Опьяненный, торжествующий Тэмма давно уже не видел и не слышал ничего вокруг. Ни звуки близкого сражения, ни даже душераздирающие вопли жертвы на алтаре не нарушали его экстаза. Все это было частью мизансцены, все вливалось в могучий хор, в котором слышалось ему славословие собственному величию. Короткое заклинание на неведомом языке диссонансом вторглось в музыку сфер, смяло, нарушило гармонию гибели и разрушения. Сияющий нимб вокруг него замигал, будто водой плеснули в костер, и в особенно широкую прореху Тэмма узрел совершенно незнакомого мальчишку-мага. Уже чуя необъяснимую катастрофу, он успел с бессильной злобой отметить невыразительное, хотя и гневное лицо незнакомца, чудную, если не сказать непристойную, одежонку, когда тот вновь выкрикнул свою тарабарщину, и Тэмма, отвлекшись, потерял контакт с Проходом.
Он потерял контакт с Проходом! Тэмма не знал, что это означает, чем грозит. Он просто чувствовал, что это непоправимо, хотя истово верил в иное. Он избранный! Он сумеет вернуть невозвратимое, восстановить контроль над ритуалом. Но сейчас он должен расправиться с дерзким чужаком – просто чтобы выжить, потому что ненависть разрывала его изнутри. И всю высвободившуюся Силу, всю свою страсть, всю ярость вложил в магический удар.
Дважды выкрикнув свое глупое требование, Мирон бросился вперед. Последнее, что он видел, была перекошенная дикой злобой мордочка ряженого. Потом что-то, чего на самом деле не было, страшно ударило его в грудь. «Как пушечное ядро», – книжно подумал он и упал.
Дан знал, что не успеет. Каким-то проклятым инстинктом – проклятым, потому что бесполезным, – угадал, что опоздает, угадал в ту самую секунду, когда понял, что не видит Мирона. Нападение отвлекло его, на мгновение он потерял друга в толчее. Вход в пещеру пылал, как дыра в преисподнюю. Дан прорвался, нырнул в угрюмые сполохи – и подоспел как раз вовремя, чтобы увидеть спину Мирона, которая вдруг исчезла. Взгляду открылось мрачное приспособление на расстоянии броска ножа и некто, обряженный в орденские цвета, в окружении вянущих багровых протуберанцев. Только Мирона не было. Ничего не понимая, Дан сделал шаг, другой и наткнулся на тело. Сразу стало оглушительно тихо, будто невидимый доброхот напихал ему полные уши ваты. Он брякнулся на колени, сгреб Мирона, развернул. Он не хотел ничего видеть, но черных очков у доброхота не нашлось, а отворачиваться от неотвратимости Дан как-то не научился. Поэтому он посмотрел на друга.
А тот – на него, с диковатой смесью детской обиды, изумления и восторга.
– Жжется…
Дан сморгнул – и увидел. Не с мертвой покорностью оглушенного животного, с какой только что опускал на тело друга неподвижный взгляд, а по-настоящему, живо и горячо, и, черт возьми, как же это было здорово – видеть, слышать и чувствовать, как нормальное живое существо!
– Чего?
– Жжется, ч-черт!
Оба уставились Мирону на грудь, где еще недавно был вполне целый, пусть и старенький, джемпер корректного цвета. Теперь же зияло нечто вроде миниатюрной копии пшеничного поля после посадки НЛО: круг, лиловый с краев и темнеющий до черноты к центру, вспухшая короста, напоминающая о своем происхождении от обычного трикотажа лишь уцелевшими клочками ниток. В самой середке и вовсе красовалась дырка, маленькая дырочка с обугленными краями, в которой отливало металлом нечто явно неживое. Дан ужаснулся. И думать было нечего пытаться отделить от тела вплавившуюся в него ткань. По всем понятиям Мирон должен прямо сейчас загибаться от болевого шока!
