Андрис Колбергс
ТЕНЬ
Глава первая
День начался как обычно.
Едва она распахнула обитую дерматином дверь приемной, где вдоль стен рядком стояли бордовые стулья, как из настенного громкоговорителя послышались протяжные сигналы и бодрый дикторский голос возвестил: «Точное время девять часов. Послушайте обзор республиканских газет».
Из кабинета выпорхнула секретарша — всякий раз, едва у подъезда тормозила кремовая «Волга», в кабинете и приемной после проветривания спешно закрывались окна — и, поздоровавшись, любезно напомнила начальнице, что к парикмахеру та записана на семнадцать пятнадцать.
— Да, знаю.
Она прошла к себе и бесшумно притворила двери.
Блестел паркет, сияла фанерованная ясенем мебель, пестрая дорожка уходила к массивному письменному столу, вызывая в памяти школьные уроки рисования.
Повесив пальто в шкаф, она задержалась на минутку у зеркала. Среднего роста сорокатрехлетняя женщина, элегантная, без единого седого волоса, в костюме модного покроя. И еще что-то неуловимое, что-то от старой девы…
На столе лежали свежие газеты. Она стала просматривать их в поисках статей, которые следовало бы прочесть по долгу службы. Мадридская встреча… Сирия требует применения строгих санкций к Израилю, аннексировавшему Голанские высоты… Ирано-иракская война продолжается.
Перебирая всю пачку, она дошла до последней газеты, и лицо ее скривилось. Она нажала клавишу селектора:
— Зайдите ко мне!
Секретарша, увидев на столе «Рекламное приложение», публикующее брачные объявления, густо покраснела — она купила его для себя и в утреннюю почту вложила по недосмотру.
— Уберите! По-моему, семья у вас есть, да и пенсия, кстати, не за горами…
— Я случайно, просто хотела взглянуть… — сконфузилась секретарша, хотя на своем веку не раз попадала в щекотливое положение и властных начальников перевидала великое множество, иные пошли в гору, другие канули в небытие.
— Я вообще не желаю, чтобы вы покупали эту, с позволения сказать, газетенку. Это может поставить меня в двусмысленное положение. Идите!
Она могла быть довольна собой. Хозяйничает здесь всего несколько недель, но уже все под нее подстраиваются и бросаются выполнять малейшее желание.
До совещания оставалось часа два. Она достала блокнот, решив поработать над конспектом выступления, пошлифовать текст и подчеркнуть цифры, но тут из селектора послышался голос секретарши:
— Зайга Петровна, вас спрашивает какая-то Сцилла…
— Фамилия?
— Не назвала, говорит, приятельница…
«Сцилла? Где она узнала номер телефона? На встрече выпускников я никому его не давала. Да и побыла там с полчасика, ради приличия, чтоб не подумали, что зазналась».
— Ладно, соедините…
— Заяц? Приветик! Ну и ведьма у тебя в приемной! Как делишки?
— Не жалуюсь. Говорите, что нужно, у меня очень плотный день.
— Перестань выкать, Заяц! У нее плотный день! А у меня бедлам, мои девчата маркируют куртки на выставку. Поняла?.. Времена настали! Круговые перевозки: сперва грузи шмотки, потом их же принимай назад. Но я не поэтому тебе звоню. Камбернаус сыграл в ящик!
— Какой Камбернаус?
— Райво Камбернаус, с которым у тебя был роман. Сердечная недостаточность. В субботу отвезли в больницу, да поздно, он в последнее время жил на бормотухе и тройном. Вынос тела завтра около десяти. Мне моя сестренка сказала, она в операционной работает.
— Какой еще Райво Камбернаус?
— Идиотка несчастная! Да твой ухажер!
— Что-то не припомню.
— Такой длинный, красавчик, волейболист.
— Впервые слышу.
— Да? Нет, ну правда же, он с тобой шлялся! Да ты от него аборт делала.
— Ты меня с кем-то путаешь…
— Ну, как хочешь, а только девочкам нашего общежития он запомнился навсегда. О нем газеты писали. Наша надежда… Оправдал надежды… Неотразимый удар и все такое прочее… Пойдешь на похороны? Купим парочку левкоев, глянем, как переселяют в вечную обитель… А какой был красавчик! У меня завтра первая половина дня свободна.
— Не знаю… Не обещаю… Чужой человек…
— Да ты его видела, видела! Могу поклясться! У тебя Динкиных координат нету?
— По-моему, она работает на этом филиале, на Югле. Где, говоришь, хоронят?
— Где же еще, как не в Улброке… Ладно, хватит трепаться, я звоню Динке!
— Да, да… Позвони ей. До свидания. — Зайга стиснула зубы, чтобы не разрыдаться в трубку. К счастью, голос ей не изменил, ровный, бесстрастный, даже с оттенком скуки.
Клавишу селектора… Так… Возьми себя в руки, размазня!
— Ко мне никого — готовлюсь к докладу. И больше ни с кем не соединяйте.
Все. Силы ее оставили. Она уронила голову на стол, прижалась щекой к полированной крышке, и слезы, копившиеся годами, хлынули из глаз. Она корчилась, стонала, сжимала кулаки… все напрасно — ее сотрясали рыдания. Через четверть часа спазмы прекратились, она попыталась перебороть себя и окончательно успокоиться, но не смогла и снова заплакала, но уже беззвучно, не сдерживая слез.
— Вот, Камбернаус, услышаны мои молитвы, ты в могиле! В могиле! Не сразу, но судьба тебя наказала, ты в могиле! И черви тебя…
Она не понимала: были это слезы радости или отчаянья, хотя с чего бы ей отчаиваться — сбылось проклятие, исполнилось желание.
Придя в себя, она сообщила секретарше, что заболела и переносит собрание на послезавтра, отказалась от предложенного градусника и таблеток, быстро оделась и вышла, наказав и дома не беспокоить.
Шоферу она велела везти себя домой, но по дороге передумала и попросила остановиться у небольшого кафе — из тех безликих неуютных заведений, какие стали строить в рижских микрорайонах в начале семидесятых годов, — пробыла там недолго, а когда вернулась в машину, шоферу почудился коньячный аромат.
— На Улброкское кладбище!
Кремовая «Волга» осталась ждать на обочине.
Она не глядя прошла мимо лотков цветочниц.
Похоронная процессия показалась из часовни и двинулась по аллее, усыпанной хвоей, четыре музыканта, идя сторонкой, дули в блестящие трубы… Она переложила из сумочки в карман пальто хрустящую десятку — так будет сподручнее всучить ее работнику часовни. Он должен снять крышку с гроба Райво Камбернауса. Ей во что бы то ни стало надо на него взглянуть.
