— Итак, — произнес он таким ледяным, суровым тоном, на какой был способен только он, — докладывайте, лейтенант Жерар!
   Вероятно, если бы он еще минуту простоял молча, я бы лишился рассудка. Но именно этот резкий военный приказ и был мне необходим, чтобы прийти в себя. Мертвый или живой, но он был император, и он требовал от меня ответа. Я вытянулся и отдал честь.
   — Я вижу, одного вы убили, — сказал он, кивнув головой в сторону старого бука. — Так точно, ваше величество!
   — А другой убежал?
   — Никак нет, ваше величество, я убил и второго.
   — Что? — воскликнул он. — Вы хотите сказать, что убили обоих? — Он подошел ко мне ближе, и при лунном свете зубы его сверкнули в улыбке.
   — Один труп лежит здесь, ваше величество, — ответил я. — Другой — в сарае для инструментов у каменоломни.
   — Значит, Братьев из Аяччо уже нет на свете! — воскликнул он и, немного помолчав, заговорил как бы сам с собой: — И черная туча уже не будет висеть над моей головой…
   Он положил мне руку на плечо.
   — Вы отлично справились с делом, мой юный друг, — сказал он. Вы оправдали свою репутацию.
   Значит, этот император — живой человек, с живой плотью и кровью! Я чувствовал прикосновение его маленькой пухлой ладони. Но то, что я видел собственными глазами, не выходило у меня из головы, и я уставился на него таким растерянным взглядом, что губы его снова раздвинулись в улыбке.
   — Нет, нет, мсье Жерар, — сказал он, — я не призрак и не был убит на ваших глазах. Идите сюда, и вам все станет ясно.
   Он повернулся и пошел к огромному старому стволу. Там на земле по-прежнему лежали два трупа, а возле них стояли два человека. Они были в чалмах, и я узнал Рустема и Мустафу, двух мамелюков из императорской охраны. Император остановился над лежавшей на земле серой фигурой и, откинув с головы ее капюшон, открыл чужое, незнакомое лицо.
   — Вот лежит верный слуга, отдавший жизнь за своего господина, — произнес он. — Мсье де Гуден, как видите, был похож на меня фигурой и походкой.
   Какая исступленная радость нахлынула на меня, когда все объяснилось! Он улыбнулся, видя мое ликование; мне хотелось броситься ему на шею и сжать в своих объятиях, но император, словно угадав мои намерения, отступил на шаг назад. — Вы не ранены? — спросил он.
   — Не ранен, ваше величество. Но еще минута, и я бы от отчаяния…
   — Вздор, вздор, — перебил он. Вы были молодцом. А ему следовало быть поосторожнее. Я видел, как все это произшло.
   — Вы видели, ваше величество?!
   — Значит, вы не слышали, что я шел за вами по лесу? Я не выпускал вас из виду с той минуты, как вы вышли из дома, и до того, как упал бедный де Гуден. Мнимый император шел впереди вас, а настоящий — сзади. А теперь вы будете сопровождать меня во дворец.
   Он шепотом что-то приказал мамелюкам; те отдали честь и остались стоять на месте. Я же пошел вслед за императором, и даже ментик мой раздувался от гордости. Честное слово, я всегда держался, как подобает гусару, но даже сам Лассаль никогда не выпячивал грудь под доломаном так кичливо, как я в ту ночь. Кому же греметь саблей и звенеть шпорами, как не мне, Этьену Жерару, поверенному императора, лучшему рубаке легкой кавалерии, человеку, зарубившему двух мерзавцев, покушавшихся на жизнь Наполеона? Но он заметил мою развязную походку и обрушился на меня, как гром небесный.
   — Так-то вы держите себя, исполняя секретное поручение? — прошипел он, и глаза его загорелись холодным огнем. — Так-то вы хотите заставить ваших товарищей поверить, что ничего особенного не произошло? Ведите себя прилично, мсье, иначе вы живо окажетесь в саперном полку, где работа потруднее, а плюмаж потусклее. Таков был наш император. Стоило ему заподозрить, что кто-то претендует на особые права, как он тотчас же давал зазнавшемуся понять, что между ними лежит пропасть. Я отдал честь и притих, но, должен сознаться, что после всего, что было, я почувствовал себя обиженным. Он привел меня ко дворцу, мы вошли в боковую дверь, и я проследовал за ним в его личный кабинет. На лестнице стояли два гренадера, и, клянусь вам, у них глаза повылезали на лоб, когда они увидели, что молодой лейтенантгусар около полуночи входит в личные апартаменты императора. Я стал у двери, как днем, а он бросился в кресло и погрузился в такое долгое молчанье, что мне казалось, он совсем позабыл про меня. Наконец, чтобы привлечь его внимание, я позволил себе легонько кашлянуть.