Мирон, однако, загибаться не спешил и даже признаков особых страданий не выказывал. Поморщился, ругнулся, бестрепетно ухватился за край круга – и содрал переродившуюся материю с жалобным стоном. Потрясенный Дан уловил и слова:
– Джемпер… мать… любимый, блин…
Под содранным лоскутом мелькнули («нет, не верю!») чешуи – крупные, выпуклые, отменно отполированные, уложенные тщательно, как пригнанная черепица. Мелькнули – и пропали, будто растворились в чистой бледной коже. И только в одном месте виднелось на коже красное пятнышко, а на нем лежал себе старенький, вытертый крестик. Какие бабки носят. Мирон коснулся крестика.
– Ух ты! Горячий еще.
Перехватил взгляд Дана и почему-то смутился.
– Это бабушка… Нам с Таськой обоим надела, когда мама с папой… В общем, боялась очень за нас. Я ведь толком и не верю, ношу по привычке…
– Елки, что здесь было-то?
Оба вернулись к реальности и заозирались. Бой почти окончился, на подступах к пещере уже звенели сдаваемым оружием пленные, и только кое-где в огромном полутемном зале еще догорали последние сполохи схватки. Истерзанный ящер на алтаре затих, и в бессильно запрокинувшейся голове, в обвисших лапах уже не видно было жизни. Тишина, конечно, не была полной, в ней лязгали клинки, гудели голоса, но после недавнего адского шума и такая оглушала. Наверное, потому что только она и была настоящей, а прочее, все эти поверх нее наброшенные звуки, казалось пустой игрой. И в ней, в этой грозной тишине, вращалась над алтарем могучая воронка. Она раскручивалась тяжело, но неудержимо, как громадный маховик, и напоминала бы смерч, если бы не полное ее безмолвие и не четкая отграниченность от окружающего пространства. Ни свиста, ни рева, ни ураганного ветра, чистая форма, неживая, но до странности жизнеподобная. Она пульсировала и сотрясалась, вытянув книзу жадный хобот, откуда торчала пара подергивающихся ног. Хобот втягивался, все выше утаскивая жертву, воронка раскручивалась и, набрав полную мощь, вдруг исчезла, будто захлопнули дверь.
Человечка в фиолетовой одежде больше не было.
Дан вспоминал, бредя вслед за Мироном по каменистой тропе, в нигде между мирами. Ему было легко сейчас вспоминать и раздумывать – его персональный Вергилий плелся еле-еле. То ли подустал с непривычки, то ли шок от пережитого все-таки накрыл живучего присяжного дознавателя. И Дан был этому рад. Он смотрел на Миронову спину, на лопатки, устало двигающиеся под достопамятным джемпером, а видел совсем другое…
…Когда они выбрались из подземелья, император был уже мертв, а бунт во дворце задавлен. Многие разделили судьбу недалекого Канаса, знавшего слишком много и вместе с тем слишком мало. Большинство предпочло сдаться, и ловчие деловито стаскивали в кучу фамильное оружие под сумрачными взглядами аристократов. Дан без любопытства взглянул на худенькое девчоночье личико существа, которого Первый мир почитал своим императором, а пришедший с ним отряд – даже пополнившийся, потому что погибших сменили недавние охранники алтаря, – с ходу влился в общее дело, как кучка муравьев вливается в муравейник.
На него посматривали, конечно. Былые друзья – с невысказанным вопросом, мальчишки-новички – кто с опаской, а кто и с восторгом, как на лихого бандита. Но молчали и те и другие. Видно, не знал муравейник, кто уполномочен решать подобный вопрос. Понятное дело! Прежде жизнь Ордену ловчих таких вопросов не задавала.
Подоспевший мастер Румил (Дан сдержанно поклонился по старой памяти) выглядел постаревшим и странно суетливым. Словно глубокая усталость опустошила, выпила его, и в пустоту внутри залилась, вместо плотной горячей крови, какая-то совсем посторонняя субстанция. Упершись взглядом в Данову переносицу, он стиснул зубы, так что желваки заходили, и вдруг напомнил прежнего себя. Парней своих погибших считает, сообразил Дан, готовясь к худшему. Но ничего не случилось, мастер замер в отдалении, напряженно кого-то поджидая.