Но едва хвост похоронной процессии скрылся среда сосен, часовня вновь наполнилась народом.
Она встала на пороге и скользнула взглядом по гробам, где лежали покойники, которых предадут земле если не сегодня, то завтра. В одном из гробов должен быть он. Прикусив губу, она уставилась на домовины; кладбищенский распорядитель выяснял у родственников вехи биографии и семейное положение покойника, но она ничего не слышала.
За спиной, на дворе, снова выстраивались музыканты с духовыми инструментами. Другие. Звуки первого оркестрика доносились уже издалека, из-за холмов. Один из музыкантов дунул в мундштук, и ей почудились первые такты популярного когда-то на танцульках монтановского шлягера «О Париж…». Она пошатнулась, вышла из часовни и присела на скамью. Кружилась голова, в ушах вперемешку звучали старые мотивы: «Истамбул — Константинополь… Истамбул — Константинополь», и «Джамбулай», и «Мамбо итальяно», и все перекрывал Бруно Оя, поющий в клубе трамвайщиков, что за церковью святого Павла, «Шестнадцать тонн»…
Ты был красивым парнем, Камбернаус. У тебя был патефон, подключавшийся к радиоприемнику. Чтобы пластинки служили дольше, мы сами делали бамбуковые иглы для адаптера.
Для какой цели строились эти здания? Кого это после войны интересовало! Клуб раньше был гаражом. А спортзал?.. И тот и другой отличались высоченными потолками, побеленные металлические стойки подпирали крышу. Был ли в танцзале паркет? Кажется, да. А в буфете отчаянно скрипели половицы. В спортзале с пола сошла вся краска, доски были выскоблены добела, как в старое время в деревенских избах. Попахивало потом, которым насквозь пропитались майки гладиаторов. И целый день стоял неумолчный гул — то баскетболисты бомбили «корзину», то боксеры дубасили забинтованными кулаками набитые опилками «груши», то перекидывались мячом волейболисты. А внизу, в зальчике, впритык к чулану с инвентарем, сражались в новус, и щелкали, ударяясь в борта, разноцветные шашки. Какой там зальчик — просто комната в подвальном этаже, чуть больше обычной, с цементным полом. Но для двух столов места хватало. Когда происходили межцеховые баталии, сюда набивалось с полсотни болельщиков…
Здесь, на погосте, чертов Райво Камбернаус, черви источат твое смазливое лицо, и безупречный торс Аполлона, и большие невинные голубые глаза.
Зайга заплакала навзрыд, люди бросали на нее сочувственные взгляды.
Лишь одетые в траур женщины, шедшие за гробом, смотрели пугливо и недоуменно.
Наискось от главного корпуса завода ВЭФ, ближе к Воздушному мосту, стояла старая кованая ограда. Она и сейчас стоит. За ней был «коридор» — узкий проход между приземистыми кирпичными постройками. Он обрывался у дощатых ворот, ограждавших игровые площадки и березовую рощицу, где среди ярко-зеленой густой травы росли старые раскидистые деревья. Под вечер ворота обычно запирались, чтобы любители балов не болтались в роще, но парочки, выбегавшие из танцзала хлебнуть воздуха, проникали туда в обход, через щели школьного забора.
Долгие годы, пока нынешний Дворец культуры ВЭФа еще строился, вечера отдыха устраивались в помещении, которое притулилось в конце «коридора», возле самых ворот. Зал был вместительный, состав публики почти не менялся, и бессменный Габис, кривой старик, исполнял три должности сразу: кассира, контролера и танцмейстера — ставил пластинки. Это был самый дешевый клуб в Риге. Здесь обходились проигрывателем. Аппаратура размещалась в углу зала, в будке, похожей на командный мостик речного буксира. Время от времени оттуда выглядывала голова Габиса, и все ждали, что он сейчас объявит в микрофон: «Аплаус»[1], «Дамы приглашают кавалеров» или «Аплаус до конца».
Пожалуй, состав публики определялся вовсе не дешевизной, а местоположением клуба — не центр и не окраина, хотя именно дешевые билеты привлекали сюда девчат из техникума. Стипендии никогда не бывают слишком жирными, но в те годы у техникумовских девчонок «степухи» были совсем тощими. Девушки выходили из положения, меняясь друг с дружкой платьями, юбками, кофточками, и таким способом зачастую ухитрялись выглядеть неплохо одетыми. Мужскую моду в то время диктовали отнюдь не журналы мод, а нечто витавшее в воздухе. Когда студентка-первокурсница Зайга, приехавшая в Ригу на учебу, стала заглядывать с подружками в вэфовский клуб, где, виляя бедрами, «стиляли» румбу, парень считался шиково одетым, если на нем был хлопчатобумажный тренировочный костюм, поверх него пиджак в узкую полосу, на ногах туфли на толстенной каучуковой подошве с зубчатым рантом и огромными пряжками, а на лацкане поблескивал значок спортсмена-разрядника, предпочтительнее боксера.
У билетной кассы, совсем не рассчитанной на столпотворение, как правило, стояла горланящая толпа и то и дело затевались потасовки между теми, кто не успел выяснить отношения на предыдущем вечере. Те, которым некогда, заполняли собой весь проход, то дерзко напирая плотной массой, то разбиваясь на группки, но у них никогда не возникало стычек с теми парнями, которые в это же время стекались на тренировку в спортзал, его двери были напротив. Правда, однажды бравому спортсмену, который протискивался сюда, оттесняя очередь чемоданчиком, двинули-таки по уху, но обидчикам вскоре пришлось за это поплатиться.
Часам к одиннадцати из-за отсутствия вентиляции в танцзале нечем было дышать, и тогда кривой Габис открывал двери черного хода, который вел прямо на улицу. Подбавлял кислороду. Тут уж кто угодно мог войти в зал и даже станцевать, если был без пальто или находил живую «вешалку». Безбилетников не выгоняли, так как до конца оставалось всего ничего. В тот памятный вечер, едва Габис толкнул дверь, в зал ввалилось с полдюжины боксеров и штангистов, косая сажень в плечах, да еще человек двадцать представителей других не менее мужественных видов спорта. Исход возможной схватки сомнений не вызывал, и потому местные заводилы (а в каждом клубе свои главари) выдали виновных без сопротивления. Триумфаторы, увы, не пришли к согласию, какую меру наказания избрать, и два-три наглеца, покусившихся накануне на честь спорта, отделались легким испугом и разве что парочкой оплеух. Но с тех пор задевать спортсменов было запрещено, вошло в силу нечто вроде вето или табу, и хотя в адрес спешивших на тренировку молодцов по-прежнему раздавались обидные реплики, но уж дорогу им уступали беспрекословно, а словесные уколы они сносили со стоическим спокойствием, считая их проявлением зависти и, может быть, даже невольного восхищения.
