1. КАК БРИГАДИР ПОПАЛ В ЧЕРНЫЙ ЗАМОК
Это хорошо, друзья мои, что вы оказываете мне почтение, — почитая меня, вы платите дань уважения и Франции и самим себе. Перед вами не просто старый седоусый вояка, уплетающий яичницу и запивающий ее вином; перед вами осколок истории, последний из славного поколения солдат — тех солдат, что стали ветеранами еще в мальчишеском возрасте, научились владеть шпагой раньше, чем бритвой, и в сотне сражений ни разу не дали врагу увидеть какого цвета их ранцы. Двадцать лет мы учили Европу, как нужно воевать, а когда научили, то только термометр, но не штык оказался причиной поражения Великой армии. Своих лошадей мы ставили в конюшни Неаполя, Берлина, Вены, Мадрида, Лиссабона и Москвы. Да, друзья мои, еще раз говорю: вы не зря посылаете ко мне ваших детей с цветами, ибо эти уши слышали громкие трубы Франции, а эти глаза видели ее знамена в таких местах, где, быть может, никто их уже не увидит.
Даже теперь, стоит мне задремать в кресле, как передо мной проносятся эти великие воины — егеря в зеленых куртках, великаны-кирасиры, уланы Понятовского, драгуны в белых плащах и колыхающиеся медвежьи шапки конных гренадеров. Я слышу частый, глухой бой барабанов, а сквозь клубы дыма и пыли вижу ряды загорелых лиц и длинные красные перья, реющие над саблями, взятыми на плечо. А вон едет рыжеголовый Ней, и Лефевр с бульдожьей челюстью, и чванливый, как истый гасконец, Ланн; и наконец, среди сверкающей меди и развевающихся плюмажей я различаю его, человека с бледной улыбкой, сутулыми плечами и отсутствующим взглядом. И тут снам моим приходит конец, друзья мои, ибо я вскакиваю с кресла, выбрасываю, как шальной, руку вперед и ору не своим голосом, а мадам Тито опять подсмеивается над стариком, который живет среди теней.
Но хотя к концу наших компаний я был полным бригадиром и имел все основания надеяться, что скоро буду дивизионным генералом, все же, когда мне хочется рассказать о радостях и тяготах солдатской жизни, я вспоминаю о первых годах своей службы. Вы сами понимаете: если у офицера под началом множество людей и коней, у него столько забот с рекрутами и конским пополнением, с фуражом и кузнецами, что жизнь для него — штука нелегкая, даже если он противника еще и в глаза не видал. Но если он всегонавсего лейтенант или капитан, то на его плечах нет никакой тяжести, кроме разве эполет, так что он может в свое удовольствие бренчать шпорами, щеголять доломаном, пропускать стаканчик и целовать свою девушку, не думая ни о чем, кроме амурных похождений. Вот в такое-то время у него бывает немало всяких приключений — об этой поре моей жизни я многое мог бы вам порассказать. Пожалуй, сегодня я расскажу вам о том, как я побывал в Черном замке, о необычной цели, которой задался младший лейтенант Дюрок, и о страшной стычке с человеком, которого раньше звали Жаном Карабеном, а потом бароном Штраубенталем.
Надо вам сказать, что в феврале 1807 года, сразу после взятия Данцига, майору Лежандру и мне было поручено привести из Пруссии в Восточную Польшу четыреста голов нового конского пополнения.
Жестокие морозы, а особенно великое сражение под Эйлау истребили столько лошадей, что нашему прекрасному Десятому гусарскому полку угрожала опасность превратиться в батальон легкой кавалерии. Поэтому мы с майором знали, что на передовых позициях нас встретят с радостью. Продвигались мы еле-еле — лежал глубокий снег, дороги были сущей пыткой, а помогали нам всего человек двадцать раненых, возвращающихся в строй. Кроме того, если у вас запас фуража всего на сутки, а иногда и того нет, трудно заставить коней идти иначе как шагом. Знаю, знаю — в исторических книжках кавалерия всегда несется бешеным галопом; но я, участвовавший в двенадцати кампаниях, говорю; слава богу, если моя бригада идет шагом на марше, зато умеет рысью скакать на врага. Заметьте, это я говорю о гусарах и егерях, а уж что касается кирасиров или драгун — то тем более.
Я большой любитель лошадей, и мне было приятно, что у меня их целых четыре сотни, всех возрастов и всех мастей, и у каждой свой норов. Большинство лошадей было из Померании, но попалось несколько из Нормандии и Эльзаса, и мы, бывало, потешались, наблюдая, как они отличаются друг от друга характером — точь-в-точь как жители тех мест. Мы заметили также — и это потом не раз подтверждалось, — что характер лошади можно определить по масти; светло-гнедые, например, кокетливы, нервны и со всякими причудами, каурые имеют отважный нрав, чалые послушны, а пегие упрямы. Все это, конечно, не имеет касательства к моей истории, но как же иначе старому кавалеристу вести свой рассказ, если все началось с того, что ему дали четыре сотни лошадей? У меня, знаете ли, такая привычка — говорить о том, что меня интересует, — ну, надеюсь, что и вам это будет интересно.
Мы перешли через Вислу напротив Мариенвердера и должны были двигаться дальше, к Ризенбергу, как вдруг в мою каморку в почтовой конторе, где мы остановились на постой, вошел майор Лежандр с какой-то бумагой в руке.
— Вам придется меня покинуть, — сказал он с выражением отчаяния на лице. — Мне-то отчаиваться было нечего: по правде говоря, он не заслуживал такого помощника, как я. Но все же я молча отдал честь.
— Вот приказ генерала Лассаля, — продолжал майор. — Вы должны немедленно отправиться в Россель и явиться в штаб-квартиру полка.
Ничто не могло доставить мне большего удовольствия. Я уже был на хорошем счету у начальства. Стало быть, полку предстоит какое-то сражение, и Лассаль понял, что моему эскадрону без меня не обойтись. Правда, приказ пришел не совсем вовремя, ибо у почтмейстера была дочь — молоденькая черноволосая полька с кожей цвета слоновой кости — и я рассчитывал поболтать на свободе с этой девицей. Но пешке не приходится возражать, когда палец шахматиста передвигает ее с одного квадратика на другой, так что я сошел вниз, оседлал своего рослого вороного коня по кличке Барабан и тотчас же пустился в путь.
