Прежде всего я объясню, что это за бумаги. Вам не придется сетовать, что я сделал вас своим слепым орудием. Это официальные свидетельства моего развода с Жозефиной и законного брака с Марией-Луизой, а также рождения нашего сына и наследника, короля римского. Если мы не сможем доказать это, будущие претензии моей семьи на французский трон рухнут. Кроме того, тут на сорок миллионов франков ценных бумаг — это огромная сумма, друзья мои, но она стоит не больше, чем вот этот хлыст, по сравнению с документами, о которых я говорил. Я говорю вам все это, чтобы вы поняли, какой огромной важности дело я вам поручаю. А теперь слушайте, я скажу, где вы получите эти бумаги и что должны с ними сделать.
Сегодня утром в Париже их вручили моему преданному другу графине Валевской. В пять часов она в своей голубой дорожной карете выедет в Фонтенбло. Сюда она прибудет между половиной десятого и десятью. Бумаги будут спрятаны в карете, в тайнике, который не известен никому, кроме нее. Она предупреждена, что карету при въезде в город остановят три конных офицера, и передаст вам пакет. Жерар, вы моложе всех, но старший по чину. Возьмите вот это кольцо с аметистом, вы покажете его графине как условный Знак, а потом отдадите его ей вместо расписки.
Получив пакет, вы поедете лесом до разрушенной голубятни. Возможно, я буду ждать вас там, но если я сочту это опасным, то пошлю своего личного камердинера Мустафу, чьи приказания вы должны исполнять, как мои собственные. Крыши у голубятни нет, и сегодня полнолуние. Справа от входа у стены вы найдете три лопаты. Выкопайте в северо-восточном углу, ближайшем к Фонтенбло, слева от входа, яму в три фута глубиной. Закопав бумаги, вы аккуратно разровняете землю, а потом явитесь ко мне во дворец с докладом.
Таков был приказ императора, ясный и исчерпывающий во всех подробностях, как это умел делать он один. Кончив, он заставил нас поклясться сохранить тайну до его смерти и до тех пор, пока бумаги останутся там. Снова и снова он заставлял нас клясться в этом и наконец отпустил.
Полковник Депьен жил в гостинице «Большой фазан», и там мы все вместе выпили. Мы привыкли к самым невероятным превратностям судьбы, это составляло неотъемлемую часть нашей жизни, и все же мы были взволнованы и растроганы необычайным разговором с императором и мыслью о великом деле, которое нам предстояло совершить. Мне посчастливилось трижды получать приказ из уст самого императора, но ни случай с Братьями из Аяччо, ни знаменитая поездка в Париж не таили в себе таких возможностей, как это новое, необычайно ответственное поручение. — Если дела императора поправятся, — сказал Депьен, — мы еще доживем до того, что нас произведут в маршалы. И мы выпили за свои будущие треуголки и жезлы. Мы условились, что поедем порознь и соберемся у первого столба на парижской дороге. Так мы избежим всяких слухов, которые могут возникнуть, если увидят вместе троих таких знаменитых людей. Моя верная Фиалка потеряла в то утро подкову, и когда я вернулся, кузнец ее ковал, поэтому, приехав на место встречи, я уже застал там своих товарищей. Я взял с собой не только саблю, но и пару новых английских нарезных пистолетов с деревянной колотушкой для забивания зарядов. Я заплатил за них у Трувеля, на рю де Риволи, сто пятьдесят франков, но зато они били дальше и точнее всяких других. При помощи одного из этих пистолетов я спас в Лейпциге жизнь старику Буве. Ночь была безоблачная, и за спиной у нас ярко светила луна так, что перед нами по белой дороге все время двигались три черных всадника. Но леса в тех местах до того густые, что мы не могли видеть далеко. Большие дворцовые часы уже пробили десять, а графини все не было. Мы начали уже опасаться, что ей по какой-либо причине не удалось выехать. Но потом мы услышали стук колес и цоканье копыт. Сперва они были едва слышны. Потом стали громче, яснее, отчетливее, и, наконец, из-за поворота показались два желтых фонаря, при свете которых мы увидели двух больших гнедых лошадей, запряженных в высокую голубую карету. Форейтор осадил их в нескольких шагах от нас, они храпели и роняли с морд пену. В мгновенье ока мы очутились у кареты и отдали честь, приветствуя даму, чье бледное, прекрасное лицо смотрело на нас из окна.
— Перед вами трое офицеров, которые действуют по приказу императора, мадам, — сказал я негромко, наклонившись к открытому окну. — Вы предупреждены, что мы будем вас ждать.
У графини было очень красивое, белое, как мрамор, лицо — такие лица мне особенно нравятся, — но, глядя на меня, она становилась все белее и белее. Резкие морщины избороздили ее лицо, и она прямо у меня на глазах вдруг превратилась из молодой женщины в старуху.
— Мне совершенно ясно, — сказала она, — что вы трое — низкие обманщики. Если бы она дала мне своей нежной ручкой пощечину, я не удивился бы больше. Поразительны были не только слова, но и та горечь, с которой она выдавила их из себя. — Право, мадам, — сказал я, — вы к нам несправедливы. Это полковник Депьен и капитан Тремо. А сам я бригадир Жерар и смею заверить: мне достаточно лишь назвать свое имя, чтобы всякий, слышавший про меня, подтвердил…
— Ах, негодяи! — перебила она меня. — Вы думаете, что если я всего только слабая женщина, меня так легко провести! Презренные лгуны!
Я взглянул на Депьена, который побледнел от ярости, и на Тремо, свирепо дергавшего себя за усы.
— Мадам, — сказал я холодно, — когда император оказал нам честь, возложив на нас это поручение, он дал мне в качестве условного знака вот этот перстень с аметистом. Я полагал, что три достойных человека могут обойтись и без него, но теперь мне остается только опровергнуть ваши недостойные подозрения, вручив его вам. Она поднесла перстень к фонарю, и выражение безысходного отчаяния исказило ее лицо.
— Это его перстень! — вскрикнула она. — Боже мой, что я наделала! Что я наделала!
Я понял, что произошло нечто ужасное.
— Скорей же, мадам, скорей! — воскликнул я. — Давайте бумаги!
— Я уже отдала их.
— Отдали! Но кому?
— Трем офицерам.
— Когда?
— Полчаса назад.
— Где эти офицеры?
— О господи, если б я знала! Они остановили карету, и я отдала им пакет без колебаний, уверенная, что их послал император.
Это было подобно удару грома. Но именно в такие мгновенья я предстаю во всем своем блеске.
— Оставайтесь здесь, — бросил я товарищам. — Если мимо проедут три всадника, задержите их любой ценой. Мадам опишет вам их внешность. А я мигом вернусь. Стоило мне тронуть повод, и я уже летел в Фонтенбло, как мог лететь только я на моей Фиалке. У дворца я спрыгнул на землю, бросился вверх по лестнице, отшвырнул в сторону лакеев, которые пытались преградить мне путь, и ворвался прямо в кабинет императора. Он и Макдональд с карандашами в руках что-то отмечали на карте, сверяясь по компасу. При моем внезапном появлении он поднял голову и недовольно нахмурился, но, узнав меня, переменился в лице.
— Оставьте нас, маршал, — сказал он и, едва дверь закрылась, нетерпеливо спросил: — Ну, что с бумагами?
— Они пропали! — воскликнул я и в коротких словах рассказал ему, что произошло. Внешне лицо его оставалось спокойным, но я видел, что компас дрожит у него в руке.