Как-то раз техникумовские девчата, серенькие и незаметные, заняли очередь в кассу — она растянулась на весь проход — и, томясь в ожидании, прислушивались, как распинается перед двумя разодетыми девицами парень в ярком клетчатом пиджаке. Подружки обиженно дулись, не понимая, с чего это мальчики липнут к размалеванным особам, красотой отнюдь не блещущим. Парень, жестикулируя, изображал, видимо, какое-то недавнее происшествие: «один пижон» приставал к его «даме», так что пришлось «съездить по вывеске». Изъясняясь, оратор сдувал с сигареты пепел, смачно сплевывал сквозь зубы, и его набриолиненный «кок» дергался вверх-вниз. Когда окурок стал жечь ему пальцы, пожелтевшие от табака, он небрежно выстрелил им через плечо, нимало не беспокоясь, что может попасть в кого-нибудь из очереди. Парень принадлежал к местному клану и был уверен в своей неприкосновенности, на остальных ему было в высшей степени наплевать, они для него просто не существовали.
Тлеющий окурок, описав дугу, попал в высокого скромно одетого юношу с чемоданчиком (вероятно, спортивные сумки еще не были изобретены). К очереди он не имел никакого отношения, просто проходил мимо. У молодых людей, маявшихся в ожидании входных билетов, проснулся интерес к дальнейшему развитию событий, хотя исход таких конфликтов всем был известен заранее. По неписаному ритуалу пострадавший должен был пробурчать себе под нос что-нибудь вроде: «Эй ты, поосторожней!» — чтобы хоть как-то среагировать на обиду и не уронить свое достоинство в глазах окружающих, а виновному полагалось пропустить сказанное мимо ушей.
Однако пострадавший ритуалом пренебрег, он схватил курильщика за рукав и рванул его к себе с силой, какую трудно было заподозрить в худощавом человеке.
— Подними! Здесь не помойка!
— А я те не дворник! — огрызнулся клетчатый пиджак.
— Подними, говорю!
Клетчатый пребывал в добродушном настроении, ведь на дворе стоял чудесный апрельский вечер, из танцзала доносился щемящий английский вальс, во время которого дозволялось прижимать к себе девушку теснее обычного, и ему совсем не хотелось ссориться, но положение, занимаемое в клане, налагало определенные обязательства. Все же он великодушно предоставил противнику возможность для отступления.
— Позови Федьку с Борькой! — велел он кому-то из очереди.
— Считаю до трех.
Клетчатый стиснул кулаки, прижал подбородок к ключице и набычился. Куда это подевались Федька с Борькой, черт бы их побрал!
Запахло потасовкой. Федька, работая локтями, пробивался сквозь толпу, зрители инстинктивно сторонились, чтобы ненароком не быть втянутыми в драку.
— Ты это мне? — шагнул вперед клетчатый пиджак.
— Подержи-ка! — долговязый протянул неожиданно чемоданчик подоспевшему Федьке. Стало ясно, что они знакомы.
— Не надо, Райво, это свой… — примирительно сказал Федька.
— Ах, здесь все свои? — забияка уловил поворот событий и решил выйти сухим из воды.
— Подними!
Клетчатый искательно посмотрел на Федьку. Но тот преспокойно держал врученный ему чемоданчик, и клетчатый прочел в его взгляде нечто вроде усмешечки: «Нарвался? Выкручивайся сам, а то вечно прячешься за мою спину!»
— Стану я из-за всякого дерьма… — засопел клетчатый и, расталкивая очередь, принялся искать злополучный окурок, но его скорее всего втоптали в землю.
Увидев, что поднимать больше нечего, долговязый щелкнул обладателя клетчатого пиджака по носу, сказав ему: «Свинья ты!», забрал чемоданчик и тихо-мирно пошел рассказывать Федьке про свои дела: его включили в резерв сборной, трех тренировок в неделю мало, надо являться ежедневно. А клетчатый вдруг сник и куда-то испарился, Зайга его в тот вечер больше не видела.
Одни похоронные процессии сменялись другими, одни музыканты уступали другим. Она вспомнила о шофере, который томится в кремовой «Волге». Машину надо бы отослать, не то он еще начнет поиски. Что скажешь, если он застанет ее тут сидящей в одиночестве? Конечно, она не обязана ничего объяснять, но и отнекиваться глупо, это вызовет кривотолки. К тому же глаза заплаканы.
Она постаралась привести себя в порядок, намочила платочек под струйкой воды, льющейся из железной колонки, снова и снова прикладывала его к глазам, но ничто не помогало.
Главное, чтобы шофер не увидел ее здесь, еще догадается, что она тут сама по себе, как неприкаянная.
И, выпрямившись, она упругим шагом пошла к выходу. Завидев ее издали, шофер вылез из лимузина, обошел вокруг и открыл дверцу.
— Меня тут попросили помочь… Можете быть свободны.
— Я не тороплюсь.
— Вы очень добры. — Она заставила себя улыбнуться и тут заметила на противоположной стороне улицы автобусы, ожидавшие участников похорон. — Я поеду со всеми вместе, на автобусе. Позвоните утречком, может, и не понадобитесь, подремонтируете в гараже машину…
Видишь, Райво Камбернаус! Даже после смерти ты заставляешь меня лгать. Но это будет последней твоей подлостью.
Она подошла к ближайшему лотку и купила первый попавшийся букетик, чтобы не выделяться в толпе провожающих, и цветочница, окинув ее цепким взглядом, содрала с нее лишних двадцать копеек.
В часовне работник подметал выложенный тусклыми плитами пол, собирал подсвечники.
— На сегодня все, — сказал он, увидев Зайгу в дверях.
— Мне нужно с вами поговорить.
Он выжидательно посмотрел на нее, готовый услужить.
Зайга сложила вчетверо десятирублевую бумажку и опустила ему в карман.
— Я хочу взглянуть на Райво Камбернауса.
Или он вообще ничему не удивлялся, или умел притворяться. Прикрыв дверь, тихо спросил:
— Это который будет?
Шесть гробов стояли вдоль стен, седьмой возвышался посредине на бетонном катафалке. Завтра с этого начнут.
Зайга пожала плечами.
Мужчине показалось, что в помещении темновато, — из верхних окон лился слабый свет, — и зажег электричество.
— Которая посредине — старушка, — кивнул он в сторону катафалка. — Посмотрим у стеночки… Тут, должно быть, тоже женский пол: драпировка розовая… Когда вашего-то привезли?
— Видите ли, я проездом, к родным зайти не успела…
— Из больницы его?