Ей-богу, для бедных поляков и евреев, живших беспросветно унылой жизнью, было, наверно, сущей отрадой видеть, как я скачу мимо их дверей. В морозном утреннем воздухе мощные ноги, великолепные спина и бока моего черного Барабана лоснились и переливались при каждом движении. А у меня и сейчас от стука копыт по дороге и звона уздечки при каждом взмахе дерзкой головы кровь начинает бурлить в жилах — представьте же себе, каков я был в двадцать пять лет — я, Этьен Жерар, лучший кавалерист и первая сабля во всех десяти гусарских полках. Цвет нашего Десятого гусарского полка был голубой — небесно-голубой доломан и ментик с алой грудью, В армии говорили, что, увидев нас, население бежит со всех ног: женщины — к нам, а мужчины — от нас. Тем утром в окнах Ризенберга блестела не одна пара глазок, словно моливших меня чуточку задержаться, но что оставалось делать солдату — только послать воздушный поцелуй да позвенеть уздечкой, проскакав мимо.
Мало приятного в такую стужу трусить верхом по самой бедной и некрасивой стране во всей Европе, но небо зато было ясное, и огромные снежные поля искрились под ярким холодным солнцем. В морозном воздухе пар клубился у меня изо рта и белыми султанчиками вылетал из ноздрей Барабана, а с удил свисали сосульки. Чтобы согреть коня, я пустил его рысью; самому же мне нужно было столько обдумать, что я не обращал внимания на мороз. К северу и югу тянулись бесконечные равнины с редкими группками елей и чуть более светлых лиственниц. Там и сям виднелись домишки, но всего три месяца назад этим путем шла Великая армия, а вы знаете, что это значит для страны. Поляки были нам друзья, это верно, но из сотни тысяч солдат только у гвардейцев были фургоны с продовольствием, а остальным приходилось самим заботиться о пропитании. Так что меня нисколько не удивило, что нигде нет и признаков скота, а над безмолвными домами не вьется дым. Не очень то благоденствовала страна после посещения великого гостя. Говорили, будто там, где император провел своих солдат, даже крысы подыхали с голоду.
К полудню я доехал до деревни Саальфельдт, но так как отсюда шел прямой путь на Остероде, где находилась зимняя ставка императора, а также главный лагерь семи пехотных дивизий, то дорога была забита каретами и повозками. Очутившись среди артиллерийских зарядных ящиков, фургонов, курьеров и все возрастающей толпы новобранцев и отставших от своих частей солдат, я смекнул, что мне, пожалуй, долго придется добираться до своих товарищей. Но на полях лежал снег глубиной в пять футов, и мне ничего не оставалось, как плестись шагом по дороге. Поэтому я немало обрадовался, увидев вторую дорогу, которая отходила от главной и тянулась через еловый лес к северу. На перекрестке стояла маленькая корчма, а у дверей ее садились на лошадей дозорные Третьего Конфланского полка гусар — того самого, где я был потом полковником. На ступеньках стоял их офицер, тщедушный, бледный юноша, смахивающий больше на молодого семинариста, чем на командира этих отчаянных головорезов.
— Добрый день, сударь, — сказал он/видя, что я придержал лошадь.
— Добрый день, — ответил я ему. — Я лейтенант Этьен Жерар из Десятого гусарского.
По лицу его я понял, что он обо мне слыхал. После моей дуэли с шестью отличными фехтовальщиками имя мое стало известно всем. Однако мое простое обращение согнало с него робость.
— Я младший лейтенант Дюрок из Третьего, — представился он.
— Недавно в полку? — спросил я.
— С неделю.
Так я и думал, судя по его бледному лицу и по тому, что он позволил своим солдатам ротозейничать возле нас. Не так уж давно я сам испытал на себе, каково школьнику командовать кавалеристами-ветеранами. Помню, я заливался краской, когда мне приходилось адресовать отрывистые слова команды людям, у которых за плечами было больше сражений, чем у меня лет, мне было бы гораздо легче сказать: «С вашего позволения мы сейчас построимся» или «Если вы не возражаете, мы пойдем рысью». Поэтому я не стал осуждать юнца, заметив, что его люди немного распущены, но бросил на них такой взгляд, что они застыли в седлах.
— Позвольте спросить, мсье, куда вы направляетесь по этой северной дороге? — обратился я к молодому офицеру.
— Мне приказано нести дозор до Аренсдорфа.
— С вашего разрешения я поеду с вами, — сказал я. — Очевидно, окольным путем доедешь быстрее.
Так и оказалось, ибо эта дорога уводила от армии в места, где хозяйничали казаки и мародеры, и дорога была настолько же пустынна, насколько первая переполнена. Мы с Дюроком ехали впереди; сзади стучали копытами лошади наших шестерых солдат. Он был славный малый, этот Дюрок, хоть и напичкан всяким вздором, которому учат в СенСире, и об Александре и Помпее знал больше, чем о том, как задать корму лошади или ухаживать за конскими копытами. И все же, как я уже сказал, малый он был славный, еще не испорченный походной жизнью. Я с удовольствием слушал его болтовню о матери и сестричке Мари, живших а Амьене. Наконец мы очутились у деревни Хайенау. Дюрок подъехал к почте и вызвал почтмейстера.
— Не скажете ли, — спросил он, — живет ли в ваших краях человек, называющий себя бароном Штраубенталем?
Почтмейстер покачал головой, и мы двинулись дальше. Я не обратил внимания на его вопрос, но когда в следующей деревне мой спутник повторил его и получил тот же ответ, я не удержался и спросил, кто такой этот барон Штраубенталь. Мальчишеская физиономия Дюрока вдруг зарделась.
— Это человек, — сказал он, — к которому у меня есть очень важное поручение. Это, конечно, мало что мне объяснило, но по его виду я понял, что дальнейшие расспросы были бы ему неприятны, и я промолчал, а Дюрок продолжал спрашивать каждого встречного крестьянина о бароне Штраубентале.
Я же, со своей стороны, старался, как и положено офицеру легкой кавалерии, составить себе представление о рельефе местности, определить направление рек и запомнить места, где должен быть брод. С каждым шагом мы удалялись от лагеря, который мы объехали кругом. Далеко на юге в морозном небе виднелись столбы серого дыма — там располагалось наше сторожевое охранение. На севере же, между нами и зимними квартирами русских, не было никого. На самом краю горизонта я дважды видел поблескивание стали и указал на это моему спутнику. Расстояние не позволяло нам определить, что именно блестело, но мы не сомневались, что это были казачьи пики. Солнце уже клонилось к западу, когда мы поднялись на небольшую горку и увидели справа деревушки, а слева — высокий темный замок, окруженный хвойным лесом. Навстречу нам ехал на телеге крестьянин — лохматый, угрюмый парень в овчинном полушубке.
