Инспектора угрозыска и следователи беседуют с преступниками ежедневно, преступники же с инспекторами и следователями — только в промежутке между отсидками. Эти тренировочные нагрузки настолько неравноценны, что у виновного почти нет надежды уйти от ответственности, даже если он сбалансировал свои ответы и обеспечил себе алиби. Как бы ни была пестра жизнь, ситуации, с которых начинается драматический диалог следователя с нарушителем закона, непрестанно повторяются, что дает возможность следователю учиться на своих ошибках и использовать любую неточность противника. К счастью для общества, это неравный бой. И чтобы оставался таковым всегда, целые институты заняты совершенствованием методики сыскного дела; психологи, психиатры дают свои рекомендации, а криминалистические лаборатории и кабинеты моментально усваивают достижения науки. Что всему этому может противопоставить преступный мир? Разве старичка в засаленном ватничке, сосущего, сидя на корточках, дешевую вонючую сигарету и поучающего новоприбывших зэков, которым он кажется непререкаемым авторитетом:
   — Только не признавайся. Тверди одно: не помню! Пущай докажут!
   Если бы его слушатели пошевелили мозгами, у них в голове зародился бы вопрос, почему этот всезнающий старик затягивается сигареткой здесь, а не в парке с фонтаном. Но для таких умных вопросов у них мозгов не хватает, и к тоске по сладкой, ленивой жизни присоединяется уверенность, что наказания можно избежать, что остаться безнаказанным довольно просто, хотя на самом деле «засыпка» — это только вопрос времени. И вот они снова и снова отправляются на скамью подсудимых, пока им не становится безразлично, по какую сторону ограды существовать.
   Даука был опытным следователем, поэтому из ответов Вазова-Войского он уяснил себе намного больше, чем хотелось бы парню. Во-первых, Харий сделал вывод, что разговоры о краже на квартире Беллы скорее успокаивают Виктора, нежели тревожат. Значит, кража — меньшее из зол, и к тому же виновный знает средство, как вынудить Беллу отказаться от жалобы, если требует очной ставки с нею. Удивлен, что Белла вообще рискнула написать. И он прав: даже побуждаемая майором, она этого не сделала.
   Во время допроса в кабинет следователя заходил Алстер и другие коллеги, видевшие Вецберза, — естественно, чтобы взглянуть на Вазова-Войского; все они изумленно пожимали плечами. Только Сиполса, которому это зрелище доставило бы вагон удовольствия, не было на месте: он не ожидал, что Вазова-Войского так быстро найдут, и уехал в командировку.
   В десять должны были привести временного подметальщика улиц Мендея Мнацоканова, поэтому Харий отправил арестованного вниз, в изолятор. Тот все еще продолжал требовать встречи с Беллой.
   Вернувшись к себе в кабинет, Даука позвонил на стекольный завод «Варавиксне». Как и в прошлый раз, отозвалась табельщица. Не представившись, Харий попросил позвать к телефону шлифовщика Эрика Вецберза. Похоже, что его просьба не вызвала у табельщицы энтузиазма: ничего не ответив, она положила трубку на стол, и Харий слышал скрип дверей и монотонный стук, доносившийся, очевидно, из цеха. Видимо, работал автомат, паузы повторялись через равные промежутки времени.
   — Эрик Вецберз слушает.
   — Тут из ОВД…
   Тишина. Неприятная для обеих сторон, но для Хария — особенно.
   — Я распорядился изъять рисунок из фотовитрин.
   — А ведь как смотрелся! Ну что ж, и на том спасибо, значит, розыгрыш закончен?
   — По телефону трудно объяснить, но если бы вы могли приехать часам к двенадцати, сами бы все уразумели. Поймите меня правильно, ваш приезд необязателен.
   — Сколько времени это займет?
   — Час или около того.
   Подумав, Эрик согласился.
   — Хорошо. Буду. Этот час отработаю потом, после смены.