— Да-да… из больницы! Сердечная недостаточность…
— Гм… Наверное, вон тот… — Мужчина указал на коричневый гроб в самом углу. — Вам придется подмогнуть мне, один-то я крышку не сыму… Нет, нет! Так… Приподымайте… Только за ручки не хватайтесь, сразу отлетят, они декоративные. Теперь гробы из стружечных плит делают, с ума сойти, какие тяжелые! Если могилка подальше, восемь человек несут, и все взмыленные!
Я должна взять себя в руки, взять себя в руки!
Я буду спокойна, спокойна, совершенно спокойна.
Камбернаус. Она разорвала бы его на части. Прошло столько времени, ненависть должна бы растаять, как снег, истлеть, как угли в камине, схлынуть, как паводок, но нет — с годами она все росла и крепла, и с ней становилось все труднее справиться, она разрасталась, как какой-нибудь сорняк, крапива на пепелище.
— Хорошо сохранился, ничего не скажешь! Черепок подрезали, это теперь всем так, умер ли человеком, в больнице, или распоследним бродягой…
Голос работника звучал как дальнее эхо, но смысл слов до нее не доходил, хотя при виде Райво Камбернауса все всплыло перед глазами. Постепенно пелена спала, и она отчетливо увидела кожу его лица, бугристую, изжелта-серую, словно из воска и грязи, рассмотрела жидкие волосы, особенно на висках и затылке, веки…
— Давайте закроем, — спокойно сказала она. — До завтра.
— А как же!.. Только прихватите с собой галстук, красивей глядится, когда галстук, завязать я помогу…
— Он очень любил галстуки.
— Цветочки! Разве с собой унесете?
— Ах да… извините. — Она положила букетик на грудь Райво Камбернауса и помогла установить крышку на место.
— Бывает, с кем не бывает, в такие минуты человек как без памяти…
— Он очень любил галстуки.
— До завтра, уважаемая… Будьте здоровы.
— До завтра.
На кладбище еще виднелись кое-где согбенные старушки, а провожающие и музыканты уже отбыли на автобусах.
Ей удалось поймать такси.
— В Межапарк, — сказала она устало и откинулась на заднее сиденье.
Он любил галстуки и часто их менял. И в отличие от других мужчин иногда даже сам покупал их, не дожидаясь подарков. Когда они десять лет назад виделись в последний раз, на нем был только что купленный галстук, хотя костюм видал лучшие времена. Она до сих пор не могла понять, почему он тогда пришел. Его успели разлюбить и бросить две жены, и он, видимо, искал тихую гавань. Зайге тогда было за тридцать, почему бы не посчитать ее дом такой гаванью. А может быть, он явился к ней, гонимый воспоминаниями юности? Он еще держался на плаву, прикидывался весельчаком, подшучивал над собою и посмеивался над спорткомитетом, который не присылал больше приглашений даже на соревнования местного масштаба.
— Иду как-то мимо школьной площадки, — рассказывал Райво, — вижу, пацаны в волейбол играют. Тренер куда-то отлучился, сами с усами. И ничего, прилично стукают. Дай, думаю, посмотрю. Один все норовит с короткого паса лупануть, но выпрыгивает поздновато. Терпел я, терпел, наконец не выдержал: «Ты, пацан, в момент паса должен быть вот где!» — «А откуда вы, дяденька, такой умный?» Насмехается, значит. «Я Райво Камбернаус». — «Ну и что? Я вот Карлис Берзиньш, и у меня второй разряд!» И ну ржать. Никто из них даже не знал, кто такой Райво Камбернаус. Я поджал хвост и ушел как оплеванный. И ведь не так-то много времени прошло. Сейчас за месяц забывают то, чем по полвека восхищались раньше. У славы теперь короткая память.
Зайге нравилось, что он не строит из себя человека, которому все еще сопутствуют одни победы, и не впадает в другую крайность — не винит в своих несчастьях других, не выставляет свои беды на всеобщее обозрение. Вроде он и не очень-то сожалел, что бросил волейбол и вообще ушел из спорта.
— Поступил бы в институт физкультуры, мог бы работать тренером, — сказал она, разливая кофе. От волнения у нее дрожали руки.
— Считаешь, тренер много получает? Да он, как филатовский медведь, целый день пляшет на своих двоих, сочиняет планы, да еще с него же стружку снимают. Платят везде одинаково скромно, а ведь больше чем в трех местах не повкалываешь.
Райво устроился дежурным насосной станции, работа не бей лежачего, уйма свободного времени. Он раздобрел, как это зачастую бывает с классными спортсменами, вдруг переставшими тренироваться.
— Мне кажется, у тебя и чувства притупились, а?
— Не исключено… Что-то во мне оборвалось. При втором разводе пришлось продать «Волгу», иначе не наскрести было сумму, которую присудили мне выплатить. Все знали, что я помешан на машинах, а тут мне ни холодно ни жарко. Отдаю ключи, остаюсь круглым пехотинцем, и хоть бы хны. Сам на себя будто со стороны смотрю и сам себе удивляюсь.
— Почему ты развелся?
— Из-за тебя.
— Не паясничай!
— А все-таки из-за тебя. Всех последующих я с тобой сравнивал, и все они оставались в проигрыше.
— Врешь.
Сама лгу! Зачем это я? Ведь я ждала, что он вернется, а теперь, когда это вот-вот произойдет, веду себя как последняя дура.
— И давно ты развелся?
— Два года назад.
— О, так ты ко мне или на руках шел, или скакал на черепахе. — Она горько усмехнулась.
— А я, думаешь, знаю, как сюда попал? Думаешь, мне хотелось заявляться к тебе, чтобы ты меня унизила? А вот ведь унижаюсь. Или что, я не мог найти себе бабу? Да начиная с молоденьких курочек и кончая высохшими воблами! Только зачем? Опять сравнивал бы с тобой. — Он опустил голову, закрыл лицо руками. — Никто не сможет меня любить, как ты, а я никого, как тебя.
— Замечательно. И это ты уразумел только теперь!
Почему мне хочется его обидеть? Мы оба виноваты в равной мере. Я даже больше. Определенно, я виновата больше!
— Да я бы давно к тебе пришел, но не хотелось лезть в твою жизнь. Мне передавали, что ты не одна… Я был уверен, что ты прогонишь меня ко всем чертям. И вообще, я тогда еще одной ногой стоял на пьедестале. Где там перебороть самолюбие!.. Почему ты не вышла замуж?
— О, это было так давно, что я и не помню. Наверно, не любила.
— Карточки не сохранила?
— Сожгла. Все до последней. И твою тоже, чтобы больше не видеть. Судьба милостива: за эти годы мы ни разу не встретились. Ничто о тебе не напоминало.
— А газеты?
— Газеты я читаю по-своему: страницу со спортивной информацией или лишь открываю, или просто в нее не заглядываю.