— Вы должны вернуть их, Жерар! — воскликнул он. — На кон поставлена судьба моей династии. Не теряйте ни секунды! В седло, скорее в седло!
— Кто эти люди, ваше величество?
— Не знаю. Я окружен изменниками. Но они доставят бумаги в Париж. И уж, конечно, прямо к этому мерзавцу Талейрану! Да, да, эти люди едут в Париж, их еще можно догнать. Три лучших скакуна из моей конюшни и…
Я не стал дожидаться конца фразы. Я уже бежал вниз по лестнице. Уверяю вас, и пяти минут не прошло, как я уже галопом вылетел на Фиалке из города, держа обеими руками в поводу двух лучших арабских скакунов императора. Мне предлагали трех, но после этого я никогда не посмел бы взглянуть в глаза моей Фиалке. Я сам любовался собой, когда подлетел к своим товарищам, озаренный луной, и осадил коней у самых их ног.
— Никто не проезжал?
— Никто.
— В таком случае они на парижской дороге. Скорей в погоню!
Храбрые офицеры не заставили себя ждать. В одно мгновенье они уже сидели на императорских конях, а своих бросили у обочины. И мы пустились в погоню: я — посередине, Депьен — справа, а Тремо — чуть позади, потому что был тяжелее нас. Боже, какая это была скачка! Двенадцать подков грохотали по твердой, ровной дороге. Мелькали тополя и луна в их ветвях, черные полосы и серебряные пятна — миля за милей лежал наш путь все по той же, словно расчерченной квадратами дороге; впереди мчались наши тени, а сзади клубилась пыль. С грохотом проносясь мимо домов, мы слышали скрежет засовов и скрип ставен, но, прежде чем люди успевали взглянуть нам вслед, мы превращались в три маленьких, темных пятнышка. Когда мы въехали в Корбель, пробило полночь, но конюх, держа в каждой руке по ведру, стоял у гостиницы, и его тень ложилась на полосу золотого света, падавшего из открытой двери. — Три всадника! — крикнул я, задыхаясь. — Здесь не проезжали три всадника? — Я только что поил их коней, — отвечал он. — По-моему они…
— Вперед, друзья, вперед!
И мы помчались дальше, высекая подковами искры из булыжной мостовой городка. Жандарм попытался остановить нас, но его голос утонул в грохоте и треске. Дома мелькали мимо, и вот уж мы снова на дороге, а до Парижа еще добрых двадцать миль. Как могли эти люди уйти от нас, если их преследовали на лучших скакунах Франции? Ни один не отстал ни на шаг, но фиалка все время была на полкорпуса впереди. Она скакала не в полную силу, и я чувствовал, что стоит мне дать ей волю, и императорские скакуны увидят ее хвост.
— Вот они! — воскликнул Депьен.
— Теперь не уйдут! — проворчал Тремо.
— Вперед, друзья, вперед! — снова воскликнул я. Белая дорога убегала вдаль в лунном свете. И далеко впереди мы увидели трех всадников, припавших к шеям лошадей. Мы настигали их, с каждым мгновеньем они становились все больше и отчетливей. Я уже ясно видел, что двое, которые скакали по краям, закутаны в плащи и едут на гнедых лошадях, а тот, что посередине, в егерском мундире и конь под ним серый. Они скакали рядом, но по аллюру среднего коня было видно, что он самый свежий. А тот, кто сидел на нем, видимо, был главным, потому что он то и дело оборачивался, измеряя взглядом расстояние между нами, и лицо его белело в лунном свете. Сначала оно казалось сплошь белым, потом его как бы перечеркнули усы, и, наконец, когда нам в ноздри начала забиваться пыль, поднятая копытами их коней, я узнал этого человека.
— Стойте, полковник де Монтлюк! — крикнул я. — Именем императора приказываю вам остановиться!
Я много лет знал его как смелого офицера и отъявленного негодяя. И кроме того, между нами были кое-какие счеты, потому что он убил в Варшаве моего друга Тревиля, спустив курок, как говорили, за секунду до того, как секундант бросил платок. Едва я выкрикнул эти слова, оба его спутника обернулись и выстрелили в нас из пистолетов. Я услышал, как Депьен отчаянно вскрикнул, и в тот же миг мы с Тремо выстрелили в одного и того же. Он повалился вперед, уронив руки вдоль шеи лошади. Его товарищ, пришпорив коня и обнажив саблю, поскакал прямо на Тремо, раздался лязг, какой можно услышать, когда сильный удар парируют еще более сильным. Но я даже не повернул головы, а в первый раз тронул Фиалку шпорой и помчался вслед за главным негодяем. То, что он бросил своих товарищей и пустился наутек, само по себе было достаточным основанием, чтобы мне тоже бросить своих и гнаться за ним. Он выиграл сотни две ярдов/но моя добрая лошадка наверстала их, не проскакали мы и двух миль. Напрасно он пришпоривал и нахлестывал коня, как артиллерийский ездовой, когда увязнет пушка. С него слетела шляпа, и лысина засверкала под луной. Но как он ни старался, все равно стук копыт становился все ближе и ближе за его спиной. Я был уже в двадцати шагах от него, и «тень моей головы касалась тени его ноги, как вдруг он с проклятьем повернулся в седле и разрядил оба пистолета один за другим прямо в Фиалку.
Я сам так часто бывал ранен/ что не сразу и сосчитаю, сколько раз. Меня ранили из ружей, из пистолетов, осколками ядер, не говоря уж о том, что неоднократно протыкали штыком, копьем, саблей и наконец шилом, что было всего больнее. И все же ни одно из этих ранений не причинило мне такого нестерпимого страдания, как в ту минуту, когда я почувствовал, что бедное, бессловесное, кроткое существо, которое я любил больше всех на свете, кроме моей матушки и императора, зашаталось и споткнулось подо мной. Я вынул из кобуры второй пистолет и выстрелил этому негодяю прямо между лопаток. Он сильно хлестнул по боку свою лошадь, и я уже думал, что промахнулся. Но потом я увидел на его зеленом егерском мундире расползающееся темное пятно, он стал клониться в седле, сначала едва заметно, а потом все больше, и наконец упал, запутавшись ногой в стремени, и волочился по дороге, пока у лошади не стало сил тащить его, и тут я схватил покрытую пеной узду. Когда я остановил лошадь, кожаное стремя ослабло, и нога, обутая в сапог, упала на землю, громко звякнув шпорой. — Бумаги! — воскликнул я, соскакивая с седла. — Немедленно!
Но тело в зеленом мундире уже лежало на земле бесформенной грудой, озаренное луной, руки были причудливо раскинуты, и я понял, что с ним все кончено. Пуля пронзила ему сердце, и лишь железная воля так долго удерживала его в седле. Он был упрям при жизни, этот Монтлюк, и, надо быть справедливым, остался таким же в смертный час. Но я думал о бумагах — только о них. Я расстегнул его мундир и ощупал рубашку. Потом обыскал кобуры и подсумок. Наконец стянул с него сапоги и, отпустив подпругу у лошади, пошарил под седлом. Не осталось ни одного самого укромного местечка, которое я не обыскал бы. Но тщетно! Бумаг при нем не было.