   — А, мсье Жерар, — отозвался он, — вам, конечно, не терпится узнать, что все это значит?
   — Я совершенно доволен, ваше величество, даже если вам не угодно ничего объяснять.
   — Вздор, вздор, — нетерпеливо сказал он. — Это только слова. Стоит вам выйти за дверь, как вы начнете разнюхивать, что к чему. Через два дня обо всем узнают ваши собратья-офицеры, через три слухами будет полон весь Фонтенбло, а через четыре — это дойдет до Парижа. Если же я сам расскажу вам достаточно, чтобы насытить ваше любопытство, то есть некоторая надежда, что вы будете держать язык за зубами. Плохо он меня знал, наш император, и все же мне ничего не оставалось, как поклониться и промолчать.
   — Я вам все объясню в нескольких словах, — сказал он скороговоркой, принимаясь шагать по комнате. — Они корсиканцы, эти двое. Я знал их в юности. Мы были членами одного общества — называли мы себя «Братья из Аяччо». Общество было основано еще во времена Паоли, и у нас существовали суровые законы, которые нельзя было нарушать безнаказанно.
   В чертах его проступило выражение жестокости; мне казалось, что все французское в нем сразу исчезло — передо мной стоял истый корсиканец, человек сильных страстей, тайный мститель. Он мысленно перенесся в те давние дни и минут пять расхаживал по комнате быстро и бесшумно, как тигр. Затем нетерпеливо махнул рукой и как бы снова вернулся в свой дворец и к своему гусару.
   — Законы такого общества, — продолжал он, — годятся для обыкновенного гражданина. В то время не было более верного члена братства, чем я. Но обстоятельства изменились, и теперь подчинение этим законам не принесло бы добра ни мне, ни Франции. Они же хотели заставить меня подчиняться и сами навлекли беду на свои головы. Эти двое были главарями общества; они приехали с Корсики и пригласили меня встретиться в назначенном ими месте. Я знал, что означает это приглашение. Еще ни один человек не возвращался живым после такого свидания. С другой стороны, я не сомневался, что если я не приду, то несчастья не миновать. Не забывайте, что я сам член этого братства и знаю его обычаи.
   И снова возле рта у него появилась жесткая складка, а в глазах мелькнул холодный блеск.
   — Вы понимаете, что я оказался между двух огней, мсье Жерар, — сказал он. — Как бы вы поступили на моем месте?
   — Дал бы приказ Десятому гусарскому, ваше величество! — воскликнул я. — Дозорные прочесали бы лес вдоль и поперек и бросили бы к вашим ногам этих негодяев. Он усмехнулся и покачал головой.
   — Я не хотел, чтобы их взяли живыми — у меня на то были очень веские причины, — сказал он. — Вы, надеюсь, понимаете, что язык убийцы — такое же опасное оружие, как кинжал. Не стану от вас скрывать — я хотел любой ценой избежать скандала. Вот почему я велел вам не брать с собой пистолеты. И вот почему мои мамелюки уничтожат все следы этой истории, и никто ничего не узнает. Я перебрал в уме множество планов и уверен, что выбрал наилучший. Если бы я послал с де Гуденом в лес не одного спутника, а больше, — братья не появились бы. Но из-за одного человека они не стали бы менять свои планы и не упустили бы возможности покончить со мной. Когда я получил их приглашение, у меня случайно находился полковник Лассаль, и это навело меня на мысль выбрать для моей цели одного из гусар. Я остановил свой выбор на вас, мсье Жерар, потому что мне был нужен человек, который умел бы владеть саблей и не стал бы совать нос в мои дела больше, чем мне хотелось бы. Я верю, что вы и в этом отношении оправдаете мой выбор, как вы оправдали его в смысле ловкости и отваги. — Ваше величество, — ответил я, — можете на меня положиться.