Едва она распахнула обитую дерматином дверь приемной, где вдоль стен рядком стояли бордовые стулья, как из настенного громкоговорителя послышались протяжные сигналы и бодрый дикторский голос возвестил: «Точное время девять часов. Послушайте обзор республиканских газет».
Из кабинета выпорхнула секретарша — всякий раз, едва у подъезда тормозила кремовая «Волга», в кабинете и приемной после проветривания спешно закрывались окна — и, поздоровавшись, любезно напомнила начальнице, что к парикмахеру та записана на семнадцать пятнадцать.
— Да, знаю.
Она прошла к себе и бесшумно притворила двери.
Блестел паркет, сияла фанерованная ясенем мебель, пестрая дорожка уходила к массивному письменному столу, вызывая в памяти школьные уроки рисования.
Повесив пальто в шкаф, она задержалась на минутку у зеркала. Среднего роста сорокатрехлетняя женщина, элегантная, без единого седого волоса, в костюме модного покроя. И еще что-то неуловимое, что-то от старой девы…
На столе лежали свежие газеты. Она стала просматривать их в поисках статей, которые следовало бы прочесть по долгу службы. Мадридская встреча… Сирия требует применения строгих санкций к Израилю, аннексировавшему Голанские высоты… Ирано-иракская война продолжается.
Перебирая всю пачку, она дошла до последней газеты, и лицо ее скривилось. Она нажала клавишу селектора:
— Зайдите ко мне!
Секретарша, увидев на столе «Рекламное приложение», публикующее брачные объявления, густо покраснела — она купила его для себя и в утреннюю почту вложила по недосмотру.
— Уберите! По-моему, семья у вас есть, да и пенсия, кстати, не за горами…
— Я случайно, просто хотела взглянуть… — сконфузилась секретарша, хотя на своем веку не раз попадала в щекотливое положение и властных начальников перевидала великое множество, иные пошли в гору, другие канули в небытие.
— Я вообще не желаю, чтобы вы покупали эту, с позволения сказать, газетенку. Это может поставить меня в двусмысленное положение. Идите!
Она могла быть довольна собой. Хозяйничает здесь всего несколько недель, но уже все под нее подстраиваются и бросаются выполнять малейшее желание.
До совещания оставалось часа два. Она достала блокнот, решив поработать над конспектом выступления, пошлифовать текст и подчеркнуть цифры, но тут из селектора послышался голос секретарши:
— Зайга Петровна, вас спрашивает какая-то Сцилла…
— Фамилия?
— Не назвала, говорит, приятельница…
«Сцилла? Где она узнала номер телефона? На встрече выпускников я никому его не давала. Да и побыла там с полчасика, ради приличия, чтоб не подумали, что зазналась».
— Ладно, соедините…
— Заяц? Приветик! Ну и ведьма у тебя в приемной! Как делишки?
— Не жалуюсь. Говорите, что нужно, у меня очень плотный день.
— Перестань выкать, Заяц! У нее плотный день! А у меня бедлам, мои девчата маркируют куртки на выставку. Поняла?.. Времена настали! Круговые перевозки: сперва грузи шмотки, потом их же принимай назад. Но я не поэтому тебе звоню. Камбернаус сыграл в ящик!
— Какой Камбернаус?
— Райво Камбернаус, с которым у тебя был роман. Сердечная недостаточность. В субботу отвезли в больницу, да поздно, он в последнее время жил на бормотухе и тройном. Вынос тела завтра около десяти. Мне моя сестренка сказала, она в операционной работает.
— Какой еще Райво Камбернаус?
— Идиотка несчастная! Да твой ухажер!
— Что-то не припомню.
— Такой длинный, красавчик, волейболист.
— Впервые слышу.
— Да? Нет, ну правда же, он с тобой шлялся! Да ты от него аборт делала.
— Ты меня с кем-то путаешь…
— Ну, как хочешь, а только девочкам нашего общежития он запомнился навсегда. О нем газеты писали. Наша надежда… Оправдал надежды… Неотразимый удар и все такое прочее… Пойдешь на похороны? Купим парочку левкоев, глянем, как переселяют в вечную обитель… А какой был красавчик! У меня завтра первая половина дня свободна.
— Не знаю… Не обещаю… Чужой человек…
— Да ты его видела, видела! Могу поклясться! У тебя Динкиных координат нету?
— По-моему, она работает на этом филиале, на Югле. Где, говоришь, хоронят?
— Где же еще, как не в Улброке… Ладно, хватит трепаться, я звоню Динке!
— Да, да… Позвони ей. До свидания. — Зайга стиснула зубы, чтобы не разрыдаться в трубку. К счастью, голос ей не изменил, ровный, бесстрастный, даже с оттенком скуки.
Клавишу селектора… Так… Возьми себя в руки, размазня!
— Ко мне никого — готовлюсь к докладу. И больше ни с кем не соединяйте.
Все. Силы ее оставили. Она уронила голову на стол, прижалась щекой к полированной крышке, и слезы, копившиеся годами, хлынули из глаз. Она корчилась, стонала, сжимала кулаки… все напрасно — ее сотрясали рыдания. Через четверть часа спазмы прекратились, она попыталась перебороть себя и окончательно успокоиться, но не смогла и снова заплакала, но уже беззвучно, не сдерживая слез.
— Вот, Камбернаус, услышаны мои молитвы, ты в могиле! В могиле! Не сразу, но судьба тебя наказала, ты в могиле! И черви тебя…
Она не понимала: были это слезы радости или отчаянья, хотя с чего бы ей отчаиваться — сбылось проклятие, исполнилось желание.
Придя в себя, она сообщила секретарше, что заболела и переносит собрание на послезавтра, отказалась от предложенного градусника и таблеток, быстро оделась и вышла, наказав и дома не беспокоить.
Шоферу она велела везти себя домой, но по дороге передумала и попросила остановиться у небольшого кафе — из тех безликих неуютных заведений, какие стали строить в рижских микрорайонах в начале семидесятых годов, — пробыла там недолго, а когда вернулась в машину, шоферу почудился коньячный аромат.
— На Улброкское кладбище!
Кремовая «Волга» осталась ждать на обочине.
Она не глядя прошла мимо лотков цветочниц.
Похоронная процессия показалась из часовни и двинулась по аллее, усыпанной хвоей, четыре музыканта, идя сторонкой, дули в блестящие трубы… Она переложила из сумочки в карман пальто хрустящую десятку — так будет сподручнее всучить ее работнику часовни. Он должен снять крышку с гроба Райво Камбернауса. Ей во что бы то ни стало надо на него взглянуть.
Но едва хвост похоронной процессии скрылся среда сосен, часовня вновь наполнилась народом.