Ошеломленный этим ударом, я готов был сесть у обочины дороги и заплакать. Видно, судьба ополчилась против меня, а перед таким противником не стыдно спасовать и доброму гусару. Я стоял, обняв за шею мою бедную, раненую лошадку, и пытался собраться с мыслями, чтобы решить, как быть дальше. Для меня не было секретом, что император не слишком высокого мнения о моем уме, и я жаждал доказать ему, что он ко мне несправедлив. У Монтлюка бумаг нет. И все же Монтлюк пожертвовал своими спутниками, только бы удрать. Тут я ничего не мог понять. Но, с другой стороны, было ясно, что если у него бумаг нет, значит, они у одного из тех двоих. Один убит, это я знал точно. Второй, когда я ускакал, дрался с Тремо, и если ему удалось уйти от этого старого рубаки, он все равно не минует меня. Значит, надо ехать назад.
Прикинув все это, я перезарядил пистолеты. Потом сунул их в кобуры и осмотрел свою лошадку, которая все время мотала головой и прядала ушами, словно хотела сказать, что такой ветеран, как она, не станет обращать внимания на пустяковые царапины. Первая пуля только скользнула по ее лопатке, оцарапав кожу, словно поверхность стены. Вторая рана была серьезнее. Пуля прошла через мускулы шеи, но кровь уже не текла. Я подумал, что, если она ослабеет, я пересяду на серого коня Монтлюка, а пока повел его в поводу, потому что это был хороший конь и стоил он по меньшей мере пятнадцать тысяч франков, а я имел на него все права.
Теперь я горел нетерпением поскорей вернуться назад, но только пустил Фиалку вскачь, как вдруг увидел в поле у дороги что-то блестящее. Это было медная отделка на егерской шляпе, слетевшей с головы Монтлюка; при виде ее я даже подпрыгнул в седле. Как могла шляпа слететь? Ведь она тяжелая. А не бросил ли он ее нарочно? Она лежит шагах в пятнадцати от дороги! Ну конечно же, он бросил ее, когда понял, что ему от меня не уйти. А если так… Не теряя времени, я соскочил с лошади, и сердце у меня билось так, словно я мчался в атаку. Да, теперь все в порядке. Там, в его шляпе, были бумаги, свернутые трубкой, обернутые в пергамент и перевязанные желтой лентой. Я вытащил их одной рукой и, держа шляпу другой, заплясал от радости в лунном свете. Император увидит, что не ошибся, когда поручил это дело Этьену Жерару.
У меня на груди, у самого сердца, был потайной карман, где я хранил всякие дорогие для меня мелочи, и туда я засунул бесценный сверток. Потом вскочил на Фиалку и поехал посмотреть, что сталось с Тремо, но вдруг вдали, в поле, заметил всадника. Через мгновенье я услышал топот копыт и увидел при свете луны императора; он был в сером сюртуке и треуголке, верхом на белом жеребце — таким я часто видел его на поле сражения.
— Ну! — крикнул он по своему обыкновению грубым фельдфебельским тоном. — Где мои бумаги?
Я подскакал к нему и подал их без единого слова. Он разорвал ленту и быстро пробежал их глазами. Лошади наши стояли голова к хвосту, и он положил мне левую руку на плечо. Да, друзья мои, меня, простого, скромного человека, обнял мой великий повелитель.
— Жерар! — воскликнул он. — Вам нет равных! Я, конечно, не стал ему возражать и покраснел от радости, видя, что наконец-то справедливость восторжествовала. — А где же похититель, Жерар? — спросил он.
— Мертв, ваше величество.
— Вы убили его?
— Он ранил мою лошадь, ваше величество, и удрал бы, если б я его не пристрелил.
— Вы его узнали?
— Это де Монтлюк, ваше величество, командир егерского полка.
— Так, — сказал император. — Мы отрубили щупальце, но рука, которая ведет главную игру, все еще недосягаема. — Он помолчал, склонив голову на грудь. — Ах, Талейран, Талейран, — услышал я его шепот, — будь я на твоем месте, а ты на моем, ты раздавил бы змею, когда она была у тебя под каблуком. Я знал, каков ты, целых пять лет и все же пощадил тебя, а теперь ты норовишь меня ужалить. Но ничего, Жерар, — добавил он, поворачиваясь ко мне, — пробьет мой час, и когда он пробьет, клянусь, я не забуду своих друзей, так же как и врагов.
— Ваше величество, — сказал я, потому что тоже успел поразмыслить, — ваши планы насчет этих бумаг, видно, дошли до ушей врагов. Но я надеюсь, вы не думаете, что это случилось из-за какой-либо нескромности моей или моих товарищей? — Как я могу это думать? — отвечал он. Ведь заговор составлен в Париже, а вы получили от меня приказ всего несколько часов назад.
— Так каким же образом…
— Довольно! — резко оборвал он меня. — Вы забываетесь.
Вот так он всегда. Мог беседовать с человеком, как с другом или братом, а потом, когда тот забывал, какая пропасть отделяет его от императора, вдруг словом или взглядом напоминал, что она все так же широка и бездонна. Бывает, я ласкаю свою старую собаку и она осмеливается положить лапу мне на колено — тогда я сбрасываю ее и вспоминаю императора и эту его манеру.
Он повернул лошадь, и я молча поехал вслед за ним, а на душе у меня было тяжко. Но когда он снова заговорил, его слова сразу заставили меня забыть обо всем. — Я не мог уснуть, не узнав, как у вас дела, — сказал он. — Я заплатил за эти бумаги дорогой ценой. У меня осталось не так много старых солдат, чтобы я мог позволить себе в одну ночь потерять двоих.
Когда он сказал «двоих», я весь похолодел.
— Полковник Депьен убит выстрелом из пистолета, ваше величество, — пробормотал я,
— А капитан Тремо зарублен. Подоспей я на пять минут раньше, я мог бы спасти его. А негодяй ускакал в поле.
Я вспомнил, что за секунду до того, как подъехал император, я видел всадника. Чтобы избежать встречи со мной, он свернул в поле, но знай я, кто он, и не будь Фиалка ранена, старый солдат не остался бы неотмщенным. Я с грустью вспоминал о том, как ловко он владел саблей, и думал, что, вероятно, его погубила ослабевшая рука, как вдруг Наполеон заговорил снова.
— Да, бригадир, — сказал он, — теперь вы один будете знать, где спрятаны мои бумаги.
Быть может, мне это только показалось, друзья мои, но, откровенно говоря, я не уловил в голосе императора сожаления. Однако не успела эта горькая мысль промелькнуть у меня в голове, как он доказал мне, что я к нему несправедлив. — Да, я дорого заплатил за эти бумаги, — сказал он, и я услышал, как они захрустели под его рукой. — Ни у кого не было таких преданных слуг — ни у кого, с тех пор как стоит мир.
Тем временем мы подъехали к месту схватки. Полковник Депьен и человек, которого мы застрелили, лежали рядом поодаль от дороги, а их лошади преспокойно паслись среди тополей. Капитан Тремо лежал прямо перед нами на спине, раскинув руки и ноги, еще сжимая обломок сабли. Мундир его был расстегнут, и большой кровавый лоскут, как темный платок, торчал из ворота белой рубашки. Из-под огромных усов блестели оскаленные зубы.
Император спешился и наклонился над убитым.
— Он был со мной с самого Риволи, — сказал он печально. — Это один из моих старых ворчунов, которые воевали еще в Египте.
И этот голос воскресил человека из мертвых. Я увидел, как его веки дрогнули. Он шевельнул рукой и на несколько дюймов сдвинул эфес сабли. Это он пытался поднять ее, приветствуя императора. Потом челюсть у него отвисла, и обломок сабли, звякнув, упал на землю.
