Он кивнул головой, улыбнулся и как будто уверовал, бедняжка, что ему удалось этой находчивостью скрыть полную потерю памяти.
   Это зрелище было столь прискорбно, что я тотчас же, — хотя и был живо заинтересован в том, чтобы он припомнил обстоятельства обеда, — переменил тему и заговорил о предметах местного интереса.
   Тут он начал болтать довольно бегло. Вздорные сплетни и ссоры в городе, случившиеся месяц тому назад, легко приходили ему на память. Он болтал с говорливостью почти прежних времен, но были минуты, когда даже среди полного полета его красноречия он вдруг колебался, смотрел на меня с минуту с бессмысленной вопросительностью в глазах, преодолевал себя и опять продолжал. Я терпеливо переносил эту муку (это, конечно, настоящая мука для космополита — слушать молчаливо и безропотно новости провинциального городка), покуда часы на камине не показали мне, что визит мой продолжается более чем полчаса. Имея уже некоторое право считать свою жертву принесенной, я встал проститься. Когда мы пожимали друг другу руки, мистер Канди сам заговорил опять об обеде в день рождения.
   — Я так рад, что мы снова встретились, — сказал он. — Я в самом деле собирался поговорить с вами, мистер Блэк. Относительно обеда у леди Вериндер, — не так ли? Приятнейший обед, действительно приятный обед, вы согласны со мной?
   Я медленно спустился с лестницы, убедившись с горечью, что доктор действительно желал что-то сказать чрезвычайно важное для меня, но не в силах был сделать это. Усилие вспомнить, что он желал мне что-то сказать, было, очевидно, единственным усилием, на которое была способна его ослабевшая память.
   Когда я спустился с лестницы и повернул в переднюю, где-то в нижнем этаже дома тихо отворилась дверь и кроткий голос сказал позади меня:
   — Боюсь, сэр, что вы нашли грустную перемену в мистере Канди.
   Я обернулся и очутился лицом к лицу с Эзрой Дженнингсом.

 
Глава 9
   Невозможно было оспаривать мнение Беттереджа о том, что наружность Эзры Дженнингса — с общепринятой точки зрения — говорила против него. Его цыганский вид, поджарые щеки с торчащими скулами, необычные разноцветные волосы, странное противоречие между его лицом и фигурой, заставлявшее его казаться и старым, и молодым одновременно, — все это было более или менее рассчитано на то, чтоб создать неблагоприятное представление о нем у неискушенного человека. И все же, чувствуя все это, нельзя было отрицать того, что Эзра Дженнингс какими-то непостижимыми путями возбуждал во мне симпатию, которой я не мог противостоять.
   Хотя мой жизненный опыт советовал мне ответить ему насчет грустной перемены в мистере Канди, а потом продолжать идти своею дорогою, — интерес к Эзре Дженнингсу словно приковал меня к месту и доставил ему случай, — которого он, очевидно, искал, — поговорить со мною наедине о своем хозяине.
   — Не по дороге ли нам, мистер Дженнингс? — спросил я, заметив у него в руке шляпу. — Я иду навестить свою тетку, миссис Эбльуайт.
   Эзра Дженнингс ответил, что идет в ту же сторону, к больному.
   Начав разговор о болезни мистера Канди, Эзра Дженнингс, по-видимому, решил предоставить продолжать этот разговор мне. Его молчание говорило ясно: «Теперь очередь за вами». Я тоже имел свои причины вернуться к разговору о болезни доктора и охотно взял на себя ответственность заговорить первым.
   — Судя по перемене, которую я в нем нахожу, — начал я, — болезнь мистера Канди была гораздо опаснее, чем я предполагал.
   — Это почти чудо, что он перенес ее, — ответил Эзра Дженнингс.
   — Бывают ли улучшения в его памяти по сравнению с тем, что я застал сегодня? Он все заговаривал со мною о чем-то.
   — Что случилось перед его болезнью? — договорил он вопросительно, заметив, что я остановился.
   — Именно.
   — Его память о событиях того времени ослабела безнадежно, — сказал Эзра Дженнингс. — Даже досадно, что бедняга сохранил еще кое-какие жалкие ее остатки. Смутно припоминая намерения, которые он имел перед болезнью, вещи, которые собирался сделать или сказать, он решительно не в состоянии вспомнить, в чем эти намерения заключались и что он должен был сказать или сделать. Он мучительно сознает свой недостаток памяти и мучается, стараясь, как вы, вероятно, заметили, скрыть это от других. Если б он поправился, совершенно забыв о прошлом, он был бы счастливее. Мы все, может быть, чувствовали бы себя счастливее, — прибавил он с грустною улыбкою, — если б могли вполне забыть!