Она встала на пороге и скользнула взглядом по гробам, где лежали покойники, которых предадут земле если не сегодня, то завтра. В одном из гробов должен быть он. Прикусив губу, она уставилась на домовины; кладбищенский распорядитель выяснял у родственников вехи биографии и семейное положение покойника, но она ничего не слышала.
За спиной, на дворе, снова выстраивались музыканты с духовыми инструментами. Другие. Звуки первого оркестрика доносились уже издалека, из-за холмов. Один из музыкантов дунул в мундштук, и ей почудились первые такты популярного когда-то на танцульках монтановского шлягера «О Париж…». Она пошатнулась, вышла из часовни и присела на скамью. Кружилась голова, в ушах вперемешку звучали старые мотивы: «Истамбул — Константинополь… Истамбул — Константинополь», и «Джамбулай», и «Мамбо итальяно», и все перекрывал Бруно Оя, поющий в клубе трамвайщиков, что за церковью святого Павла, «Шестнадцать тонн»…
Ты был красивым парнем, Камбернаус. У тебя был патефон, подключавшийся к радиоприемнику. Чтобы пластинки служили дольше, мы сами делали бамбуковые иглы для адаптера.
Для какой цели строились эти здания? Кого это после войны интересовало! Клуб раньше был гаражом. А спортзал?.. И тот и другой отличались высоченными потолками, побеленные металлические стойки подпирали крышу. Был ли в танцзале паркет? Кажется, да. А в буфете отчаянно скрипели половицы. В спортзале с пола сошла вся краска, доски были выскоблены добела, как в старое время в деревенских избах. Попахивало потом, которым насквозь пропитались майки гладиаторов. И целый день стоял неумолчный гул — то баскетболисты бомбили «корзину», то боксеры дубасили забинтованными кулаками набитые опилками «груши», то перекидывались мячом волейболисты. А внизу, в зальчике, впритык к чулану с инвентарем, сражались в новус, и щелкали, ударяясь в борта, разноцветные шашки. Какой там зальчик — просто комната в подвальном этаже, чуть больше обычной, с цементным полом. Но для двух столов места хватало. Когда происходили межцеховые баталии, сюда набивалось с полсотни болельщиков…
Здесь, на погосте, чертов Райво Камбернаус, черви источат твое смазливое лицо, и безупречный торс Аполлона, и большие невинные голубые глаза.
Зайга заплакала навзрыд, люди бросали на нее сочувственные взгляды.
Лишь одетые в траур женщины, шедшие за гробом, смотрели пугливо и недоуменно.
Наискось от главного корпуса завода ВЭФ, ближе к Воздушному мосту, стояла старая кованая ограда. Она и сейчас стоит. За ней был «коридор» — узкий проход между приземистыми кирпичными постройками. Он обрывался у дощатых ворот, ограждавших игровые площадки и березовую рощицу, где среди ярко-зеленой густой травы росли старые раскидистые деревья. Под вечер ворота обычно запирались, чтобы любители балов не болтались в роще, но парочки, выбегавшие из танцзала хлебнуть воздуха, проникали туда в обход, через щели школьного забора.
Долгие годы, пока нынешний Дворец культуры ВЭФа еще строился, вечера отдыха устраивались в помещении, которое притулилось в конце «коридора», возле самых ворот. Зал был вместительный, состав публики почти не менялся, и бессменный Габис, кривой старик, исполнял три должности сразу: кассира, контролера и танцмейстера — ставил пластинки. Это был самый дешевый клуб в Риге. Здесь обходились проигрывателем. Аппаратура размещалась в углу зала, в будке, похожей на командный мостик речного буксира. Время от времени оттуда выглядывала голова Габиса, и все ждали, что он сейчас объявит в микрофон: «Аплаус»[1], «Дамы приглашают кавалеров» или «Аплаус до конца».
Пожалуй, состав публики определялся вовсе не дешевизной, а местоположением клуба — не центр и не окраина, хотя именно дешевые билеты привлекали сюда девчат из техникума. Стипендии никогда не бывают слишком жирными, но в те годы у техникумовских девчонок «степухи» были совсем тощими. Девушки выходили из положения, меняясь друг с дружкой платьями, юбками, кофточками, и таким способом зачастую ухитрялись выглядеть неплохо одетыми. Мужскую моду в то время диктовали отнюдь не журналы мод, а нечто витавшее в воздухе. Когда студентка-первокурсница Зайга, приехавшая в Ригу на учебу, стала заглядывать с подружками в вэфовский клуб, где, виляя бедрами, «стиляли» румбу, парень считался шиково одетым, если на нем был хлопчатобумажный тренировочный костюм, поверх него пиджак в узкую полосу, на ногах туфли на толстенной каучуковой подошве с зубчатым рантом и огромными пряжками, а на лацкане поблескивал значок спортсмена-разрядника, предпочтительнее боксера.
У билетной кассы, совсем не рассчитанной на столпотворение, как правило, стояла горланящая толпа и то и дело затевались потасовки между теми, кто не успел выяснить отношения на предыдущем вечере. Те, которым некогда, заполняли собой весь проход, то дерзко напирая плотной массой, то разбиваясь на группки, но у них никогда не возникало стычек с теми парнями, которые в это же время стекались на тренировку в спортзал, его двери были напротив. Правда, однажды бравому спортсмену, который протискивался сюда, оттесняя очередь чемоданчиком, двинули-таки по уху, но обидчикам вскоре пришлось за это поплатиться.
Часам к одиннадцати из-за отсутствия вентиляции в танцзале нечем было дышать, и тогда кривой Габис открывал двери черного хода, который вел прямо на улицу. Подбавлял кислороду. Тут уж кто угодно мог войти в зал и даже станцевать, если был без пальто или находил живую «вешалку». Безбилетников не выгоняли, так как до конца оставалось всего ничего. В тот памятный вечер, едва Габис толкнул дверь, в зал ввалилось с полдюжины боксеров и штангистов, косая сажень в плечах, да еще человек двадцать представителей других не менее мужественных видов спорта. Исход возможной схватки сомнений не вызывал, и потому местные заводилы (а в каждом клубе свои главари) выдали виновных без сопротивления. Триумфаторы, увы, не пришли к согласию, какую меру наказания избрать, и два-три наглеца, покусившихся накануне на честь спорта, отделались легким испугом и разве что парочкой оплеух. Но с тех пор задевать спортсменов было запрещено, вошло в силу нечто вроде вето или табу, и хотя в адрес спешивших на тренировку молодцов по-прежнему раздавались обидные реплики, но уж дорогу им уступали беспрекословно, а словесные уколы они сносили со стоическим спокойствием, считая их проявлением зависти и, может быть, даже невольного восхищения.