Дан вспоминал. Он, наверное, вздрогнул, когда перед ним внезапно возник тот, кого ждал Румил и никак не чаял увидеть он сам. Вздрогнул, сморгнул, и безмерное счастье сошлось в его душе в последней схватке с непониманием, настороженностью и страшными, непрощающими подозрениями…
…Сейчас он не показался Дану ни очень высоким, ни очень худым, ни очень старым. Человек как человек, рослый, надменный, осанистый, и до почтенной старости, несмотря на седину – нет, не в гриве, просто в волосах, – еще жить и жить. Только теперь Дан понял, что всегда прежде, даже став взрослым, взирал на Маргора глазами ребенка. Прошло совсем немного времени, несколько лет, и вот, перед ним стоит совсем другой человек. Или дело в том, что совсем другой человек смотрит теперь на великого мага?
– Рад тебе, Дан.
У него были выверенные интонации. В меру участия, в меру величавости – и безграничная убежденность в ценности каждого своего слова. Наверное, именно так и должен звучать голос повелителя стихий и людей… Маргор между тем говорил, и Дан очень быстро понял, что говорится это все не только и не столько для его скромной персоны, сколько для приспешников, сторонников, народа, истории – словом, куда более важных слушателей. Старинный порядок Первого мира прогнил. Обожествленная императорская власть, аристократическая вольница, погрязший в собственных дрязгах Совет магов… Сколько возможностей для злоупотребления, сколько смешных и опасных пережитков! Он разъяснял и увещевал, планировал и пророчествовал, грозил и миловал, а заодно прихватывал его, Дана, краешком своего сияния. Как бы ставил на него свою пробу и тем узаконивал беглого ловчего в новом высоком качестве. Потому что – и вот тут Дан впервые в жизни усомнился, что между ушами и разумом у него не зашит злокозненный черный ящик, – потому что ему, любимому бывшему ученику, отводилась роль правой руки… Нет, не так: правой руки Величайшего Всепобедительного Мага Маргора!
Себя же серьезный старец прочил в императоры.
И по тому, как его слушали – все, и сбившиеся в углу опальные маги, и проштрафившиеся вояки, и Румил со своей кликой, – Дан понял: так тому и быть. А поняв и приняв, с той же невыносимой ясностью постиг еще одно. Что его самого не будет рядом с покровителем во дни трудов его и славы. Что его никогда больше не будет рядом с Маргором. Их пути расходились навсегда.
Эта речь была настоящим произведением искусства. Прервать ее было все равно что грохнуть об пол музейную вазу. И Дан чувствовал себя святотатцем:
– Прости. Мне пора.
Он понял сразу. Многое можно было сказать про Маргора, но был он, бесспорно, проницателен.
– Почему?
Дан пожал плечами, сам себе удивляясь.
– Почему? Не знаю. Может, из-за цвета палых листьев? Оказывается, такой может быть шерсть оборотня – цвета палых листьев. Или из-за того, – голос его налился нехорошей тяжестью, – что где-то на севере, высоко в предгорьях, все еще листают сожженную книгу души моих родителей и сестер…
– Я не святой, – отчеканил будущий самодержец, сурово взирая на Дана. – И никогда не строил из себя святого. Я не обманывал тебя на этот счет, ученик.
– На этот счет – да, – нерадостно усмехнулся бывший ученик и бывший ловчий. – Пусть так. И пусть я просто выдумал тебя. Но я выдумал тебя лучше, чем ты сам.
– Как ты смеешь! Мальчишка, сопляк…
– Уже нет.
Дан упрямо сдвинул брови, до жути живо возрождая в непокорной памяти мага того неласкового, с глазами сухими, как песок, беспредельно одинокого ребенка, каким когда-то входил в его дом.
– Я, знаешь, многое видел уже. Смерть мальчика, который мог бы быть моим сыном. Много других смертей. Видел растерянного бога. Видел конец ну очень могучего повелителя – точнее, его дрыгающиеся ноги, прости за неудачную шутку. И бабочек в пустом, голом дворе огромного города, и снег в самом начале осени, и… В общем, знаешь, много еще на свете всякого. А то, куда ты меня зовешь, – на это мне смотреть неинтересно.
Оторопь впервые, наверное, в жизни исказила значительные черты Маргора. И тут же сменилась гневом, который шел ему куда как лучше.
– Прости, – сочувственно произнес Дан.
