. Словно гадкие твари, расползлись они по нашей земле. И ведь находятся русские, которые с ними заодно.
Как странно. Мысль о смерти не дает покоя. Прошу прощения. Но сегодня, когда я не смог подняться и подойти к окну, я впервые почувствовал, что я не разведчик. Поручик Миронов!
Черт подери, неужто тебе суждено заживо сгнить на этой колокольне, стать пищей для галок? Чего тянете — наступайте!
Собрав силы, пополз к окну. Как далека и как близка эта цель. Отсюда я вижу парк родного поместья, по ту сторону Днепра. И грустно, и больно. Не сердитесь, что вместо стратегии — лирика. Я болен. Болит нога. Болит голова, ломит виски. Я весь как разверстая рана.
В монастырском саду собралась толпа. Много красноармейцев. Они так похожи на разбойников с большой дороги: оборванные, босоногие, серые, как земля. Вроде бы митингуют…
Кто-то произносит речь, но кто? В воздухе мелькают кулаки… Наседают, грозят Так…. так… Хватайте друг друга за глотки. Грызитесь…
О чем мог писать латышский стрелок, ставший писателем? Только о том, что хорошо знал — о войне и убийствах.
Конрад Иокум работал главным редактором советского латышского издательства «Прометей». В одном из разговоров с коллегой по издательству Конрад говорил:
— Во сне наваливается на меня совесть, костлявая такая особа, и давай душить: «Ты что, сукин сын, не работаешь над романом о стрелках? Ведь не зря судьба провела тебя живым сквозь огонь сотен сражений? Насилу умолил: повремени немного…»
В рассказе Конрада Иокума «Колокольня» отразилась психология наемника, умноженная на «революционную романтику».
«При форсировании Днепра погибли десятки латышских стрелков. Их сразили белогвардейские пули, и молодые жизни поглотила пучина, пустив по голубой воде красные разводы.
Когда стихли бои, рыбаки выловили в плавнях трупы. Похоронили их на берегу, под акациями, вблизи страницы Казацкой. Окрестные жители до сих пор это место зовут «Латышской могилой». Весной, когда цветет акация и над степью плывет ее медвяный запах, там в лад со звонкими ветрами звучат песни. Поет молодежь, радуясь солнечным утрам, в которых столько бодрости, жизни, веселья. Звенят песни по берегам свободного Днепра, пышно цветет акация на могиле латышских стрелков. А на левом берегу, как раз напротив, стоит монастырь. В нем устроен свиноводческий совхоз «Победа революции». Директором этого совхоза был недавно назначен латышский стрелок Джек Эйланд.
Еще издали, с палубы парохода, Эйланд приметил монастырскую колокольню, как и прежде, гордо возвышавшуюся на кругом берегу, далеко видимую отовсюду.
Эйланд люто ненавидел эту колокольню еще с той поры, когда ему пришлось изрядно поторчать на ее верхотуре по соседству с колоколами. Пока шли бои, те хранили молчание. И только когда осколок снаряда или шальная пуля ударялась об их позеленелые бока, колокола, точно раненые, глухо стонали. И монастырские монахи, словно крысы, затаившиеся в подвалах, испуганно крестились и тарабарили молитвы.
Колокольня была хорошим наблюдательным пунктом. Оттуда просматривалась все окрестность, чуть ли не до самого моря. С макушки колокольни как на ладони были видны передвижения противника. С колокольни можно было корректировать огонь артиллерии, беспощадно громившей сосредоточения вражеских войск.
Потому-то колокольня постоянно находилась под обстрелом, независимо от того, в чьих руках она была. Но колокольня, всем на зло, продолжала надменно возвышаться над степью. Она пестрела от выбоин, снаряды пробили ее толстые стены, и все-таки ни перед кем не склонила она головы. И местные жители невольно прониклись благоговением к монастырю, который, казалось, сам Бог бережет.
Когда Эйланд приехал в совхоз, он взглянул на колокольню, как на заклятого врага.
Из монастыря давно прогнали монахов, в церкви устроили склад и амбар. В зимнем помещении открыли школу, клуб, в кельях расселились рабочие.
От дождей и ветров ржавели колокола, теперь уже навсегда онемевшие. Не слышно более монашьей тарабарщины, не слышно причитаний по вечному блаженству. Свиньи ели и пили из мраморных кормушек — приспособили надмогильные крышки, под которыми догнивали кости окрестных помещиков и попов. Кресты и памятники со стершимися надписями тоже пошли в дело. Монастырское кладбище постепенно выравнивалось, земля освобождалась от давивших ее камней. И только громада колокольни высилась гордо, надменно и вызывающе, затаив в себе память о вчерашнем дне.