   Еще надо позвонить в больницу. Узнать об Айге…
   Занято.
   Подождал и снова набрал номер.
   Опять занято.
   Неужто у них телефон испорчен? Если управлюсь с делами до шести, может, и успею, доктор сегодня принимает вечером…

Глава шестая

   Ветер разбушевался. Он налетал короткими, злобными порывами, срывая с одиноких дубов бурые листья, которые стойко сопротивлялись осенним холодам и могли бы продержаться на деревьях всю зиму. Наступила ночь, одна из тех жутких ночей, когда в лесу осины со звоном ударяются стволами и кругом стоит треск, это деревья ломаются пополам и кроны рушатся на землю с грозным шумом, увлекая за собой молодую поросль и кусты. Мудрые вороны первыми, каркая, покидают лес, их примеру следуют лоси, они выбегают на лесосеки, поросшие ольшаником. Только кабаны приникают к земле, прижимают уши и стараются заснуть, а малые птахи забираются на ели и раскачиваются вместе с ними, выставив грудки против ветра, чтобы холод не проникал под оперение.
   На подступах к Межапарку шквал несколько ослаб, но все же сосновые ветви и шишки бомбили черепичные крыши, а ветер завывал так, что невольно мороз продирал по коже.
   Хотя Зайга и привыкла к одиночеству в этом большом неуютном доме, вечерняя буря тревожила ее, действовала на нервы. Она не хотела себе в этом признаться. В комнате неуютно, надо бы разжечь камин. Топить было нечем, что-то прислуга в последнее время распустилась, подумала Зайга и, накинув старый плащ, пошла под навес за дровами. Дело знакомое, ведь она начинала здесь домработницей, жила в мансарде с крохотным слуховым оконцем, спала на раскладушке.
   По небу бежали низкие, рваные облака. Редкие капли дождя больно хлестали по лицу и оголенным рукам.
   «Видно, небо тебя не принимает, Райво Камбернаус!» — Зайга криво усмехнулась.
   Топор лежал где обычно, и она принялась колоть большие суковатые поленья, которые тем хороши, что не так быстро сгорают.
   Надо бы купить собаку, вдруг подумала она. Большую немецкую овчарку или колли. А может, элегантного и умного добермана. Английская полиция берет на службу исключительно доберманов. Станет сторожить дом, не надо будет подключать сигнализацию. В дом, по которому разгуливает собака, ни один вор не полезет. Места, где порезвиться, вволю, прислуге достаточно приоткрыть дверь и выпустить пса во двор.
   «Как ты считаешь, Райво Камбернаус? Молчишь? Ну как же, тебе некогда ломать голову над моими проблемами, у врат рая ты замаливаешь грехи. Не надо было грешить, Камбернаус, сам виноват, что ангелы не угощают тебя манной небесной! Сейчас я растоплю камин и устрою тебе пышные поминки, милый! Бар у меня заставлен такими напитками, каких ты, жалкий пьяница, при жизни в глаза не видывал».
   Сначала камин изрыгнул в комнату клуб дыма, как бы в отместку за то, что его давно не топили, а когда появилась тяга, язычки пламени стали лизать поленья, и те весело затрещали.
   Идея устроить поминки так ей понравилась, что она притащила с зимней веранды стол побольше и уставила его яствами и напитками. Опорожнила холодильник, без всякой на то нужды вскрывая консервные банки, нарезая ломтиками колбасу, ветчину, поставила жаркое, оставшееся от обеда. Принесла из погреба банки с компотом и консервированный салат, достала из буфета севрский сервиз — даже старая Кугура, в последние годы жизни просто помешанная на сервировке, позволяла себе это лишь в особо торжественных случаях.
   Собиралась было накрыть стол на двоих, но потом подумала, отчего бы символически и старую хозяйку не пригласить попользоваться фарфоровой и хрустальной посудой тончайшей работы. Да, и вот еще что — какие же поминки без цветов! Выход нашелся: она сломала две ветки серебристой ели, росшей у ворот, и поставила их в роскошную вазу.