— Да пошлет нам судьба столь же геройскую смерть, — сказал император, выпрямляясь, и я от всего сердца добавил:
— Аминь.
Шагах в пятидесяти от нас была усадьба, и хозяин, разбуженный стуком копыт и треском выстрелов, выбежал на дорогу. Теперь мы увидели его, — онемевший от страха и удивления, он глядел на императора во все глаза. Его заботам мы и передали всех четырех убитых и лошадей. Я счел за лучшее оставить у него Фиалку, а самому пересесть на серого жеребца Монтлюка, потому что мою лошадь он мне наверняка отдаст, а с чужой могут возникнуть затруднения. Кроме того, рана моей Фиалки требовала лечения, а нам предстоял обратный путь.
Сначала император был молчалив. Быть может, смерть Депьена и Тремо все еще тяготила его душу. Он всегда был сдержан, и в эти трудные времена, когда каждый час приносил ему вести об успехе его врагов или отступничестве друзей, нечего было ожидать, что он окажется веселым собеседником. Тем не менее, когда я думал, что он везет на груди бумаги, которые так важны для него и которые всего лишь час назад были, казалось, утрачены безвозвратно, и это я, Этьен Жерар, вернул их ему, я чувствовал, что заслуживаю некоторого внимания. Та же мысль, по-видимому, пришла в голову и ему, потому что, когда мы наконец свернули с парижской дороги в лес, он сам заговорил о том, о чем у меня так и чесался язык его спросить.
— Так вот, — сказал он, — я уже говорил вам, что теперь, кроме вас и меня, ни один человек на свете не будет знать, где мы спрячем эти бумаги. Мой мамелюк отнес к голубятне лопаты, но я не сказал ему, зачем они нужны. С другой стороны, план доставки бумаг из Парижа обсуждался с понедельника. Тайну знали трое: одна женщина и двое мужчин. Женщине я, не колеблясь, доверил бы свою жизнь. Кто их двоих мужчин оказался предателем, я не знаю, но клянусь, что буду знать.
Мы ехали в это время в тени деревьев, и я слышал, как он пощелкивал хлыстом по сапогу и закладывал в нос понюшку за понюшкой, как делал всегда, когда волновался. — Вы, разумеется, удивлены, — сказал он, помолчав, — почему эти негодяи остановили карету не в Париже, а при въезде в Фонтенбло.
Этот вопрос не приходил мне в голову, но я не хотел показаться глупее, чем он меня считал, и сказал, что это в самом деле странно.
— Если б они это сделали, был бы публичный скандал и они рисковали не достичь цели. В Париже им пришлось бы разломать карету на мелкие куски. Он это ловко придумал, насчет Фонтенбло, на это он мастер, и хорошо выбрал людей. Но мои люди оказались лучше.
Не мне, друзья мои, повторять вам все, что сказал император, пока мы ехали шагом под сенью темных деревьев и через посеребренные луной прогалины знаменитого леса. Каждое его слово отпечаталось в моей памяти, и, прежде чем умереть, я хотел бы запечатлеть их на бумаге для потомков. Он охотно говорил о своем прошлом и более скупо — о будущем, о преданности Макдональда, предательстве Мармона, о маленьком римском короле, о котором вспоминал с такой же нежностью, как всякий отец о своем единственном ребенке, и наконец о своем тесте, австрийском императоре, который, как он надеялся, защитит его от врагов. Я же не смел вымолвить ни слова, помня, что уже раз вызвал этим его неудовольствие; но я ехал с ним бок о бок и едва мог поверить, что рядом со мной в самом деле великий император, человек, чей взгляд наполнял меня восторгом, что это он поверяет мне сейчас свои мысли короткими, энергичными фразами, — его слова гремели, как копыта целого эскадрона, скачущего галопом. Мне кажется, после словесных ухищрений и дипломатии двора для него было облегчением излить душу передо мной, простым солдатом.
Так мы с императором — даже после стольких лет я краснею от гордости, что могу произнести вместе эти слова, — мы с императором ехали шагом через лес Фонтенбло, пока наконец не очутились у голубятни. Справа от выломанной двери стояли у стены три лопаты, и при виде их на глаза у меня навернулись слезы: я вспомнил о тех, для чьих рук они были предназначены. Император схватил одну, я — другую.
— Скорей! — сказал он. — Мы должны вернуться во дворец до рассвета. Мы выкопали яму, засунули бумаги в мою пистолетную кобуру, чтобы предохранить их от сырости, положили ее на дно и засыпали землей. Потом тщательно разровняли землю, а сверху навалили большой камень. Смею вас заверить, что с тех пор, как император молодым артиллеристом готовил своих подчиненных к штурму Тулона, ему не доводилось так поработать руками. Он начал утирать лоб шелковым платком задолго до того, как мы закончили дело.
Первые серые, холодные лучи утреннего света уже пробивались меж стволов, когда мы вышли из старой голубятни. Император положил мне руку на плечо, и я стоял, готовый помочь ему сесть на коня.
— Мы оставили бумаги здесь, — сказал он торжественно, — и я хочу, чтобы самую мысль о них вы тоже оставили здесь. Пусть воспоминание о них совершенно исчезнет из вашей головы и оживет лишь тогда, когда вы получите прямой приказ, собственноручно написанный мной и скрепленный моей печатью. А сейчас вы должны забыть все, что произошло.
— Я уже забыл, ваше величество.
Мы доехали вместе до окраины города, и там он приказал мне покинуть его. Я отдал честь и уже поворачивал лошадь, когда он меня окликнул.
— В лесу легко можно спутать страны света, — сказал он. — Скажите, а мы не зарыли их в северо-западном углу?
— Что зарыли, ваше величество?
— Бумаги, разумеется! — сердито воскликнул он.
— Какие бумаги, ваше величество?
— Тысяча чертей! Да мои бумаги, которые вы мне вручили.
— Я, право, не понимаю, о чем ваше величество изволит говорить.
Он побагровел от гнева, но тут же рассмеялся.
— Молодец, бригадир! — воскликнул он. — Я начинаю верить, что вы такой же хороший дипломат, как и военный, а это в моих устах высшая похвала.
Вот какое это было удивительное приключение, и с тех пор я стал другом и доверенным лицом императора. Когда он вернулся с Эльбы, он решил выждать и не выкапывать бумаги, пока его положение не упрочится, и они так и остались в углу старой голубятни, когда он был сослан на Святую Елену. Там он вспомнил про них и пожелал, чтобы они попали наконец в руки его приверженцев, и написал мне, как я узнал впоследствии, три письма, но все они были перехвачены охраной. Тогда он предложил, что сам будет содержать себя и своих приближенных, — ведь он был богатый человек, — если хоть одно его письмо пропустят, не распечатывая. Но в этой просьбе ему было отказано, и до самой его смерти в двадцать первом году бумаги оставались там, где мы их спрятали. Я рассказал бы и о том, как мы с графом Бертраном откопали их и в чьи руки они в конце концов перешли, но это дело пока еще не кончено.
Когда-нибудь вы еще услышите об этих бумагах и увидите, что великий человек, который давно в могиле, до сих пор способен привести в содрогание Европу. И когда этот день наступит, вы вспомните Этьена Жерара и расскажете своим детям, что слышали про это удивительное дело из уст человека, который один из всех, принимавших в нем участие, остался в живых, — человека, которого искушал маршал Бертье, который был впереди в отчаянной скачке на парижской дороге, удостоился объятий самого императора и ехал с ним в лунную ночь по лесу Фонтенбло. Почки лопаются на деревьях, и птицы щебечут, друзья мои. Вам будет приятней погулять на солнышке, чем слушать рассказы старого, немощного солдата. И все же не грех вам сохранить в памяти то, что я говорю, потому что еще много раз будут лопаться почки и петь птицы, прежде чем Франция увидит второго такого повелителя, как тот, которому мы с гордостью служили.
