— Ставлю свою чалую кобылу против вашего вороного! — сказал он.
   — Идет! — ответил я.
   — Саблю против сабли.
   — Идет! — ответил я.
   — Седло, уздечку и стремена! — воскликнул он.
   — Идет! — крикнул я.
   Я заразился от него этим спортом. Я бы поставил моих гусар против его драгун, если бы их можно было закладывать.
   И тут началась великая игра. О, он умел играть, этот англичанин, — его игра стоила такой ставки. Но я, друзья мои, я был великолепен! Из пяти очков, которые мне нужно было набрать, чтобы выиграть игру, я при первой же сдаче взял три. Барт грыз усы и барабанил пальцами по камню, а мне уже казалось, что я опять вместе со своими сорвиголовами. При второй сдаче ко мне пришел козырный король, но я потерял две взятки, и счет был четыре моих очка против его двух. Открыв карты следующей сдачи, я радостно вскрикнул. «Если с такими картами я не выиграю свою свободу, — подумал я, — значит, я только того и заслуживаю, что просидеть всю жизнь в плену». Дайте мне карты, хозяин, я разложу их на столе, и вы все поймете.
   Вот что было у меня в руках: валет и туз треф, дама и валет бубен и король червей. Заметьте, что козыри были трефы, а мне не хватало лишь одного очка, чтобы получить свободу. Барт понимал, что наступила решающая минута; он расстегнул свой мундир. Я сбросил свой доломан на землю. Он пошел десяткой пик. Я взял ее козырным тузом. Одно очко в мою пользу. Чтобы сыграть правильно, надо было избавиться от козырей, и я пошел с валета. Он шлепнул его дамой, и мы оказались в равном положении. Он пошел восьмеркой пик; я мог только сбросить даму бубен. Но тут появилась семерка пик, и у меня на голове встали волосы дыбом. У каждого на руках осталось по королю. У меня были прекрасные карты, а он обыграл меня с худшими и получил два очка! Мне хотелось кататься по земле от злости! Да, в Англии в 1810-м здорово играли в экарте, это говорю вам я, бригадир Жерар!
   Перед последней партией у нас было по четыре очка. Сейчас все решит сдача. Он отстегнул пояс, я сбросил портупею. Он держался хладнокровно, этот англичанин, и я старался быть таким же, но пот со лба щипал мне глаза. Сдавать должен был он, и, признаться, друзья мои, у меня так дрожали руки, что я едва собрал свои карты с камня. Но когда я на них взглянул, что же я увидел прежде всего? Короля, короля, спасительного короля треф! Я уже открыл было рот, чтобы заявить об этом, но увидел лицо моего партнера и слова застыли у меня на губах.
   Он держал карты в руке, но челюсть его отвисла, а глаза с невыразимым ужасом и изумлением смотрели куда-то поверх моей головы. Я круто обернулся и тоже остолбенел. Совсем близко от нас, метрах в пятнадцати, не больше, стояли три человека. Один из них, хорошего роста, но не слишком высокий — примерно такой, как я, — был в темном мундире и маленькой треугольной шляпе, с белым перышком сбоку. Но меня ничуть не занимало, как он был одет. Его лицо, его впалые щеки, орлиный нос, властные голубые глаза и тонкий, прямой, словно ножом прорезанный, рот — все говорило о том, что это человек выдающийся; таких, быть может, один на миллион. Из-под насупленных бровей он бросил такой взгляд на беднягу Барта, что у того из ослабевших пальцев вывалились карты. Рядом стояли еще двое: один в ярко-красном мундире, с твердым смуглым лицом, словно вырезанным из старого дуба, другой — дородный, красивый, с пышными бакенбардами, в голубом мундире с золотыми галунами. Немного поодаль три ординарца держали трех лошадей, а позади ожидал эскорт из нескольких драгун.
   — Что это за чертовщина, Крауфорд? — спросил худощавый в темном.
   — Слышите, сэр? — воскликнул человек в красном мундире. — Лорд Веллингтон желает знать, что все это значит?
   Несчастный Барт принялся объяснять, что произошло, но каменное лицо не смягчилось.
   — Хороши дела, Крауфорд, нечего сказать! — оборвал его Веллингтон. — В армии надо соблюдать дисциплину, сэр. Отправляйтесь в штаб и доложите, что вы арестованы. Барт сел на коня и, повесив голову, поехал прочь. Это было ужасно. Я не мог этого вынести. Я бросился к английскому генералу и стал молить его за друга. Я сказал, что я, полковник Жерар, воочию убедился в отваге этого молодого офицера. О, мое красноречие могло бы растопить самое холодное сердце; я сам растрогался до слез, но ничуть не растрогал его. Голос мой упал, я больше не мог произнести ни слова. — Сколько полагается у вас во французской армии нагружать на мула, сэр? — спросил он.