   Есть совсем не хотелось. На тарелки Зайга ничего не положила. Пусть лучше прислуга увидит завтра утром три совершенно чистые тарелки, чем две чистые одну с остатками еды. Небось подумает, что я начинаю сходить с ума от одиночества. Хотя… может, это и недалеко от истины.
   Камин топится, и все-таки прохладно.
   «В шкафу слева большой толстый платок, накинь на плечи. Он в темную клетку, тебе к лицу, и нисколько не испортит поминального настроения», — словно услышала она наставление Кугуры.
   Зайга закуталась в платок и заняла свое место за столом, у камина. Огонь уже обуглил поленья, но форму еще они не потеряли и переливались красным светом, время от времени выстреливая голубыми искрами.
   Женщина выключила люстру и осталась сидеть в потемках.
   «Кем он тебе приходился?» — почти явственно прозвучал голос Кугуры. Будь она жива, в этом году ей исполнилось бы девяносто пять. Ее упоминают в числе зачинателей рабочего движения в Латвии. Революция 1905 года, потом ссылка, деятельность в эмиграции. До последних дней жизни старушка сохраняла ясность ума, память и способность к логическому мышлению.
   «Не знаю… как бы это объяснить, мадам Кугура».
   «Ты о чем-то умалчиваешь».
   Зайга кивнула.
   «И ладно. Если речь идет о любви, каждый сам себе судья. К сожалению. Человек со стороны судил бы не так строго».
   Зайга откупорила бутылку и налила в фужер шампанского.
   Пью за то, что наконец-таки мне удалось отделаться от тебя, Райво Камбернаус!
   Выпив, она выхватила из вазы лапу серебристой ели и бросила ее в камин. Взметнулось пламя, с треском загорелась хвоя.
   Покой. Наконец-то покой. Все! Аминь!
   «Ты опять за дровами? — проскрипела Кугура. — Может, хватит на сегодня? А прислугу ты распустила, вот мне не приходилось носить дрова. С горничными нельзя либеральничать. Когда мы жили в Люцерне… Нет, кажется, в Цюрихе… Я была вынуждена нанять домработницу, дети еще пешком под стол ходили, а у нас с мужем все время, каждая минута уходила на оргработу. Нам было поручено без лишнего шума приобрести типографское оборудование и по частям переправить его через границу. Я никак не могла понять, почему мне попадаются презлющие домработницы и ни одна из них не держится дольше месяца. Как-то пожаловалась на свое горе княгине, жившей по соседству и тоже бывшей замужем за революционером. „Вы сидите с кухаркой за одним столом? — рассмеялась княгиня. — Удивительно, что они по месяцу у вас выдерживают. Во-первых, на кухне она может досыта есть что душе угодно, а ваше присутствие ее сковывает, ей стыдно наедаться. Во-вторых, человек согласен служить лишь более значительной персоне, чем он сам. Служить высокопоставленному лицу — это честь, а прислуживать ровне — унизительно. Вы унижаете человека по десять раз в день и удивляетесь, что он ищет работу в другом месте. И не надейтесь, подарки не спасут положение, они лишь приведут к новым унижениям и переживаниям“. Следующая кухарка отработала у меня вплоть до того дня, когда мы покидали Швейцарию, и на перроне заливалась слезами, так ей было жаль расставаться с госпожой. Если бы она знала, как я измучилась, изображая светское высокомерие!»
   К лешему этот дурацкий спектакль, поставленный для одного зрителя, себя самой! Райво в гробу, мир его праху и сему дому! И никаких проблем.
   Не убрав со стола, Зайга поднялась в спальню. Кровать была застелена белыми накрахмаленными простынями, уголок одеяла отогнут.