— Что это за деревня? — спросил Дюрок.
— Это Аренсдорф, — Ответил тог на варварском немецком наречии.
— Значит, ночевать я должен здесь, — сказал мой юный спутник. Затем, повернувшись к крестьянину, задал ему свой неизменный вопрос: — Не знаешь ли, где живет барон Штраубенталь?
— Да вон там, в Черном замке, — сказал крестьянин, указывая на темные башенки над далеким лесом.
Дюрок слегка вскрикнул, как охотник, увидевший взлетевшую дичь. Похоже было, что малый лишился ума — глаза его засверкали, лицо покрылось смертельной бледностью, а губы скривила такая улыбка, что крестьянин невольно шарахнулся в сторону. Как сейчас вижу: юноша весь подался вперед на своем караковом коне, жадно вглядываясь в высокую темную башню.
— Почему вы называете этот замок Черным? — спросил я.
— Да так его все зовут в здешних местах, — сказал крестьянин. — Говорят, там творятся какие-то черные дела. Не зря же самый отъявленный нечестивец в Польше живет здесь уже четырнадцать лет.
— Он польский дворянин?
— Нет, у нас в Польше такие злодеи не водятся, — ответил он.
— Неужели француз? — воскликнул Дюрок.
— Говорят, он из Франции.
— А он не рыжий?
— Рыжий, как лиса.
— Да, да, это он! — воскликнул мой спутник, от волнения дрожа с головы до ног. — Меня привела сюда рука провидения! Пусть не говорят, что на земле нет справедливости. Едем, мсье Жерар, я должен сначала определить своих солдат на постой, а потом уже заниматься собственными делами.
Он пришпорил лошадь, и через десять минут мы подъехали к дверям
аренсдорфского постоялого двора, где должны были ночевать солдаты. Но дела моего спутника меня не касались, и я даже не мог себе представить, что все это значит. До Росселя путь был не близкий, но я решил проехать еще несколько часов, а потом в какомнибудь придорожном амбаре найти ночлег для себя и Барабана. Выпив кружку вина, я вскочил на лошадь, но из гостиницы вдруг выбежал Дюрок и схватил меня за колено. — Мсье Жерар, — часто дыша, заговорил он. — Прошу вас, не бросайте меня одного!
— Дорогой Дюрок, — ответил я, — если вы мне объясните, в чем, собственно, дело и чего вы от меня хотите, то мне будет легче ответить, смогу ли я вам помочь или нет. — Да, вы мне могли бы очень помочь! — воскликнул он. — Судя по тому, что я о вас слышал, вы единственный человек, которого я хотел бы иметь рядом этой ночью. — Вы забываете, что я направляюсь в свой полк.
— Сегодня вы до него все равно не доедете. Вы будете в Росселе завтра. Останьтесь со мной, вы окажете мне огромную услугу и поможете в одном деле, которое касается моей чести и чести моей семьи. Но должен вам признаться, что дело это сопряжено с немалой опасностью.
Это был ловкий ход. Конечно, я тотчас же соскочил со спины Барабана и велел слуге отвести его в конюшню.
— Идемте в дом, — сказал я, — и вы объясните, что от меня требуется. Он провел меня в комнатку вроде гостиной и запер дверь, чтобы нам не помешали. Он был ладно скроен, этот мальчик; свет лампы освещал его серьезное лицо и очень шедший ему серебристо-серый мундир. Я глядел на него, и во мне поднималось теплое чувство к этому юнцу. Не скажу, чтобы он держался точно так, как я в его годы, но было в нас нечто схожее, и я проникся к нему симпатией.
— В двух словах всего не расскажешь, — сказал он. — Если я до сих пор не удовлетворил вашего вполне законного любопытства, то только потому, что мне очень трудно об этом говорить. Однако я, разумеется, не могу просить вашей помощи, не объяснив, в чем дело.
Должен вам сказать, что мой отец, Кристоф Дюрок, был известным банкиром; его убили во время сентябрьской резни. Как вам известно, толпа осадила тюрьмы, выбрала трех так называемых судей, чтобы устроить суд над несчастными аристократами, и тех, кого выводили на улицу, тут же раздирала в клочья. Мой отец всю жизнь оказывал помощь беднякам. У него нашлось много заступников. Он был изнурен лихорадкой, и его, полуживого, вынесли на одеяле. Двое судей склонялись к тому, чтобы оправдать его; третий же, молодой якобинец, могучий детина, который верховодил этими несчастными, стащил моего отца с носилок, стал пинать своими тяжелыми башмачищами, а потом вышвырнул за дверь, где его мгновенно растерзали на куски, но об этих ужасных подробностях мне тяжело говорить. Как видите, это было убийство даже с точки зрения их беззаконных законов, ибо двое их же собственных судей выступили в защиту моего отца. Когда снова воцарился порядок, мой старший брат стал разыскивать того человека — третьего судью. Я тогда был еще совсем мальчишкой, но это семейное дело обсуждалось в моем присутствии. Того детину звали Карабеном. Он был из гвардии Сантерра и славился как ярый дуэлянт. Когда якобинцы схватили одну даму — иностранку, баронессу Штраубенталь, — он добился ее освобождения, взяв с нее слово, что она будет принадлежать ему. Он женился на ней, присвоил ее имя и титул и после гибели Робеспьера удрал из Франции. Мы так и не смогли узнать, что с ним сталось. Вы, наверное, думаете, что, зная его имя и титул, мы легко могли бы его разыскать. Но вспомните, что революция лишила нас денег, а без денег вести поиски было невозможно. Затем настала Империя, и дело для нас осложнилось еще больше, потому что, как вам известно, император считал, что 18 Брюмера уладило все счеты и что с этого дня над прошлым опущена завеса. Но мы не забывали нашу семейную трагедию и не отказывались от своих планов.
