Страница:
– Это хрустальное око всеведения!
Из полированной подставки под шаром немедленно полезли вверх струйки дыма, красиво подсвеченные светодиодами. Мирон, вконец замороченный, вперился в шар, как младенец в погремушку, разве только слюни не пускал. Дым курился, Боруч страстным шепотом бормотал ахинею, согревшаяся под руками сфера словно бы увеличилась, задвигалась, запульсировала изнутри. Как, в какой момент все это случилось, не понял никто. Только в глубине «ока» – много глубже его центра, в страшных бездонных недрах – аморфная возня вдруг сгустилась до густой чернильной фиолетовости, до упругого биения открытого сердца, и скороговорка мага сбилась с ритма, а Мирон почувствовал, что проваливается внутрь, в эту пульсацию, расширяющуюся ему навстречу, словно гигантский зев. Он был совсем рядом, когда Боруч с визгом отскочил от алтаря, тряся руками. Свечение внутри шара испуганно съежилось и погасло, да и сам шар схлопнулся до обычных своих размеров, став тем же, чем и был – электрифицированной стекляшкой.
– Эй, эй… – встревоженно зарокотал над ухом Войко.
Схватил Мирона за плечи, малость встряхнул – тот слабо запротестовал – и грозно развернулся к поскуливающему чудотворцу.
– Ты мне тут что…
– Оставь его, – вмешался Мирон. – Все нормально, он ни при чем.
– Ни при чем, – всхлипнуло эхо.
Черный капюшон отъехал на затылок, являя взглядам потную бледную мордочку мага. Круглые глаза перебегали с одного визитера на другого, и было непонятно, на кого из них двоих бедолага взирает с большим ужасом.
– Я ничего не сделал, – заныл злосчастный «Асмаргор». – Я вообще ничего не делаю. Я психолог. Иной раз и подскажу дурехе истеричной что-нибудь дельное. Только они, дуры такие, по-нормальному не хотят, только так, с магией. Ну а мне что, мне не жалко!
Мирону вдруг стало неловко. Он тронул приятеля за рукав:
– Пойдем, что ли?
– Идите, идите, господа, – закивал Бобру, – очень-очень вас прошу! Я… я болею, плохо себя чувствую. У меня голова болит, вы уж извините…
– Окна открой, проветри, – припечатал Войко. – И смотри, я еще понаведаюсь. Ага?
Заселились уже затемно. Побросали немногочисленные пожитки прямо в прихожей, механически почистили зубы, привычно не замечая убогой нищеты помещения. Дан равнодушно вспомнил свое свежеотделанное, нашпигованное послушной техникой обиталище. Ну вспомнил и вспомнил – воспитание в Ордене приучило его не вникать в «обстоятельства места». А Тейю, похоже, вообще мыслила и чувствовала иначе, и было в этом мире нечто такое, от чего она страдала не в пример больше, чем от раздолбанных съемных малосемеек.
Поведение Дана – на взгляд менее восторженный, чем у доверчивой демоницы, – начало попахивать паранойей. «Лежбища» он менял немногим реже, чем носки, совершенно сдавшись тревожному внутреннему зуду. Смутное беспокойство, гнавшее его неведомо куда, стало невыносимым. Больше он не пытался играть на опережение, хотя, может, и следовало бы. После той памятной попытки ловли на живца, когда он едва не потерял Тейю, здравомыслия в нем поубавилось. Он наконец признался себе, насколько боится за нее. Но не только. С некоторых пор Дан маялся неопределенным ощущением брошенности, покинутости на произвол судьбы. Странное дело, прежде он не чувствовал ничего похожего на помощь свыше, он должен был лишиться ее, этой поддержки из неведомого могущественного источника, чтобы осознать некогда бывшее при нем, а ныне утраченное благословение. И палочка, таинственная подвеска, покрытая словами несуществующего языка, – она будто умерла. Он уже не улавливал в ней подспудной жизни – подозрительной, возможно, даже грозной, но все-таки жизни. Теперь у Дана на груди болталась, цепляясь за майку, бестолковая, слишком большая побрякушка. Он с озлоблением гнал прочь от себя мысль о том, что для учителя это может означать самое худшее… Пораженчество и слабость! Учитель (а кто еще это мог быть?) и так сделал для своего недостойного воспитанника слишком много, столько времени выручая его и Тейю, и если сейчас ему не до чудесного вмешательства в их судьбу, что ж, Дан обязан справиться сам.
Кроме того, он чуял… что-то. Зов не Зов – а так, то ли была эманация, то ли не было… Чаще ночью, изредка днем, но совсем легонько, почти неуловимо. Он даже не пытался отследить источник, безнадежное это дело. Дан пользовался привычным для себя понятием Зова, но если тот шел изнутри, властно приказывая ловчему идти навстречу своей миссии, то это нынешнее нечто доносилось издалека, от кого-то или чего-то внешнего, то есть, строго говоря, как раз и было подлинным зовом. Призывом.
Или не было?
Да, еще ведь оставались соплеменники. Небывало многочисленная команда ловчих в компании мага все еще бродила где-то поблизости, и ни Дан, ни Тейю, никто во всех трех мирах не сумел бы предсказать, когда, в какой злополучный миг ненароком проявленная оборотнем сила поможет им сузить круги.
Как тут не стать параноиком.
Раз в приступе детской растерянности Дан даже кинулся к Сигизмунду. Он большой, сильный, он поможет – вот как это выглядело! Его подспудный страх перед загадочным знакомцем отступил, Дан был готов героически откровенничать и задавать встречные вопросы, требуя на них ответить. К чему он не был готов, подлетая к музейным дверям, так это к препятствию в виде вахтерши.
– Никакого тута архива нету, – изрекла она в ответ на его решительное «я в архив», подозрительно принюхиваясь к Дану.
Новенькая, решил ловчий, хотя бабуся была очень даже старенькая и вид имела такой, будто просидела в закутке у входа лет сорок, не меньше. Пришлось притормозить, пуститься в выяснения, но чем дальше, тем меньше становилось ясности. После долгих препирательств бабуся признала существование при музее какой-никакой «читальни» – и не архива вовсе, а так, небольшого собраньица книг и журналов для внутреннего употребления, – однако ни компьютерами, ни тем паче архивариусом это вечно запертое заведение похвастать не могло. Дан пробовал зайти с другой стороны, назвал имя, но ни Сигизмунда, ни кого похожего, ни вообще какого угодно сотрудника мужского пола собеседница не помнила, да и припомнить не пыталась.
– Какие у нас мужчины-то, бабье одно, – прокомментировала вахтерша в таком унынии, будто устроилась на работу не ради приработка, а с расчетом подловить жениха.