   Она влезла в ночную рубашку, открыла книгу, прочла полторы страницы, но не запомнила ни слова, мысли ее блуждали где-то далеко.
   Выключила свет, закрыла глаза, но не смогла заснуть. Она прислушивалась, как ветер буйствует за стеной и швыряет на крышу сухие ветки.
   Нет, я обязательно куплю добермана! Завтра же попрошу шофера, и он сделает, он все может, у него всюду дружки и связи.
   Часы показывали далеко за полночь, а она все еще ворочалась с боку на бок и никак не могла уснуть.
   …Окна родильного отделения над парадным подъездом кирпичного здания с башенками и флюгерами. Больничный сад разросся и напоминает парк. В хорошую погоду по дорожкам прогуливаются больные в серо-голубых фланелевых халатах до пят и широких пижамных штанах в полоску, которые почти всем не по размеру. Одни гуляют в одиночку, другие вышагивают в окружении свиты родственников. Связь с внешним миром обитатели больничного корпуса поддерживают через парадную дверь, и тот, кто сидит у окна, видит, как подъезжают машины «скорой помощи», санитары везут на тележках обед в больших армейских термосах, деловито снуют медсестры.
   «Ты не думай, я на тебя не дуюсь, — пишет в своей записке Марга. — Сама виновата, никто меня за язык не тянул. Попалась на удочку Обалдуя. Он только вошел в аудиторию, а я уже по лицу сообразила, что сейчас будет. Это было на следующее утро после того, как тебя упекли в больницу. Я поняла, что ты меня не выдала, иначе бы он затащил меня в свой кабинет.
   — Я требую от вас правды! — завизжал Обалдуй голоском евнуха, точь-в-точь как визжат у нас в деревне поросята, когда их кастрируют. — В последний раз спрашиваю! Кто из вас прошел медосмотр вместо нее? Вы же понимаете, я так или иначе дознаюсь — и тогда пощады не ждите! Ложь на тараканьих ножках ходит! Честь техникума поставлена на карту!
   Если бы секрет был известен мне одной, ни за что бы не призналась, но ведь знала об этом половина курса. И я решила: лучше уж встану.
   — Вы? Вы?!
   — Мне очень жаль, товарищ директор, — мычу жалобно.
   — Почему вы это сделали?
   — Она попросила, — я пыталась пустить слезу, но по заказу у меня никогда не получается. — В начале осмотра я пошла к врачу со своей карточкой, а под конец — с ее.
   — Вы понимаете, что это была медвежья услуга?
   — Теперь — да.
   — Марш в канцелярию за документами! — орет Обалдуй и под удивленный гул аудитории принимается колотить по столу журналом успеваемости. — Исключение из техникума в данном случае самая легкая мера наказания, ведь это настоящее уголовное дело!
   Уголовный кретин, вот он кто! Уж я-то плакать о его техникуме не стану! Мне обещают сезонную работу на взморье и комнату на двоих дают, так что пусть он подавится своим общежитием. А к осени мой милый подыщет что-нибудь и получше. Ты обо мне не беспокойся. Будь здоров и держи хвост пистолетом!»