   — В жизни каждого человека, — возразил я, — наверное, найдутся минуты, с воспоминанием о которых он не захочет расстаться.
   — Надеюсь, что это можно сказать о большей части человечества, мистер Блэк. Опасаюсь, однако, что это но будет справедливо в применении ко всем . Есть ли у вас основание предполагать, что воспоминание, которое мистер Канди силился воскресить в своей памяти во время разговора с вами, имеет для вас серьезное значение?
   Говоря это, он по собственному почину коснулся именно того, о чем я хотел с ним посоветоваться. Интерес к этому странному человеку заставил меня под влиянием минутного впечатления дать ему случай разговориться со мною; умалчивая пока обо всем том, что я, со своей стороны, хотел сказать по поводу его патрона, я хотел прежде всего удостовериться, могу ли положиться на его скромность и деликатность. Но и того немногого, что он сказал, было достаточно, чтобы убедить меня, что я имею дело с джентльменом. В нем было то, что я попробую описать здесь как непринужденное самообладание , что не в одной только Англии, но во всех цивилизованных странах есть верный признак хорошего воспитания. Какую бы цель им преследовал он своим последним вопросом, я был уверен, что могу ответить ему до некоторой степени откровенно.
* * *
   — Думаю, что для меня крайне важно восстановить обстоятельства, которые мистер Канди не в силах припомнить сам, — сказал я. — Не можете ли вы указать мне какой-нибудь способ, чтобы помочь его памяти?
   Эзра Дженнингс взглянул на меня с минутным проблеском участия в своих задумчивых карих глазах.
   — Памяти мистера Канди уже ничем нельзя помочь, — ответил он. — Я столько раз пробовал ей помогать с тех пор, как он выздоровел, что могу это положительно утверждать.
   Слова его огорчили меня, и я не скрыл этого.
   — Сознаюсь, вы мне подали надежду на более удовлетворительный ответ, — сказал я.
   Он улыбнулся.
   — Быть может, это ответ не окончательный, мистер Блэк. Быть может, найдется способ восстановить обстоятельства, забытые мистером Канди, не обращаясь к нему самому.
   — В самом деле? Не будет ли с моей стороны нескромным, если я спрошу — как?
   — Ни в коем случае. Единственная трудность ответа на ваш вопрос заключается для меня в самом объяснении. Могу я рассчитывать на ваше терпение, если еще раз вернусь к болезни мистера Канди и, говоря о ней, на этот раз не избавлю вас от некоторых профессиональных подробностей?
   — О, пожалуйста! Вы уже заинтересовали меня этими подробностями.
   Мое любопытство, казалось, было ему приятно. Он улыбнулся опять. Мы в это время уже оставили за собою последние дома Фризинголла.
   Эзра Дженнингс на минуту остановился, чтоб сорвать несколько придорожных полевых цветов.
   — Как хороши они! — проговорил он просто, показывая мне свой букетик, — и как мало народу в Англии способно восхищаться ими так, как они того заслуживают!
   — Вы не всегда жили в Англии? — спросил я.
   — Нет. Я родился и частично воспитан был в одной из наших колоний. Отец мой был англичанин, но мать моя… Мы отдалились от нашей темы, мистер Блэк, и это моя вина. По правде сказать, у меня много ассоциаций связано с этими скромными маленькими придорожными цветами. Но оставим это. Мы говорили о мистере Канди. Давайте вернемся к мистеру Канди.
   Сопоставив несколько слов, неохотно вырвавшихся у него о самом себе, с меланхолическим взглядом на жизнь, — он считал условием счастья для человечества полное забвение прошлого, — я понял, что история, которую я прочитал в его лице, совпадала (по крайней мере, в двух деталях) с его рассказом: он страдал, как мало кто из людей страдает; и в его английской крови была примесь чужеземной.
   — Вы, вероятно, слышали о первоначальной причине болезни мистера Канди?