Брат мой вступил в армию и прошел вместе с ней всю Южную Европу, везде расспрашивая о бароне Штраубентале. Брат был убит под Йеной прошлой осенью, в октябре, так и не отомстив. Теперь настала моя очередь продолжать дело, и мне посчастливилось: через две недели после вступления в полк в одной из первых же польских деревень я нашел человека, которого мы искали столько лет. Больше того, у меня оказался спутник, имя которого в армии произносят не иначе, как в связи с какимнибудь смелым или благородным поступком. Все это прекрасно, и я слушал его с большим интересом, но все-таки мне ничуть не стало яснее, чего же хочет от меня юный Дюрок.
— Чем могу вам служить? — спросил я.
— Поедемте со мной.
— В замок?
— Именно.
— Когда?
— Немедленно.
— А что вы намерены делать?
— Там посмотрим. Но я хочу, чтобы вы были со мной. По правде сказать, не в моем характере отказываться от приключений, и, кроме того, я сочувствовал этому малому. Прощать своих врагов — это, конечно, хорошо, но желательно, чтобы и у них тоже было что прощать нам. Я протянул ему руку.
— Завтра утром я должен ехать в Россель, но сегодня я к вашим услугам, — сказал я.
Устроив солдатам удобный ночлег, мы оставили их на постоялом дворе, и так как до замка было не больше мили, мы решили не тревожить лошадей. Откровенно говоря, мне противно видеть кавалериста, идущего пешком: насколько он великолепен в седле, настолько же неуклюж, когда шагает, придерживая рукой саблю и ставя носки внутрь, чтобы колесики шпор не цеплялись друг за друга. Но мы с Дюроком были в таком возрасте, когда человека ничто не портит, и могу поклясться, что ни одна женщина не поморщилась бы при виде двух молодых гусар — одного в голубом, другого в сером, которые в тот вечер вышли из аренсдорфской почтовой конторы. Мы оба были при саблях, а я еще вынул пистолет из кобуры и сунул под ментик, ибо чувствовал, что нам сегодня придется жарко.
Дорога к замку шла через непроглядно темный еловый лес; мы не видели ни зги, и только звезды иногда поблескивали вверху. Вскоре, однако, лес расступился, и прямо перед нами на расстоянии выстрела из карабина показался замок. Это было огромное неуклюжее здание, судя по всему, очень древнее, с круглыми башенками на каждом углу и большой прямоугольной башней на той стороне, что была ближе к нам. Во всей этой темной массе не видно было ни огонька, кроме одного светящегося окна, и ни звука не доносилось оттуда. Мне казалось, что в этой громаде, в ее безмолвии таится что-то зловещее, чему как нельзя больше отвечало название замка. Моему спутнику не терпелось поскорее добраться до него, и я зашагал вслед за ним по плохо расчищенной дороге, которая вела к воротам.
У обитых железом ворот не было ни колокола, ни молотка, и, чтобы привлечь к себе внимание, нам пришлось колотить рукоятками сабель. Наконец ворота приоткрылись, и мы увидели тощего старика с ястребиным лицом, заросшего бородой до самых висков. В одной руке у него был фонарь, другой он придерживал рвущуюся с цепи огромную черную собаку. Он грозно взглянул на нас, но при виде наших мундиров лицо его стало замкнуто-угрюмым.
— Барон Штраубенталь в такое позднее время никого не принимает, — сказал он на отличном французском языке.
— Можете передать барону Штраубенталю, что я проехал восемьсот лиг, чтобы повидать его, и не уйду, пока не повидаю, — заявил мой спутник таким голосом и с таким выражением, что я сам не мог бы сказать лучше.
Старик искоса взглянул на нас, нерешительно теребя свою черную бороду. — Сказать по правде, господа, — произнес он, — барон уже выпил кружку-другую вина и будет для вас гораздо более интересным собеседником, если вы придете завтра утром.
Он приоткрыл ворота чуточку шире, и за его спиной в освещенном холле я увидел еще троих молодцов довольно зверского вида; один из них держал на цепи второго, такого же чудовищного пса. Дюрок, должно быть, тоже увидел их, но это нисколько не повлияло на его решимость.
— Довольно болтать, — сказал он, оттолкнув стража в сторону. — Я буду разговаривать только с твоим хозяином.
Молодцы в холле расступились, и он прошагал мимо них — так велика была власть одного человека, знающего, чего он хочет, над несколькими, не слишком уверенными в себе. Мой спутник властно, как хозяин, тронул одного из них за плечо. — Проведи меня к барону, — сказал он.
Стражник передернул плечами и ответил что-то по-польски. Никто, кроме бородатого, который уже успел прикрыть и запереть ворота, по-видимому, не говорил пофранцузски. — Хорошо, проведем, — зловеще усмехнулся он. — Вы увидите барона. И, думается мне, пожалеете, что не послушались моего совета.
Мы прошли за ним через обширный холл с каменным покрытым шкурами полом и головами диких зверей на стенах. Бородатый открыл дверь в дальнем его конце, и мы вошли.
Это была маленькая, скудно обставленная комната с теми же признаками обветшалости и запустения, которые нам встречались на каждом шагу. Вылинявшая обивка на стенах отстала в одном углу, обнажая грубую каменную кладку. В противоположной стене была вторая дверь, прикрытая драпировкой. Посредине стоял квадратный стол, заваленный грязными тарелками и жалкими остатками еды. Тут же валялось несколько пустых бутылок. Во главе стола лицом к нам сидел грузный великан с львиной головой и густой копной ярко-рыжих волос. Борода его, спутанная, всклокоченная и жесткая, как конская грива, была того же цвета. Мне приходилось на своем веку видеть странные лица, но я еще не встречал такой животной жестокости, какая была в этом лице с маленькими злыми голубыми глазами, морщинистыми щеками и толстой отвисшей нижней губой, выпяченной над уродливой бородой. Голова его склонилась на плечо, он смотрел на нас мутным, пьяным взглядом. Однако он вовсе не был сильно пьян — просто наши мундиры слишком многое ему сказали.
— Ну что, мои отважные вояки, — икнув, произнес он, — что нового в Париже? А? Я слыхал, вы собираетесь освободить Польшу, но пока что сами стали рабами — рабами маленького аристократа в сером сюртуке и треуголке. Говорят, у вас больше нет граждан — одни только господа и госпожи. Клянусь чем угодно: в одно прекрасное утро немало голов опять покатится в корзину с опилками!
Дюрок молча подошел к наглецу и стал рядом.