Сегодня утром в Париже их вручили моему преданному другу графине Валевской. В пять часов она в своей голубой дорожной карете выедет в Фонтенбло. Сюда она прибудет между половиной десятого и десятью. Бумаги будут спрятаны в карете, в тайнике, который не известен никому, кроме нее. Она предупреждена, что карету при въезде в город остановят три конных офицера, и передаст вам пакет. Жерар, вы моложе всех, но старший по чину. Возьмите вот это кольцо с аметистом, вы покажете его графине как условный Знак, а потом отдадите его ей вместо расписки.
Получив пакет, вы поедете лесом до разрушенной голубятни. Возможно, я буду ждать вас там, но если я сочту это опасным, то пошлю своего личного камердинера Мустафу, чьи приказания вы должны исполнять, как мои собственные. Крыши у голубятни нет, и сегодня полнолуние. Справа от входа у стены вы найдете три лопаты. Выкопайте в северо-восточном углу, ближайшем к Фонтенбло, слева от входа, яму в три фута глубиной. Закопав бумаги, вы аккуратно разровняете землю, а потом явитесь ко мне во дворец с докладом.
Таков был приказ императора, ясный и исчерпывающий во всех подробностях, как это умел делать он один. Кончив, он заставил нас поклясться сохранить тайну до его смерти и до тех пор, пока бумаги останутся там. Снова и снова он заставлял нас клясться в этом и наконец отпустил.
Полковник Депьен жил в гостинице «Большой фазан», и там мы все вместе выпили. Мы привыкли к самым невероятным превратностям судьбы, это составляло неотъемлемую часть нашей жизни, и все же мы были взволнованы и растроганы необычайным разговором с императором и мыслью о великом деле, которое нам предстояло совершить. Мне посчастливилось трижды получать приказ из уст самого императора, но ни случай с Братьями из Аяччо, ни знаменитая поездка в Париж не таили в себе таких возможностей, как это новое, необычайно ответственное поручение. — Если дела императора поправятся, — сказал Депьен, — мы еще доживем до того, что нас произведут в маршалы. И мы выпили за свои будущие треуголки и жезлы. Мы условились, что поедем порознь и соберемся у первого столба на парижской дороге. Так мы избежим всяких слухов, которые могут возникнуть, если увидят вместе троих таких знаменитых людей. Моя верная Фиалка потеряла в то утро подкову, и когда я вернулся, кузнец ее ковал, поэтому, приехав на место встречи, я уже застал там своих товарищей. Я взял с собой не только саблю, но и пару новых английских нарезных пистолетов с деревянной колотушкой для забивания зарядов. Я заплатил за них у Трувеля, на рю де Риволи, сто пятьдесят франков, но зато они били дальше и точнее всяких других. При помощи одного из этих пистолетов я спас в Лейпциге жизнь старику Буве. Ночь была безоблачная, и за спиной у нас ярко светила луна так, что перед нами по белой дороге все время двигались три черных всадника. Но леса в тех местах до того густые, что мы не могли видеть далеко. Большие дворцовые часы уже пробили десять, а графини все не было. Мы начали уже опасаться, что ей по какой-либо причине не удалось выехать. Но потом мы услышали стук колес и цоканье копыт. Сперва они были едва слышны. Потом стали громче, яснее, отчетливее, и, наконец, из-за поворота показались два желтых фонаря, при свете которых мы увидели двух больших гнедых лошадей, запряженных в высокую голубую карету. Форейтор осадил их в нескольких шагах от нас, они храпели и роняли с морд пену. В мгновенье ока мы очутились у кареты и отдали честь, приветствуя даму, чье бледное, прекрасное лицо смотрело на нас из окна.
— Перед вами трое офицеров, которые действуют по приказу императора, мадам, — сказал я негромко, наклонившись к открытому окну. — Вы предупреждены, что мы будем вас ждать.
У графини было очень красивое, белое, как мрамор, лицо — такие лица мне особенно нравятся, — но, глядя на меня, она становилась все белее и белее. Резкие морщины избороздили ее лицо, и она прямо у меня на глазах вдруг превратилась из молодой женщины в старуху.
— Мне совершенно ясно, — сказала она, — что вы трое — низкие обманщики. Если бы она дала мне своей нежной ручкой пощечину, я не удивился бы больше. Поразительны были не только слова, но и та горечь, с которой она выдавила их из себя. — Право, мадам, — сказал я, — вы к нам несправедливы. Это полковник Депьен и капитан Тремо. А сам я бригадир Жерар и смею заверить: мне достаточно лишь назвать свое имя, чтобы всякий, слышавший про меня, подтвердил…
— Ах, негодяи! — перебила она меня. — Вы думаете, что если я всего только слабая женщина, меня так легко провести! Презренные лгуны!
Я взглянул на Депьена, который побледнел от ярости, и на Тремо, свирепо дергавшего себя за усы.
— Мадам, — сказал я холодно, — когда император оказал нам честь, возложив на нас это поручение, он дал мне в качестве условного знака вот этот перстень с аметистом. Я полагал, что три достойных человека могут обойтись и без него, но теперь мне остается только опровергнуть ваши недостойные подозрения, вручив его вам. Она поднесла перстень к фонарю, и выражение безысходного отчаяния исказило ее лицо.
— Это его перстень! — вскрикнула она. — Боже мой, что я наделала! Что я наделала!
Я понял, что произошло нечто ужасное.
— Скорей же, мадам, скорей! — воскликнул я. — Давайте бумаги!
— Я уже отдала их.
— Отдали! Но кому?
— Трем офицерам.
— Когда?
— Полчаса назад.
— Где эти офицеры?
— О господи, если б я знала! Они остановили карету, и я отдала им пакет без колебаний, уверенная, что их послал император.
Это было подобно удару грома. Но именно в такие мгновенья я предстаю во всем своем блеске.
— Оставайтесь здесь, — бросил я товарищам. — Если мимо проедут три всадника, задержите их любой ценой. Мадам опишет вам их внешность. А я мигом вернусь. Стоило мне тронуть повод, и я уже летел в Фонтенбло, как мог лететь только я на моей Фиалке. У дворца я спрыгнул на землю, бросился вверх по лестнице, отшвырнул в сторону лакеев, которые пытались преградить мне путь, и ворвался прямо в кабинет императора. Он и Макдональд с карандашами в руках что-то отмечали на карте, сверяясь по компасу. При моем внезапном появлении он поднял голову и недовольно нахмурился, но, узнав меня, переменился в лице.
— Оставьте нас, маршал, — сказал он и, едва дверь закрылась, нетерпеливо спросил: — Ну, что с бумагами?
— Они пропали! — воскликнул я и в коротких словах рассказал ему, что произошло. Внешне лицо его оставалось спокойным, но я видел, что компас дрожит у него в руке.
— Вы должны вернуть их, Жерар! — воскликнул он. — На кон поставлена судьба моей династии. Не теряйте ни секунды! В седло, скорее в седло!
— Кто эти люди, ваше величество?