Как-то раз техникумовские девчата, серенькие и незаметные, заняли очередь в кассу — она растянулась на весь проход — и, томясь в ожидании, прислушивались, как распинается перед двумя разодетыми девицами парень в ярком клетчатом пиджаке. Подружки обиженно дулись, не понимая, с чего это мальчики липнут к размалеванным особам, красотой отнюдь не блещущим. Парень, жестикулируя, изображал, видимо, какое-то недавнее происшествие: «один пижон» приставал к его «даме», так что пришлось «съездить по вывеске». Изъясняясь, оратор сдувал с сигареты пепел, смачно сплевывал сквозь зубы, и его набриолиненный «кок» дергался вверх-вниз. Когда окурок стал жечь ему пальцы, пожелтевшие от табака, он небрежно выстрелил им через плечо, нимало не беспокоясь, что может попасть в кого-нибудь из очереди. Парень принадлежал к местному клану и был уверен в своей неприкосновенности, на остальных ему было в высшей степени наплевать, они для него просто не существовали.
Тлеющий окурок, описав дугу, попал в высокого скромно одетого юношу с чемоданчиком (вероятно, спортивные сумки еще не были изобретены). К очереди он не имел никакого отношения, просто проходил мимо. У молодых людей, маявшихся в ожидании входных билетов, проснулся интерес к дальнейшему развитию событий, хотя исход таких конфликтов всем был известен заранее. По неписаному ритуалу пострадавший должен был пробурчать себе под нос что-нибудь вроде: «Эй ты, поосторожней!» — чтобы хоть как-то среагировать на обиду и не уронить свое достоинство в глазах окружающих, а виновному полагалось пропустить сказанное мимо ушей.
Однако пострадавший ритуалом пренебрег, он схватил курильщика за рукав и рванул его к себе с силой, какую трудно было заподозрить в худощавом человеке.
— Подними! Здесь не помойка!
— А я те не дворник! — огрызнулся клетчатый пиджак.
— Подними, говорю!
Клетчатый пребывал в добродушном настроении, ведь на дворе стоял чудесный апрельский вечер, из танцзала доносился щемящий английский вальс, во время которого дозволялось прижимать к себе девушку теснее обычного, и ему совсем не хотелось ссориться, но положение, занимаемое в клане, налагало определенные обязательства. Все же он великодушно предоставил противнику возможность для отступления.
— Позови Федьку с Борькой! — велел он кому-то из очереди.
— Считаю до трех.
Клетчатый стиснул кулаки, прижал подбородок к ключице и набычился. Куда это подевались Федька с Борькой, черт бы их побрал!
Запахло потасовкой. Федька, работая локтями, пробивался сквозь толпу, зрители инстинктивно сторонились, чтобы ненароком не быть втянутыми в драку.
— Ты это мне? — шагнул вперед клетчатый пиджак.
— Подержи-ка! — долговязый протянул неожиданно чемоданчик подоспевшему Федьке. Стало ясно, что они знакомы.
— Не надо, Райво, это свой… — примирительно сказал Федька.
— Ах, здесь все свои? — забияка уловил поворот событий и решил выйти сухим из воды.
— Подними!
Клетчатый искательно посмотрел на Федьку. Но тот преспокойно держал врученный ему чемоданчик, и клетчатый прочел в его взгляде нечто вроде усмешечки: «Нарвался? Выкручивайся сам, а то вечно прячешься за мою спину!»
— Стану я из-за всякого дерьма… — засопел клетчатый и, расталкивая очередь, принялся искать злополучный окурок, но его скорее всего втоптали в землю.
Увидев, что поднимать больше нечего, долговязый щелкнул обладателя клетчатого пиджака по носу, сказав ему: «Свинья ты!», забрал чемоданчик и тихо-мирно пошел рассказывать Федьке про свои дела: его включили в резерв сборной, трех тренировок в неделю мало, надо являться ежедневно. А клетчатый вдруг сник и куда-то испарился, Зайга его в тот вечер больше не видела.
Одни похоронные процессии сменялись другими, одни музыканты уступали другим. Она вспомнила о шофере, который томится в кремовой «Волге». Машину надо бы отослать, не то он еще начнет поиски. Что скажешь, если он застанет ее тут сидящей в одиночестве? Конечно, она не обязана ничего объяснять, но и отнекиваться глупо, это вызовет кривотолки. К тому же глаза заплаканы.
Она постаралась привести себя в порядок, намочила платочек под струйкой воды, льющейся из железной колонки, снова и снова прикладывала его к глазам, но ничто не помогало.
Главное, чтобы шофер не увидел ее здесь, еще догадается, что она тут сама по себе, как неприкаянная.
И, выпрямившись, она упругим шагом пошла к выходу. Завидев ее издали, шофер вылез из лимузина, обошел вокруг и открыл дверцу.
— Меня тут попросили помочь… Можете быть свободны.
— Я не тороплюсь.
— Вы очень добры. — Она заставила себя улыбнуться и тут заметила на противоположной стороне улицы автобусы, ожидавшие участников похорон. — Я поеду со всеми вместе, на автобусе. Позвоните утречком, может, и не понадобитесь, подремонтируете в гараже машину…
Видишь, Райво Камбернаус! Даже после смерти ты заставляешь меня лгать. Но это будет последней твоей подлостью.
Она подошла к ближайшему лотку и купила первый попавшийся букетик, чтобы не выделяться в толпе провожающих, и цветочница, окинув ее цепким взглядом, содрала с нее лишних двадцать копеек.
В часовне работник подметал выложенный тусклыми плитами пол, собирал подсвечники.
— На сегодня все, — сказал он, увидев Зайгу в дверях.
— Мне нужно с вами поговорить.
Он выжидательно посмотрел на нее, готовый услужить.
Зайга сложила вчетверо десятирублевую бумажку и опустила ему в карман.
— Я хочу взглянуть на Райво Камбернауса.
Или он вообще ничему не удивлялся, или умел притворяться. Прикрыв дверь, тихо спросил:
— Это который будет?
Шесть гробов стояли вдоль стен, седьмой возвышался посредине на бетонном катафалке. Завтра с этого начнут.
Зайга пожала плечами.
Мужчине показалось, что в помещении темновато, — из верхних окон лился слабый свет, — и зажег электричество.
— Которая посредине — старушка, — кивнул он в сторону катафалка. — Посмотрим у стеночки… Тут, должно быть, тоже женский пол: драпировка розовая… Когда вашего-то привезли?
— Видите ли, я проездом, к родным зайти не успела…
— Из больницы его?