3. КАК БРИГАДИРУ ДОСТАЛСЯ КОРОЛЬ

   Вот здесь, в петлице мундира, я, как видите, ношу ленточку, но медаль я держу дома в кожаном кошельке и не решаюсь ее вынимать, разве только какой-нибудь из нынешних генералов или знатный иностранец заедет в наш городок и захочет воспользоваться случаем, чтобы засвидетельствовать почтение знаменитому бригадиру Жерару. Тогда я надеваю медаль на грудь и закручиваю усы а-ля Маренго — так, чтобы седые кончики торчали до самых глаз. И все-таки боюсь, что ни им, ни даже вам, друзья мои, никогда не уразуметь, что я был за человек. Вы меня знаете как штатского — ну, конечно, с выправкой и молодецким видом, но все же как обыкновенного штатского. Посмотрели бы вы на меня, когда я стоял в дверях гостиницы в Аламо 1 июля 1810 года, вы бы поняли, что такое настоящий гусар!
   Целый месяц я томился в этой забытой богом деревне по милости проткнувшей мне щиколотку пики, из-за чего я долго не мог ступить ногой на землю. Сначала, кроме меня, там было еще трое: старый Буве из Бершенийского гусарского, Жак Ренье из Кирасирского и потешный маленький капитан-вольтижер — забыл, как его звали. Но они скоро выздоровели, а я сидел в деревне, грыз ногти, рвал на себе волосы и даже, признаться, иной раз проливал слезы, думая о моих конфланских гусарах и бедственном положении, в котором они очутились, лишившись своего полковника. Тогда я еще не командовал бригадой, как вы понимаете, хотя держался, как бригадир, но я был самым молодым полковником во всей армии, и полк заменял мне жену и детей. У меня разрывалось сердце при мысли, что они обездолены. Правда, Вийяре, старший майор, был отличным солдатом; но все же даже среди лучших существуют степени превосходства.
   О, тот счастливый июльский день, когда я впервые доковылял до дверей и стоял под лучами золотого испанского солнца! Накануне вечером я получил вести из полка. Он был в Пасторесе, по ту сторону гор, лицом к лицу с англичанами — не больше, чем в сорока милях от меня, если ехать по дороге. Но как я мог до них добраться? Та же пика, что проколола мне щиколотку, убила моего коня. Я посоветовался с Гомесом, хозяином гостиницы, и со стариком священником, который здесь ночевал, но оба заверили меня, что во всей округе не осталось даже жеребенка.
   Хозяин и слышать не хотел о том, чтобы я ехал через горы один: по его словам, в тех местах хозяйничал со своим отрядом Эль-Кучильо, глава испанских партизан, а попасться ему в руки — значит умереть под пытками. Старый священник заметил, однако, что это вряд ли может остановить французского гусара, и если у меня были колебания, то после его слов они исчезли окончательно.
   Но конь! Где взять коня? Стоя в дверях, я усиленно размышлял и придумывал всякие планы, как вдруг услышал цокот копыт и, подняв глаза, увидел крупного бородатого человека в синем плаще военного образца. Он ехал верхом на вороном коне с белым чулком на левой передней ноге.
   — Здорово, товарищ! — окликнул я, когда он подъехал ближе.
   — Здорово! — ответил он.
   — Я полковник Жерар из гусарского полка, — отрекомендовался я. — Пролежал здесь, раненый, целый месяц и теперь готов присоединиться к своему полку в Пасторесе. — Я мсье Видаль из интендантства, — сказал он, — и тоже направляюсь в Пасторес. Буду рад вашему обществу, полковник, говорят, что в горах небезопасно. — Увы, — вздохнул я, — у меня нет коня. Но если вы продадите мне своего, я обещаю прислать за вами отряд гусар.
   Он отказался наотрез, — напрасно хозяин наговорил ему всяких ужасов про ЭльКучильо, а я твердил о долге перед армией и страной, который он обязан исполнить. Он даже не стал спорить и громко потребовал вина. Я не без задней мысли предложил ему сойти с лошади и выпить со мною, но он, должно быть, прочел что-то на моем лице и только замотал головой. Тогда я подошел к нему, намереваясь схватить его за ногу, но он вонзил шпоры в бока лошади и, вздымая облако пыли, умчался прочь.
   Клянусь честью, можно было сойти с ума, глядя, как этот малый резво скачет вдогонку своим ящикам с говядиной и бочонкам коньяка, и думая при этом о пяти сотнях великолепных гусар, которые остались без своего полковника. С горькими мыслями я смотрел ему вслед, и кто же, вы думаете, вдруг тронул меня за локоть? Тот старичок священник, о котором я уже говорил.
   — Я могу вам помочь, — сказал он. — Я тоже еду на юг. Я крепко обнял его, но тут у меня подвернулась щиколотка, и мы оба чуть не упали на землю.