   Вот и все, что флегматичный англичанин сказал в ответ на мою пылкую речь. Так он ответил на слова, от которых француз уже плакал бы у меня на плече. — Сколько полагается у вас нести мулу? — спросил человек в красном мундире. — Двести десять фунтов, — ответил я.
   — Значит, вы очень плохо их нагружаете, — заметил лорд Веллингтон. — Отведите пленника к драгунам.
   Драгуны окружили меня, а я — я сходил с ума при мысли, что выигрыш был мне обеспечен и сейчас я мог быть свободным. Я протянул карты генералу. — Взгляните, милорд! — воскликнул я. — Ставкой была моя свобода, и я выиграл, так как, сами видите, мне достался король!
   Его худое лицо впервые смягчила слабая улыбка.

4. КАК БРИГАДИР ДОСТАЛСЯ КОРОЛЮ

   Мюрат был, конечно, превосходным кавалерийским офицером, но слишком любил франтить, а франтовство часто портит хороших солдат. Лассаль тоже был отважным командиром, но его погубило вино и шальные выходки. Но я, Этьен Жерар, никогда не грешил чрезмерным щегольством и в то же время не позволял себе пьянствовать — разве только по случаю окончания кампании или встречи со старым товарищем по оружию. Поэтому если бы не моя скромность, я мог бы сказать, что был одним из самых достойных офицеров в кавалерии. Правда, я так и не пошел дальше командира бригады, но, так ведь ни для кого не секрет, что далеко пошли только те, кому выпала удача участвовать в самых первых кампаниях императора. Кроме Лассаля, Лабо и Друэ, я, пожалуй, не помню генерала, который не стал бы известен еще до Египетского похода. Даже я, при всех моих блистательных качествах, дослужился только до бригадира да еще имею особую почетную медаль, которую я получил из рук самого императора и храню дома в кожаном кошельке.
   Но хотя я так и не поднялся выше, мои достоинства хорошо известны тем, кто со мной служил, а также и англичанам. Вчера я вам рассказывал, как я попался им в плен; после того они неусыпно сторожили меня в Опорто и уж, поверьте, делали все возможное, чтобы такой грозный противник не ускользнул из их рук. Десятого августа они посадили меня под стражей на транспортное судно и отправили в Англию, где до конца месяца держали в огромной тюрьме, которую специально для нас выстроили в Дартмуре! «L`hotel Francais, et Pension » — так мы ее называли, — сами понимаете, мы все были храбрыми солдатами и не вешали нос, даже попав в беду.
   В Дартмуре содержались только те офицеры, которые отказались подписать обязательство о неучастии в войне против англичан; большинство же узников составляли моряки и рядовые солдаты. Вы, наверное, спросите: почему я отказался дать такое обязательство и лишил себя возможности жить так же комфортабельно, как большинство моих собратьев-офицеров? На то у меня были две причины, и обе достаточно важные. Во-первых, я был крепко уверен в себе и не сомневался, что мне удастся бежать, Во-вторых, моя семья, кроме доброго имени, никогда не имела другого богатства, и я не мог бы заставить себя брать хоть что-нибудь из крошечного дохода моей матушки. С другой стороны, годится ли, чтобы такого человека, как я, в английском провинциальном городишке затмевали тамошние обыватели или чтобы я, ухаживая за дамами, которые, конечно, стали бы ко мне льнуть, не имел ни гроша в кармане! Вот по этим причинам я и предпочел похоронить себя в ужасной Дартмурской тюрьме. Сейчас я хочу рассказать вам о моих приключениях в Англии, и вы увидите, оправдались ли слова лорда Веллингтона, сказавшего, что я достался английскому королю.