— Жан Карабен, — вымолвил он.
Барон вздрогнул, и взгляд его, казалось, сразу отрезвел.
— Жан Карабен, — произнес Дюрок еще раз. Барон выпрямился, вцепившись в ручки кресла.
— Что это значит? Почему вы твердите это имя, молодой человек? — спросил он. — Жан Карабен, вы тот, с кем я давно уже ищу встречи.
— Допустим, я когда-то носил это имя, но вам-то что, ведь вы тогда, наверное, были младенцем?
— Я — Дюрок.
— Неужели сын?
— Сын человека, которого вы убили. Барон деланно засмеялся, но в глазах его мелькнул страх.
— Кто прошлое помянет, тому глаз вон, молодой человек! — крикнул он. — В те дни решалось, кому из нас жить: нам или им, аристократам, или народу. Ваш отец был жирондистом. Он погиб. Я был монтаньяром. Многие из моих товарищей тоже сложили свои головы. Все зависит от того, кому как повезет на войне. Мы — вы и я — должны забыть об этом и постараться понять друг друга. — Он протянул ему руку, шевеля красными пальцами.
— Довольно! — сказал юный Дюрок. — Если б я мог разрубить вас саблей сейчас, пока вы сидите в кресле, я бы сделал благое, справедливое дело. Я опозорю свой клинок, если скрещу его с вашим. И все же вы француз и присягали тому же знамени, что и я. Вставайте же и защищайтесь!
Даже теперь, стоит мне задремать в кресле, как передо мной проносятся эти великие воины — егеря в зеленых куртках, великаны-кирасиры, уланы Понятовского, драгуны в белых плащах и колыхающиеся медвежьи шапки конных гренадеров. Я слышу частый, глухой бой барабанов, а сквозь клубы дыма и пыли вижу ряды загорелых лиц и длинные красные перья, реющие над саблями, взятыми на плечо. А вон едет рыжеголовый Ней, и Лефевр с бульдожьей челюстью, и чванливый, как истый гасконец, Ланн; и наконец, среди сверкающей меди и развевающихся плюмажей я различаю его, человека с бледной улыбкой, сутулыми плечами и отсутствующим взглядом. И тут снам моим приходит конец, друзья мои, ибо я вскакиваю с кресла, выбрасываю, как шальной, руку вперед и ору не своим голосом, а мадам Тито опять подсмеивается над стариком, который живет среди теней.
Но хотя к концу наших компаний я был полным бригадиром и имел все основания надеяться, что скоро буду дивизионным генералом, все же, когда мне хочется рассказать о радостях и тяготах солдатской жизни, я вспоминаю о первых годах своей службы. Вы сами понимаете: если у офицера под началом множество людей и коней, у него столько забот с рекрутами и конским пополнением, с фуражом и кузнецами, что жизнь для него — штука нелегкая, даже если он противника еще и в глаза не видал. Но если он всегонавсего лейтенант или капитан, то на его плечах нет никакой тяжести, кроме разве эполет, так что он может в свое удовольствие бренчать шпорами, щеголять доломаном, пропускать стаканчик и целовать свою девушку, не думая ни о чем, кроме амурных похождений. Вот в такое-то время у него бывает немало всяких приключений — об этой поре моей жизни я многое мог бы вам порассказать. Пожалуй, сегодня я расскажу вам о том, как я побывал в Черном замке, о необычной цели, которой задался младший лейтенант Дюрок, и о страшной стычке с человеком, которого раньше звали Жаном Карабеном, а потом бароном Штраубенталем.
Надо вам сказать, что в феврале 1807 года, сразу после взятия Данцига, майору Лежандру и мне было поручено привести из Пруссии в Восточную Польшу четыреста голов нового конского пополнения.
Жестокие морозы, а особенно великое сражение под Эйлау истребили столько лошадей, что нашему прекрасному Десятому гусарскому полку угрожала опасность превратиться в батальон легкой кавалерии. Поэтому мы с майором знали, что на передовых позициях нас встретят с радостью. Продвигались мы еле-еле — лежал глубокий снег, дороги были сущей пыткой, а помогали нам всего человек двадцать раненых, возвращающихся в строй. Кроме того, если у вас запас фуража всего на сутки, а иногда и того нет, трудно заставить коней идти иначе как шагом. Знаю, знаю — в исторических книжках кавалерия всегда несется бешеным галопом; но я, участвовавший в двенадцати кампаниях, говорю; слава богу, если моя бригада идет шагом на марше, зато умеет рысью скакать на врага. Заметьте, это я говорю о гусарах и егерях, а уж что касается кирасиров или драгун — то тем более.
Я большой любитель лошадей, и мне было приятно, что у меня их целых четыре сотни, всех возрастов и всех мастей, и у каждой свой норов. Большинство лошадей было из Померании, но попалось несколько из Нормандии и Эльзаса, и мы, бывало, потешались, наблюдая, как они отличаются друг от друга характером — точь-в-точь как жители тех мест. Мы заметили также — и это потом не раз подтверждалось, — что характер лошади можно определить по масти; светло-гнедые, например, кокетливы, нервны и со всякими причудами, каурые имеют отважный нрав, чалые послушны, а пегие упрямы. Все это, конечно, не имеет касательства к моей истории, но как же иначе старому кавалеристу вести свой рассказ, если все началось с того, что ему дали четыре сотни лошадей? У меня, знаете ли, такая привычка — говорить о том, что меня интересует, — ну, надеюсь, что и вам это будет интересно.
Мы перешли через Вислу напротив Мариенвердера и должны были двигаться дальше, к Ризенбергу, как вдруг в мою каморку в почтовой конторе, где мы остановились на постой, вошел майор Лежандр с какой-то бумагой в руке.
— Вам придется меня покинуть, — сказал он с выражением отчаяния на лице. — Мне-то отчаиваться было нечего: по правде говоря, он не заслуживал такого помощника, как я. Но все же я молча отдал честь.
— Вот приказ генерала Лассаля, — продолжал майор. — Вы должны немедленно отправиться в Россель и явиться в штаб-квартиру полка.