   Каждый больничный корпус посетители штурмовали по-своему. Где взбирались на груду пустых ящиков, чтобы поговорить с близкими через окно, где проникали внутрь через кухню, а здесь передачи поднимались наверх по веревочке. Обитательницы родильного отделения менялись, но вновь прибывшие как бы получали этот метод по наследству. Дурная привычка прижилась, как приживается, врастает корнями в почву неистребимый пырей, она приятно разнообразила монотонность будней, давала выход частице авантюризма, которая заключена в каждом из нас. Время от времени начальство выходило из терпения, тогда сестра-хозяйка отбирала спрятанную под какой-нибудь тумбочкой веревку, но уже через час находилась другая — и все продолжалось по-старому. Руководство отделения меняло время приема передач, подстраиваясь под посетителей, но ничто не помогало. Посетители родильного отделения никак не могли обойтись без дыры в дощатом заборе со стороны тихого переулка, откуда до ворот почти километр кружного пути, им просто было необходимо привязывать пакеты со снедью к веревочке, спущенной из окна второго этажа, и напряженно следить, как они взмывают вверх, раскачиваясь из стороны в сторону. И, воровато озираясь, перекрикиваться отрывистыми фразами, пока не шуганет их кто-нибудь из персонала. Переговоры через окно и фокусы с веревочкой престижу больницы не вредили, так как корпус находился в глубине сада, вдали от людских глаз, а вот лазание через дыру в заборе удивляло, конечно, прохожих, и поэтому главврач, вызвав бригадира столяров, приказал ему заделать щель наглухо. В сотый раз занимаясь этим делом, бригадир решил: чем попусту переводить гвозди, лучше смастерить красивую калитку. Обе стороны были удовлетворены, а главврач как-то раз даже прихвастнул: мол, калитка его изобретение, и как это больница могла столько лет без нее существовать!
   Среди посетителей были разные люди, со своими семейными проблемами, из разговоров можно было понять, что ожидаемое пополнение семьи и связанные с этим неизбежные хлопоты радуют далеко не всех. Но некоторые изнывали от нетерпения — так им хотелось поскорее лицезреть своих наследников.
   Самым нетерпеливым был один морской офицер, лет ему было, пожалуй, под пятьдесят. Весь седой, но стройный, подтянутый, с пружинистой походкой, он появлялся с точностью Кремлевских курантов дважды на день, всегда в парадной форме, с кортиком на бедре. На его суровом лице было написано сознание огромной ответственности.
   Всеобщий интерес к «адмиралу» — кличка прилипла к нему сразу — вызвал интерес и к личности его супруги, и вскоре все уже знали что она намного моложе своего мужа, любит его и ждет первенца.
   Благодаря пунктуальности «адмирала» понапрасну дежурить у окон не приходилось, и его встречала уйма любопытных взглядов.
   Первой в щель обычно просовывалась голова его шофера — молоденького, простодушного матросика с повадками деревенского хитреца.
   — Деушки, а деушки, позовите, пожалуйста… — просил он, возводя по-детски наивные глаза к заветному окну.
   — Девушек сюда не кладут, Вася, — отвечали ему со сдержанным смешком.
   — Знаю, — кивал он, краснея. — Спустите веревочку.
   Зорко поглядывая вокруг, он привязывал к веревке один увесистый пакет, потом второй и, пока драгоценный груз втаскивали в окно, докладывал о содержимом:
   — Ананасовый компот. Из Мексики. Очень вкусный.
   — Ты-то сам пробовал? — спрашивали сверху, но он пропускал насмешку мимо ушей.
   — Мы с Геннадием Павловичем одну банку открыли. Вкусно.
   Доставленной за все это время снеди хватило бы, пожалуй, чтобы без малого два месяца кормить экипаж небольшого крейсера. Ни роженицы, ни санитарки — никто уже воду не пил, жена моряка одаривала всех банками с соком и компотом. Но все равно еще оставалось, и она слезно умоляла санитарок забирать гостинцы домой.
   — Скажи, Вася, своему Геннадию Павловичу, что его Ирочка не верблюд. Не надо столько приносить.
   — Соки пить треба. Это ж витамины, — степенно отвечал Вася.
   Ирочка по состоянию здоровья в операции «Витамин» не участвовала, но когда появлялся «адмирал», удержать ее в постели было невозможно. Более десяти лет совместной жизни не притушили ее восторженного, романтического чувства — любви школьницы.