   Сначала должен вам сказать, что если бы я не решил поведать вам о том, что приключилось со мной, я мог бы до утра рассказывать вам историю о Дартмуре и о диковинных вещах, которые происходили в этой тюрьме. Это было одно из самых странных мест на свете, ибо там, посреди необозримых пустошей, собралось семь или восемь тысяч людей, и все это были, как вы понимаете, воины, люди бывалые и мужественные. Тюрьму окружала двойная стена, и ров, и часовые, и стража, но, клянусь честью, разве можно держать людей взаперти, словно кроликов в клетке! Они бежали по двое, по десять, и по двадцать, и тогда начинали палить пушки, и мчались на розыски целые отряды, а мы, оставшиеся, смеялись, плясали и кричали «Viveе I`Empereur !», пока часовые, разозлившись, не наставляли на нас ружья. Тогда мы устраивали мятежи, и из Плимута присылали пехоту и орудия, а мы еще громче орали «Viveе I`Empereur!», словно надеясь, что нас услышат в Париже. В Дартмуре у нас были веселые минуты, и мы старались, чтобы тем, кто нас сторожил, тоже было нескучно.
   Надо вам сказать, что у заключенных был свой Суд Справедливости, в котором разбирались преступления и назначалась кара. У нас карались воровство и ссоры, но строже всего — предательство. Когда я прибыл в Дартмур, там находился некий Менье из Реймса, который выдал пленных, задумавших бежать. В ту ночь из-за какой-то невыполненной формальности его не отделили от остальных узников и, как он ни плакал, ни выл, ни ползал на коленях, его оставили среди товарищей, которых он предал. Ночью состоялся суд, где обвинение произносилось шепотом, защитник говорил шепотом, у обвиняемого был во рту кляп, а судья был невидим. Утром, когда за предателем пришли с приказом об освобождении, от него почти ничего не осталось. Изобретательный был народ, эти узники, и умели управляться по-своему.
   Мы, офицеры, однако, жили в отдельном флигеле и являли собой довольно пестрое общество. Нам оставили мундиры, и здесь были представлены все роды войск, которыми командовали Виктор, Массена или Ней, а некоторые сидели здесь с тех пор, как Жюно был разбит под Вимьерой. Здесь были егеря в зеленых мундирах, и гусары, вроде меня, и драгуны в синем, и уланы в мундирах с белой грудью, вольтижеры и гренадеры, артиллеристы и саперы. Но больше всего было морских офицеров, так как англичане чаще побеждали нас на морях. Я не понимал, в чем тут дело, пока мне самому не пришлось плыть из Опорто в Плимут; семь дней я лежал на спине и не смог бы шевельнуться, даже если бы на моих глазах похищали знамя нашего полка. Только из-за такого предательского шторма Нельсон и одержал над нами верх.
   Не успел я прибыть в Дартмур, как начал строить планы, как бы выбраться оттуда, и можете мне поверить, что с моей сообразительностью, развитой вдобавок двенадцатью годами войны, я очень скоро нашел способ бегства.
   Прежде всего надо вам сказать, что у меня было очень большое преимущество — я немножко умел говорить по-английски. Я выучился этому за несколько месяцев перед осадой Данцига у адъютанта Обрайена из Ирландского полка, потомка древнего королевского рода. За небольшой срок я научился довольно бегло болтать — я вообще могу быстро усвоить все, что угодно, если уж захочу. Через каких-нибудь три месяца я мог не только объясняться, но и употреблять английские идиомы. Обрайен научил меня говорить «Разгрызи меня бог» — это все равно, что по-нашему «Ma foi » и еще: «Исчадие гада», что значит «Ventre bleu ». Не раз я видел, как англичане улыбались от удовольствия, слыша, что я говорю точь-в-точь, как они. Нас, офицеров, помещали по двое в камере, что мне не слишком нравилось, так как моим сожителем оказался высокий молчаливый малый по имени Бомон из полевой артиллерии, попавший в плен к англичанам под Асторгой.
   Редко мне приходилось встречать человека, с которым я не мог подружиться, потому что и нрав и манера держаться у меня… ну, да вы сами знаете. Но этот Бомон никогда не смеялся моим шуткам, не сочувствовал моим горестям, — он сидел и смотрел на меня угрюмым взглядом, и в конце концов я начал думать, что после двух лет заключения он тронулся умом. Ах, как мне хотелось, чтобы вместо этой мумии со мной был старый Буве или кто-нибудь из моих товарищей-гусар! Но ничего не поделаешь, приходилось мириться и с таким компаньоном, к тому же было ясно, что никакой побег невозможен, если он не будет в нем участвовать, иначе что бы я мог сделать, постоянно находясь у него на глазах? Я заговорил о побеге сначала обиняками, потом напрямик, и мне показалось, что я убедил его действовать со мной заодно.