Дан не ожидал, что исчезновение Сигизмунда вкупе со всей историей их знакомства и даже, можно сказать, дружбы окажется таким ударом. Он не понимал толком, зачем ищет непростого архивариуса, на что рассчитывает, но именно после провала в музее чувство заброшенности прочно расположилось в его душе.
По пути в родовые земли Саора нет-нет да и возвращался мыслями к занимательному мышонку в серой мантии. Когда он возьмет власть… О, любой нормальный человек скажет, что самое правильное будет мышонка этого своеобразного убрать. Радикально. Так оно спокойнее.
Спокойнее-то спокойнее, да только скучно это! К тому же Саора не склонен был относить себя к числу нормальных людей. С ним наверняка согласилась бы, если б кто спросил, красотка Талла, старшая фрейлина и родная сестра императрицы. Которая ерзала сейчас на занозистых досках в тесном, как детский гробик, подкаретном ящике, скорченная и скрученная, с вывернутыми за спину руками. Едва ли она отнесла бы Саору к числу нормальных людей. И вообще людей. Сам он путешествовал с куда большим комфортом, коротая путь за увлекательной игрой. Где-то там, во дворце, ждала скорых уже родов императрица. А рядом с ней шагала, говорила, причесывалась, приседала с поклонами слепленная из магии объемная модель дурехи Таллы в натуральную величину. Ниточка тянулась сюда, в карету, в чуткие пальцы будущего императора. Все дальше столица, все длиннее невидимая связь. Поначалу он хотел оставить во дворце саму Таллу, рабски ему преданную, но так оно выходило забавнее, и он решил рискнуть. К моменту отъезда Саора успел провернуть неплохую подготовительную работу – пожалуй, даже излишнюю, настолько скверно обстояло во дворце дело с магической защитой миляги кузена и его семейства. Но в иных делах не грех и перестраховаться.
Иногда вспоминал Териса. Робкий гигант едва не прослезился при расставании и долго глотал пыль, глядя вслед карете. Верный человек. Надежный. Это хорошо. Пригодится. Саоре становилось спокойно и уютно рядом с Терисом – туповатым, верным, жизнерадостным, как молодая псина. С чего бы это?
Чудеса.
А дальше… Дальше и говорить особо не о чем. План Саоры, продуманный до последних мелочей, воплощался в жизнь с неотвратимостью смены Длинного дня Ночью Второй луны. За пару недель до положенного срока императрица разродилась мертвым уродцем. И по столице поползли нехорошие слухи. Дело-то неслыханное! Великое охранительное заклятие, наложенное на родоначальника правящей династии Пред-первым советом магов еще до начала нашего мира, укутывало императора эдаким защитным покрывалом, края которого осеняли и ближайшую родню самодержца. Испокон века люди истово верили – ничего по-настоящему скверного с венценосной семьей приключиться не может. А тут – мертвый принц, еще и монстр к тому же! Нет, нечисто что-то с Его Величеством… Может, грех какой тайный? Об этом, конечно, не вслух, но все же…
Саора много размышлял о природе Великого заклятия, добывал по крупицам любые сведения. Книга та древняя, с Оком на обложке, лишь подтвердила его смелую догадку: универсальность заклятия – сказки для обывателей! Только императора заклял Пред-первый совет, и только от насильственной смерти да магического рабства. Времена такие были, лихие времена – от стрелы, от меча да от враждебной магии оборониться бы, и ладно, и хвала богам. Оттого-то, собственно, и пришлось Саоре изворачиваться, городить одну хитрость на другую. Формально ни убить, ни свергнуть императора невозможно. Другое дело его родня… И Саора пошел в обход, начав с младшего, не рожденного еще сына. День за днем он планомерно травил августейшее отродье прямо в пузе у правительницы магией искажения. Благо рядом терлась верная тетушка Талла, чудесно помягчевшая нравом, всегда готовая услужить брюхатой сестре. Платочек поднести, курениями особыми пропитанный, – очень, говорят, от головокружения помогает, или отварчик один заповедный, от бессонницы. И магия действовала будь здоров как!
Потом принялся за роженицу. Несчастная бабенка, вконец раздавленная потерей, валялась трупом, уставившись в потолок. У изголовья, нежно поглаживая руку сестры, торчала неотвязная Талла – и шептала, шептала, шептала что-то. О грехе, о воздаянии, о проклятии… Император, постаревший, потерянный, всякую минуту готовый разрыдаться, как малое дитя, тоже находил у свояченицы и толику внимания, и драгоценное слово утешения. Супруга, запершись в спальне, принималась бешено метаться и выть при всякой попытке правителя войти к ней, разделить горе… Спальня Таллы оказалась куда доступнее. Она сестрински распахнула объятия измученному слабаку, и все вышло очень естественно, как-то само собой.
Утоление скорби правителя не отнимало много времени, Талла по-прежнему дневала и ночевала при сестре. Не переставая шептать. И так у ней это гладко выходило, что истерзанная мучительными родами императрица нашла-таки в себе силы встать, добраться до окна, толкнуть тяжеленную створку, всю в ажурных литых перехватах, – да и вывалиться наружу вниз головой. Спальня роженицы, как исстари повелось, помещалась на самом верху высоченной Особняковой башни, прозванной так, потому что стоит на отшибе, оборотясь на восход, чтоб легче было окружить защитным барьером магии. Ох, мудры были предки! Что ж мы-то такие разгильдяи? Пренебрегаем традициями, вот и шлепаются у нас императрицы на вымостку внутреннего двора. Барьера никакого, конечно, не поставили – а зря!
Увидев размазанные по двору ошметки, император будто помещался. Талла рыдала, ползая на коленях у его ног, ломала руки, каялась перед всеми богами прошлого и настоящего. В чем каялась? Да в том, что совратила Его Непогрешимое Величество, заставив правителя запятнать августейшую чистоту… Пара дней – и дело было сделано. Доверчивый болван уверился, что именно его загул налево окончательно лишил весь его род расположения Верхних Властителей. Теперь все его помыслы были лишь об одном – спасти единственного сына, избавить от неведомого проклятия. Он, страшный грешник, навлекший все эти бедствия на самых близких, не может более занимать престол, лихорадочно бормотала нежить в облике Таллы, сияя сумасшедшими очами сквозь пелену непросыхающих слез. Чем дольше он остается императором, тем больше страданий притягивает его сила, обернувшаяся погибелью.