   — Довезите меня до Пастореса, — воскликнул я, — и вы получите четки из чистейшего золота! — Я взял себе такие четки в монастыре Святого духа. Это еще лишний раз доказывает, как необходимо во время кампании прибирать к рукам все, что можно, и какую пользу может иногда принести самая неожиданная вещь. — Я возьму вас с собой, — ответил он на прекрасном французском языке, — не потому, что надеюсь на вознаграждение, но потому, что в моих правилах оказывать любую посильную помощь своему собрату — человеку; за это меня любят всюду, где я бываю.
   С этими словами он повел меня в конец деревни, к ветхому коровнику, в котором мы нашли полуразвалившийся дилижанс, из тех, какие ходили в самом начале века между отдаленными деревнями. Тут же стояли три старых мула; ни один из них не выдержал бы на себе человека, но втроем они кое-как могли тащить карету. При виде этих тощих ребер и изъеденных болячками ног я пришел в такой восторг, какой не испытывал, даже глядя на двести двадцать императорских скакунов, стоявших в конюшнях Фонтенбло. За десять минут хозяин мулов запряг их в карету — не очень, впрочем, охотно, так как он смертельно боялся Кучильо. И только после того, как я наобещал ему все богатства на земле, а священник пригрозил вечными муками на небе, он наконец взобрался на козлы и взял в руки вожжи. И тут, боясь, что темнота застигнет нас в горах, он так заторопился в путь, что я еле успел повторить свои клятвы дочери хозяина гостиницы. Сейчас я уже не припомню, как ее звали, но, расставаясь, мы оба плакали, и, насколько мне помнится, это была очень красивая девушка. Вы сами понимаете, друзья мои, когда такой человек, как я, человек, сражавшийся с мужчинами и целовавший женщин в четырнадцати разных государствах, скажет комплимент одной или другой, это само по себе еще ничего не значит.
   Мой священник немножко нахмурился, когда мы целовались на прощанье, но в карете оказался превеселым спутником. Всю дорогу он потешал меня историями из жизни своего прихода, находившегося где-то высоко в горах, а я, в свою очередь, рассказывал ему случаи из походной жизни, но, клянусь честью, вскоре мне пришлось попридержать язык: стоило только сказать соленое словцо, как он начинал ерзать на сиденье, и по лицу его было видно, как ему мучительно слышать такие вещи. Конечно, благородный человек должен разговаривать с духовным лицом не иначе, как в самых благопристойных выражениях, но что делать — как я ни старался, а все же иногда срывалось какое-нибудь словечко!
   Он прибыл с севера Испании и ехал навестить свою мать в одну из деревень Эстремадуры, и, когда он рассказывал мне о ее маленькой крестьянской хижине и о том, как она ему обрадуется, я так живо вспомнил свою матушку, что на глаза у меня набежали слезы. Он простодушно показал мне маленькие подарки, которые он си вез, и в нем чувствовалась такая доброта, что, наверное, и вправду, как он сказал, его любили всюду, где бы он ни бывал. Он с детским любопытством рассматривал мой мундир, восхищался плюмажем на кивере и гладил пальцами соболью оторочку моего доломана. Он даже вытащил из ножен мою саблю, а когда я рассказал, какое множество людей я сразил ею, и постучал пальцем по зазубринке, которую оставила на клинке плечевая кость адъютанта русского императора, он вздрогнул и положил саблю на кожаную подушку, заявив, что ему становится дурно от одного ее вида.
   Так мы разговаривали, а скрипучая карета катилась по дороге все дальше, и, когда мы подъехали г подножию гор, откуда-то издалека, справа, донесся грохот пушки. Там был Массена, который, как мне было известно, осаждал Сьюдад-Родриго. Больше всего на свете мне хотелось отправиться прямо к нему, потому что если, как говорят, в нем текла еврейская кровь, то это был самый доблестный еврей со времен Иисуса Навина. Стоило вам завидеть его крючковатый нос и смелые черные глаза, как вы понимали, что находитесь в самом пекле боя. Но все-таки осада — это скучная работа киркой да лопатой, и у моих гусар, имевших перед собой англичан, перспективы были гораздо интереснее. С каждой оставшейся позади милей на сердце у меня становилось веселее: скоро я снова увижу всех моих прекрасных лошадей и моих отважных товарищей. Мы въехали в горы; дорога стала более каменистой, а ущелье — более диким. Сначала нам иногда встречались погонщики мулов, потом стало безлюдно, точно все вокруг вымерло, и тут не было ничего удивительного, так как эта местность переходила поочередно то к французам, то к англичанам, то к партизанам. Рыжие морщинистые скалы высились одна над другой, ущелье становилось все уже, и вокруг было так мрачно и глухо, что я перестал смотреть по сторонам и сидел молча, думая о том о сем: о женщинах, которых я любил, и о скакунах, на которых мне приходилось ездить. Внезапно я отвлекся от своих дум, увидев, что мой спутник вынул что-то вроде шила и с трудом пытается проколоть дырку в ремешке, на котором висела его фляжка с водой. Ремешок выскользнул из его согнутых пальцев, деревянная бутылка упала к моим ногам. Я нагнулся, чтобы поднять ее, и вдруг священник навалился мне на плечо и ткнул чем-то острым мне прямо в глаз.