   Я исследовал стены, исследовал пол и потолок, но сколько я их ни ощупывал и ни выстукивал, всюду они были одинаково толстыми и непроницаемыми. Дверь была железная, запиралась на замок с пружиной, в ней была маленькая решетка, сквозь которую дважды в ночь заглядывал часовой. В камере стояли две койки, две табуретки, два умывальника — и больше ничего. Мне и этого было достаточно — разве я привык к лучшему за двенадцать лет походной жизни? Но как мне выбраться отсюда? Каждую ночь я думал о своих пятистах гусарах, и мне снились страшные сны: то все мои гусары оказывались без сапог, то всех лошадей раздуло от отравы, то у них воспалились копыта или же все шесть эскадронов в присутствии императора перепутали строй. Я просыпался в холодном поту и снова начинал ощупывать и простукивать стены, ибо я знал, что нет трудности, которую нельзя преодолеть с помощью изобретательного ума и пары ловких рук.
   Единственное окошко нашей камеры было так мало, что в него не пролез бы и ребенок; к тому же посредине оно было разделено толстым железным брусом. Как видите, в смысле побега оно сулило немного надежды, но я все больше убеждался, что наши попытки надо начинать именно с него. Словно для того, чтобы еще ухудшить дело, окошко выходило во двор для прогулок, обнесенный двумя высокими стенами. И все же, стоя за Рейном, пора говорить о Висле, как я сказал моему угрюмому товарищу. Поэтому я отломал от койки маленькую железку и принялся отбивать штукатурку вверху и у основания оконного бруса. Я трудился три часа подряд, потом, заслышав шаги тюремщика, бросался на койку и немного погодя снова принимался за работу, а через три часа опять делал перерыв. Бомон оказался столь медлительным и неуклюжим, что мне пришлось рассчитывать только на себя.
   Я представлял себе, что за окошком меня ждет Третий гусарский полк, с литаврами и знаменами, с леопардовыми чепраками на конях. И тогда я работал как одержимый, пока моя железка не покрывалась засохшей кровью, словно ржавчиной. Так, ночь за ночью я долбил окаменевшую штукатурку и прятал куски в подушку, пока не настала минута, когда железный брус стал шататься; тогда я рванул его изо всех сил и выломал. Это было первым шагом к свободе.
   Вы спросите меня, к чему все это, если в окошко не мог бы пролезть даже ребенок. Я вам отвечу. Выломав брус, я добыл сразу две вещи: инструмент и оружие. С помощью инструмента можно было расшатать камни, которыми было облицовано окно. Оружием я могу защищаться, когда вылезу через это окно. Итак, теперь я принялся за камни и долбил вокруг них заостренным концом бруса, пока не отбил всю известку. Само собой, днем я все убирал на место, и тюремщик не видал на полу ни песчинки. Так прошло почти три недели, и наконец я высвободил камень, в неописуемом восторге вытащил его и в окошко, сквозь которое раньше виднелось четыре звезды, увидел целых десять. Теперь все было готово; я поставил камень на место, смазав его края жиром и сажей, чтобы скрыть трещины там, где прежде была известь. Через три ночи должна была скрыться луна, и это, конечно, было самое лучшее время для попытки к бегству. В том, что я спущусь во двор, я не сомневался; гораздо больше меня беспокоило, как я оттуда выйду. Слишком унизительно было бы после всех стараний снова оказаться в этой дыре, уже без всякой надежды, или же быть схваченным стражей, которая бросит меня в одну из сырых подземных камер, предназначенных для тех, кто пытался бежать. Я стал обдумывать всевозможные планы. Как вам известно, у меня никогда не было случая показать себя в качестве генерала. Иногда, после стакана-другого вина, я убеждаюсь, что способен придумывать самые неожиданные комбинации и что если бы Наполеон в свое время поручил мне армейский корпус, его судьба могла бы сложиться иначе. Но как бы то ни было, а что касается маленьких военных хитростей и смекалки, необходимой офицеру легкой кавалерии, то тут я могу потягаться с кем угодно. И вот тогда-то эти качества мне пригодились, и я не сомневался, что они меня не подведут.
   Внутренняя стена, по которой мне предстояло вскарабкаться, была высотой в двенадцать футов, сложена из кирпичей и по верху утыкана железными шипами на расстоянии трех дюймов один от другого. Внешнюю стену я мог рассмотреть только мельком, раза два, когда ворота дворика для прогулок были открыты. Она, видимо, была такой же вышины и с такими же шипами наверху, от внутренней до внешней стены было больше двадцати футов, и у меня имелись основания полагать, что в этом промежутке часовых не было, они стояли у ворот. Однако я знал, что снаружи стена оцеплена солдатами. Видите, друзья, какой мне попался крепкий орешек, и раздавить его было нечем, кроме пары собственных рук.