– Ты пожалеешь.
– Прости.
Дан вспоминал. И воспоминания его были светлыми и ясными, и нереально чистыми, как хрупкие льдинки, и так же ранили, и потаенно и неподвижно, как под корочкой льда перед самым рассветом, стояла в глубине его сердца темная живая вода…
…Она шла навстречу ему по бесконечно длинной галерее, стремительная, прямая, как маленький легкий меч. Волосы безжалостно скручены в узел, и крупные звериные уши предательски розовеют. Шла, но почему-то не приближалась, и лишь когда замешкавшийся было Мирон врезался ему в спину и потрясенно охнул, Дан понял: это правда она, а не приближается, потому что не идет, а стоит. Стоит словно бы на выходе из пульсирующего беловатого зева. Впереди многих и многих фигур – частью людских, частью звериных, а то и вовсе неопределимых, – а дальше вздыхающее студенистое нечто вытягивается в круглый коридор.
И сам он, оказывается, тоже стоял. И мог только смотреть.
– Мы были предупреждены, – начала объяснять она, и, конечно, как всегда, непонятно. – Мудрые и Видящие Сны узнали, что-то затевается. Что-то очень страшное. Большое зло. После того что я видела – там, у тебя, в том городе, – я была готова ко всему. И мне поверили. А когда…
– Тейю, – выговорил Дан.
Имя – это было все, что он мог сказать. Да, пожалуй, и все, что он хотел сейчас сказать, но Мирон подхватил трудолюбивым эхом:
– Тейю, кто ты?
– Умеющая Слушать, – ответила она с необъяснимым смущением.
– Кого?
– Мудрых, – призналась она едва слышно. – И Видящих Сны, и…
– Так ты у них вроде королевы, что ли?
Тейю совсем смешалась.
– Нет, у нас все не так, не совсем так…
Но по тому, как смотрели на нее демоны-воины, Дан понял: Мирон почувствовал точно, все-таки нечто вроде…
Она торопливо продолжила, явно не желая распространяться о своем статусе:
– …когда Дыра прорвала Преграду, мы вошли в нее. Чтобы драться, чтобы остановить большое зло. Чтобы не выпустить его отсюда.
Дан похолодел:
– Вы же не умеете драться!
– Мы учимся, спаситель Умеющей Слушать, – почтительно, но без тени тепла ответил за Тейю получеловек-полуптица, что возвышался рядом с ней. – Мы очень быстро учимся.
Дан вспоминал, и льдинки таяли, обнажая черную полынью. Дан вспоминал, как они уходили, сдержанно почтив его наклоном головы, уходили, забрав погибшего на алтаре собрата. Они уходили. Укреплять Преграду? Привыкать к тяжести оружия, к металлическому привкусу крови? Еще напряженнее, еще пристальнее вглядываться в сны, чтобы различить признаки большого зла – вовремя и уже без страха? Он думал о мире идеального знания, где мудрецы и маньяки – или мудрецы-маньяки будет вернее? – выдирали друг у друга власть, выдирали с мясом, рыча и сварясь. И о мире, куда сам рвался, и понять не мог, почему рвался даже теперь, познав изнутри его убожество и слепоту, – о мире без мудрости, без знания и без Силы, мире, где демоны больше чем люди, а люди – больше чем боги. А еще, и это было больнее всего, размышлял он о мире, где чудесные существа с перепончатыми крыльями и нестрашными клыками учатся драться. Быстро учатся…
А его ждал дом. Первый в жизни дом – который, кто бы ни гостил в нем, обречен оставаться пустым, потому что в нем никогда не будет Тейю. Дан возвращался к себе. К своим коллекциям и глиняной чашке. К ночным посиделкам у компьютера, в котором для него, иномирца, до сих пор еще присутствовало нечто магическое. И это, пожалуй, единственная магия, которую он готов был терпеть в своей жизни – потому что бабочки никогда уже не проклюнутся из комочков пыли на подоконнике съемной квартирки, а из всех прочих чудес самые величественные творились сами собой. Творились неслышно и незаметно в самой ткани несовершенного Второго мира, творились без всякой магии. Чаепитий у Сигизмунда больше не будет. Счастья ему, что ли… И еще понимания. Реконструкторы? Возможно. Симпатичная подружка? Наверняка – когда-нибудь. Работа? Обязательно. Вот только… Вот только оружия он больше делать не будет. Никогда. Пусть остается нерожденным.