И император отрекся. Он отрекся! Саора честно ликовал – чин-чинарем, на верхней площадке замшелой центральной башни наследного замка, как и положено злодею. Под рукой, растопыренная в гремящей паутине из цепей, все еще цеплялась за жизнь настоящая Талла. Не ошибся он в ней, живучая оказалась. В нечастые минуты просветления принималась хрипеть самообвинения. И он как-то раз досадливо отмахнулся: уймись, мол, ты-то здесь при чем! Ты что же, дуреха, в самом деле считала, что орудующая во дворце кукла приводится в действие силой твоего страдания? Таллу это потрясло – и добило. Похоже, она и держалась-то до сих пор на одном только убеждении, что ее мучения небеспричинны. А оказалось – все это просто так. Саору это ее смертельное изумление малость позабавило. Ну помогло скинуть напряжение. Вообще, странноватое было время. Не так все ожидалось. Он и не чувствовал почти ничего. Волновался, конечно, и только. Даже весть об отречении особо не всколыхнула. Таллу он сразу не убрал, отвлекся в суете, а там оно и забылось как-то. Потом, спохватившись – уж на пути в столицу, – хотел было отправить приказ слугам, чтоб сняли, да и махнул рукой. Провались оно, не до того сейчас было. Налившийся, тяжелый, густо пахнущий плод – власть – уже покачивался на ветке, готовый сорваться в любой момент.
Дел-то осталось всего ничего. Император отрекся. И вместе с короной снял с себя – сам снял, по собственной своей воле! – то, чего никто, будь он хоть маг из магов, не смог бы содрать с него насильно. Защиту охранительного заклятия… Собирался отшельничать, грехи замаливать, а сам взял да и с собой покончил. Вот оно как все обернулось.
Тут, конечно, все спохватились, забегали. Маги из Совета, тараканы бородатые, ударились в панику и ну бормотать заклинания! Хуже всего, что ловчих понагнали полный дворец. Защитный круг поставили. Работа требовалась ювелирная, а время поджимало. Надо было успеть покончить с принцем прежде, чем к нему перейдет наследственное охранительное заклятие, покамест болтающееся без хозяина. Формально возводимый на трон наследник будет считаться как бы не вполне императором в течение целого года сложносочиненных церемоний. Но Саору сейчас заботила лишь одна – Возложения Силы. Тоже не одного дня дело, да и строгий траур, по-хорошему, стоило бы принять во внимание, однако маги гнали во весь опор. Скорее, скорее, лишь бы обезопасить последнего из рода! В общем, пришлось и понервничать, и повозиться. Саора не спал, не ел – и оживал на глазах. Интересно ведь, кто кого! Справился, конечно. Подросток, которому едва сравнялось двенадцать, не стал, понятное дело, кончать с собой. Его убили. И не кто-нибудь, а родная тетка, Талла, то ли свихнувшаяся от череды трагедий, то ли пораженная тем же таинственным проклятием, что в рекордные сроки извело под корешок всю императорскую фамилию.
Всю – да не совсем. Чуть поулеглось всеобщее беснование, и про Саору вспомнили, даже в Книги Родов заглядывать не пришлось. Родня он был императору не ахти какая, но капля-другая царственной крови в нем все-таки играла. И при нынешнем безнаследии, равного которому не было до сих пор, да и быть не могло, эта капля решала все.
А Саора – что ж, он скромнехонько сидел себе в родовом имении, не высовывался, о себе не напоминал. Сидел, ждал. Ждал, стиснув зубы, до хруста, с каким входят один в другой два рубящихся в смертном бою клинка. Ждал с запредельным терпением не человека даже, а животного. Некрупного, осмотрительного, безжалостного, вроде пещерной крысы.
И дождался.
Ох…
Так шли дни, и Лилия привыкла… Да ни черта она не привыкла, по правде-то говоря! А вы – вот вы смогли бы привыкнуть к непрерывному потоку самых настоящих, первостатейных чудес? Она – нет, и каждое новое подтверждение всемогущества дорогого Мунечки наполняло ее восхищением и трепетом. Как юную восторженную, прости господи, девушку. Разве что одно в ней изменилось – постепенно она приучилась ему доверять. Всем этим его комплиментам, и восхвалениям, и ласковым нашептываниям. В чем уж тут причина – не ее ума дело. Может, он малость того, чудной, видит все как-то по-своему, не так, как другие люди. В ней вот – красавицу молодую видит. Так ведь и сам он – другой, не самый обычный человек. Стало быть, повезло ей.
Но однажды это хрупкое, как оранжерейный цветок, доверие подверглось суровому испытанию.
Сигизмунд в очередной раз куда-то делся. Лилия, как водится, все по дому переделала, чего найти смогла, – Анелия, будь она неладна, уж больно старательная, так все вылижет, что ей и дел-то никаких не останется, – ну и села телевизор посмотреть. Взяла пульт, ткнула кнопочку, в телевизоре зашуршало, и экран осветился. Передача шла какая-то странная – и не фильм, и не ток-шоу, а вроде как съемка самодельная, когда люди друг дружку на камеру снимают. Девочка молоденькая – красивая такая, стройненькая, тоненькая, кудри рыжие по плечам, – сидела на диване с книжкой на коленях. Коленки у нее были голые, да и многое выше колен торчало из-под халатика-обдергайки. Желтого, пушистого, чем-то он Лиле знакомым показался, но додумать она не успела – девушка в телевизоре легко поднялась (Лилия завистливо вздохнула) и пошла. А камера за ней. Рыженькая прошла в ванную – тесную, обшарпанную, теперь таких по телеку-то и не увидишь, только в жизни остались, – и…
И у Лилии страшно, тяжко стиснуло сердце.
…стала раздеваться. Невидимая камера бесстыдно следила, как голое гибкое тело выскальзывает из махровой ткани, как тонкие пальчики стягивают трусики с бедер… Сердце вырвалось из тисков, содрогнулось и пошло колотиться, как ненормальное, Лилии стало так жарко, что она враз вся взмокла, и скользкий от пота палец ткнулся в проклятую кнопку. Красотка, занесшая ногу над краем ванны, исчезла.
Сперва не было ничего. Потом струйка пота стекла из-под правой груди на живот, и Лилия остро ощутила, какое у нее оплывшее, безобразное тело. Жалкое тело. Жалко. Так жалко было – не себя даже, а сказки, волшебной сказки, в которую она успела поверить. А пока она упивалась иллюзиями, Сигизмунд ходил куда-то в чужую убогую комнатенку, и снимал на камеру тощую рыжую тварь, и ходил за ней в ванну, где она, сучка, так равнодушно, так бесстыдно раздевалась, словно была совсем одна!
Или он это не сейчас снимал? Чай, не мальчик, кого-то ведь и до Лилии… за ручку держал. И на море возил, и бронзовые канделябры на белую скатерть ставил и… Ох! Слезы закапали сами собой, и Лилии так стало больно и так жалко себя, несчастную, ненужную, плачущую, что и сил не было крепиться.
Только он ли снимал-то? Вот ведь она дура слезливая! Мало ли сейчас всяких фильмов паскудных продается по ларькам? Да что ларьки! В телевизоре, и не очень даже поздно, такую похабщину показывают, что срам просто. Лилия, решительно хлюпнув носом, вскочила, но тут же обмякла опять.