   Друзья, вы знаете, что я человек закаленный и, не дрогнув, могу встретить любую опасность, Но солдату, который провел все кампании, от Цюриха до последнего рокового дня Ватерлоо, и имеет особую медаль, хранящуюся дома в кожаном кошельке, не стыдно признаться, что он однажды испугался. И если кто-то из вас когда-нибудь не совладает со своими нервами, пусть утешится, вспомнив, что даже сам бригадир Жерар сказал, что ему было страшно. Кроме испуга при таком ужасном нападении, кроме жгучей боли, я ощутил еще внезапное отвращение, — так, наверное, бывает, когда в вас вонзит свое жало омерзительный тарантул.
   Я схватил гадину за обе руки, повалил на пол кареты и придавил своими тяжелыми сапогами. Он выхватил из-под сутаны пистолет, но я выбил его у него из рук и стал коленями ему на грудь. Тут он впервые страшно закричал, а я, полуослепшии, стал шарить вокруг, ища его кинжал: потому что теперь я понял, что это был кинжал, а не шило. Я нащупал его рукой и смахнул кровь с лица, чтобы видеть, куда ударить, но в это мгновение карета резко накренилась, и от толчка кинжал выпал из моей руки. Не успел я прийти в себя, как дверца распахнулась, и меня за ноги выволокли на дорогу. И хотя я весь ободрался об острые камни и увидел, что меня окружает человек тридцать, сердце мое подпрыгнуло от радости, потому что во время борьбы ментик упал мне на голову и закрыл один глаз, а я видел всю эту шайку раненым глазом! Вот по этому рубчику вы можете видеть, что тонкое лезвие задело веко, скользнув мимо глазного яблока, но, только когда меня выволокли из кареты, я понял, что мне не грозит остаться слепым до конца моих дней. Мерзавец священник, разумеется, намеревался через глаз проникнуть в мозг, и какую-то косточку в голове он мне действительно повредил, так что впоследствии эта рана мучила меня больше, чем любая из тех семнадцати, что я получил.
   Они, эти негодяи, с проклятиями и ругательствами вытащили меня на дорогу и лежачего били кулаками и пинали ногами. Мне не раз приходилось замечать, что горцы обматывают ноги куском холста, но никогда я не думал, что буду благодарить за это небо. Вскоре, видя, что голова моя окровавлена и я лежу неподвижно, они решили, что я потерял сознание, а я в это время старался запомнить каждую безобразную рожу, чтобы, если судьба мне улыбнется, полюбоваться ими на виселице. Все это были дюжие детины, повязанные желтыми платками, с пистолетами за поясом. На дорогу, в том месте, где она делала крутой поворот, они скатили два валуна — одно колесо нашей кареты зацепилось за камень и оторвалось, и мы едва не опрокинулись. А этот мерзавец, так ловко прикидывавшийся священником и столько рассказывавший мне про своих прихожан и свою мать, конечно, знал о засаде и пытался лишить меня возможности сопротивляться, когда мы к ней подъехали.
   Не могу описать, в какое бешенство они пришли, когда вытащили его из кареты и увидели, что я с ним сделал. Если он и не успел получить по заслугам, то, во всяком случае, будет долго помнить о встрече с Этьеном Жераром. Ноги его беспомощно болтались в воздухе; когда его хотели поставить, он плюхнулся на землю, и только верхняя часть его тела извивалась от ярости и боли, но при этом его маленькие черные глазки, казавшиеся в карете такими добрыми, горели, как у раненой кошки, и он злобно плевал в мою сторону. Клянусь честью, когда разбойники подняли меня на ноги и потащили по горной тропе, я понял, что сейчас мне понадобится все мое мужество и вся моя находчивость. Сзади два человека несли на плечах моего врага, и я, карабкаясь по петляющей тропе, то одним, то другим ухом слышал его злобное шипенье и ругательства. Мы поднимались, наверное, не менее часа, а так как меня мучила ноющая щиколотка, боль в раненом глазу и тревога, как бы рана не испортила мою наружность, то путешествие это оставило у меня на редкость неприятные воспоминания. Я раньше не очень-то умел лазить по горам, но вы не поверите, как бодро можно взбираться, даже хромая на больную ногу, если с обеих сторон у вас меднокожие разбойники, а девятидюймовые клинки торчат у самых боков.
