Она стояла на пляже. Самом настоящем, только пустом – сколько на море ни ездила, а такого чуда не видывала. Песок был крупный, крупинка к крупинке, чистый, невозможно белый, он сверкал на солнце так, что слепило глаза. Море тоже играло переливами старинных драгоценных камней и – Лиля присмотрелась – не слишком походило на море. Оно иначе выглядело, иначе двигалось, а главное, иначе дышало – сто крат мощнее и глубже. И безошибочное чутье подсказало Лиле, что перед ней никогда прежде не виданный океан. Тоже самый настоящий.
   Она оглянулась. Прямо за ней утопал в роскошных, как расписные тарелки, цветах домик, очаровательный домик неправильной формы, прихотливо обвитый верандой. Ярким стягом вспыхивала на ветру великолепная, вручную расписанная занавесь. И диковато смотрелась в плетеной стене бежевая, с пластмассовой ручкой, узкая дверь, врезанная будто наобум. Дверь была приоткрыта, за ней виднелся клочок коридора. Лилия почти не удивилась. Она откуда-то знала, чувствовала, что Муня вернется не скоро, и спокойно пошла себе к кромке прибоя. Океан лизал ступни, и ясно было, что он здесь – только для нее, для нее одной, потому что больше никого нет и быть не может.
   Остров был вроде и невелик, но за час не обойти. Она слегка углубилась в пальмовую рощу с густым, но располагающим к прогулкам подлеском, слегка осмотрелась, подустала и вернулась на пляж. Ее поджидал удобнейший топчанчик под громадным зонтом и рядом, на столике, горка прохладных фруктов и ледяной сок. Лиля без долгих раздумий скинула платье, расположилась на отдых и долго бездумно глядела вдаль, в океан. Жизнь долго учила ее и приучила-таки: молчать – без обид и претензий, принимать – с благодарностью и отвагой, удивляться – не требуя объяснений. А сейчас жизнь дарила ей подарок, и Лиля, хорошая ученица, брала его как положено, в благодарном молчании и ясном, нетребовательном удивлении. Потом она вернулась домой, сняла с сушки белье, подгладила кой-что. А там и Муня подоспел.
 
   Дан приткнул машину на стоянке у забегаловки. Прямо в салоне они с Тейю сосредоточенно пожирали бутерброды и картошку. Оба молчали. После долгого беспорядочного кружения по малознакомым, а после и вовсе незнакомым улицам их вынесло на самую кромку города. Отчаянно солнечное, безбашенное утро резко сменилось сумрачным промозглым днем, больше похожим на вечер. Сильно похолодало, ветер наскоками атаковал деревья, оголяя ветви. По вспененному небу, потемневшему, как море перед штормом, носились клочья облаков. Словно и не было совсем недавно двора, залитого светом, будто арена цирка, – арена, на которой гастролеры из двух разных миров давали пьесу в жанре абсурдистского боевика. Опустошенному Дану и самому казалось, что давно уж вечер, но, если верить огромному табло над придорожной закусочной, день еще только начался. И Дан в последний момент крутанул руль, сворачивая к размалеванной в фирменные цвета коробке. Он ощутил, что уже какое-то время не осознает ни себя, ни своих действий, что становится бессмысленной частичкой пейзажа – вот как эти машины, хлопотливые, точно инфузории в капле воды. Сначала-то все было нормально. Он уезжал как можно дальше от двора чудес, пытался строить планы дальнейших действий. А потом – все, будто батарейку вынули…
   Вонзив зубы в клейкую булку, он снова почувствовал себя собой. Накатил зверский голод, вернулись какие-никакие чувства. Он смотрел через лобовое стекло на несущийся мимо мутный поток транспорта, на бесконечные ряды домов дальше, по ту сторону шоссе – ему даже не хотелось знать, как оно называется. Все это начиналось прямо от бампера его автомобиля, чтобы никогда не кончиться, а позади Дана, за подголовником, словно и не было ничего. Серое клубящееся марево. Неизвестность. Он обостренно, всей кожей, ощутил душноватое тепло салона. Это крохотное пространство в тонкой кожурке пластика и металла было сейчас его единственным прибежищем. Единственным прибежищем в чужом мире. Такого жгучего переживания своей чужеродности у Дана не было никогда, даже на первом марше через Проход. Наоборот, он тогда моментально освоился во Втором мире. Не было ни страха, ни настороженности, ни отторжения, столь естественного для обитателя Лучшего из миров, нисходящего в заведомо худший.