Какая разница, кто снимал… Смотрел-то ведь точно он, больше некому. Сейчас смотрел, при ней, при Лилии. Ой, мама, мамочка, и зачем же ты меня, дуру разнесчастную, на свет…
А может, не при ней? А? Может, оно раньше все было? Кассету просто забыл в магнитофоне, за ненадобностью. А она случайно не на ту кнопку нажала, вот и заиграло оно, паскудство это. Проверить надо, вот что. Посмотреть, может, пыль на ней, на кассете, или еще что. И Лилия, заказав себе дальнейшие колебания, метнулась к огромному экрану.
Видеомагнитофона не было. Ничего похожего. Больше того, телевизор вообще не был включен в розетку. Вот он, шнур с вилкой на конце, лежит себе за тумбой. Ну точно, это ж она сама, как уборку последний раз делала, все поотключала. Уж Муня и журил ее, и объяснял, а она все вилки из розеток выдергивает, боится, как бы не жахнуло. Да что же это? Лилия в растерянности оглянулась. В дверях стоял Сигизмунд. Увидев ее зареванное лицо, кинулся, обнял, всю обцеловал. Ну, говорит, душа моя, выкладывай. Лилия набрала воздуха, шумно выдохнула, собираясь с духом. И выложила.
Оказавшись на улице, Мирон сразу же распрощался с недоумевающим, обеспокоенным Войко, напоследок уверив его, что чувствует себя прекрасно и немедля идет домой отсыпаться. Но убедившись, что неутомимый приятель покинул двор в поисках новых жертв, воровато скользнул обратно в подъезд и взлетел на верхний этаж. К его изумлению, Боруч открыл сразу же, будто дожидался под дверью.
– Знал, что вы вернетесь, – простонал он, глядя на Мирона, как на ложку касторки, с покорностью и отвращением.
– Знали?
– Ну я ж как-никак ясновидящий! Ладно, идемте.
Семеня впереди Мирона по коридору, хозяин непрестанно жаловался:
– И чего вы только пришли? Что вам только понадобилось? Ну скажите, что вам от меня надо? Я честный человек, я не делаю ничего плохого, я…
– Подождите, господин Боруч. Скажите одно: вы действительно, ну… что-то можете?
Тот глянул украдкой, с непонятным выражением. Растерянность, непонимание? Страх?
– Что вам надо?
– Объясните, что произошло только что. Когда мы держались за шар.
Боруч выкатил глаза:
– Молодой человек, не морочьте мне голову! Не знаю, кто вы такой, как устраиваете эти свои фокусы, но…
– А про бабушку – правда?
– Отчасти, – нахохлился потомственный маг. – Бабушка в горах жила, травы знала. Людей лечила, животных, звери ее слушались. Предсказывать маленько могла, но это когда как. То, говорила, вижу, а то нет ничего. Она с воды читала, из тазика оцинкованного.
Мирон даже развеселился:
– А вы, значит, на высокие технологии перешли?
– А идите вы…
Помолчали, глядя каждый в свою стену.
– Мне ведь помощь нужна, господин Боруч. Я человека одного ищу и…
– Это не ко мне, это в сыскное.
– Да я сам оттуда! Вы… вы поймите, господин Боруч, это не то. Это… я и сам не знаю что. Еще и пещера эта дурацкая… И страшно так, особенно ночью!
Боруч отстранился.
– Вы ведь увидели что-то – там, в шаре. Что-то ведь было! Значит, можете…
– Да не могу я ничего!
– Можете! Вот и бабушка ваша – вода, тазик… Это ж у вас наследственность!
Мирон и сам не заметил, что с каждым следующим безумным аргументом делает шаг к Боручу. Трясущийся потомственный маг пятился, пока было куда отступать, но, наконец, припертый спиной к шкафу, кивнул.
Забытая в суматохе сфера по-прежнему лежала на алтаре. Оба с опаской приблизились к ней, настороженно вглядываясь, будто ожидали от банального куска стекла нехорошей каверзы. Мирон первый решился протянуть к ней руки. Ничего не произошло. Остывшая мертвая вещь.
– Подсветку включать? – смущенно осведомился кудесник.
– Давайте. Пусть все будет, как в первый раз.
После долгих колебаний Боруч наконец коснулся Мироновых рук. Снова свет, снова дым. На мгновение Мирон устыдился собственных действий, остро прочувствовав абсурд происходящего, но тут властно раскрылись пульсирующие недра, и Мирон ухнул в никуда, увлекая следом чужое вопящее тело.
– Где мама? Хочу к маме!
– Малыш…
– К маме хочу!
– Мамы нет, она ушла.
– Куда?
– Я не знаю.
– А папа?
– Тоже.
– Почему-у???
– Не знаю, отстань!
– Они в пещере, да?
– Мирон!
– Скажи, в пещере?
– Никому. Никогда. Не говори. Про пещеру. Понял? Ладно, не реви. Ну не реви, успокойся!
– А ты?
– Что я?
– Ты не уйдешь? Нет?
– Нет, малыш. Я не уйду…
Мирон видел что-то еще, чудное и пугающее, но все это было неважно – он узнал лицо. Узнал лицо! И понял это, и принял, потому что ему снова было восемь, и для него, восьмилетнего осиротевшего ребенка, это было не запретным воспоминанием, которое нельзя выпускать из подпола, чтобы не свихнуться, а единственно возможным сейчас. Самой его жизнью, его семьей. Тем, что от нее осталось.
– У меня сестра есть, – выкрикнул он прежде, чем «сейчас» превратится в «когда-то давно», чтобы вновь стать «никогда».
И это обыденное вроде бы сообщение стало признанием всего того, что умерло в маленьком Мироне целую жизнь назад. Катастрофа, гибель родителей, их с сестрой чудесное спасение… Они никогда об этом не говорили, даже друг с другом, но Мирон был убежден: она тоже оказалась там, в пещере за водопадом, за долю секунды до лобового столкновения и взрыва, чтобы очнуться и зареветь на безопасной уже обочине возле догорающего остова родительской машины. Потом был бабушкин дом и несколько лет относительного счастья, но и бабушку они потеряли, и сестра, тогда пятнадцатилетняя, добилась, чтобы их с младшим братом оставили в покое. Мирон не попал в приют, потому что она пошла мыть тарелки в столовку. Собирать грязные подносы, протирать склизкой губкой столы… И пока она все это делала, в нем, в Мироне, еще оставалось что-то от того далекого, смутно помнящегося малыша в ясельной рубашечке, что один в целом мире созерцал первый снег. А когда исчезла и она – тихо, незаметно, будто растаяв, – для него все закончилось. Нынешний Мирон только в автобиографии посещал детский сад и учился в школе. На самом деле он явился на свет уже шестнадцатилетним, и этого было никак не поправить. Сестру не нашли. Ни живую, ни мертвую. Будто и не было.