Дан чуть помедлил, чтобы в последний раз оглянуться. Ничего от покинутой родины уже не угадывалось в каменных складках хода, в черных провалах боковых лазов-обманок. Оглянулся – и прибавил шагу.
Он потерял контакт с Проходом! Тэмма не знал, что это означает, чем грозит. Он просто чувствовал, что это непоправимо, хотя истово верил в иное. Он избранный! Он сумеет вернуть невозвратимое, восстановить контроль над ритуалом. Но сейчас он должен расправиться с дерзким чужаком – просто чтобы выжить, потому что ненависть разрывала его изнутри. И всю высвободившуюся Силу, всю свою страсть, всю ярость вложил в магический удар.
Дважды выкрикнув свое глупое требование, Мирон бросился вперед. Последнее, что он видел, была перекошенная дикой злобой мордочка ряженого. Потом что-то, чего на самом деле не было, страшно ударило его в грудь. «Как пушечное ядро», – книжно подумал он и упал.
Дан знал, что не успеет. Каким-то проклятым инстинктом – проклятым, потому что бесполезным, – угадал, что опоздает, угадал в ту самую секунду, когда понял, что не видит Мирона. Нападение отвлекло его, на мгновение он потерял друга в толчее. Вход в пещеру пылал, как дыра в преисподнюю. Дан прорвался, нырнул в угрюмые сполохи – и подоспел как раз вовремя, чтобы увидеть спину Мирона, которая вдруг исчезла. Взгляду открылось мрачное приспособление на расстоянии броска ножа и некто, обряженный в орденские цвета, в окружении вянущих багровых протуберанцев. Только Мирона не было. Ничего не понимая, Дан сделал шаг, другой и наткнулся на тело. Сразу стало оглушительно тихо, будто невидимый доброхот напихал ему полные уши ваты. Он брякнулся на колени, сгреб Мирона, развернул. Он не хотел ничего видеть, но черных очков у доброхота не нашлось, а отворачиваться от неотвратимости Дан как-то не научился. Поэтому он посмотрел на друга.
А тот – на него, с диковатой смесью детской обиды, изумления и восторга.
– Жжется…
Дан сморгнул – и увидел. Не с мертвой покорностью оглушенного животного, с какой только что опускал на тело друга неподвижный взгляд, а по-настоящему, живо и горячо, и, черт возьми, как же это было здорово – видеть, слышать и чувствовать, как нормальное живое существо!
– Чего?
– Жжется, ч-черт!
Оба уставились Мирону на грудь, где еще недавно был вполне целый, пусть и старенький, джемпер корректного цвета. Теперь же зияло нечто вроде миниатюрной копии пшеничного поля после посадки НЛО: круг, лиловый с краев и темнеющий до черноты к центру, вспухшая короста, напоминающая о своем происхождении от обычного трикотажа лишь уцелевшими клочками ниток. В самой середке и вовсе красовалась дырка, маленькая дырочка с обугленными краями, в которой отливало металлом нечто явно неживое. Дан ужаснулся. И думать было нечего пытаться отделить от тела вплавившуюся в него ткань. По всем понятиям Мирон должен прямо сейчас загибаться от болевого шока!
Мирон, однако, загибаться не спешил и даже признаков особых страданий не выказывал. Поморщился, ругнулся, бестрепетно ухватился за край круга – и содрал переродившуюся материю с жалобным стоном. Потрясенный Дан уловил и слова:
– Джемпер… мать… любимый, блин…
Под содранным лоскутом мелькнули («нет, не верю!») чешуи – крупные, выпуклые, отменно отполированные, уложенные тщательно, как пригнанная черепица. Мелькнули – и пропали, будто растворились в чистой бледной коже. И только в одном месте виднелось на коже красное пятнышко, а на нем лежал себе старенький, вытертый крестик. Какие бабки носят. Мирон коснулся крестика.
– Ух ты! Горячий еще.
Перехватил взгляд Дана и почему-то смутился.