   Рядом шевельнулась Тейю. И Дан понял. (Нет, все-таки он еще не вполне оклемался, медленно соображал!) Он понял, откуда это все сейчас – ожидание опасности, грызущая тревога, беспомощность. Ощущение, что он управляет событиями не больше, чем клок пены на гребне волны управляет бурей.
   Просто он был сейчас не один. Впервые в жизни. Не как раньше, в Ордене, большую часть сознательного существования, – как отменно сработанное зубчатое колесико в сложнейшей механической игрушке. И не как совсем давно, маленьким ребенком при обожаемом и недосягаемом учителе. Так прежде не было. Дан вдруг понял, что до сих пор не умел бояться. Ну не научили его. Главной силой – а значит, и главным источником опасности – в Первом мире была магия. Ловчие, защищенные от магии своим аномальным даром, могли не бояться ее, и это было равнозначно тому, чтобы не бояться ничего. А теперь с ним была Тейю. Тейю зависела от него. Спасти ее было практически невозможно. И не спасти – невозможно. Совсем. Страх, нормальный земной страх влез в Дана в виде тревоги за другое живое существо. Дан катастрофически очеловечивался. Сейчас казалось немыслимым, что каких-то несколько часов назад он ловил смертельно опасных спецов на живую приманку.
   Тейю почувствовала его взгляд, подняла глаза, светившиеся благодарностью. Невероятно, она не только не осуждала, она благодарила его! У Дана сдавило горло. Проклятье, на самом деле все хуже, гораздо хуже. Зависимость от него Тейю делала зависимым и его. Он уже не мог принимать взвешенные решения, если они ставили под удар Тейю, не мог действовать оптимально, если это означало риск для нее. Вот черт… И что ему, спрашивается, делать?
   Тейю вздохнула, и Дан ободряюще похлопал ее по руке. Как старший брат. Будь оно все неладно. Остывшая еда, казалось, вся была сделана из одного вещества, только покрашенного в разный цвет. Дан и Тейю молчали, старательно избегая встречаться взглядами, а позади, прямо за подголовниками, начиналось неизвестное, и потому оба смотрели вперед, в лобовое стекло. Там ветер вконец иссек облака, и они пролились колючим, злым дождем. Но что-то еще изменилось. Тейю уловила это первая, настороженно принюхалась, даже вскинула голову, будто надеясь увидеть наблюдателя. Приподняла губы над клыками, тихонько заворчала – без страха или угрозы, скорее предупреждая. Дан не успел спросить, кого или что. Он тоже уловил это. Уловил не животным чутьем Тейю, а сверхразвитым инстинктом бойца, да к тому же выходца из мира утонченной ученой магии.
   Присутствие. Оно не прочитывалось ни как враждебное, ни как сочувственное. Скорее спокойный, отстраненный, но благожелательный интерес. Учитель? Древние боги, неужели учитель? Дан неуверенно тронул свитер на груди, поверх запрятанного за пазуху амулета.