   Я возлагал все надежды на рост моего сотоварища, Бомона. Я уже говорил, что он был очень высок, не меньше шести футов росту, и казалось, что если я взберусь ему на плечи и как-нибудь зацеплюсь за острые железки, то смогу перелезть через стену. Но удастся ли мне перетащить потом грузного Бомона? Это был вопрос первостепенной важности, так как если я затеваю что-нибудь вместе с товарищем, то пусть даже я не питаю к нему нежных чувств, все равно ничто на свете не заставит меня покинуть его. Если я взберусь на стену, а он не сможет последовать за мной, я буду вынужден вернуться за ним. Впрочем, судя по всему, его это нисколько не тревожило, и я надеялся, что он уверен в своей ловкости.
   Не менее важно было знать, какой часовой будет дежурить перед моим окошком в ту ночь, когда мы начнем осуществлять свою попытку. Часовых сменяли каждые два часа, чтобы не притуплялась их бдительность; я очень пристально наблюдал за ними каждую ночь из окошка и убедился, что они ведут себя по-разному. Одни были все время настороже, так, что даже крыса не могла пробежать через двор незамеченной; другие же думали только о своих удобствах и, опершись на ружье, сладко спали, словно у себя дома в пуховой постели. Среди них был один, неповоротливый толстяк, который, прикорнув в тени под стеной, так крепко спал все два часа, что не слышал даже, как я бросал из окошка к его ногам куски штукатурки. Нам повезло: этот часовой должен был дежурить от двенадцати до двух в ту ночь, на которую мы назначили побег. В последний день меня охватило такое сильное нервное возбуждение, что никак не мог взять себя в руки и беспрерывно бегал по камере, словно мышь в клетке. Мне чудилось, что вот-вот тюремщик обнаружит расшатанный железный брус или часовой заметит щель между стеной и камнем, которую я не мог прикрыть снаружи обитой известкой, как я это сделал внутри. А мой компаньон в это время сидел, нахохлившись, на краю своей койки, искоса поглядывал на меня и грыз ногти, словно что-то напряженно обдумывая.
   — Мужайся, друг! — воскликнул я, хлопнув его по плечу. — Не пройдет и месяца, как ты снова увидишь свои пушки!
   — Все это хорошо, — сказал он, — но куда ты подашься, когда очутишься на свободе?
   — На побережье, — ответил я. — Храброму во всем удача, и я отправлюсь прямо в свой полк.
   — Скорее всего ты отправишься прямо в подземную камеру или на дырявое судно в Портсмуте.
   — Солдат не боится рисковать, — заметил я. — Только трус всегда рассчитывает на худшее.
   Мои слова вызвали красные пятна на его землистых щеках, и я порадовался: впервые я заметил в нем какие-то признаки воодушевления. Он даже протянул руку к кружке с водой, словно хотел швырнуть ее в меня, но тут же пожал плечами и опять замолк, грызя ногти и хмуро уставясь в пол. Глядя на него, я невольно подумал, что, быть может, делаю полевой артиллерии плохую услугу, возвращая ей такого вояку. В жизни моей не было вечера, который тянулся бы так медленно. К ночи поднялся ветер, и чем больше сгущалась тьма, тем сильнее становились его завываний, и наконец над огромной пустошью разразился страшный ураган. Я глядел в окошко — нигде ни одной звезды, сплошные черные тучи низко летели над землей. Сквозь шорох и плеск хлынувшего дождя, сквозь вой и свист ветра я не мог расслышать шагов часового. «Если я его не слышу, — подумал я, — значит, и он меня вряд ли услышит». Сгорая от нетерпения, я дожидался минуты, когда надзиратель, совершая свой еженощный обход, заглянет в зарешеченное отверстие. Затем, вглядевшись в темноту и не увидев часового, который, без сомнения, забился куда-то от дождя и крепко спал, я решил, что настал наш час. Я вынул брус, вытащил камень и знаком предложил Бомону спускаться. — После вас, полковник, — сказал он.
   — А ты не хочешь лезть первым?
   — Лучше вы мне покажите дорогу.
   — Ну что же, лезь за мной, только потише, если ты дорожишь жизнью.