Из полированной подставки под шаром немедленно полезли вверх струйки дыма, красиво подсвеченные светодиодами. Мирон, вконец замороченный, вперился в шар, как младенец в погремушку, разве только слюни не пускал. Дым курился, Боруч страстным шепотом бормотал ахинею, согревшаяся под руками сфера словно бы увеличилась, задвигалась, запульсировала изнутри. Как, в какой момент все это случилось, не понял никто. Только в глубине «ока» – много глубже его центра, в страшных бездонных недрах – аморфная возня вдруг сгустилась до густой чернильной фиолетовости, до упругого биения открытого сердца, и скороговорка мага сбилась с ритма, а Мирон почувствовал, что проваливается внутрь, в эту пульсацию, расширяющуюся ему навстречу, словно гигантский зев. Он был совсем рядом, когда Боруч с визгом отскочил от алтаря, тряся руками. Свечение внутри шара испуганно съежилось и погасло, да и сам шар схлопнулся до обычных своих размеров, став тем же, чем и был – электрифицированной стекляшкой.
– Эй, эй… – встревоженно зарокотал над ухом Войко.
Схватил Мирона за плечи, малость встряхнул – тот слабо запротестовал – и грозно развернулся к поскуливающему чудотворцу.
– Ты мне тут что…
– Оставь его, – вмешался Мирон. – Все нормально, он ни при чем.
– Ни при чем, – всхлипнуло эхо.
Черный капюшон отъехал на затылок, являя взглядам потную бледную мордочку мага. Круглые глаза перебегали с одного визитера на другого, и было непонятно, на кого из них двоих бедолага взирает с большим ужасом.
– Я ничего не сделал, – заныл злосчастный «Асмаргор». – Я вообще ничего не делаю. Я психолог. Иной раз и подскажу дурехе истеричной что-нибудь дельное. Только они, дуры такие, по-нормальному не хотят, только так, с магией. Ну а мне что, мне не жалко!
Мирону вдруг стало неловко. Он тронул приятеля за рукав:
– Пойдем, что ли?
– Идите, идите, господа, – закивал Бобру, – очень-очень вас прошу! Я… я болею, плохо себя чувствую. У меня голова болит, вы уж извините…
– Окна открой, проветри, – припечатал Войко. – И смотри, я еще понаведаюсь. Ага?
Заселились уже затемно. Побросали немногочисленные пожитки прямо в прихожей, механически почистили зубы, привычно не замечая убогой нищеты помещения. Дан равнодушно вспомнил свое свежеотделанное, нашпигованное послушной техникой обиталище. Ну вспомнил и вспомнил – воспитание в Ордене приучило его не вникать в «обстоятельства места». А Тейю, похоже, вообще мыслила и чувствовала иначе, и было в этом мире нечто такое, от чего она страдала не в пример больше, чем от раздолбанных съемных малосемеек.
Поведение Дана – на взгляд менее восторженный, чем у доверчивой демоницы, – начало попахивать паранойей. «Лежбища» он менял немногим реже, чем носки, совершенно сдавшись тревожному внутреннему зуду. Смутное беспокойство, гнавшее его неведомо куда, стало невыносимым. Больше он не пытался играть на опережение, хотя, может, и следовало бы. После той памятной попытки ловли на живца, когда он едва не потерял Тейю, здравомыслия в нем поубавилось. Он наконец признался себе, насколько боится за нее. Но не только. С некоторых пор Дан маялся неопределенным ощущением брошенности, покинутости на произвол судьбы. Странное дело, прежде он не чувствовал ничего похожего на помощь свыше, он должен был лишиться ее, этой поддержки из неведомого могущественного источника, чтобы осознать некогда бывшее при нем, а ныне утраченное благословение. И палочка, таинственная подвеска, покрытая словами несуществующего языка, – она будто умерла. Он уже не улавливал в ней подспудной жизни – подозрительной, возможно, даже грозной, но все-таки жизни. Теперь у Дана на груди болталась, цепляясь за майку, бестолковая, слишком большая побрякушка. Он с озлоблением гнал прочь от себя мысль о том, что для учителя это может означать самое худшее… Пораженчество и слабость! Учитель (а кто еще это мог быть?) и так сделал для своего недостойного воспитанника слишком много, столько времени выручая его и Тейю, и если сейчас ему не до чудесного вмешательства в их судьбу, что ж, Дан обязан справиться сам.
Кроме того, он чуял… что-то. Зов не Зов – а так, то ли была эманация, то ли не было… Чаще ночью, изредка днем, но совсем легонько, почти неуловимо. Он даже не пытался отследить источник, безнадежное это дело. Дан пользовался привычным для себя понятием Зова, но если тот шел изнутри, властно приказывая ловчему идти навстречу своей миссии, то это нынешнее нечто доносилось издалека, от кого-то или чего-то внешнего, то есть, строго говоря, как раз и было подлинным зовом. Призывом.
Или не было?
Да, еще ведь оставались соплеменники. Небывало многочисленная команда ловчих в компании мага все еще бродила где-то поблизости, и ни Дан, ни Тейю, никто во всех трех мирах не сумел бы предсказать, когда, в какой злополучный миг ненароком проявленная оборотнем сила поможет им сузить круги.
Как тут не стать параноиком.
Раз в приступе детской растерянности Дан даже кинулся к Сигизмунду. Он большой, сильный, он поможет – вот как это выглядело! Его подспудный страх перед загадочным знакомцем отступил, Дан был готов героически откровенничать и задавать встречные вопросы, требуя на них ответить. К чему он не был готов, подлетая к музейным дверям, так это к препятствию в виде вахтерши.
– Никакого тута архива нету, – изрекла она в ответ на его решительное «я в архив», подозрительно принюхиваясь к Дану.
Новенькая, решил ловчий, хотя бабуся была очень даже старенькая и вид имела такой, будто просидела в закутке у входа лет сорок, не меньше. Пришлось притормозить, пуститься в выяснения, но чем дальше, тем меньше становилось ясности. После долгих препирательств бабуся признала существование при музее какой-никакой «читальни» – и не архива вовсе, а так, небольшого собраньица книг и журналов для внутреннего употребления, – однако ни компьютерами, ни тем паче архивариусом это вечно запертое заведение похвастать не могло. Дан пробовал зайти с другой стороны, назвал имя, но ни Сигизмунда, ни кого похожего, ни вообще какого угодно сотрудника мужского пола собеседница не помнила, да и припомнить не пыталась.
– Какие у нас мужчины-то, бабье одно, – прокомментировала вахтерша в таком унынии, будто устроилась на работу не ради приработка, а с расчетом подловить жениха.
Дан не ожидал, что исчезновение Сигизмунда вкупе со всей историей их знакомства и даже, можно сказать, дружбы окажется таким ударом. Он не понимал толком, зачем ищет непростого архивариуса, на что рассчитывает, но именно после провала в музее чувство заброшенности прочно расположилось в его душе.