   Вытянув все что мог из всезнающей Сети и личных контактов, Мирон как-то разом увял. Глаза слезились, голову распирало, и не умными мыслями, а какой-то назойливой однообразной шелухой. Вертелось что-то, вертелось, а на ум не шло. Оглушенный и обездвиженный, он медленно проваливался куда-то. Его придавило к стулу, тело налилось чугунной тяжестью, от которой в кистях рук болезненно, рывками пульсировала кровь. Он терял ощущение себя, чувство собственного присутствия, словно был и здесь, и где-то еще, сейчас и страшно давно, и ни одна реальность – ни «та», ни «эта» – при всей тонкости работы не была вполне настоящей. В каком мире он бредит, какой кошмар видит? Непреодолимая тяжесть, полная невозможность пошевелиться не могли быть иллюзией, его тело слишком отчетливо, каждой клеточкой помнило все это. Откуда? Все вокруг потемнело, зона обзора сузилась неимоверно, будто Мирон смотрел в темноту через журнал, тесно скрученный трубочкой. И там, в темноте, что-то медленно, тошнотворно кружилось, монотонно вспыхивало. Калейдоскоп? Может, это его калейдоскоп? На миг он ощутил его в ладошке – добротный, увесистый старинный футляр из толстого-претолстого шершавого картона, которому ни вода нипочем, ни даже время… Но грубая тяжесть скомкала, смела прочь и это ощущение, достоверность которого он успел пережить так остро и ярко. Грохочущие биения пульсов нахлынули и поглотили его, они колошматили отовсюду и уничтожали его тело. Мирона подхватило, понесло – понесло туда, в черноту, откуда вдруг хлынула лавина звуков: механический рев, визг, скрежет, – и зверски, наотмашь хлестнул по глазам свет. Вдруг иная сила, ворвавшись невесть откуда, рванула Мирона поперек потока и выдернула его, полузадушенного, ослепшего. А стальной поток, уже без него, пронесся еще совсем немного, ударился во что-то и вспух огненным нарывом. Там, далеко…
   Мирон висел, сдавленный, стиснутый со всех сторон чудовищной плотности темнотой. Он не дышал, потому что ребрам не было хода даже на вздох. Немигающие глаза были открыты, и прямо перед ними, когда они пообвыклись, очень медленно проступило что-то чуть менее темное, чем все вокруг, чуть отблескивающее и непрерывно движущееся. Добавился запах – сырость, отдаленная свежесть, мокрые камни, – а следом и слух, наполнившийся шумом падающей воды. Водопад падал с немалой, должно быть, высоты, но почему-то не оглушал, будто вода одолела закон тяготения и научилась не кидаться с кручи сломя голову, с гулом и грохотом, а степенно сходить, мерно шелестя. Чернота, понял Мирон. Она такая плотная, что вода стекает по ней, как по стеклу. Там, за пеленой водопада, еще рвалось и погромыхивало что-то, а здесь царило опустошающее ничто. Оно просачивалось в Мирона, сплеталось с ним воедино, и Мирон, тесно спеленутый, как младенец, не протестовал. Он оставался здесь.
   Подвели легкие. Сжавшиеся, слипшиеся легкие вдруг яростно возжелали воздуха. Они забились, задергались в судорогах удушья, и следом за двумя взбунтовавшимися сгустками пленок и слизи Мирона Охватил ужас. Он понял, что задыхается, и принялся извиваться и рваться наружу из своих пелен и вырвал-таки глоток воздуха. Тут же опали тиски, воздух потоком ворвался в распахнутый рот, и что-то огромное, твердое, мокрое, хлюпающее больно ударило Мирона снизу – сразу всего, с головы до ног.
   – Эй, здесь мальчик!..