Ничто не могло доставить мне большего удовольствия. Я уже был на хорошем счету у начальства. Стало быть, полку предстоит какое-то сражение, и Лассаль понял, что моему эскадрону без меня не обойтись. Правда, приказ пришел не совсем вовремя, ибо у почтмейстера была дочь — молоденькая черноволосая полька с кожей цвета слоновой кости — и я рассчитывал поболтать на свободе с этой девицей. Но пешке не приходится возражать, когда палец шахматиста передвигает ее с одного квадратика на другой, так что я сошел вниз, оседлал своего рослого вороного коня по кличке Барабан и тотчас же пустился в путь.
Ей-богу, для бедных поляков и евреев, живших беспросветно унылой жизнью, было, наверно, сущей отрадой видеть, как я скачу мимо их дверей. В морозном утреннем воздухе мощные ноги, великолепные спина и бока моего черного Барабана лоснились и переливались при каждом движении. А у меня и сейчас от стука копыт по дороге и звона уздечки при каждом взмахе дерзкой головы кровь начинает бурлить в жилах — представьте же себе, каков я был в двадцать пять лет — я, Этьен Жерар, лучший кавалерист и первая сабля во всех десяти гусарских полках. Цвет нашего Десятого гусарского полка был голубой — небесно-голубой доломан и ментик с алой грудью, В армии говорили, что, увидев нас, население бежит со всех ног: женщины — к нам, а мужчины — от нас. Тем утром в окнах Ризенберга блестела не одна пара глазок, словно моливших меня чуточку задержаться, но что оставалось делать солдату — только послать воздушный поцелуй да позвенеть уздечкой, проскакав мимо.
Мало приятного в такую стужу трусить верхом по самой бедной и некрасивой стране во всей Европе, но небо зато было ясное, и огромные снежные поля искрились под ярким холодным солнцем. В морозном воздухе пар клубился у меня изо рта и белыми султанчиками вылетал из ноздрей Барабана, а с удил свисали сосульки. Чтобы согреть коня, я пустил его рысью; самому же мне нужно было столько обдумать, что я не обращал внимания на мороз. К северу и югу тянулись бесконечные равнины с редкими группками елей и чуть более светлых лиственниц. Там и сям виднелись домишки, но всего три месяца назад этим путем шла Великая армия, а вы знаете, что это значит для страны. Поляки были нам друзья, это верно, но из сотни тысяч солдат только у гвардейцев были фургоны с продовольствием, а остальным приходилось самим заботиться о пропитании. Так что меня нисколько не удивило, что нигде нет и признаков скота, а над безмолвными домами не вьется дым. Не очень то благоденствовала страна после посещения великого гостя. Говорили, будто там, где император провел своих солдат, даже крысы подыхали с голоду.
К полудню я доехал до деревни Саальфельдт, но так как отсюда шел прямой путь на Остероде, где находилась зимняя ставка императора, а также главный лагерь семи пехотных дивизий, то дорога была забита каретами и повозками. Очутившись среди артиллерийских зарядных ящиков, фургонов, курьеров и все возрастающей толпы новобранцев и отставших от своих частей солдат, я смекнул, что мне, пожалуй, долго придется добираться до своих товарищей. Но на полях лежал снег глубиной в пять футов, и мне ничего не оставалось, как плестись шагом по дороге. Поэтому я немало обрадовался, увидев вторую дорогу, которая отходила от главной и тянулась через еловый лес к северу. На перекрестке стояла маленькая корчма, а у дверей ее садились на лошадей дозорные Третьего Конфланского полка гусар — того самого, где я был потом полковником. На ступеньках стоял их офицер, тщедушный, бледный юноша, смахивающий больше на молодого семинариста, чем на командира этих отчаянных головорезов.
— Добрый день, сударь, — сказал он/видя, что я придержал лошадь.
— Добрый день, — ответил я ему. — Я лейтенант Этьен Жерар из Десятого гусарского.
По лицу его я понял, что он обо мне слыхал. После моей дуэли с шестью отличными фехтовальщиками имя мое стало известно всем. Однако мое простое обращение согнало с него робость.
— Я младший лейтенант Дюрок из Третьего, — представился он.
— Недавно в полку? — спросил я.
— С неделю.
Так я и думал, судя по его бледному лицу и по тому, что он позволил своим солдатам ротозейничать возле нас. Не так уж давно я сам испытал на себе, каково школьнику командовать кавалеристами-ветеранами. Помню, я заливался краской, когда мне приходилось адресовать отрывистые слова команды людям, у которых за плечами было больше сражений, чем у меня лет, мне было бы гораздо легче сказать: «С вашего позволения мы сейчас построимся» или «Если вы не возражаете, мы пойдем рысью». Поэтому я не стал осуждать юнца, заметив, что его люди немного распущены, но бросил на них такой взгляд, что они застыли в седлах.
— Позвольте спросить, мсье, куда вы направляетесь по этой северной дороге? — обратился я к молодому офицеру.
— Мне приказано нести дозор до Аренсдорфа.
— С вашего разрешения я поеду с вами, — сказал я. — Очевидно, окольным путем доедешь быстрее.
Так и оказалось, ибо эта дорога уводила от армии в места, где хозяйничали казаки и мародеры, и дорога была настолько же пустынна, насколько первая переполнена. Мы с Дюроком ехали впереди; сзади стучали копытами лошади наших шестерых солдат. Он был славный малый, этот Дюрок, хоть и напичкан всяким вздором, которому учат в СенСире, и об Александре и Помпее знал больше, чем о том, как задать корму лошади или ухаживать за конскими копытами. И все же, как я уже сказал, малый он был славный, еще не испорченный походной жизнью. Я с удовольствием слушал его болтовню о матери и сестричке Мари, живших а Амьене. Наконец мы очутились у деревни Хайенау. Дюрок подъехал к почте и вызвал почтмейстера.
— Не скажете ли, — спросил он, — живет ли в ваших краях человек, называющий себя бароном Штраубенталем?
Почтмейстер покачал головой, и мы двинулись дальше. Я не обратил внимания на его вопрос, но когда в следующей деревне мой спутник повторил его и получил тот же ответ, я не удержался и спросил, кто такой этот барон Штраубенталь. Мальчишеская физиономия Дюрока вдруг зарделась.
— Это человек, — сказал он, — к которому у меня есть очень важное поручение. Это, конечно, мало что мне объяснило, но по его виду я понял, что дальнейшие расспросы были бы ему неприятны, и я промолчал, а Дюрок продолжал спрашивать каждого встречного крестьянина о бароне Штраубентале.