— Не знаю. Я окружен изменниками. Но они доставят бумаги в Париж. И уж, конечно, прямо к этому мерзавцу Талейрану! Да, да, эти люди едут в Париж, их еще можно догнать. Три лучших скакуна из моей конюшни и…
Я не стал дожидаться конца фразы. Я уже бежал вниз по лестнице. Уверяю вас, и пяти минут не прошло, как я уже галопом вылетел на Фиалке из города, держа обеими руками в поводу двух лучших арабских скакунов императора. Мне предлагали трех, но после этого я никогда не посмел бы взглянуть в глаза моей Фиалке. Я сам любовался собой, когда подлетел к своим товарищам, озаренный луной, и осадил коней у самых их ног.
— Никто не проезжал?
— Никто.
— В таком случае они на парижской дороге. Скорей в погоню!
Храбрые офицеры не заставили себя ждать. В одно мгновенье они уже сидели на императорских конях, а своих бросили у обочины. И мы пустились в погоню: я — посередине, Депьен — справа, а Тремо — чуть позади, потому что был тяжелее нас. Боже, какая это была скачка! Двенадцать подков грохотали по твердой, ровной дороге. Мелькали тополя и луна в их ветвях, черные полосы и серебряные пятна — миля за милей лежал наш путь все по той же, словно расчерченной квадратами дороге; впереди мчались наши тени, а сзади клубилась пыль. С грохотом проносясь мимо домов, мы слышали скрежет засовов и скрип ставен, но, прежде чем люди успевали взглянуть нам вслед, мы превращались в три маленьких, темных пятнышка. Когда мы въехали в Корбель, пробило полночь, но конюх, держа в каждой руке по ведру, стоял у гостиницы, и его тень ложилась на полосу золотого света, падавшего из открытой двери. — Три всадника! — крикнул я, задыхаясь. — Здесь не проезжали три всадника? — Я только что поил их коней, — отвечал он. — По-моему они…
— Вперед, друзья, вперед!
И мы помчались дальше, высекая подковами искры из булыжной мостовой городка. Жандарм попытался остановить нас, но его голос утонул в грохоте и треске. Дома мелькали мимо, и вот уж мы снова на дороге, а до Парижа еще добрых двадцать миль. Как могли эти люди уйти от нас, если их преследовали на лучших скакунах Франции? Ни один не отстал ни на шаг, но фиалка все время была на полкорпуса впереди. Она скакала не в полную силу, и я чувствовал, что стоит мне дать ей волю, и императорские скакуны увидят ее хвост.
— Вот они! — воскликнул Депьен.
— Теперь не уйдут! — проворчал Тремо.
— Вперед, друзья, вперед! — снова воскликнул я. Белая дорога убегала вдаль в лунном свете. И далеко впереди мы увидели трех всадников, припавших к шеям лошадей. Мы настигали их, с каждым мгновеньем они становились все больше и отчетливей. Я уже ясно видел, что двое, которые скакали по краям, закутаны в плащи и едут на гнедых лошадях, а тот, что посередине, в егерском мундире и конь под ним серый. Они скакали рядом, но по аллюру среднего коня было видно, что он самый свежий. А тот, кто сидел на нем, видимо, был главным, потому что он то и дело оборачивался, измеряя взглядом расстояние между нами, и лицо его белело в лунном свете. Сначала оно казалось сплошь белым, потом его как бы перечеркнули усы, и, наконец, когда нам в ноздри начала забиваться пыль, поднятая копытами их коней, я узнал этого человека.
— Стойте, полковник де Монтлюк! — крикнул я. — Именем императора приказываю вам остановиться!
Я много лет знал его как смелого офицера и отъявленного негодяя. И кроме того, между нами были кое-какие счеты, потому что он убил в Варшаве моего друга Тревиля, спустив курок, как говорили, за секунду до того, как секундант бросил платок. Едва я выкрикнул эти слова, оба его спутника обернулись и выстрелили в нас из пистолетов. Я услышал, как Депьен отчаянно вскрикнул, и в тот же миг мы с Тремо выстрелили в одного и того же. Он повалился вперед, уронив руки вдоль шеи лошади. Его товарищ, пришпорив коня и обнажив саблю, поскакал прямо на Тремо, раздался лязг, какой можно услышать, когда сильный удар парируют еще более сильным. Но я даже не повернул головы, а в первый раз тронул Фиалку шпорой и помчался вслед за главным негодяем. То, что он бросил своих товарищей и пустился наутек, само по себе было достаточным основанием, чтобы мне тоже бросить своих и гнаться за ним. Он выиграл сотни две ярдов/но моя добрая лошадка наверстала их, не проскакали мы и двух миль. Напрасно он пришпоривал и нахлестывал коня, как артиллерийский ездовой, когда увязнет пушка. С него слетела шляпа, и лысина засверкала под луной. Но как он ни старался, все равно стук копыт становился все ближе и ближе за его спиной. Я был уже в двадцати шагах от него, и «тень моей головы касалась тени его ноги, как вдруг он с проклятьем повернулся в седле и разрядил оба пистолета один за другим прямо в Фиалку.
Я сам так часто бывал ранен/ что не сразу и сосчитаю, сколько раз. Меня ранили из ружей, из пистолетов, осколками ядер, не говоря уж о том, что неоднократно протыкали штыком, копьем, саблей и наконец шилом, что было всего больнее. И все же ни одно из этих ранений не причинило мне такого нестерпимого страдания, как в ту минуту, когда я почувствовал, что бедное, бессловесное, кроткое существо, которое я любил больше всех на свете, кроме моей матушки и императора, зашаталось и споткнулось подо мной. Я вынул из кобуры второй пистолет и выстрелил этому негодяю прямо между лопаток. Он сильно хлестнул по боку свою лошадь, и я уже думал, что промахнулся. Но потом я увидел на его зеленом егерском мундире расползающееся темное пятно, он стал клониться в седле, сначала едва заметно, а потом все больше, и наконец упал, запутавшись ногой в стремени, и волочился по дороге, пока у лошади не стало сил тащить его, и тут я схватил покрытую пеной узду. Когда я остановил лошадь, кожаное стремя ослабло, и нога, обутая в сапог, упала на землю, громко звякнув шпорой. — Бумаги! — воскликнул я, соскакивая с седла. — Немедленно!
Но тело в зеленом мундире уже лежало на земле бесформенной грудой, озаренное луной, руки были причудливо раскинуты, и я понял, что с ним все кончено. Пуля пронзила ему сердце, и лишь железная воля так долго удерживала его в седле. Он был упрям при жизни, этот Монтлюк, и, надо быть справедливым, остался таким же в смертный час. Но я думал о бумагах — только о них. Я расстегнул его мундир и ощупал рубашку. Потом обыскал кобуры и подсумок. Наконец стянул с него сапоги и, отпустив подпругу у лошади, пошарил под седлом. Не осталось ни одного самого укромного местечка, которое я не обыскал бы. Но тщетно! Бумаг при нем не было.
Ошеломленный этим ударом, я готов был сесть у обочины дороги и заплакать. Видно, судьба ополчилась против меня, а перед таким противником не стыдно спасовать и доброму гусару. Я стоял, обняв за шею мою бедную, раненую лошадку, и пытался собраться с мыслями, чтобы решить, как быть дальше. Для меня не было секретом, что император не слишком высокого мнения о моем уме, и я жаждал доказать ему, что он ко мне несправедлив. У Монтлюка бумаг нет. И все же Монтлюк пожертвовал своими спутниками, только бы удрать. Тут я ничего не мог понять. Но, с другой стороны, было ясно, что если у него бумаг нет, значит, они у одного из тех двоих. Один убит, это я знал точно. Второй, когда я ускакал, дрался с Тремо, и если ему удалось уйти от этого старого рубаки, он все равно не минует меня. Значит, надо ехать назад.