   — заговорил он опять. — В ночь званого обеда леди Вериндер шел проливной дождь. Мистер Канди ехал домой в открытом гиге и промок до костей. Дома его ждал посланный от больного с убедительной просьбой приехать немедленно. К несчастью, он отправился к своему пациенту, не дав себе труда переодеться. Я сам задержался в эту ночь у больного, в некотором расстоянии от Фризинголла. Когда я вернулся на следующее утро, меня уже поджидал у двери перепуганный грум мистера Канди и тотчас повел в комнату своего господина. За это время беда уже произошла, болезнь вступила в свои права.
   — Мне сказали о ней только в самых общих словах, как о горячке, — сказал я.
   — И я не могу ничего прибавить, чтобы определить ее точнее, — ответил Эзра Дженнингс. — От начала и до конца болезнь не принимала какой-либо определенной формы. Не теряя времени, я послал за двумя медиками, приятелями мистера Канди, чтобы узнать их мнение о болезни. Они согласились со мною, что она серьезна, но относительно лечения наши взгляды резко разошлись. Основываясь на пульсе больного, мы делали совершенно разные заключения. Ускоренное биение пульса побуждало их настаивать на лечении жаропонижающим как единственном, которого следовало держаться. Я же, со своей стороны, признавая, что пульс ускоренный, указывал на страшную слабость больного как на признак истощенного состояния организма, а следовательно, и на необходимость прибегнуть к возбудительным средствам. Оба доктора были того мнения, что следует посадить больного на кашицу, лимонад, ячменный отвар и так далее. Я бы дал ему шампанского или виски, аммиаку и хинина. Важное расхождение во взглядах, как видите, и между кем же? Между двумя медиками, пользующимися общим уважением в городе, и пришельцем, всего лишь помощником доктора! В первые дни мне не оставалось ничего другого, как покориться воле людей, поставленных выше меня. Между тем силы больного все более и более слабели.
   Я решился на вторичную попытку указать на ясное, неоспоримо ясное свидетельство пульса. Быстрота его не уменьшилась нисколько, а слабость возросла. Докторов оскорбило мое упорство. Они сказали:
   — Мистер Дженнингс, или мы лечим больного, или вы. Кто же из нас?
   — Господа, — ответил я, — дайте мне пять минут на размышление, и вы на свой ясный вопрос получите не менее ясный ответ.
   По истечении назначенного срока решение мое было принято.
   — Вы положительно отказываетесь испробовать лечение возбуждающими средствами? — спросил я.
   Они отказались в немногих словах.
   — Тогда я намерен немедленно приступить к нему, господа.
   — Приступайте, мистер Дженнингс, и мы тотчас откажемся от дальнейшего лечения.
   Я послал в погреб за бутылкою шампанского и сам дал больному выпить добрых полстакана. Доктора молча взяли свои шляпы и удалились…
   — Вы взяли на себя большую ответственность, — заметил я. — Будь я на вашем месте, я, наверное, уклонился бы от нее.
   — Будь вы на моем месте, мистер Блэк, вы бы вспомнили, что мистер Канди взял вас к себе в дом при обстоятельствах, которые сделали вас его должником на всю жизнь. На моем месте вы, видя, что силы его угасают с каждым часом, решились бы скорее рискнуть всем, чем дать умереть на своих глазах единственному человеку на свете, оказавшему вам поддержку. Но думайте, чтобы я не сознавал ужасного положения, в которое себя поставил.
   Были минуты, когда я чувствовал всю горечь своего одиночества и страшную ответственность, лежащую на мне. Будь я человек счастливый, будь жизнь моя исполнена одного благополучия, кажется, я изнемог бы под бременем обязанности, которую на себя возложил. Но у меня не было счастливого прошлого, на которое я мог бы оглянуться, не было того душевного спокойствия, с которым я мог бы перенести настоящую мучительную неизвестность, — и я мужественно боролся до конца. Для необходимого мне отдыха я выбирал часок среди дня, когда состояние больного несколько улучшалось. Все же остальное время дня я не отходил от его кровати, пока жизнь его находилась в опасности. К заходу солнца, как всегда бывает в подобных случаях, начинался обычный при горячке бред. Он продолжался с перерывами всю ночь и стихал в опасные часы раннего утра, от двух до пяти, когда жизненные силы даже самых здоровых ослабевают до последней степени.