   Геннадий Павлович о том только и думал, как отвезти будущего ребенка домой, куда его уложить, чем укутать, но, увы, единственным его советчиком в этих вопросах был Вася. И они тщательно готовились: покупали пеленки, мишек, погремушки и еще всякую всячину из «Детского мира». Подобно всем энтузиастам, они жаждали общественного признания и не раз являлись с покупками в больницу — продемонстрировать плоды своих усилий. Ирочка лежала в постели пунцовая от смущения, но видно было, что усердие мужа доставляет ей радость, да она это и не скрывала.
   Как только у калитки показывалась ослепительная фигура Геннадия Павловича, соседки помогали Ирочке подняться с постели.
   — Я все время хочу увидеть тебя во сне, но у меня ничего не получается, — повторяла она его слова.
   — Это потому, что мы близко друг от друга живем… Но скоро ты увидишь меня во сне.
   — Ты куда-нибудь уезжаешь?
   — В Мурманск. На четыре дня. Я дам телеграмму, пусть мама прилетит.
   — Не надо. За четыре дня ничего не случится.
   — А вдруг?
   — Ты мне ничем не сможешь помочь, ты же не акушерка.
   — Буду писать длинные письма.
   — Но я их получу только после твоего возвращения.
   — А телеграммы?
   — Пожалуйста, не надо! Терпеть не могу телеграмм.
   — Ложись в постель, тебе нельзя долго стоять на ногах.
   — Еще немножко.
   — А если я вернусь, а тебя в этой палате уже не будет?
   — Тогда я буду чуть-чуть подальше. Следующее окно. Но лучше сперва позвони в ординаторскую.
   — Если я опоздаю, ты не волнуйся. Знаешь, самолет… Нелетная погода, и торчи в каком-нибудь аэропорту. Я все-таки дам знать маме.
   — Не надо. Я не буду волноваться. До встречи, целую!
   — Два раза!
   — Ладно. Два раза.
   Трогательные разговоры.
   Однажды, когда Вася в очередной раз приволок «адмиральские» свертки с провизией, соседка по палате пошутила: мол, может, Вася и ребенка Ирочке вместо начальника сделал? Долго потом никто с этой женщиной не разговаривал, да и сама она ходила сконфуженная.
   Через три дня в Мурманск полетела телеграмма с известием, что у Ирочки родился сын. Ответ был такой длины, что его подклеивали на нескольких бланках. Если бы Геннадий Павлович одержал победу в большом морском сражении, вряд ли бы он радовался больше. Сын был его Гангутом.
 
 
   Под утро ветер с радостным воем отодрал от крыши кусок черепицы. Всю ночь напролет бесновался, пытаясь зацепиться за что-нибудь своими когтями, но крыша благодаря почти что отвесному скату не поддавалась, и вот наконец-то ему посчастливилось, и он с громыханьем погнал свой трофей по черепичным ребрам, чтобы шмякнуть его о бетонную плиту тротуара.
   Зайга встала, не включая свет. В одной ночной рубашке она стояла у окна, вглядываясь в слабеющую тьму. На фоне неба скорее угадывались, чем виднелись раскачиваемые ветром верхушки сосен. Ночь прошла, она ни на миг не сомкнула глаз.
   Ей привиделся рассвет у моря, накатывающие на берег громадные белопенные валы.
   И снова — он. Сгинь, Райво Камбернаус, проклятый! Хочешь, на колени перед тобой стану, только оставь меня! Сгинь! Я давно все забыла! Ты мне ничего не должен! Прошу тебя, уйди! Прочь, прочь!
   Она вдруг что-то вспомнила и спустилась в гостиную. Странно, в камине под пеплом еще тлели два уголька, как настороженные глаза притаившегося зверя.
   Ощупью Зайга добралась до выключателя, и люстра вспыхнула белым ослепительным светом.
   Она выдвинула средний ящик буфета, где хранилось столовое серебро старой Кугуры и тупоконечные нержавеющие английские ножи с черенками из слоновой кости, нашарила в глубине и достала крупноформатный конверт.