   В темноте я слышал, как у него стучат зубы, и подумал, что вряд ли можно найти более неподходящего партнера для такого рискованного дела. Тем не менее я схватил брус и, став на табуретку, просунул в окошко голову и плечи. Извиваясь, я постепенно высунулся наружу до пояса, как вдруг мой компаньон схватил меня за ноги и во весь голос закричал:
   — На помощь! На помощь! Заключенный хочет бежать.
   Ах, друзья мои, чего я только не перечувствовал в эту секунду! Разумеется, я сразу понял игру этого подлого существа. Зачем ему было карабкаться по стене и рисковать своей шкурой, когда Он может не сомневаться, что англичане даруют ему свободу и прощение за то, что он помешал побегу человека гораздо более выдающегося, чем он сам? Я и раньше чувствовал, что он трус и подлец, но не понимал всей глубины подлости, «на которую он способен. Тот, кто провел свою жизнь среди людей благородных и честных, не подозревает низости в другом, пока не столкнется с нею. Этот болван, видимо, не понимал, что погубил не меня, а себя. Я быстро пролез обратно в темноте и, схватив его за горло, дважды стукнул его железным брусом. При первом ударе он взвизгнул, как дворняжка, которой наступили на лапу. При втором он со стоном рухнул на пол. Затем я присел на свою койку и стал покорно ждать кары, которую придумают для меня тюремщики.
   Прошла минута, другая — ни звука, кроме тяжелого, хриплого дыхания лежащего на полу бесчувственного негодяя. Быть может, среди рева бури его криков никто не услышал? Крохотная надежда через минуту стала казаться вероятностью, а еще через минуту перешла в уверенность. Ни в коридорах, ни во дворе не слышалось ни звука. Я вытер со лба холодный пот и спросил себя, что же делать дальше.
   В одном только я был совершенно уверен. Человек на полу должен умереть. Если я оставлю его в живых, то очень скоро он может опять поднять тревогу. Я не смел зажечь свет и ощупью шарил в темноте, пока не наткнулся на что-то мокрое — это была его голова. Я занес тяжелый железный брус, но было нечто такое, друзья мои, что помешало мне опустить его. В пылу боя я убивал много людей — людей честных, к тому же и не причинивших мне никакого зла. И вот передо мной лежал негодяй, мерзкое создание, недостойное жить на земле, пытавшееся сделать великую подлость по отношению ко мне, — и все же я не мог заставить себя размозжить ему череп. Так может поступить испанский разбойник или, какой-нибудь санкюлот из Фобур Сен-Антуан, но не солдат и благородный человек вроде меня.
   Однако тяжелое дыхание Бомона внушило мне надежду, что он не так-то скоро придет в чувство. Поэтому я заткнул ему рот кляпом, разорвал одеяло на полосы и привязал его к койке — теперь вряд ли он сможет освободиться раньше следующего обхода тюремщика. Но передо мной возникла новая трудность: вы помните, что я рассчитывал на его рост, чтобы перебраться через стену. Я готов был сесть и заплакать от отчаяния, но меня поддержала мысль о моей матушке и об императоре. «Мужайся! — сказал я себе. — Для всякого другого это было бы катастрофой, но не так-то легко одолеть Этьена Жерара!»
   Я принялся за работу. Взяв простыни, свою и Бомона, я разорвал их на полосы, сплел отличный канат и привязал его к середине железного бруса, который был больше фута длиной. Затем я спустился во двор; дождь лил, как из ведра, а ветер завывал еще громче прежнего. Я двигался вдоль тюремной стены, где тьма была чернее пикового туза, и не мог различить даже собственной руки. Я знал, что если не наткнусь на часового, то мне нечего его бояться. Дойдя до стены, огораживающей двор, я закинул вверх свой брус, и, к радости моей, он сразу же застрял между железными шипами. Я вскарабкался по канату, втащил его наверх и спрыгнул с другой стороны стены. Потом взобрался на вторую стену, но, сидя верхом на ней между двумя шипами, вдруг заметил, что в темноте внизу что-то блеснуло. Это был штык часового, блестевший так близко от меня (вторая стена была гораздо ниже первой), что, наклонясь, я мог бы отвинтить его от дула. Часовой, стараясь согреться, прижался спиной к стене и мурлыкал себе под нос песенку, не подозревая о том, что в нескольких футах от него отчаянный беглец готов поразить его в сердце его же собственным штыком. Я уже приготовился к прыжку, но тут часовой, ругнувшись, вскинул ружье на плечо, и я услышал, как зачавкала грязь у него под ногами: он пошел в обход. Я соскользнул с каната и, оставив его на стене, помчался что было духу по пустоши.