Я же, со своей стороны, старался, как и положено офицеру легкой кавалерии, составить себе представление о рельефе местности, определить направление рек и запомнить места, где должен быть брод. С каждым шагом мы удалялись от лагеря, который мы объехали кругом. Далеко на юге в морозном небе виднелись столбы серого дыма — там располагалось наше сторожевое охранение. На севере же, между нами и зимними квартирами русских, не было никого. На самом краю горизонта я дважды видел поблескивание стали и указал на это моему спутнику. Расстояние не позволяло нам определить, что именно блестело, но мы не сомневались, что это были казачьи пики. Солнце уже клонилось к западу, когда мы поднялись на небольшую горку и увидели справа деревушки, а слева — высокий темный замок, окруженный хвойным лесом. Навстречу нам ехал на телеге крестьянин — лохматый, угрюмый парень в овчинном полушубке.
— Что это за деревня? — спросил Дюрок.
— Это Аренсдорф, — Ответил тог на варварском немецком наречии.
— Значит, ночевать я должен здесь, — сказал мой юный спутник. Затем, повернувшись к крестьянину, задал ему свой неизменный вопрос: — Не знаешь ли, где живет барон Штраубенталь?
— Да вон там, в Черном замке, — сказал крестьянин, указывая на темные башенки над далеким лесом.
Дюрок слегка вскрикнул, как охотник, увидевший взлетевшую дичь. Похоже было, что малый лишился ума — глаза его засверкали, лицо покрылось смертельной бледностью, а губы скривила такая улыбка, что крестьянин невольно шарахнулся в сторону. Как сейчас вижу: юноша весь подался вперед на своем караковом коне, жадно вглядываясь в высокую темную башню.
— Почему вы называете этот замок Черным? — спросил я.
— Да так его все зовут в здешних местах, — сказал крестьянин. — Говорят, там творятся какие-то черные дела. Не зря же самый отъявленный нечестивец в Польше живет здесь уже четырнадцать лет.
— Он польский дворянин?
— Нет, у нас в Польше такие злодеи не водятся, — ответил он.
— Неужели француз? — воскликнул Дюрок.
— Говорят, он из Франции.
— А он не рыжий?
— Рыжий, как лиса.
— Да, да, это он! — воскликнул мой спутник, от волнения дрожа с головы до ног. — Меня привела сюда рука провидения! Пусть не говорят, что на земле нет справедливости. Едем, мсье Жерар, я должен сначала определить своих солдат на постой, а потом уже заниматься собственными делами.
Он пришпорил лошадь, и через десять минут мы подъехали к дверям
аренсдорфского постоялого двора, где должны были ночевать солдаты. Но дела моего спутника меня не касались, и я даже не мог себе представить, что все это значит. До Росселя путь был не близкий, но я решил проехать еще несколько часов, а потом в какомнибудь придорожном амбаре найти ночлег для себя и Барабана. Выпив кружку вина, я вскочил на лошадь, но из гостиницы вдруг выбежал Дюрок и схватил меня за колено. — Мсье Жерар, — часто дыша, заговорил он. — Прошу вас, не бросайте меня одного!
— Дорогой Дюрок, — ответил я, — если вы мне объясните, в чем, собственно, дело и чего вы от меня хотите, то мне будет легче ответить, смогу ли я вам помочь или нет. — Да, вы мне могли бы очень помочь! — воскликнул он. — Судя по тому, что я о вас слышал, вы единственный человек, которого я хотел бы иметь рядом этой ночью. — Вы забываете, что я направляюсь в свой полк.
— Сегодня вы до него все равно не доедете. Вы будете в Росселе завтра. Останьтесь со мной, вы окажете мне огромную услугу и поможете в одном деле, которое касается моей чести и чести моей семьи. Но должен вам признаться, что дело это сопряжено с немалой опасностью.
Это был ловкий ход. Конечно, я тотчас же соскочил со спины Барабана и велел слуге отвести его в конюшню.
— Идемте в дом, — сказал я, — и вы объясните, что от меня требуется. Он провел меня в комнатку вроде гостиной и запер дверь, чтобы нам не помешали. Он был ладно скроен, этот мальчик; свет лампы освещал его серьезное лицо и очень шедший ему серебристо-серый мундир. Я глядел на него, и во мне поднималось теплое чувство к этому юнцу. Не скажу, чтобы он держался точно так, как я в его годы, но было в нас нечто схожее, и я проникся к нему симпатией.
— В двух словах всего не расскажешь, — сказал он. — Если я до сих пор не удовлетворил вашего вполне законного любопытства, то только потому, что мне очень трудно об этом говорить. Однако я, разумеется, не могу просить вашей помощи, не объяснив, в чем дело.
Должен вам сказать, что мой отец, Кристоф Дюрок, был известным банкиром; его убили во время сентябрьской резни. Как вам известно, толпа осадила тюрьмы, выбрала трех так называемых судей, чтобы устроить суд над несчастными аристократами, и тех, кого выводили на улицу, тут же раздирала в клочья. Мой отец всю жизнь оказывал помощь беднякам. У него нашлось много заступников. Он был изнурен лихорадкой, и его, полуживого, вынесли на одеяле. Двое судей склонялись к тому, чтобы оправдать его; третий же, молодой якобинец, могучий детина, который верховодил этими несчастными, стащил моего отца с носилок, стал пинать своими тяжелыми башмачищами, а потом вышвырнул за дверь, где его мгновенно растерзали на куски, но об этих ужасных подробностях мне тяжело говорить. Как видите, это было убийство даже с точки зрения их беззаконных законов, ибо двое их же собственных судей выступили в защиту моего отца. Когда снова воцарился порядок, мой старший брат стал разыскивать того человека — третьего судью. Я тогда был еще совсем мальчишкой, но это семейное дело обсуждалось в моем присутствии. Того детину звали Карабеном. Он был из гвардии Сантерра и славился как ярый дуэлянт. Когда якобинцы схватили одну даму — иностранку, баронессу Штраубенталь, — он добился ее освобождения, взяв с нее слово, что она будет принадлежать ему. Он женился на ней, присвоил ее имя и титул и после гибели Робеспьера удрал из Франции. Мы так и не смогли узнать, что с ним сталось. Вы, наверное, думаете, что, зная его имя и титул, мы легко могли бы его разыскать. Но вспомните, что революция лишила нас денег, а без денег вести поиски было невозможно. Затем настала Империя, и дело для нас осложнилось еще больше, потому что, как вам известно, император считал, что 18 Брюмера уладило все счеты и что с этого дня над прошлым опущена завеса. Но мы не забывали нашу семейную трагедию и не отказывались от своих планов.