Прикинув все это, я перезарядил пистолеты. Потом сунул их в кобуры и осмотрел свою лошадку, которая все время мотала головой и прядала ушами, словно хотела сказать, что такой ветеран, как она, не станет обращать внимания на пустяковые царапины. Первая пуля только скользнула по ее лопатке, оцарапав кожу, словно поверхность стены. Вторая рана была серьезнее. Пуля прошла через мускулы шеи, но кровь уже не текла. Я подумал, что, если она ослабеет, я пересяду на серого коня Монтлюка, а пока повел его в поводу, потому что это был хороший конь и стоил он по меньшей мере пятнадцать тысяч франков, а я имел на него все права.
Теперь я горел нетерпением поскорей вернуться назад, но только пустил Фиалку вскачь, как вдруг увидел в поле у дороги что-то блестящее. Это было медная отделка на егерской шляпе, слетевшей с головы Монтлюка; при виде ее я даже подпрыгнул в седле. Как могла шляпа слететь? Ведь она тяжелая. А не бросил ли он ее нарочно? Она лежит шагах в пятнадцати от дороги! Ну конечно же, он бросил ее, когда понял, что ему от меня не уйти. А если так… Не теряя времени, я соскочил с лошади, и сердце у меня билось так, словно я мчался в атаку. Да, теперь все в порядке. Там, в его шляпе, были бумаги, свернутые трубкой, обернутые в пергамент и перевязанные желтой лентой. Я вытащил их одной рукой и, держа шляпу другой, заплясал от радости в лунном свете. Император увидит, что не ошибся, когда поручил это дело Этьену Жерару.
У меня на груди, у самого сердца, был потайной карман, где я хранил всякие дорогие для меня мелочи, и туда я засунул бесценный сверток. Потом вскочил на Фиалку и поехал посмотреть, что сталось с Тремо, но вдруг вдали, в поле, заметил всадника. Через мгновенье я услышал топот копыт и увидел при свете луны императора; он был в сером сюртуке и треуголке, верхом на белом жеребце — таким я часто видел его на поле сражения.
— Ну! — крикнул он по своему обыкновению грубым фельдфебельским тоном. — Где мои бумаги?
Я подскакал к нему и подал их без единого слова. Он разорвал ленту и быстро пробежал их глазами. Лошади наши стояли голова к хвосту, и он положил мне левую руку на плечо. Да, друзья мои, меня, простого, скромного человека, обнял мой великий повелитель.
— Жерар! — воскликнул он. — Вам нет равных! Я, конечно, не стал ему возражать и покраснел от радости, видя, что наконец-то справедливость восторжествовала. — А где же похититель, Жерар? — спросил он.
— Мертв, ваше величество.
— Вы убили его?
— Он ранил мою лошадь, ваше величество, и удрал бы, если б я его не пристрелил.
— Вы его узнали?
— Это де Монтлюк, ваше величество, командир егерского полка.
— Так, — сказал император. — Мы отрубили щупальце, но рука, которая ведет главную игру, все еще недосягаема. — Он помолчал, склонив голову на грудь. — Ах, Талейран, Талейран, — услышал я его шепот, — будь я на твоем месте, а ты на моем, ты раздавил бы змею, когда она была у тебя под каблуком. Я знал, каков ты, целых пять лет и все же пощадил тебя, а теперь ты норовишь меня ужалить. Но ничего, Жерар, — добавил он, поворачиваясь ко мне, — пробьет мой час, и когда он пробьет, клянусь, я не забуду своих друзей, так же как и врагов.
— Ваше величество, — сказал я, потому что тоже успел поразмыслить, — ваши планы насчет этих бумаг, видно, дошли до ушей врагов. Но я надеюсь, вы не думаете, что это случилось из-за какой-либо нескромности моей или моих товарищей? — Как я могу это думать? — отвечал он. Ведь заговор составлен в Париже, а вы получили от меня приказ всего несколько часов назад.
— Так каким же образом…
— Довольно! — резко оборвал он меня. — Вы забываетесь.
Вот так он всегда. Мог беседовать с человеком, как с другом или братом, а потом, когда тот забывал, какая пропасть отделяет его от императора, вдруг словом или взглядом напоминал, что она все так же широка и бездонна. Бывает, я ласкаю свою старую собаку и она осмеливается положить лапу мне на колено — тогда я сбрасываю ее и вспоминаю императора и эту его манеру.
Он повернул лошадь, и я молча поехал вслед за ним, а на душе у меня было тяжко. Но когда он снова заговорил, его слова сразу заставили меня забыть обо всем. — Я не мог уснуть, не узнав, как у вас дела, — сказал он. — Я заплатил за эти бумаги дорогой ценой. У меня осталось не так много старых солдат, чтобы я мог позволить себе в одну ночь потерять двоих.
Когда он сказал «двоих», я весь похолодел.
— Полковник Депьен убит выстрелом из пистолета, ваше величество, — пробормотал я,
— А капитан Тремо зарублен. Подоспей я на пять минут раньше, я мог бы спасти его. А негодяй ускакал в поле.
Я вспомнил, что за секунду до того, как подъехал император, я видел всадника. Чтобы избежать встречи со мной, он свернул в поле, но знай я, кто он, и не будь Фиалка ранена, старый солдат не остался бы неотмщенным. Я с грустью вспоминал о том, как ловко он владел саблей, и думал, что, вероятно, его погубила ослабевшая рука, как вдруг Наполеон заговорил снова.
— Да, бригадир, — сказал он, — теперь вы один будете знать, где спрятаны мои бумаги.
Быть может, мне это только показалось, друзья мои, но, откровенно говоря, я не уловил в голосе императора сожаления. Однако не успела эта горькая мысль промелькнуть у меня в голове, как он доказал мне, что я к нему несправедлив. — Да, я дорого заплатил за эти бумаги, — сказал он, и я услышал, как они захрустели под его рукой. — Ни у кого не было таких преданных слуг — ни у кого, с тех пор как стоит мир.
Тем временем мы подъехали к месту схватки. Полковник Депьен и человек, которого мы застрелили, лежали рядом поодаль от дороги, а их лошади преспокойно паслись среди тополей. Капитан Тремо лежал прямо перед нами на спине, раскинув руки и ноги, еще сжимая обломок сабли. Мундир его был расстегнут, и большой кровавый лоскут, как темный платок, торчал из ворота белой рубашки. Из-под огромных усов блестели оскаленные зубы.
Император спешился и наклонился над убитым.
— Он был со мной с самого Риволи, — сказал он печально. — Это один из моих старых ворчунов, которые воевали еще в Египте.
И этот голос воскресил человека из мертвых. Я увидел, как его веки дрогнули. Он шевельнул рукой и на несколько дюймов сдвинул эфес сабли. Это он пытался поднять ее, приветствуя императора. Потом челюсть у него отвисла, и обломок сабли, звякнув, упал на землю.
— Да пошлет нам судьба столь же геройскую смерть, — сказал император, выпрямляясь, и я от всего сердца добавил:
— Аминь.