Джек Эйданд получил указания расширить хозяйство. Трест выделял немалые средства на строительные нужды, предполагая необходимые материалы разыскать на месте.
— Но из чего же будем строить свинарники? Из песка не выстроишь. Плавни тоже не подходят, — рассуждали рабочие совхоза, ознакомившись с новым заданием.
«В самом деле, где взять материалы, если в степи последний камень подобран, если в парке каждое дерево на счету», — размышлял Эйланд. Перебрав все возможные варианты, он наконец нашел удивительно простой выход.
В колокольне уйма строительного материала, и торчит она бельмом на глазу, совершенно ненужная. Почему бы не взорвать ее, не использовать камень в строительстве? Предложение показалось настолько очевидным и естественным, что все подивились, как до этого решения никто раньше не додумался.
Уже через несколько дней приступили к сносу. Тем утром Днепр беспокойно катил свои воды, а по затопленным плавням метался низкий порывистый ветер. На берегу угрюмо шумел парк. Ночью прошел дождь, над степью все еще плутали всклокоченные облака, напоминая перепуганных подранков.
Вокруг колокольни собрались чуть ли не все рабочие совхоза. Каждому хотелось посмотреть, как станут крест снимать.
Действительно, добраться до него было не просто. Снаряды раскроили, раскрошили стены, уничтожив целый пролет лестницы, тем самым отрезав путь к верхушке колокольни. До сих пор туда никто не взбирался, поскольку это было связано с большим риском.
И вот теперь Эйланд с двумя рабочими пытался залезть на самый верх. Чтобы восстановить пугь, проделанный некогда с винтовкой за плечами, пришлось втащить лестницу, привязать ее веревками. Нелегкое дело — как раз в этом месте колокольня была разбита гораздо больше, чем это казалось снизу. Только к полудню удалось подобраться к верхушке колокольни, где крепилось основание креста.
Эйланд надавил на тяжелую крышку люка, открывавшего доступ наверх. Как и тем жарким летом, он надеялся увидеть узкие оконца, сквозь которые так хорошо видны окрестности, надеялся услышать свист степного ветра в выемках стен, испещренных пулями.
Но он не увидел ни слуховых окон, ни окрестностей, не услышал свиста ветра. Глазам его открылась странная картина, совершенно ошеломившая его. Через поперечный брус была переброшена драная истлевшая шинель, а по всему тесному помещению разбросаны кости и тряпье.
Эйланд невольно отпрянул. Ему показалось, что он попал в склеп. Ветер дохнул сухим запахом гнили. Перепуганные галки с громким криком порхнули на волю. Эйланд рывком откинул до отказа крышку люка и взобрался наверх.
— Залезайте, ребята, быстро! — крикнул он, оглядывая помещение.
Пыль, птичий помет и прочий мусор густо устилали пол. Между потолком и поперечными балками торчали гнезда, свитые из речного тростника, степных былинок. На полу под шинелью были ржавые гильзы и желтые кости. У стены, обращенной к Днепру, лежал череп, на нем истлевшая фуражка, по другую сторону — вконец сгнившие сапоги, из дырявых голенищ торчали кости. Тут же валялся револьвер с двумя нерасстрелянными патронами и наполовину занесенный песком бинокль.
— Батюшки, это что такое? — вырвалось у одного из рабочих. — Да тут, никак, монах за молитвой Богу душу отдал.
— Как бы не так, за молитвой… Небось белякам подавал сигналы да скопытился от нашей пули.
Эйланд приподнял шинель. Из нее, как из старого тюфяка, посыпалась труха, заклубилась пыль.
— Не монах это, — проговорил в раздумье Эйланд. — Может быть, даже наш человек.
Не один разведчик в то лето был сражен здесь пулей.
Распахнул шинель. Да, внутри были еще какие-то клочья одежды. Все ясно: тут на ветру уже несколько лет иссыхал и тлел человек, останки которого они обнаружили.
Эйланд бросил шинель на пол. И опять взметнулась пыль. Какой-то жук шуршал в проеме окна в ворохе сухих листьев, нанесенных сюда птицами. Вдруг в груде тряпья рабочие приметали полусгнивший ранец. Обычный офицерский .ранец. Из него Эйланд достал клочки бумаги, видимо, остатки полевой карты, ее тоже время не щадило. Среди прочих бумаг оказалась небольшая записная книжка в кожаном переплете.