 
   Генерал Канас был существом, физиологически неспособным на истерику. И поэтому сейчас просто-напросто не понимал, что ему делать. Неуправляемое, ослепительное бешенство рвалось изнутри, а упрямая воля аристократа заставляла держать лицо. Канасу казалось, это собственная его боевая перчатка из фамильного доспеха вцепилась в глотку мертвыми пальцами и душит, не дает вздохнуть. Если бы внутри него могла лопнуть какая-нибудь надорванная жилка, это случилось бы именно сейчас. Но Канас был молод, здоров как бык, в боях не изранен – по причине давнего и полного по всей стране замирения, – и рассчитывать на столь легкое избавление не приходилось. Он грубо поддал шенкелей. Опытный ездовой грифон обиженно хмыкнул, скосил на хозяина багровый глаз и, помедлив дольше положенного – обиду демонстрировал, – взмыл свечой в опасной близости от чьей-то колоннады. Генерал понимал, что напрасно обижает благородное существо, да и рискует к тому же. Рискует глупо, ребячески. Мальчишка, нахал только что кормил его отборным… навозом, и он – ничего, жрал, а теперь, на приволье, топорщит колючки, как токующий иглопер. Смешно и стыдно. Арван, бог-воин, покровитель воинских кланов! Неужели это все, что нам осталось – внушать смех и сгорать со стыда?
   Впору позавидовать тому несчастному забияке из Корумов Северной ветви… Первому – и, кажется, последнему, кто по простоте своей беспримерной взял да и высказал императору, что он думает о происходящем. Перед смотром дело было, тем самым позорным смотром, на котором все прочие гордецы – ревнители фамильной чести покорно снесли неслыханное оскорбление. А у Корума Северного сызмальства язык впереди головы шел – и не шел, летел, а голова плелась кое-как, будто хромая кляча. Ну он и брякни, мол, как же так, разве такое возможно, честь наша аристократическая как же, доблесть воинская? А звереныш Саора, его величество, черной ведьмой в Западных горах деланное, улыбнулся сладко, чуть ли не замурлыкал, будто по спинке его чешут, и говорит тихонько:
   – Доблесть, значит, воинская?
   А сам меч неспешно эдак из ножен тянет. Легонький меч, несерьезный, разве что отточен на бритву.
   – Доблесть-то ваша по замкам родовым пылится, на стенах развешана. Для декора. Ну да ладно. Тряхнем стариной.
   И вызвал дурака Корума. По всем правилам. Не бойся, говорит, боец, я ведь Возложение Силы не до конца прошел, назавтра окончание назначено. Так что убивай меня, если можешь. И смеется, сопляк, как школяр на переменке. Убьешь – сам императором станешь. Хочешь? И на Корума снизу вверх – тот здоровый был, как гора, – вдруг как взглянет, будто нож вогнал по рукоять. Канас видел: глаза вспыхнули холодно и страшно и тут же погасли, словно Саора ждал чего-то, да не дождался. Усмехнулся нерадостно. Что ж, говорит, принимай вызов, деваться-то некуда! Или трусишь? Тот зарычал, меч выхватил. Ринулся. На том все и закончилось. Канас знал толк в фехтовании и скупую точность движений правителя оценил. Играючи заколов туповатого героя, мальчишка без рисовки, словно бы рассеянно, обтер клинок о штанину. Вот тогда генералу стало совсем не по себе. Один среди них, отпрысков давно отвоевавших свое воинских кланов – мастеров поиграться тренировочным оружием всех сортов, – он убил так, будто ему это уже успело прискучить. Именно это скучливое спокойствие, а не гибель равного, потрясло никогда не воевавшего генерала.
   – Мало тренируетесь, – обронил император. – Чтоб завтра были все.
   И они были. Все.
   Канас содрогнулся. Тот кошмарный смотр… Наверное, и через год, и через десять лет воспоминание не станет менее мучительным. Да он этого и не хотел. Человек может забыть, как однажды был скотом, лишь в одном случае – если и впрямь превратится в скота. Поэтому генерал снова и снова сдирал подсыхающую корочку с саднящей раны, которую выел стыд в его душе. Чтобы не привыкнуть, не смириться, не простить. Чтобы продолжать видеть свежо, до малейшей детали. Гулкий холодный зал в старой части дворца, открывающийся в заброшенный плац. В галереях рыщет ветер, ерошит ворох пестрых тряпок, погромыхивает железными чешуями панцирей, накиданных кучей, будто огромный бродячий балаган бесцеремонно вывалил здесь свои пожитки. Ветер задирает плащи, щиплет благородные тела, треплет и комкает тряпье, словно решил поддержать злую шутку правителя, и нарочно затягивает унизительную процедуру прилюдного переодевания.