   Наконец мы добрались до перевала, откуда извилистая дорога спускалась через хвойный лес вниз, в долину, тянущуюся к югу. Не будь войны, я бы не сомневался, что эти люди — контрабандисты и что меня ведут по тайным тропам, которыми они пробираются через португальскую границу. Я видел следы множества мулов, а на сырой земле возле пересекавшего тропу ручейка, к удивлению своему, заметил отпечатки копыт крупной лошади. Вскоре все объяснилось: когда мы дошли до лесной поляны, я увидел и лошадь, привязанную к упавшему дереву. С одного взгляда я узнал вороную стать коня и белый чулок на левой передней ноге. Это была та самая лошадь, которую я выпрашивал нынче утром.
   Что же сталось с интендантом Видалем? Неужели еще один француз попал в такой же опасный переплет, как я? Едва я успел подумать об этом, как спутники мои остановились и один из них издал странный крик. Тотчас же из зарослей ежевики на краю поляны послышался ответный крик, и через секунду появились еще десять-двенадцать разбойников. С криками горя и сочувствия они окружили моего друга — мастера орудовать шилом, а затем обернулись ко мне, вопя и размахивая кинжалами. Они так неистовствовали, что я уже решил: пришел мой конец — и готовился встретить его, как подобает человеку с моей репутацией, но вдруг один из них отдал какой-то приказ, и меня грубо потащили через просеку в заросли ежевики.
   Узкая тропинка привела нас через заросли к глубокому гроту в скале. Солнце уже почти зашло, и в пещере было бы совсем темно, если бы не два горящих факела, засунутые в трещины между камнями. За грубо сколоченным столом сидел весьма необычного вида человек; по уважительности, с которой к нему обращались остальные, я сразу догадался, что это не кто иной, как их начальник, Эль-Кучильо. Покалеченного мною бандита внесли и посадили на бочку; ноги его все так же бессильно свисали вниз, а кошачьи глаза метали на меня взгляды, полные ненависти. Из обрывков его разговора с главарем я уловил, что он был лейтенантом отряда и в его обязанности входило заманивать своими медовыми речами и мирным обличьем путников вроде меня. Представив себе, скольких отважных офицеров завело в ловушку это лицемерное чудовище, я обрадовался, что положил конец его злодеяниям, хотя и побаивался, что это будет стоить жизни человеку, который так необходим императору и армии.
   Пока изувеченный шпион, поддерживаемый двумя своими товарищами,
   рассказывал по-испански о том, что с ним стряслось, я в окружении нескольких разбойников стоял прямо перед столом, за которым сидел их главарь, и таким образом мог присмотреться к нему поближе. Редко я встречал человека, так не соответствовавшего моему представлению о разбойнике, и тем более о разбойнике, который заслужил такую мрачную репутацию. У него было грубовато-добродушное, открытое и ласковое лицо с румяными щеками и приятными пушистыми бачками, придававшими ему вид зажиточного бакалейщика с улицы Сент-Антуан. На нем не было ни яркого шарфа-пояса, ни сверкающих пистолетов и кинжалов, как на других, — наоборот, он, словно солидный отец семейства, был одет в добротный суконный сюртук, и если бы не коричневые кожаные гетры, ничто бы не напоминало в нем горца. Лежавшие перед ним вещи вполне соответствовали его внешности: на столе, кроме табакерки, находилась большая книга в коричневом переплете, похожая на счетную книгу лавочника. На доске, положенной на два бочонка, выстроился ряд других книг, по столу были разбросаны листы бумаги, на некоторых были даже нацарапаны какие-то стихи. Все это я разглядел, пока он, лениво развалясь на стуле, слушал доклад своего лейтенанта. Выслушав, он приказал вынести калеку, а я в окружении трех стражей остался ждать решения своей судьбы. Он взял перо, и похлопывая его верхним концом себе по лбу, покусывал губы и искоса глядел на потолок пещеры.