По пути в родовые земли Саора нет-нет да и возвращался мыслями к занимательному мышонку в серой мантии. Когда он возьмет власть… О, любой нормальный человек скажет, что самое правильное будет мышонка этого своеобразного убрать. Радикально. Так оно спокойнее.
Спокойнее-то спокойнее, да только скучно это! К тому же Саора не склонен был относить себя к числу нормальных людей. С ним наверняка согласилась бы, если б кто спросил, красотка Талла, старшая фрейлина и родная сестра императрицы. Которая ерзала сейчас на занозистых досках в тесном, как детский гробик, подкаретном ящике, скорченная и скрученная, с вывернутыми за спину руками. Едва ли она отнесла бы Саору к числу нормальных людей. И вообще людей. Сам он путешествовал с куда большим комфортом, коротая путь за увлекательной игрой. Где-то там, во дворце, ждала скорых уже родов императрица. А рядом с ней шагала, говорила, причесывалась, приседала с поклонами слепленная из магии объемная модель дурехи Таллы в натуральную величину. Ниточка тянулась сюда, в карету, в чуткие пальцы будущего императора. Все дальше столица, все длиннее невидимая связь. Поначалу он хотел оставить во дворце саму Таллу, рабски ему преданную, но так оно выходило забавнее, и он решил рискнуть. К моменту отъезда Саора успел провернуть неплохую подготовительную работу – пожалуй, даже излишнюю, настолько скверно обстояло во дворце дело с магической защитой миляги кузена и его семейства. Но в иных делах не грех и перестраховаться.
Иногда вспоминал Териса. Робкий гигант едва не прослезился при расставании и долго глотал пыль, глядя вслед карете. Верный человек. Надежный. Это хорошо. Пригодится. Саоре становилось спокойно и уютно рядом с Терисом – туповатым, верным, жизнерадостным, как молодая псина. С чего бы это?
Чудеса.
А дальше… Дальше и говорить особо не о чем. План Саоры, продуманный до последних мелочей, воплощался в жизнь с неотвратимостью смены Длинного дня Ночью Второй луны. За пару недель до положенного срока императрица разродилась мертвым уродцем. И по столице поползли нехорошие слухи. Дело-то неслыханное! Великое охранительное заклятие, наложенное на родоначальника правящей династии Пред-первым советом магов еще до начала нашего мира, укутывало императора эдаким защитным покрывалом, края которого осеняли и ближайшую родню самодержца. Испокон века люди истово верили – ничего по-настоящему скверного с венценосной семьей приключиться не может. А тут – мертвый принц, еще и монстр к тому же! Нет, нечисто что-то с Его Величеством… Может, грех какой тайный? Об этом, конечно, не вслух, но все же…
Саора много размышлял о природе Великого заклятия, добывал по крупицам любые сведения. Книга та древняя, с Оком на обложке, лишь подтвердила его смелую догадку: универсальность заклятия – сказки для обывателей! Только императора заклял Пред-первый совет, и только от насильственной смерти да магического рабства. Времена такие были, лихие времена – от стрелы, от меча да от враждебной магии оборониться бы, и ладно, и хвала богам. Оттого-то, собственно, и пришлось Саоре изворачиваться, городить одну хитрость на другую. Формально ни убить, ни свергнуть императора невозможно. Другое дело его родня… И Саора пошел в обход, начав с младшего, не рожденного еще сына. День за днем он планомерно травил августейшее отродье прямо в пузе у правительницы магией искажения. Благо рядом терлась верная тетушка Талла, чудесно помягчевшая нравом, всегда готовая услужить брюхатой сестре. Платочек поднести, курениями особыми пропитанный, – очень, говорят, от головокружения помогает, или отварчик один заповедный, от бессонницы. И магия действовала будь здоров как!
Потом принялся за роженицу. Несчастная бабенка, вконец раздавленная потерей, валялась трупом, уставившись в потолок. У изголовья, нежно поглаживая руку сестры, торчала неотвязная Талла – и шептала, шептала, шептала что-то. О грехе, о воздаянии, о проклятии… Император, постаревший, потерянный, всякую минуту готовый разрыдаться, как малое дитя, тоже находил у свояченицы и толику внимания, и драгоценное слово утешения. Супруга, запершись в спальне, принималась бешено метаться и выть при всякой попытке правителя войти к ней, разделить горе… Спальня Таллы оказалась куда доступнее. Она сестрински распахнула объятия измученному слабаку, и все вышло очень естественно, как-то само собой.
Утоление скорби правителя не отнимало много времени, Талла по-прежнему дневала и ночевала при сестре. Не переставая шептать. И так у ней это гладко выходило, что истерзанная мучительными родами императрица нашла-таки в себе силы встать, добраться до окна, толкнуть тяжеленную створку, всю в ажурных литых перехватах, – да и вывалиться наружу вниз головой. Спальня роженицы, как исстари повелось, помещалась на самом верху высоченной Особняковой башни, прозванной так, потому что стоит на отшибе, оборотясь на восход, чтоб легче было окружить защитным барьером магии. Ох, мудры были предки! Что ж мы-то такие разгильдяи? Пренебрегаем традициями, вот и шлепаются у нас императрицы на вымостку внутреннего двора. Барьера никакого, конечно, не поставили – а зря!
Увидев размазанные по двору ошметки, император будто помещался. Талла рыдала, ползая на коленях у его ног, ломала руки, каялась перед всеми богами прошлого и настоящего. В чем каялась? Да в том, что совратила Его Непогрешимое Величество, заставив правителя запятнать августейшую чистоту… Пара дней – и дело было сделано. Доверчивый болван уверился, что именно его загул налево окончательно лишил весь его род расположения Верхних Властителей. Теперь все его помыслы были лишь об одном – спасти единственного сына, избавить от неведомого проклятия. Он, страшный грешник, навлекший все эти бедствия на самых близких, не может более занимать престол, лихорадочно бормотала нежить в облике Таллы, сияя сумасшедшими очами сквозь пелену непросыхающих слез. Чем дольше он остается императором, тем больше страданий притягивает его сила, обернувшаяся погибелью.