   Она выкладывала из конверта записки, фотографии, газетные вырезки, рассматривала их, комкала и бросала на тлеющие уголья. Год любви с Райво. Нацарапанные наспех записки, которые он оставлял у дежурной по общежитию, когда переносилось свидание; несколько писем Зайге, адресованных в колхоз, куда ее посылали на уборку урожая, или в родной городишко, откуда она под любым предлогом мчалась назад, в Ригу; газетные вырезки разного формата — она собирала все, что писали о Райво и его команде; любительские и профессиональные фотографии, сделанные во время соревнований и после.
   Бумага не хотела загораться, и ее пришлось поджечь спичкой.
   Все растаяло в дыму быстро и бесследно.
   Зайга поднялась к себе в спальню и мгновенно уснула.

Глава седьмая

   После полудня Виктора Вазова-Войского в закрытом фургоне доставили в следственный изолятор. Успели отвезти и в баню, где он встретил Хулиганчика, который с видимым удовольствием тер себе живот горстью мелкой древесной стружки. Его вместе с остальными сокамерниками привели сюда заблаговременно, а Виктора и еще двоих поторапливали — всех надлежало помыть и остричь до того, как послезавтра их определят на жительство более продолжительное.
   Хулиганчика жалели все, потому что никто, в том числе и он сам, не понимал, как ему удается снова и снова попадать за решетку. Тюремные стены видели и просто хулиганов, и настоящих башибузуков, но среди них, пожалуй, не было ни одного, кто сидел бы за хулиганство шестой раз подряд. К тому же этот несчастный по натуре своей был самым что ни на есть сонным флегматиком.
   — В последний раз, когда выходил на волю, решил поставить окончательную точку, — едва не плача, рассказывал он Виктору. — А вишь, опять я тут. Как бы не пришили мне особо опасного, еще сошлют туда, где сам полярный медведь ежится. Что я отсиживал по малолетству, то не в счет, когда по амнистии выпустили, вроде бы тоже не должны засчитывать, а если засчитают? Тут из меня сделают рецидивиста. Доктор предупреждал, помнишь, который за взятку сидел: не смей ни капли. И я что, сухой ходил, покамест у дядьки на юбилее не уговорили лизнуть шампанского. Уважение сделать. И готов! Наклюкался под завязку, кто-то что-то не так мне сказанул, против нутра, ну я и мазнул ему по фасаду. Это был как бы запев. А дальше пошло-поехало. Родня-то ничего, так ведь я в соседней хате выставил окошко, а хозяина спустил, значит, с лестницы. У того перелом ноги. Теперь в обвинительном заключении будут фигурять телесные повреждения. И вот опять сижу, сам не знаю за что!
   — Не пищи ты!
   — Проверяли на психа, думал, найдут, ан нет — здоровый!
   — Тебя тут знают, приставят к художнику стенгазету оформлять. — Виктор пытался успокоить Хулиганчика, но дружок был чрезмерно озабочен статьей о рецидивизме и, о чем бы ни заходила речь, все возвращался к ней.
   — Может, попросить, чтоб адвокат достал характеристику с отсидки? За все годы у меня ни одного нарушения режима. А драк или чего такого и в помине не было. Как думаешь, суд учтет? К примеру, ты и счет потерял, сколько просидел в карцере за то, что одеколон пользовал, ну, там в картишки, или Юрка Зуб… У Юрки сплошь нарушения, а у меня ни одного. Даже замечаний — ни-ни. А за тобой опять хаты?
   — Фармазон.
   — Ну ты и тип! Такие, как ты, никогда не наживут особо опасного. В один заход тыщу хат заделаешь и в придачу тыщу старух облапошишь, а рецидивиста тебе не пришьют. А я поставил кому-то банку — не иначе он сам меня и завел, не может быть, чтоб я с крючка сорвался — двинул, значит, ему по вывеске, и теперь мне особо опасного запросто пришить могут! Не думай, я не завидую, только разве это справедливо?