Шагах в пятидесяти от нас была усадьба, и хозяин, разбуженный стуком копыт и треском выстрелов, выбежал на дорогу. Теперь мы увидели его, — онемевший от страха и удивления, он глядел на императора во все глаза. Его заботам мы и передали всех четырех убитых и лошадей. Я счел за лучшее оставить у него Фиалку, а самому пересесть на серого жеребца Монтлюка, потому что мою лошадь он мне наверняка отдаст, а с чужой могут возникнуть затруднения. Кроме того, рана моей Фиалки требовала лечения, а нам предстоял обратный путь.
Сначала император был молчалив. Быть может, смерть Депьена и Тремо все еще тяготила его душу. Он всегда был сдержан, и в эти трудные времена, когда каждый час приносил ему вести об успехе его врагов или отступничестве друзей, нечего было ожидать, что он окажется веселым собеседником. Тем не менее, когда я думал, что он везет на груди бумаги, которые так важны для него и которые всего лишь час назад были, казалось, утрачены безвозвратно, и это я, Этьен Жерар, вернул их ему, я чувствовал, что заслуживаю некоторого внимания. Та же мысль, по-видимому, пришла в голову и ему, потому что, когда мы наконец свернули с парижской дороги в лес, он сам заговорил о том, о чем у меня так и чесался язык его спросить.
— Так вот, — сказал он, — я уже говорил вам, что теперь, кроме вас и меня, ни один человек на свете не будет знать, где мы спрячем эти бумаги. Мой мамелюк отнес к голубятне лопаты, но я не сказал ему, зачем они нужны. С другой стороны, план доставки бумаг из Парижа обсуждался с понедельника. Тайну знали трое: одна женщина и двое мужчин. Женщине я, не колеблясь, доверил бы свою жизнь. Кто их двоих мужчин оказался предателем, я не знаю, но клянусь, что буду знать.
Мы ехали в это время в тени деревьев, и я слышал, как он пощелкивал хлыстом по сапогу и закладывал в нос понюшку за понюшкой, как делал всегда, когда волновался. — Вы, разумеется, удивлены, — сказал он, помолчав, — почему эти негодяи остановили карету не в Париже, а при въезде в Фонтенбло.
Этот вопрос не приходил мне в голову, но я не хотел показаться глупее, чем он меня считал, и сказал, что это в самом деле странно.
— Если б они это сделали, был бы публичный скандал и они рисковали не достичь цели. В Париже им пришлось бы разломать карету на мелкие куски. Он это ловко придумал, насчет Фонтенбло, на это он мастер, и хорошо выбрал людей. Но мои люди оказались лучше.
Не мне, друзья мои, повторять вам все, что сказал император, пока мы ехали шагом под сенью темных деревьев и через посеребренные луной прогалины знаменитого леса. Каждое его слово отпечаталось в моей памяти, и, прежде чем умереть, я хотел бы запечатлеть их на бумаге для потомков. Он охотно говорил о своем прошлом и более скупо — о будущем, о преданности Макдональда, предательстве Мармона, о маленьком римском короле, о котором вспоминал с такой же нежностью, как всякий отец о своем единственном ребенке, и наконец о своем тесте, австрийском императоре, который, как он надеялся, защитит его от врагов. Я же не смел вымолвить ни слова, помня, что уже раз вызвал этим его неудовольствие; но я ехал с ним бок о бок и едва мог поверить, что рядом со мной в самом деле великий император, человек, чей взгляд наполнял меня восторгом, что это он поверяет мне сейчас свои мысли короткими, энергичными фразами, — его слова гремели, как копыта целого эскадрона, скачущего галопом. Мне кажется, после словесных ухищрений и дипломатии двора для него было облегчением излить душу передо мной, простым солдатом.
Так мы с императором — даже после стольких лет я краснею от гордости, что могу произнести вместе эти слова, — мы с императором ехали шагом через лес Фонтенбло, пока наконец не очутились у голубятни. Справа от выломанной двери стояли у стены три лопаты, и при виде их на глаза у меня навернулись слезы: я вспомнил о тех, для чьих рук они были предназначены. Император схватил одну, я — другую.
— Скорей! — сказал он. — Мы должны вернуться во дворец до рассвета. Мы выкопали яму, засунули бумаги в мою пистолетную кобуру, чтобы предохранить их от сырости, положили ее на дно и засыпали землей. Потом тщательно разровняли землю, а сверху навалили большой камень. Смею вас заверить, что с тех пор, как император молодым артиллеристом готовил своих подчиненных к штурму Тулона, ему не доводилось так поработать руками. Он начал утирать лоб шелковым платком задолго до того, как мы закончили дело.
Первые серые, холодные лучи утреннего света уже пробивались меж стволов, когда мы вышли из старой голубятни. Император положил мне руку на плечо, и я стоял, готовый помочь ему сесть на коня.
— Мы оставили бумаги здесь, — сказал он торжественно, — и я хочу, чтобы самую мысль о них вы тоже оставили здесь. Пусть воспоминание о них совершенно исчезнет из вашей головы и оживет лишь тогда, когда вы получите прямой приказ, собственноручно написанный мной и скрепленный моей печатью. А сейчас вы должны забыть все, что произошло.
— Я уже забыл, ваше величество.
Мы доехали вместе до окраины города, и там он приказал мне покинуть его. Я отдал честь и уже поворачивал лошадь, когда он меня окликнул.
— В лесу легко можно спутать страны света, — сказал он. — Скажите, а мы не зарыли их в северо-западном углу?
— Что зарыли, ваше величество?
— Бумаги, разумеется! — сердито воскликнул он.
— Какие бумаги, ваше величество?
— Тысяча чертей! Да мои бумаги, которые вы мне вручили.
— Я, право, не понимаю, о чем ваше величество изволит говорить.
Он побагровел от гнева, но тут же рассмеялся.
— Молодец, бригадир! — воскликнул он. — Я начинаю верить, что вы такой же хороший дипломат, как и военный, а это в моих устах высшая похвала.
Вот какое это было удивительное приключение, и с тех пор я стал другом и доверенным лицом императора. Когда он вернулся с Эльбы, он решил выждать и не выкапывать бумаги, пока его положение не упрочится, и они так и остались в углу старой голубятни, когда он был сослан на Святую Елену. Там он вспомнил про них и пожелал, чтобы они попали наконец в руки его приверженцев, и написал мне, как я узнал впоследствии, три письма, но все они были перехвачены охраной. Тогда он предложил, что сам будет содержать себя и своих приближенных, — ведь он был богатый человек, — если хоть одно его письмо пропустят, не распечатывая. Но в этой просьбе ему было отказано, и до самой его смерти в двадцать первом году бумаги оставались там, где мы их спрятали. Я рассказал бы и о том, как мы с графом Бертраном откопали их и в чьи руки они в конце концов перешли, но это дело пока еще не кончено.
Когда-нибудь вы еще услышите об этих бумагах и увидите, что великий человек, который давно в могиле, до сих пор способен привести в содрогание Европу. И когда этот день наступит, вы вспомните Этьена Жерара и расскажете своим детям, что слышали про это удивительное дело из уст человека, который один из всех, принимавших в нем участие, остался в живых, — человека, которого искушал маршал Бертье, который был впереди в отчаянной скачке на парижской дороге, удостоился объятий самого императора и ехал с ним в лунную ночь по лесу Фонтенбло. Почки лопаются на деревьях, и птицы щебечут, друзья мои. Вам будет приятней погулять на солнышке, чем слушать рассказы старого, немощного солдата. И все же не грех вам сохранить в памяти то, что я говорю, потому что еще много раз будут лопаться почки и петь птицы, прежде чем Франция увидит второго такого повелителя, как тот, которому мы с гордостью служили.