– Это бабушка… Нам с Таськой обоим надела, когда мама с папой… В общем, боялась очень за нас. Я ведь толком и не верю, ношу по привычке…
– Елки, что здесь было-то?
Оба вернулись к реальности и заозирались. Бой почти окончился, на подступах к пещере уже звенели сдаваемым оружием пленные, и только кое-где в огромном полутемном зале еще догорали последние сполохи схватки. Истерзанный ящер на алтаре затих, и в бессильно запрокинувшейся голове, в обвисших лапах уже не видно было жизни. Тишина, конечно, не была полной, в ней лязгали клинки, гудели голоса, но после недавнего адского шума и такая оглушала. Наверное, потому что только она и была настоящей, а прочее, все эти поверх нее наброшенные звуки, казалось пустой игрой. И в ней, в этой грозной тишине, вращалась над алтарем могучая воронка. Она раскручивалась тяжело, но неудержимо, как громадный маховик, и напоминала бы смерч, если бы не полное ее безмолвие и не четкая отграниченность от окружающего пространства. Ни свиста, ни рева, ни ураганного ветра, чистая форма, неживая, но до странности жизнеподобная. Она пульсировала и сотрясалась, вытянув книзу жадный хобот, откуда торчала пара подергивающихся ног. Хобот втягивался, все выше утаскивая жертву, воронка раскручивалась и, набрав полную мощь, вдруг исчезла, будто захлопнули дверь.
Человечка в фиолетовой одежде больше не было.
Дан вспоминал, бредя вслед за Мироном по каменистой тропе, в нигде между мирами. Ему было легко сейчас вспоминать и раздумывать – его персональный Вергилий плелся еле-еле. То ли подустал с непривычки, то ли шок от пережитого все-таки накрыл живучего присяжного дознавателя. И Дан был этому рад. Он смотрел на Миронову спину, на лопатки, устало двигающиеся под достопамятным джемпером, а видел совсем другое…
…Когда они выбрались из подземелья, император был уже мертв, а бунт во дворце задавлен. Многие разделили судьбу недалекого Канаса, знавшего слишком много и вместе с тем слишком мало. Большинство предпочло сдаться, и ловчие деловито стаскивали в кучу фамильное оружие под сумрачными взглядами аристократов. Дан без любопытства взглянул на худенькое девчоночье личико существа, которого Первый мир почитал своим императором, а пришедший с ним отряд – даже пополнившийся, потому что погибших сменили недавние охранники алтаря, – с ходу влился в общее дело, как кучка муравьев вливается в муравейник.
На него посматривали, конечно. Былые друзья – с невысказанным вопросом, мальчишки-новички – кто с опаской, а кто и с восторгом, как на лихого бандита. Но молчали и те и другие. Видно, не знал муравейник, кто уполномочен решать подобный вопрос. Понятное дело! Прежде жизнь Ордену ловчих таких вопросов не задавала.
Подоспевший мастер Румил (Дан сдержанно поклонился по старой памяти) выглядел постаревшим и странно суетливым. Словно глубокая усталость опустошила, выпила его, и в пустоту внутри залилась, вместо плотной горячей крови, какая-то совсем посторонняя субстанция. Упершись взглядом в Данову переносицу, он стиснул зубы, так что желваки заходили, и вдруг напомнил прежнего себя. Парней своих погибших считает, сообразил Дан, готовясь к худшему. Но ничего не случилось, мастер замер в отдалении, напряженно кого-то поджидая.
Дан вспоминал. Он, наверное, вздрогнул, когда перед ним внезапно возник тот, кого ждал Румил и никак не чаял увидеть он сам. Вздрогнул, сморгнул, и безмерное счастье сошлось в его душе в последней схватке с непониманием, настороженностью и страшными, непрощающими подозрениями…
…Сейчас он не показался Дану ни очень высоким, ни очень худым, ни очень старым. Человек как человек, рослый, надменный, осанистый, и до почтенной старости, несмотря на седину – нет, не в гриве, просто в волосах, – еще жить и жить. Только теперь Дан понял, что всегда прежде, даже став взрослым, взирал на Маргора глазами ребенка. Прошло совсем немного времени, несколько лет, и вот, перед ним стоит совсем другой человек. Или дело в том, что совсем другой человек смотрит теперь на великого мага?