   В те часы смерть пожинает наиболее обильную, человеческую жатву. Тогда я вступил со смертью в борьбу за лежащего на одре ее больного, отбивая его у нее. Я ни разу не уклонился от принятого мною метода лечения, ради которого рисковал всем. Когда не хватало вина, я прибегал к виски. Когда другие возбуждающие средства утрачивали свое действие, я стал удваивать дозу. После длительной неизвестности (которую молю бога не посылать мне никогда более в жизни) настал день, когда слишком частый пульс постепенно стал становиться реже и ритмичнее. Тогда я понял, что спас его, и сознаюсь, мне изменила моя твердость. Я опустил исхудалую руку бедного больного на постель и зарыдал. Истерический припадок, мистер Блэк, ничего более! Физиология говорит, и говорит справедливо, что некоторые мужчины наделены женской конституцией, — я в их числе!
   Это беспощадно трезвое научное оправдание своих слез он высказал тем же спокойным и естественным тоном, каким говорил до сих пор. Голос и манера его от начала до конца изобличали особенное, почти болезненное опасение возбудить к себе участие.
   — Вы меня спросите, зачем я докучаю вам этими подробностями, — продолжал он. — Я не вижу другого способа подготовить вас надлежащим образом к тому, что мне предстоит сказать. Теперь вы знаете в точности мое положение во время болезни мистера Канди, и вы тем легче поймете, как остро я нуждался в то время в чем-нибудь, способном доставить мне хотя бы некоторое душевное облегчение. Несколько лет назад я начал в свободные часы писать книгу, предназначенную для моих собратьев по профессии, — книгу о сложных и затруднительных проблемах заболеваний мозга и нервной системы. Моя работа, вероятно, никогда не будет закончена и, уж конечно, не будет издана. Тем не менее она мне была другом в долгие одинокие часы; она же помогла мне скоротать время — время мучительного ожидания и бездействия — у кровати мистера Канди. Я, кажется, говорил вам, что у него был бред? Я даже определил время, когда он начинается, если не ошибаюсь?
   — Да, вы говорили об этом.
   — Ну, так я как раз дошел тогда в своей книге до отдела, посвященного именно бреду такого рода. Но стану утруждать вас подробным изложением своей теории по этому вопросу и ограничусь только тем, что для вас представляет интерес в настоящем случае. С тех пор, как я практикую, я не раз сомневался, можно ли сделать вывод, что при бреде потеря способности связной речи доказывает потерю способности последовательного мышления.
   Болезнь бедного мистера Канди давала мне возможность выяснить свои сомнения. Я владею стенографией и легко мог записывать отрывистые фразы больного точь-в-точь так, как он их произносил. Понимаете вы теперь, мистер Блэк, к чему я все это веду?
   Я понимал очень ясно и ожидал, что он скажет далее, едва переводя дух от напряженного внимания.
   — В разное время и урывками, — продолжал Эзра Дженнингс, — я расшифровал мои стенографические заметки, оставив большие промежутки между отрывистыми фразами и даже отдельными словами, в том же порядке, как их бессвязно произносил мистер Канди. В результате я поступил со всем этим почти так, как поступают, разгадывая шарады. Сначала все представляется хаосом, по стоит только напасть на руководящую нить, чтобы все привести в порядок и придать всему надлежащий вид. Действуя сообразно с этим планом, я восполнял пробелы между двумя фразами, стараясь угадать мысль больного.
   Я переправлял и изменял, пока мои вставки не встали на место после слов, сказанных до них, и так же естественно не примкнули к словам, сказанным вслед за ними. Результат показал, что я не напрасно трудился в эти долгие мучительные часы и достиг того, что мне казалось подтверждением моей теории. Проще говоря, — когда я связал отрывочные фразы, я убедился, что высшая способность — связного мышления — продолжала свою деятельность у пациента более или менее нормально, в то время как низшая способность — словесного изложения мысли — была почти совершенно расстроена.
   — Одно слово! — перебил я его с живостью. — Упоминал ли он в бреду мое имя?
   — Вы сейчас услышите, мистер Блэк. Среди моих письменных доказательств вышеприведенного положения — или, вернее, в письменных опытах, сводящихся к тому, чтобы доказать мое положение, — есть листок, где встречается ваше имя. Почти целую ночь мысли мистера Канди были заняты чем-то общим между вами и им. Я записал бессвязные его слова в том виде, в каком он говорил их, на одном листе бумаги, а на другом — мои собственные соображения, которые придают им связь. Производным от этого, как выражаются в арифметике, оказался ясный отчет: во-первых, о чем-то, сделанном в прошедшем времени; во-вторых, о чем-то, что мистер Канди намеревался сделать в будущем, если бы ему не помешала болезнь. Вопрос теперь в том, представляет ли это или нет то утраченное воспоминание, которое он тщетно силился уловить, когда вы его навестили сегодня?