И император отрекся. Он отрекся! Саора честно ликовал – чин-чинарем, на верхней площадке замшелой центральной башни наследного замка, как и положено злодею. Под рукой, растопыренная в гремящей паутине из цепей, все еще цеплялась за жизнь настоящая Талла. Не ошибся он в ней, живучая оказалась. В нечастые минуты просветления принималась хрипеть самообвинения. И он как-то раз досадливо отмахнулся: уймись, мол, ты-то здесь при чем! Ты что же, дуреха, в самом деле считала, что орудующая во дворце кукла приводится в действие силой твоего страдания? Таллу это потрясло – и добило. Похоже, она и держалась-то до сих пор на одном только убеждении, что ее мучения небеспричинны. А оказалось – все это просто так. Саору это ее смертельное изумление малость позабавило. Ну помогло скинуть напряжение. Вообще, странноватое было время. Не так все ожидалось. Он и не чувствовал почти ничего. Волновался, конечно, и только. Даже весть об отречении особо не всколыхнула. Таллу он сразу не убрал, отвлекся в суете, а там оно и забылось как-то. Потом, спохватившись – уж на пути в столицу, – хотел было отправить приказ слугам, чтоб сняли, да и махнул рукой. Провались оно, не до того сейчас было. Налившийся, тяжелый, густо пахнущий плод – власть – уже покачивался на ветке, готовый сорваться в любой момент.
Дел-то осталось всего ничего. Император отрекся. И вместе с короной снял с себя – сам снял, по собственной своей воле! – то, чего никто, будь он хоть маг из магов, не смог бы содрать с него насильно. Защиту охранительного заклятия… Собирался отшельничать, грехи замаливать, а сам взял да и с собой покончил. Вот оно как все обернулось.
Тут, конечно, все спохватились, забегали. Маги из Совета, тараканы бородатые, ударились в панику и ну бормотать заклинания! Хуже всего, что ловчих понагнали полный дворец. Защитный круг поставили. Работа требовалась ювелирная, а время поджимало. Надо было успеть покончить с принцем прежде, чем к нему перейдет наследственное охранительное заклятие, покамест болтающееся без хозяина. Формально возводимый на трон наследник будет считаться как бы не вполне императором в течение целого года сложносочиненных церемоний. Но Саору сейчас заботила лишь одна – Возложения Силы. Тоже не одного дня дело, да и строгий траур, по-хорошему, стоило бы принять во внимание, однако маги гнали во весь опор. Скорее, скорее, лишь бы обезопасить последнего из рода! В общем, пришлось и понервничать, и повозиться. Саора не спал, не ел – и оживал на глазах. Интересно ведь, кто кого! Справился, конечно. Подросток, которому едва сравнялось двенадцать, не стал, понятное дело, кончать с собой. Его убили. И не кто-нибудь, а родная тетка, Талла, то ли свихнувшаяся от череды трагедий, то ли пораженная тем же таинственным проклятием, что в рекордные сроки извело под корешок всю императорскую фамилию.
Всю – да не совсем. Чуть поулеглось всеобщее беснование, и про Саору вспомнили, даже в Книги Родов заглядывать не пришлось. Родня он был императору не ахти какая, но капля-другая царственной крови в нем все-таки играла. И при нынешнем безнаследии, равного которому не было до сих пор, да и быть не могло, эта капля решала все.
А Саора – что ж, он скромнехонько сидел себе в родовом имении, не высовывался, о себе не напоминал. Сидел, ждал. Ждал, стиснув зубы, до хруста, с каким входят один в другой два рубящихся в смертном бою клинка. Ждал с запредельным терпением не человека даже, а животного. Некрупного, осмотрительного, безжалостного, вроде пещерной крысы.
И дождался.
Ох…
Так шли дни, и Лилия привыкла… Да ни черта она не привыкла, по правде-то говоря! А вы – вот вы смогли бы привыкнуть к непрерывному потоку самых настоящих, первостатейных чудес? Она – нет, и каждое новое подтверждение всемогущества дорогого Мунечки наполняло ее восхищением и трепетом. Как юную восторженную, прости господи, девушку. Разве что одно в ней изменилось – постепенно она приучилась ему доверять. Всем этим его комплиментам, и восхвалениям, и ласковым нашептываниям. В чем уж тут причина – не ее ума дело. Может, он малость того, чудной, видит все как-то по-своему, не так, как другие люди. В ней вот – красавицу молодую видит. Так ведь и сам он – другой, не самый обычный человек. Стало быть, повезло ей.
Но однажды это хрупкое, как оранжерейный цветок, доверие подверглось суровому испытанию.
Сигизмунд в очередной раз куда-то делся. Лилия, как водится, все по дому переделала, чего найти смогла, – Анелия, будь она неладна, уж больно старательная, так все вылижет, что ей и дел-то никаких не останется, – ну и села телевизор посмотреть. Взяла пульт, ткнула кнопочку, в телевизоре зашуршало, и экран осветился. Передача шла какая-то странная – и не фильм, и не ток-шоу, а вроде как съемка самодельная, когда люди друг дружку на камеру снимают. Девочка молоденькая – красивая такая, стройненькая, тоненькая, кудри рыжие по плечам, – сидела на диване с книжкой на коленях. Коленки у нее были голые, да и многое выше колен торчало из-под халатика-обдергайки. Желтого, пушистого, чем-то он Лиле знакомым показался, но додумать она не успела – девушка в телевизоре легко поднялась (Лилия завистливо вздохнула) и пошла. А камера за ней. Рыженькая прошла в ванную – тесную, обшарпанную, теперь таких по телеку-то и не увидишь, только в жизни остались, – и…
И у Лилии страшно, тяжко стиснуло сердце.
…стала раздеваться. Невидимая камера бесстыдно следила, как голое гибкое тело выскальзывает из махровой ткани, как тонкие пальчики стягивают трусики с бедер… Сердце вырвалось из тисков, содрогнулось и пошло колотиться, как ненормальное, Лилии стало так жарко, что она враз вся взмокла, и скользкий от пота палец ткнулся в проклятую кнопку. Красотка, занесшая ногу над краем ванны, исчезла.
Сперва не было ничего. Потом струйка пота стекла из-под правой груди на живот, и Лилия остро ощутила, какое у нее оплывшее, безобразное тело. Жалкое тело. Жалко. Так жалко было – не себя даже, а сказки, волшебной сказки, в которую она успела поверить. А пока она упивалась иллюзиями, Сигизмунд ходил куда-то в чужую убогую комнатенку, и снимал на камеру тощую рыжую тварь, и ходил за ней в ванну, где она, сучка, так равнодушно, так бесстыдно раздевалась, словно была совсем одна!
Или он это не сейчас снимал? Чай, не мальчик, кого-то ведь и до Лилии… за ручку держал. И на море возил, и бронзовые канделябры на белую скатерть ставил и… Ох! Слезы закапали сами собой, и Лилии так стало больно и так жалко себя, несчастную, ненужную, плачущую, что и сил не было крепиться.
Только он ли снимал-то? Вот ведь она дура слезливая! Мало ли сейчас всяких фильмов паскудных продается по ларькам? Да что ларьки! В телевизоре, и не очень даже поздно, такую похабщину показывают, что срам просто. Лилия, решительно хлюпнув носом, вскочила, но тут же обмякла опять.