– Рад тебе, Дан.
У него были выверенные интонации. В меру участия, в меру величавости – и безграничная убежденность в ценности каждого своего слова. Наверное, именно так и должен звучать голос повелителя стихий и людей… Маргор между тем говорил, и Дан очень быстро понял, что говорится это все не только и не столько для его скромной персоны, сколько для приспешников, сторонников, народа, истории – словом, куда более важных слушателей. Старинный порядок Первого мира прогнил. Обожествленная императорская власть, аристократическая вольница, погрязший в собственных дрязгах Совет магов… Сколько возможностей для злоупотребления, сколько смешных и опасных пережитков! Он разъяснял и увещевал, планировал и пророчествовал, грозил и миловал, а заодно прихватывал его, Дана, краешком своего сияния. Как бы ставил на него свою пробу и тем узаконивал беглого ловчего в новом высоком качестве. Потому что – и вот тут Дан впервые в жизни усомнился, что между ушами и разумом у него не зашит злокозненный черный ящик, – потому что ему, любимому бывшему ученику, отводилась роль правой руки… Нет, не так: правой руки Величайшего Всепобедительного Мага Маргора!
Себя же серьезный старец прочил в императоры.
И по тому, как его слушали – все, и сбившиеся в углу опальные маги, и проштрафившиеся вояки, и Румил со своей кликой, – Дан понял: так тому и быть. А поняв и приняв, с той же невыносимой ясностью постиг еще одно. Что его самого не будет рядом с покровителем во дни трудов его и славы. Что его никогда больше не будет рядом с Маргором. Их пути расходились навсегда.
Эта речь была настоящим произведением искусства. Прервать ее было все равно что грохнуть об пол музейную вазу. И Дан чувствовал себя святотатцем:
– Прости. Мне пора.
Он понял сразу. Многое можно было сказать про Маргора, но был он, бесспорно, проницателен.
– Почему?
Дан пожал плечами, сам себе удивляясь.
– Почему? Не знаю. Может, из-за цвета палых листьев? Оказывается, такой может быть шерсть оборотня – цвета палых листьев. Или из-за того, – голос его налился нехорошей тяжестью, – что где-то на севере, высоко в предгорьях, все еще листают сожженную книгу души моих родителей и сестер…
– Я не святой, – отчеканил будущий самодержец, сурово взирая на Дана. – И никогда не строил из себя святого. Я не обманывал тебя на этот счет, ученик.
– На этот счет – да, – нерадостно усмехнулся бывший ученик и бывший ловчий. – Пусть так. И пусть я просто выдумал тебя. Но я выдумал тебя лучше, чем ты сам.
– Как ты смеешь! Мальчишка, сопляк…
– Уже нет.
Дан упрямо сдвинул брови, до жути живо возрождая в непокорной памяти мага того неласкового, с глазами сухими, как песок, беспредельно одинокого ребенка, каким когда-то входил в его дом.
– Я, знаешь, многое видел уже. Смерть мальчика, который мог бы быть моим сыном. Много других смертей. Видел растерянного бога. Видел конец ну очень могучего повелителя – точнее, его дрыгающиеся ноги, прости за неудачную шутку. И бабочек в пустом, голом дворе огромного города, и снег в самом начале осени, и… В общем, знаешь, много еще на свете всякого. А то, куда ты меня зовешь, – на это мне смотреть неинтересно.
Оторопь впервые, наверное, в жизни исказила значительные черты Маргора. И тут же сменилась гневом, который шел ему куда как лучше.
– Прости, – сочувственно произнес Дан.
– Ты пожалеешь.
– Прости.