   — Не может быть сомнения в этом! — вскричал я. — Пойдемте тотчас и посмотрим бумаги.
   — Невозможно, мистер Блэк.
   — Почему?
   — Поставьте себя на мое место, — сказал Эзра Дженнингс. — Согласились бы вы открыть другому лицу, что высказал бессознательно во время болезни ваш пациент и беззащитный друг, не удостоверившись сперва, что подобный поступок ваш оправдывается необходимостью?
   Я понял, что возражать ему на это невозможно; я попытался подойти к вопросу с другой стороны.
   — Мой образ действий в таком щекотливом деле зависел бы преимущественно от того, могу я или нет повредить моему другу своею откровенностью.
   — Я давно уже отверг всякую необходимость обсуждать эту сторону вопроса, — сказал Эзра Дженнингс. — Если бы мои записки заключали в себе хоть что-нибудь, что мистер Канди желал бы сохранить в тайне, эти записки давным-давно были бы уничтожены. Рукописные опыты у постели моего друга не заключают в себе сейчас ничего, что он не решился бы сообщить другим, если бы к нему вернулась память. А по поводу вас я даже уверен, что в моих записках содержится именно то, что он вам так сильно хочет сейчас сказать.
   — И вы все-таки колеблетесь?
   — И я все-таки колеблюсь. Вспомните, при каких обстоятельствах я приобрел сведения, которые теперь имею. Как ни безобидны они, я не могу решиться сообщить вам их, пока вы не изложите мне причин, по которым это следует сделать. Он так страшно был болен, мистер Блэк, он находился в состоянии такой беспомощности и совершенно в моей власти! Разве это слишком много, если я попрошу вас только намекнуть мне, какого рода интерес связан для вас с утраченным воспоминанием, или в чем, полагаете вы, оно состоит?
   Отвечать ему с откровенностью, которую вызывала во мне его манера держать себя и говорить, значило бы открыто поставить себя в унизительное положение человека, которого подозревают в краже алмаза. Хотя Эзра Дженнингс и вызвал во мне безотчетную симпатию, я все-таки не мог превозмочь своего нежелания рассказать ему о позорном положении, в которое я попал. Я опять прибегнул к тем пояснительным фразам, какие имел наготове для удовлетворения любопытства посторонних.
   На этот раз я не имел повода жаловаться на недостаток внимания со стороны своего слушателя. Эзра Дженнингс слушал меня терпеливо, даже с тревогой, пока я не закончил рассказа.
   — Мне очень жаль, мистер Блэк, что я возбудил в вас надежды только для того, чтобы обмануть их, — сказал он. — Во все время своей болезни, от начала и до конца ее, мистер Канди ни единым словом не упомянул об алмазе.
   Дело, с которым он связывал ваше имя, не имеет, уверяю вас, никакого возможного отношения к потере или возвращению драгоценного камня мисс Вериндер.
   Пока он это говорил, мы приблизились к месту, где большая дорога, по которой мы шли, разделялась на две ветви. Одна вела к дому мистера Эбльуайта, другая к деревне, лежавшей в низине, милях в двух или трех.
   Эзра Дженнингс остановился у поворота к деревне.
   — Мне сюда, — сказал он. — Я, право, очень огорчен, мистер Блэк, что не могу быть вам полезен.
   Тон его убедил меня в его искренности. Кроткие карие глаза его остановились на мне с выражением грустного сочувствия. Он поклонился и пошел по дороге к деревне, не сказав более ни слова.
   С минуту я стоял неподвижно, следя за ним взглядом, пока он уходил от меня все далее и далее, унося с собою все далее и далее то, что я считал возможною разгадкою, которой я доискивался. Пройдя небольшое расстояние, он оглянулся. Увидя меня все на том же месте, где мы расстались, он остановился, как бы спрашивая себя, не желаю ли я заговорить с ним опять.
   У меня не было времени рассуждать о своем собственном положении и о том, что я упускаю случай, который может произвести важный поворот в моей жизни, — и все только из-за того, что я не мигу поступиться своим самолюбием. Я успел лишь позвать его назад, а потом уже стал раздумывать.