Какая разница, кто снимал… Смотрел-то ведь точно он, больше некому. Сейчас смотрел, при ней, при Лилии. Ой, мама, мамочка, и зачем же ты меня, дуру разнесчастную, на свет…
А может, не при ней? А? Может, оно раньше все было? Кассету просто забыл в магнитофоне, за ненадобностью. А она случайно не на ту кнопку нажала, вот и заиграло оно, паскудство это. Проверить надо, вот что. Посмотреть, может, пыль на ней, на кассете, или еще что. И Лилия, заказав себе дальнейшие колебания, метнулась к огромному экрану.
Видеомагнитофона не было. Ничего похожего. Больше того, телевизор вообще не был включен в розетку. Вот он, шнур с вилкой на конце, лежит себе за тумбой. Ну точно, это ж она сама, как уборку последний раз делала, все поотключала. Уж Муня и журил ее, и объяснял, а она все вилки из розеток выдергивает, боится, как бы не жахнуло. Да что же это? Лилия в растерянности оглянулась. В дверях стоял Сигизмунд. Увидев ее зареванное лицо, кинулся, обнял, всю обцеловал. Ну, говорит, душа моя, выкладывай. Лилия набрала воздуха, шумно выдохнула, собираясь с духом. И выложила.
Оказавшись на улице, Мирон сразу же распрощался с недоумевающим, обеспокоенным Войко, напоследок уверив его, что чувствует себя прекрасно и немедля идет домой отсыпаться. Но убедившись, что неутомимый приятель покинул двор в поисках новых жертв, воровато скользнул обратно в подъезд и взлетел на верхний этаж. К его изумлению, Боруч открыл сразу же, будто дожидался под дверью.
– Знал, что вы вернетесь, – простонал он, глядя на Мирона, как на ложку касторки, с покорностью и отвращением.
– Знали?
– Ну я ж как-никак ясновидящий! Ладно, идемте.
Семеня впереди Мирона по коридору, хозяин непрестанно жаловался:
– И чего вы только пришли? Что вам только понадобилось? Ну скажите, что вам от меня надо? Я честный человек, я не делаю ничего плохого, я…
– Подождите, господин Боруч. Скажите одно: вы действительно, ну… что-то можете?
Тот глянул украдкой, с непонятным выражением. Растерянность, непонимание? Страх?
– Что вам надо?
– Объясните, что произошло только что. Когда мы держались за шар.
Боруч выкатил глаза:
– Молодой человек, не морочьте мне голову! Не знаю, кто вы такой, как устраиваете эти свои фокусы, но…
– А про бабушку – правда?
– Отчасти, – нахохлился потомственный маг. – Бабушка в горах жила, травы знала. Людей лечила, животных, звери ее слушались. Предсказывать маленько могла, но это когда как. То, говорила, вижу, а то нет ничего. Она с воды читала, из тазика оцинкованного.
Мирон даже развеселился:
– А вы, значит, на высокие технологии перешли?
– А идите вы…
Помолчали, глядя каждый в свою стену.
– Мне ведь помощь нужна, господин Боруч. Я человека одного ищу и…
– Это не ко мне, это в сыскное.
– Да я сам оттуда! Вы… вы поймите, господин Боруч, это не то. Это… я и сам не знаю что. Еще и пещера эта дурацкая… И страшно так, особенно ночью!
Боруч отстранился.
– Вы ведь увидели что-то – там, в шаре. Что-то ведь было! Значит, можете…
– Да не могу я ничего!
– Можете! Вот и бабушка ваша – вода, тазик… Это ж у вас наследственность!
Мирон и сам не заметил, что с каждым следующим безумным аргументом делает шаг к Боручу. Трясущийся потомственный маг пятился, пока было куда отступать, но, наконец, припертый спиной к шкафу, кивнул.
Забытая в суматохе сфера по-прежнему лежала на алтаре. Оба с опаской приблизились к ней, настороженно вглядываясь, будто ожидали от банального куска стекла нехорошей каверзы. Мирон первый решился протянуть к ней руки. Ничего не произошло. Остывшая мертвая вещь.
– Подсветку включать? – смущенно осведомился кудесник.
– Давайте. Пусть все будет, как в первый раз.
После долгих колебаний Боруч наконец коснулся Мироновых рук. Снова свет, снова дым. На мгновение Мирон устыдился собственных действий, остро прочувствовав абсурд происходящего, но тут властно раскрылись пульсирующие недра, и Мирон ухнул в никуда, увлекая следом чужое вопящее тело.
– Где мама? Хочу к маме!
– Малыш…
– К маме хочу!
– Мамы нет, она ушла.
– Куда?
– Я не знаю.
– А папа?
– Тоже.
– Почему-у???
– Не знаю, отстань!
– Они в пещере, да?
– Мирон!
– Скажи, в пещере?
– Никому. Никогда. Не говори. Про пещеру. Понял? Ладно, не реви. Ну не реви, успокойся!
– А ты?
– Что я?
– Ты не уйдешь? Нет?
– Нет, малыш. Я не уйду…
Мирон видел что-то еще, чудное и пугающее, но все это было неважно – он узнал лицо. Узнал лицо! И понял это, и принял, потому что ему снова было восемь, и для него, восьмилетнего осиротевшего ребенка, это было не запретным воспоминанием, которое нельзя выпускать из подпола, чтобы не свихнуться, а единственно возможным сейчас. Самой его жизнью, его семьей. Тем, что от нее осталось.
– У меня сестра есть, – выкрикнул он прежде, чем «сейчас» превратится в «когда-то давно», чтобы вновь стать «никогда».
И это обыденное вроде бы сообщение стало признанием всего того, что умерло в маленьком Мироне целую жизнь назад. Катастрофа, гибель родителей, их с сестрой чудесное спасение… Они никогда об этом не говорили, даже друг с другом, но Мирон был убежден: она тоже оказалась там, в пещере за водопадом, за долю секунды до лобового столкновения и взрыва, чтобы очнуться и зареветь на безопасной уже обочине возле догорающего остова родительской машины. Потом был бабушкин дом и несколько лет относительного счастья, но и бабушку они потеряли, и сестра, тогда пятнадцатилетняя, добилась, чтобы их с младшим братом оставили в покое. Мирон не попал в приют, потому что она пошла мыть тарелки в столовку. Собирать грязные подносы, протирать склизкой губкой столы… И пока она все это делала, в нем, в Мироне, еще оставалось что-то от того далекого, смутно помнящегося малыша в ясельной рубашечке, что один в целом мире созерцал первый снег. А когда исчезла и она – тихо, незаметно, будто растаяв, – для него все закончилось. Нынешний Мирон только в автобиографии посещал детский сад и учился в школе. На самом деле он явился на свет уже шестнадцатилетним, и этого было никак не поправить. Сестру не нашли. Ни живую, ни мертвую. Будто и не было.