— Да-да… из больницы! Сердечная недостаточность…
— Гм… Наверное, вон тот… — Мужчина указал на коричневый гроб в самом углу. — Вам придется подмогнуть мне, один-то я крышку не сыму… Нет, нет! Так… Приподымайте… Только за ручки не хватайтесь, сразу отлетят, они декоративные. Теперь гробы из стружечных плит делают, с ума сойти, какие тяжелые! Если могилка подальше, восемь человек несут, и все взмыленные!
Я должна взять себя в руки, взять себя в руки!
Я буду спокойна, спокойна, совершенно спокойна.
Камбернаус. Она разорвала бы его на части. Прошло столько времени, ненависть должна бы растаять, как снег, истлеть, как угли в камине, схлынуть, как паводок, но нет — с годами она все росла и крепла, и с ней становилось все труднее справиться, она разрасталась, как какой-нибудь сорняк, крапива на пепелище.
— Хорошо сохранился, ничего не скажешь! Черепок подрезали, это теперь всем так, умер ли человеком, в больнице, или распоследним бродягой…
Голос работника звучал как дальнее эхо, но смысл слов до нее не доходил, хотя при виде Райво Камбернауса все всплыло перед глазами. Постепенно пелена спала, и она отчетливо увидела кожу его лица, бугристую, изжелта-серую, словно из воска и грязи, рассмотрела жидкие волосы, особенно на висках и затылке, веки…
— Давайте закроем, — спокойно сказала она. — До завтра.
— А как же!.. Только прихватите с собой галстук, красивей глядится, когда галстук, завязать я помогу…
— Он очень любил галстуки.
— Цветочки! Разве с собой унесете?
— Ах да… извините. — Она положила букетик на грудь Райво Камбернауса и помогла установить крышку на место.
— Бывает, с кем не бывает, в такие минуты человек как без памяти…
— Он очень любил галстуки.
— До завтра, уважаемая… Будьте здоровы.
— До завтра.
На кладбище еще виднелись кое-где согбенные старушки, а провожающие и музыканты уже отбыли на автобусах.
Ей удалось поймать такси.
— В Межапарк, — сказала она устало и откинулась на заднее сиденье.
Он любил галстуки и часто их менял. И в отличие от других мужчин иногда даже сам покупал их, не дожидаясь подарков. Когда они десять лет назад виделись в последний раз, на нем был только что купленный галстук, хотя костюм видал лучшие времена. Она до сих пор не могла понять, почему он тогда пришел. Его успели разлюбить и бросить две жены, и он, видимо, искал тихую гавань. Зайге тогда было за тридцать, почему бы не посчитать ее дом такой гаванью. А может быть, он явился к ней, гонимый воспоминаниями юности? Он еще держался на плаву, прикидывался весельчаком, подшучивал над собою и посмеивался над спорткомитетом, который не присылал больше приглашений даже на соревнования местного масштаба.
— Иду как-то мимо школьной площадки, — рассказывал Райво, — вижу, пацаны в волейбол играют. Тренер куда-то отлучился, сами с усами. И ничего, прилично стукают. Дай, думаю, посмотрю. Один все норовит с короткого паса лупануть, но выпрыгивает поздновато. Терпел я, терпел, наконец не выдержал: «Ты, пацан, в момент паса должен быть вот где!» — «А откуда вы, дяденька, такой умный?» Насмехается, значит. «Я Райво Камбернаус». — «Ну и что? Я вот Карлис Берзиньш, и у меня второй разряд!» И ну ржать. Никто из них даже не знал, кто такой Райво Камбернаус. Я поджал хвост и ушел как оплеванный. И ведь не так-то много времени прошло. Сейчас за месяц забывают то, чем по полвека восхищались раньше. У славы теперь короткая память.
Зайге нравилось, что он не строит из себя человека, которому все еще сопутствуют одни победы, и не впадает в другую крайность — не винит в своих несчастьях других, не выставляет свои беды на всеобщее обозрение. Вроде он и не очень-то сожалел, что бросил волейбол и вообще ушел из спорта.
— Поступил бы в институт физкультуры, мог бы работать тренером, — сказал она, разливая кофе. От волнения у нее дрожали руки.
— Считаешь, тренер много получает? Да он, как филатовский медведь, целый день пляшет на своих двоих, сочиняет планы, да еще с него же стружку снимают. Платят везде одинаково скромно, а ведь больше чем в трех местах не повкалываешь.
Райво устроился дежурным насосной станции, работа не бей лежачего, уйма свободного времени. Он раздобрел, как это зачастую бывает с классными спортсменами, вдруг переставшими тренироваться.
— Мне кажется, у тебя и чувства притупились, а?
— Не исключено… Что-то во мне оборвалось. При втором разводе пришлось продать «Волгу», иначе не наскрести было сумму, которую присудили мне выплатить. Все знали, что я помешан на машинах, а тут мне ни холодно ни жарко. Отдаю ключи, остаюсь круглым пехотинцем, и хоть бы хны. Сам на себя будто со стороны смотрю и сам себе удивляюсь.
— Почему ты развелся?
— Из-за тебя.
— Не паясничай!
— А все-таки из-за тебя. Всех последующих я с тобой сравнивал, и все они оставались в проигрыше.
— Врешь.
Сама лгу! Зачем это я? Ведь я ждала, что он вернется, а теперь, когда это вот-вот произойдет, веду себя как последняя дура.
— И давно ты развелся?
— Два года назад.
— О, так ты ко мне или на руках шел, или скакал на черепахе. — Она горько усмехнулась.
— А я, думаешь, знаю, как сюда попал? Думаешь, мне хотелось заявляться к тебе, чтобы ты меня унизила? А вот ведь унижаюсь. Или что, я не мог найти себе бабу? Да начиная с молоденьких курочек и кончая высохшими воблами! Только зачем? Опять сравнивал бы с тобой. — Он опустил голову, закрыл лицо руками. — Никто не сможет меня любить, как ты, а я никого, как тебя.
— Замечательно. И это ты уразумел только теперь!
Почему мне хочется его обидеть? Мы оба виноваты в равной мере. Я даже больше. Определенно, я виновата больше!
— Да я бы давно к тебе пришел, но не хотелось лезть в твою жизнь. Мне передавали, что ты не одна… Я был уверен, что ты прогонишь меня ко всем чертям. И вообще, я тогда еще одной ногой стоял на пьедестале. Где там перебороть самолюбие!.. Почему ты не вышла замуж?
— О, это было так давно, что я и не помню. Наверно, не любила.
— Карточки не сохранила?
— Сожгла. Все до последней. И твою тоже, чтобы больше не видеть. Судьба милостива: за эти годы мы ни разу не встретились. Ничто о тебе не напоминало.
— А газеты?
— Газеты я читаю по-своему: страницу со спортивной информацией или лишь открываю, или просто в нее не заглядываю.