   Сильно подозреваю, что нет на свете человека опрометчивее меня.
   «Теперь уже нечего больше делать, — решил я мысленно. — Мне надо сказать ему всю правду».
   Он тотчас повернул назад. Я пошел к нему навстречу.
   — Я был с вами не совсем откровенен, мистер Дженнингс, — начал я. — Интерес к утраченному воспоминанию мистера Канди у меня не связан с розысками Лунного камня. Важный личный вопрос побудил меня приехать в Йоркшир. Чтобы оправдать недостаток откровенности с вами в этом деле, могу сказать только одно. Мне тяжело (тяжелее, чем я могу это выразить) объяснять кому бы то ни было настоящее свое положение.
   Эзра Дженнингс взглянул на меня со смущением, в первый раз с тех пор, как мы заговорили.
   — Я не имею ни права, ни желания, мистер Блэк, — возразил он, — вмешиваться в ваши частные дела. Позвольте мне извиниться, со своей стороны, в том, что я, вовсе не подозревая этого, подверг вас неприятному испытанию.
   — Вы имеете полное право ставить условия, на которых находите возможным сообщить мне то, что услышали у одра болезни мистера Канди. Я понимаю и ценю благородство, которое руководит вами. Как могу я ожидать от вас доверия, если сам буду отказывать вам в нем? Вы должны знать и узнаете, почему мне так важно установить, что именно хотел мне сообщить мистер Канди. Если окажется, что я ошибся в своих ожиданиях, и вы не вправе будете мне сообщить это, узнав настоящую причину моих розысков, я положусь на вашу честь, что вы сохраните мою тайну. И что-то говорит мне, что доверие мое не будет обмануто.
   — Остановитесь, мистер Блэк! Мне еще надо сказать вам два слова, прежде чем я позволю вам продолжать.
   Я взглянул на него с изумлением. Жестокое душевное страдание, по-видимому, внезапно им овладело и потрясло его до глубины души. Его цыганский цвет лица сменился смертельною сероватою бледностью, глаза его вдруг засверкали диким блеском, голос понизился и зазвучал суровою решимостью, которую я услышал у него впервые. Скрытые силы этого человека (трудно было сказать в ту минуту, к чему они направлены — к добру или ко злу) обнаружились передо мною внезапно, как блеск молнии.
   — Прежде чем вы мне окажете какое-либо доверие, — продолжал он, — вам следует знать, и вы узнаете, при каких обстоятельствах я был принят в дом мистера Канди. Много времени это не займет. Я не намерен, сэр, рассказывать «историю своей жизни» (как это говорится) кому бы то ни было.
   Она умрет со мною. Я только прошу позволения сообщить вам то, что сообщил мистеру Канди. Если, выслушав меня, вы не измените своего решения насчет того, что хотели мне сказать, то я весь в вашем распоряжении. Не пройти ли нам дальше?
   Сдерживаемая скорбь на его лице заставила меня замолчать. Я жестом ответил на его вопрос, и мы пошли дальше.
   Пройдя несколько сот ярдов, Эзра Дженнингс остановился у отверстия в стене из серого камня, которая в этом месте отделяла болото от дороги.
   — Не расположены ли вы немного отдохнуть, мистер Блэк? — спросил он. — Я уже не тот, что был прежде, а есть вещи, которые потрясают меня глубоко.
   Я, разумеется, согласился. Он прошел вперед к торфяному столбику на лужайке, поросшей вереском. Со стороны дороги лужайку обрамляли кусты и тщедушные деревья, с другой же стороны отсюда открывался величественный вид на все обширное пустынное пространство бурых пустошей. За последние полчаса небо заволоклось. Свет стал сумрачным, горизонт закутался туманом.
   Краски потухли, и чудесная природа встретила нас кротко, тихо, без малейшей улыбки.
   Мы сели молча. Эзра Дженнингс, положив возле себя шляпу, провел рукою по лбу с очевидным утомлением, провел и по необычайным волосам своим, черным и седым вперемежку. Он отбросил от себя свой маленький букет из полевых цветов таким движением, будто воспоминание, с ними связанное, сейчас причиняло ему страдание.
   — Мистер Блэк, — сказал он внезапно, — вы в дурном обществе. Гнет ужасного обвинения лежал на мне много лет. Я сразу признаюсь вам в худшем.