Дрожащими руками Эйланд раскрыл ее. Записи, сделанные чернильным карандашом, местами совершенно выцвели, некоторые страницы начисто размыло, но кое-что можно было разобрать. Эйланд сообразил, что это записная книжка разведчика. Раскрыл первую страницу. В уголке довольно четко было выведено:
Поручик Миронов, лето 1920 года.Собравшиеся внизу люди кричали от нетерпения, наверху же крики были едва слышны, будто доносились они с того берега Днепра. Эйланд сунул записную книжку в карман.
— А ну, ребята, соберите кости и тряпки в мешок. Будет время — похороним. А сейчас давайте-ка за крест приниматься.
Сотни глаз в тот день неотступно следили за небом — там люди собирались опрокинуть колокольню, веками славившую Господа Бога. Рухнул крест, и по степи пронеслось ликование. Уже через час началась разборка стен.
А вечером, когда поутихли степные ветры и солнце закатилось за багряные облака, когда смолкли разговоры о найденных костях, Эйланд засел в своей комнате и принялся читать заметки поручика Миронова.
… В станице на правом берегу…
противник. Особой активности не проявляет. Артиллерия в лощине на станицей…
… редкая перестрелка. Река укрыта утренним туманом: ничего не видно…
… на монастырь внезапное нападение. Тяжело ранен в ногу. Остаюсь в тылу врага.
Наши отступают в панике, хотя для этого нет основания. По моим наблюдениям, силы противника незначительны. Продолжают наступать… направлении… Лично мне опасность угрожает теперь главным образом от своих. Пушки бьют по колокольне. Два снаряда как будто угодили в колокола, и они разразились оглушающим звоном.
Подтверждаются штабные данные: именно в этом районе действуют латышские стрелки и кавалерийский полк 52-й дивизии. Известный по желтым козырькам фуражек…
Нет сомнений, силы противника незначительны. Район оперативных действий все время расширяется. А подкреплений не поступает. Внезапным контрударом можно бывало бы отбросить противника за Днепр, восстановив тем самым прежнее положение.
В районе станицы Казацкой на реке… лодки. В степи рассредоточенные цепи противника. Кавалерия затыкает образовавшуюся брешь. Противник ломится по направлению к Черненко. Наша артиллерия ведет прицельный огонь. Уверен, к вечерку противник будет отбит.
Монастырь словно вымер. Никаких частей. Штаб разместился в двухэтажном здании, что справа от собора. В степи беспрерывно идут бои.
Южнее монастыря вдоль дороги, ведущей на…
противник занимает позиции…
подохнут с голоду. Третий день им не привозят еды.
… Поручик Миронов был прав: в течение трех дней им выдавалось всего лишь по ломтю черствого хлеба, солнце палило нещадно. Песчаные дороги накалились, как жаровни. Над томительно однообразной степью с разбросанными то там, то здесь курганами плыл жаркий воздух. Только на хуторах, в тени тополей, абрикосовых деревьев можно было отыскать прохладу и перевести дух. Но отдыхать дальше было некогда. Наступление продолжалось. Линия фронта все больше вытягивалась. Появлялись бреши, в них стремилась конница противника.
Эйланд продолжал читать дневник поручика… Об этих сволочных латышах я столько наслышался. Словно гадкие твари, расползлись они по нашей земле. И ведь находятся русские, которые с ними заодно.
Как странно. Мысль о смерти не дает покоя. Прошу прощения. Но сегодня, когда я не смог подняться и подойти к окну, я впервые почувствовал, что я не разведчик. Поручик Миронов!
Черт подери, неужто тебе суждено заживо сгнить на этой колокольне, стать пищей для галок? Чего тянете — наступайте!
Собрав силы, пополз к окну. Как далека и как близка эта цель. Отсюда я вижу парк родного поместья, по ту сторону Днепра. И грустно, и больно. Не сердитесь, что вместо стратегии — лирика. Я болен. Болит нога. Болит голова, ломит виски. Я весь как разверстая рана.
В монастырском саду собралась толпа. Много красноармейцев. Они так похожи на разбойников с большой дороги: оборванные, босоногие, серые, как земля. Вроде бы митингуют…
Кто-то произносит речь, но кто? В воздухе мелькают кулаки… Наседают, грозят Так…. так… Хватайте друг друга за глотки. Грызитесь…