   А вот и ряженые. Все как один голубых кровей. Брезгливо роются в разноцветной ветоши, прячут друг от друга глаза, облачаются в мрачном молчании. Слуги, сгорая от стыда и страха, торопливо обряжают повелителей. Клацают старинные железки, дребезжат увешанные всевозможным полезным хламом пояса. Вокруг застыли гвардейцы. Плебеи из плебеев, они стоят с нарочито непроницаемыми лицами, взирая на унижение высших. Императору захотелось развлечься. Император не хочет принимать смотр, он желает играть в солдатики. Вот только солдатики у него не простые – живые люди, да не просто люди, а сплошь цвет общества. Во потеха! Потомки благороднейших фамилий прилюдно разыграют эпизод прославленной древней битвы, да заодно и в искусстве воинском поупражняются, а то обленились совсем. Аристократы, прихотью злого мальчишки обращенные в лицедеев, – распоследнее отребье, презираемое всеми в Первом мире, – скрежетали зубами, но покорялись. Куда деваться? Идиотская выходка покойника Корума вызвала всеобщую оторопь. Да еще брезгливость, не меньшую, чем предстоящее действо. Ведь помешательство отвратительно – как любая тяжкая болезнь, как вообще всякая утрата самоконтроля! А чем еще можно объяснить нелепую и жалкую попытку нападения на правителя? Бедняга Корум рехнулся, хоть и небольшого ума был человек. Но мы-то, хвала богам, нормальны! Поэтому покорно навьючим на себя проржавевшую рухлядь, на которую слуги за ночь навели дешевый глянец, и выйдем на позорный плац, шатаясь – нет, не под тяжестью древних лат, а под гнетом стыда.
   Канас едва не застонал, наново испытывая пережитое. Когда они нестройными рядами вышли на плац, Саора в окружении прихлебателей уже красовался на балконе. Какие-то Девки, ярко разодетые и шумные, как птицы, в предвкушении зрелища перевешивались через перила, так что груди едва не вываливались из лифов. Император шевельнул пальцами, и началось. Аристократы, жеребьевкой разделенные на два «войска», послушно ринулись друг на друга, потрясая макетами старинных мечей и алебард. «Раненых» и «убитых» с обеих сторон надежно блокировали маги-прихвостни, и благородные господа валились как кульки и лежали беспомощно, неспособные пошевелиться. Канас сразу решил для себя, что не будет позорно валяться на плацу, опутанный заклятиями, и превзошел сам себя, «прорубая» себе дорогу к балкону правителя. Дело близилось к концу, лишь несколько пар еще плясали в блеске клинков среди распростертых повсюду тел, когда взгляды Саоры и разъяренного генерала сошлись накоротке. Когда генерал подлетел к опорам балкона и вскинул багровое лицо с бешено раздувающимися ноздрями, Саоре даже не пошевелился, не сменил изящной позы. Все с тем же выражением вежливого интереса он прошептал несколько неразличимых слов. И гордый воин, позволивший себе тень неуважения к повелителю, рухнул как подкошенный, растянувшись ниц перед балконом, как последний раб. Над головой визгливо захохотали шлюхи. Потом была короткая спасительная чернота.
   Сегодня Саора напомнил генералу о том дне, о худшем переживании во всей его жизни. Напомнил со всей определенностью, жестко глядя прямо в глаза:
   – Вы хлам, Канас. Ваше время прошло. Мне вы не нужны. Стране, в общем, тоже, но на это мне, откровенно говоря, плевать. Так вот, я не вижу причин, почему бы аристократам не поучаствовать в наполнении казны. Благое дело, Канас! Должен же и от вас быть какой-то прок.