Дан вспоминал. И воспоминания его были светлыми и ясными, и нереально чистыми, как хрупкие льдинки, и так же ранили, и потаенно и неподвижно, как под корочкой льда перед самым рассветом, стояла в глубине его сердца темная живая вода…
…Она шла навстречу ему по бесконечно длинной галерее, стремительная, прямая, как маленький легкий меч. Волосы безжалостно скручены в узел, и крупные звериные уши предательски розовеют. Шла, но почему-то не приближалась, и лишь когда замешкавшийся было Мирон врезался ему в спину и потрясенно охнул, Дан понял: это правда она, а не приближается, потому что не идет, а стоит. Стоит словно бы на выходе из пульсирующего беловатого зева. Впереди многих и многих фигур – частью людских, частью звериных, а то и вовсе неопределимых, – а дальше вздыхающее студенистое нечто вытягивается в круглый коридор.
И сам он, оказывается, тоже стоял. И мог только смотреть.
– Мы были предупреждены, – начала объяснять она, и, конечно, как всегда, непонятно. – Мудрые и Видящие Сны узнали, что-то затевается. Что-то очень страшное. Большое зло. После того что я видела – там, у тебя, в том городе, – я была готова ко всему. И мне поверили. А когда…
– Тейю, – выговорил Дан.
Имя – это было все, что он мог сказать. Да, пожалуй, и все, что он хотел сейчас сказать, но Мирон подхватил трудолюбивым эхом:
– Тейю, кто ты?
– Умеющая Слушать, – ответила она с необъяснимым смущением.
– Кого?
– Мудрых, – призналась она едва слышно. – И Видящих Сны, и…
– Так ты у них вроде королевы, что ли?
Тейю совсем смешалась.
– Нет, у нас все не так, не совсем так…
Но по тому, как смотрели на нее демоны-воины, Дан понял: Мирон почувствовал точно, все-таки нечто вроде…
Она торопливо продолжила, явно не желая распространяться о своем статусе:
– …когда Дыра прорвала Преграду, мы вошли в нее. Чтобы драться, чтобы остановить большое зло. Чтобы не выпустить его отсюда.
Дан похолодел:
– Вы же не умеете драться!
– Мы учимся, спаситель Умеющей Слушать, – почтительно, но без тени тепла ответил за Тейю получеловек-полуптица, что возвышался рядом с ней. – Мы очень быстро учимся.
Дан вспоминал, и льдинки таяли, обнажая черную полынью. Дан вспоминал, как они уходили, сдержанно почтив его наклоном головы, уходили, забрав погибшего на алтаре собрата. Они уходили. Укреплять Преграду? Привыкать к тяжести оружия, к металлическому привкусу крови? Еще напряженнее, еще пристальнее вглядываться в сны, чтобы различить признаки большого зла – вовремя и уже без страха? Он думал о мире идеального знания, где мудрецы и маньяки – или мудрецы-маньяки будет вернее? – выдирали друг у друга власть, выдирали с мясом, рыча и сварясь. И о мире, куда сам рвался, и понять не мог, почему рвался даже теперь, познав изнутри его убожество и слепоту, – о мире без мудрости, без знания и без Силы, мире, где демоны больше чем люди, а люди – больше чем боги. А еще, и это было больнее всего, размышлял он о мире, где чудесные существа с перепончатыми крыльями и нестрашными клыками учатся драться. Быстро учатся…
А его ждал дом. Первый в жизни дом – который, кто бы ни гостил в нем, обречен оставаться пустым, потому что в нем никогда не будет Тейю. Дан возвращался к себе. К своим коллекциям и глиняной чашке. К ночным посиделкам у компьютера, в котором для него, иномирца, до сих пор еще присутствовало нечто магическое. И это, пожалуй, единственная магия, которую он готов был терпеть в своей жизни – потому что бабочки никогда уже не проклюнутся из комочков пыли на подоконнике съемной квартирки, а из всех прочих чудес самые величественные творились сами собой. Творились неслышно и незаметно в самой ткани несовершенного Второго мира, творились без всякой магии. Чаепитий у Сигизмунда больше не будет. Счастья ему, что ли… И еще понимания. Реконструкторы? Возможно. Симпатичная подружка? Наверняка – когда-нибудь. Работа? Обязательно. Вот только… Вот только оружия он больше делать не будет. Никогда. Пусть остается нерожденным.
Дан чуть помедлил, чтобы в последний раз оглянуться. Ничего от покинутой родины уже не угадывалось в каменных складках хода, в черных провалах боковых лазов-обманок. Оглянулся – и прибавил шагу.