   Сначала генерал онемел. Натурально онемел, глупо отвесив челюсть. И хорошо, хотя бы не успел встрять с возражениями. Потому что, с усилием приходя в себя, понял – Саора безумен. Вот в чем все дело! Ведь только законченный безумец мог породить этот дикий, неслыханный план – посягнуть на исконные права магнатов, на самую их сущность, на то, что отличало их от разного мелкосословного сброда. Император между тем взирал на генерала совершенно ясным, трезвым взглядом, и ни следа обычного жеманства не осталось в нем. Одна холодная целеустремленная воля.
   Канас и сам не помнил, как выбрался на воздух, как вскочил на грифона, грубо срывая с места могучего зверя. И полетел – поначалу куда глаза глядят. Выбор он сделал уже над дальними пригородами. Рывком развернув грифона, помчал назад над вольно разлитыми внизу садами богатых вилл – помчал на встречу, которой совсем было решил пренебречь. Если бы кто-нибудь дерзнул следить за полетом родовитого ездока, то мог бы заметить, что обратный путь его уверенно склоняется в сторону западного квартала, к вотчине куратора Ордена ловчих.
 
   – Эй, ты заснул, что ли?
   Еще миг, и Мирон завопил бы. А так просто сидел, отвесив челюсть, и пялился в смутное пятно постороннего лица.
   – Мирон, ты чего? Заболел, да?
   Пятно сконцентрировалось, обрело черты, и Мирон, узнав Иланну, сообразил, что сидит на стуле перед уснувшим монитором, пугая девушку диковатым видом.
   – Ни… ничего. – Голос послушался. Малость сиплый, но это не страшно, вроде как со сна.
   – Я просто так заглянула, – смущенно пояснила Иланна. – Смотрю, а ты сидишь и не шевелишься, и лицо такое странное, а глаза открыты.
   – Отключился, наверное. Замотался что-то. Вот, с открытыми глазами сплю, – усмехнулся Мирон.
   Сердобольная Иланна испарилась без звука, чтобы через мгновение вернуться с крепким свежесваренным кофе. Чудеса какие-то, ей-богу! Прихлебывая кофе, оживающий Мирон с равнодушной благожелательностью поглядывал на волшебницу. Красивенькая. Жениться на ней, что ли? Кофе варит – обалдеть. Эликсир жизни, а не кофе. С каждым глотком в голове прояснялось, привкус мокрого камня исчезал с языка, и когда на дне проступила настоящая, добротная гуща, Мирон настолько вернулся к действительности, что даже обрел способность соображать.
   – Иланна, солнышко! Мне бы эксперта по оружию. Не из наших, со стороны.
   – Холодному, огнестрельному? – деловито откликнулась девушка.
   – Холодному. Только, знаешь, такого, нерядового… Очень экзотическую штуковину обсудить надо.
   Иланна прищурилась:
   – А что мне за это будет? – и, пока Мирон судорожно измысливал достойный ответ, расхохоталась.
   – Ладно, не напрягайся. Так дарю, дело-то плевое! Все оружейники у нас на учете стоят. Вот так-то, а ты не знал, что ли?
   – И что, списки есть?
   – А как же! И фамилии, и адреса, и детали кое-какие. Нет, все-таки надо с тебя могарыч затребовать. Скромненький. Ну там колечко на безымянный пальчик…
   Иланна выдержала малюсенькую, едва заметную паузу и, наконец, смилостивилась.
   – Распечатать?
   Мирон кивнул.
   Через пару минут грудь Иланны – весьма достойная, надо сказать, – ненавязчиво скользнула по его плечу, и на стол перед ним легла распечатка.
   – Смотри, страдалец. Это полный список, по алфавиту. Вот здесь самые известные, к которым часто за экспертизой обращаются, или консультанты киношные. Ну с репутацией, в общем, люди. Тут другая выборка – эти не только знают много, но и сами изготавливают. Вот еще списочек, на всякий случай, – с навыками владения. Фехтовальщики там, метатели… В общем, и теоретики, и практики. На, пользуйся.
   Мирон пошелестел листками, проглядел, не вчитываясь, расфокусированным взглядом. Он уже начал работать и не хотел мешать интуиции. Что-то она выдернет из массы посторонних, ничего не говорящих ему имен?
   Когда одно из них зацепилось за сознание, Мирон даже не сразу понял, почему. Разложил перед собой распечатки, чтобы видеть все списки одновременно, просмотрел уже внимательно, вчитываясь и вникая. Да, вот оно, это имя. Некто Дан Палый. В списке ведущих экспертов – кстати, намного моложе остальных, просто мальчишка. И в списке мастеров-оружейников. Ух ты, собственная мастерская. Бизнесмен, однако. И еще – да, как и следовало ожидать, в третьем списке он тоже стоит в первых строках. Итак, господин Палый, уважаемый член общества изучения исторического оружия и фехтования. Три в одном.
   Вот с него, пожалуй, и начнем.
 
   При первом взгляде на Лилию никому бы не пришло в голову назвать ее женщиной тонкой. И при втором бы не пришло. И при третьем. Бегемотиха толстокожая. Грубая, прагматичная бабенка из продавщиц. Да она и сама про себя ничего такого не думала. Тонкость чувств, утонченность восприятия… Слова-то какие – на рынке таких не услышишь! И когда Муня что-нибудь такое ей нашептывал, она очень уж удивлялась. Смеялась даже, думала, шутит он так. А ей что? Ей не обидно, она ж чувствует, что не со зла он, не в насмешку, а просто от нежности своей неистраченной. Уж как, бывало, ее назовет, хоть стой, хоть падай. И «ландышем», и «нежной моей, хрупкой девочкой», и по-всякому. Смех и грех. Она ж про себя всегда знала, кто она есть. Бегемотиха. Китиха. Ей это давным-давно рассказали – еще до школы, чуть ли не в яслях. Ну и дома, конечно, тоже. Мать – красавица, утонченная дама, музыку преподавала, старшая сестра тоже прелесть что такое, к тому же талант – и танцам ее учили, и всему. А Лилечки стеснялись, видно. Толстая, курносая, нескладная, как плюшевый мишка. Где ни пройдет, все сметет, повалит, поднимать бросится, да еще хуже бед натворит… Стыдили. Лиля и сама со стыда сгорала, даже зарекалась, чтобы вовсе не есть. Но как же это – не есть? Хочется же! Радостей-то мало.
   Вот Муня это понимает. Какие обеды они с ним вдвоем закатывают – не обеды, а прямо пиры. И тут он Лилю удивил. Рецептов она знала уйму, и не просто котлеты там или жаркое (хотя за ее котлеты, сказать по чести, души не жалко), а всякие экзотические кушанья. И с сотейниками-поварешками управлялась куда как ловко. Да только куда ей до Мунечки! Мастер он, настоящий талант у него к этому делу. Готовит красиво, ловко, чисто, а как придет пора стол накрывать, непременно скатерть, и фарфор настоящий, и серебро, и свечи в этих, как их, в канделябрах. Скатерти все богатые, то полотно белоснежное, то вообще вышитый шелк, и сервизы меняет чуть не в каждую трапезу. И откуда у него столько? Квартира, понятно, большая, но все ж не музей. На стол хозяин дома накрывал непременно сам, но Лилия проследила, что берет все из одного и того же серванта с зеркальными дверцами. Однажды, как не было его дома, открыла дверцы – а там пусто. То есть совсем пусто, нет ничего. Впрочем, после прогулки по пляжу на необитаемом острове Лилия почти ничему не удивлялась. Есть тарелки к ужину, и ладно. Прежде находились как-то – и вперед найдутся.