Брат мой вступил в армию и прошел вместе с ней всю Южную Европу, везде расспрашивая о бароне Штраубентале. Брат был убит под Йеной прошлой осенью, в октябре, так и не отомстив. Теперь настала моя очередь продолжать дело, и мне посчастливилось: через две недели после вступления в полк в одной из первых же польских деревень я нашел человека, которого мы искали столько лет. Больше того, у меня оказался спутник, имя которого в армии произносят не иначе, как в связи с какимнибудь смелым или благородным поступком. Все это прекрасно, и я слушал его с большим интересом, но все-таки мне ничуть не стало яснее, чего же хочет от меня юный Дюрок.
— Чем могу вам служить? — спросил я.
— Поедемте со мной.
— В замок?
— Именно.
— Когда?
— Немедленно.
— А что вы намерены делать?
— Там посмотрим. Но я хочу, чтобы вы были со мной. По правде сказать, не в моем характере отказываться от приключений, и, кроме того, я сочувствовал этому малому. Прощать своих врагов — это, конечно, хорошо, но желательно, чтобы и у них тоже было что прощать нам. Я протянул ему руку.
— Завтра утром я должен ехать в Россель, но сегодня я к вашим услугам, — сказал я.
Устроив солдатам удобный ночлег, мы оставили их на постоялом дворе, и так как до замка было не больше мили, мы решили не тревожить лошадей. Откровенно говоря, мне противно видеть кавалериста, идущего пешком: насколько он великолепен в седле, настолько же неуклюж, когда шагает, придерживая рукой саблю и ставя носки внутрь, чтобы колесики шпор не цеплялись друг за друга. Но мы с Дюроком были в таком возрасте, когда человека ничто не портит, и могу поклясться, что ни одна женщина не поморщилась бы при виде двух молодых гусар — одного в голубом, другого в сером, которые в тот вечер вышли из аренсдорфской почтовой конторы. Мы оба были при саблях, а я еще вынул пистолет из кобуры и сунул под ментик, ибо чувствовал, что нам сегодня придется жарко.
Дорога к замку шла через непроглядно темный еловый лес; мы не видели ни зги, и только звезды иногда поблескивали вверху. Вскоре, однако, лес расступился, и прямо перед нами на расстоянии выстрела из карабина показался замок. Это было огромное неуклюжее здание, судя по всему, очень древнее, с круглыми башенками на каждом углу и большой прямоугольной башней на той стороне, что была ближе к нам. Во всей этой темной массе не видно было ни огонька, кроме одного светящегося окна, и ни звука не доносилось оттуда. Мне казалось, что в этой громаде, в ее безмолвии таится что-то зловещее, чему как нельзя больше отвечало название замка. Моему спутнику не терпелось поскорее добраться до него, и я зашагал вслед за ним по плохо расчищенной дороге, которая вела к воротам.
У обитых железом ворот не было ни колокола, ни молотка, и, чтобы привлечь к себе внимание, нам пришлось колотить рукоятками сабель. Наконец ворота приоткрылись, и мы увидели тощего старика с ястребиным лицом, заросшего бородой до самых висков. В одной руке у него был фонарь, другой он придерживал рвущуюся с цепи огромную черную собаку. Он грозно взглянул на нас, но при виде наших мундиров лицо его стало замкнуто-угрюмым.
— Барон Штраубенталь в такое позднее время никого не принимает, — сказал он на отличном французском языке.
— Можете передать барону Штраубенталю, что я проехал восемьсот лиг, чтобы повидать его, и не уйду, пока не повидаю, — заявил мой спутник таким голосом и с таким выражением, что я сам не мог бы сказать лучше.
Старик искоса взглянул на нас, нерешительно теребя свою черную бороду. — Сказать по правде, господа, — произнес он, — барон уже выпил кружку-другую вина и будет для вас гораздо более интересным собеседником, если вы придете завтра утром.
Он приоткрыл ворота чуточку шире, и за его спиной в освещенном холле я увидел еще троих молодцов довольно зверского вида; один из них держал на цепи второго, такого же чудовищного пса. Дюрок, должно быть, тоже увидел их, но это нисколько не повлияло на его решимость.
— Довольно болтать, — сказал он, оттолкнув стража в сторону. — Я буду разговаривать только с твоим хозяином.
Молодцы в холле расступились, и он прошагал мимо них — так велика была власть одного человека, знающего, чего он хочет, над несколькими, не слишком уверенными в себе. Мой спутник властно, как хозяин, тронул одного из них за плечо. — Проведи меня к барону, — сказал он.
Стражник передернул плечами и ответил что-то по-польски. Никто, кроме бородатого, который уже успел прикрыть и запереть ворота, по-видимому, не говорил пофранцузски. — Хорошо, проведем, — зловеще усмехнулся он. — Вы увидите барона. И, думается мне, пожалеете, что не послушались моего совета.
Мы прошли за ним через обширный холл с каменным покрытым шкурами полом и головами диких зверей на стенах. Бородатый открыл дверь в дальнем его конце, и мы вошли.
Это была маленькая, скудно обставленная комната с теми же признаками обветшалости и запустения, которые нам встречались на каждом шагу. Вылинявшая обивка на стенах отстала в одном углу, обнажая грубую каменную кладку. В противоположной стене была вторая дверь, прикрытая драпировкой. Посредине стоял квадратный стол, заваленный грязными тарелками и жалкими остатками еды. Тут же валялось несколько пустых бутылок. Во главе стола лицом к нам сидел грузный великан с львиной головой и густой копной ярко-рыжих волос. Борода его, спутанная, всклокоченная и жесткая, как конская грива, была того же цвета. Мне приходилось на своем веку видеть странные лица, но я еще не встречал такой животной жестокости, какая была в этом лице с маленькими злыми голубыми глазами, морщинистыми щеками и толстой отвисшей нижней губой, выпяченной над уродливой бородой. Голова его склонилась на плечо, он смотрел на нас мутным, пьяным взглядом. Однако он вовсе не был сильно пьян — просто наши мундиры слишком многое ему сказали.
— Ну что, мои отважные вояки, — икнув, произнес он, — что нового в Париже? А? Я слыхал, вы собираетесь освободить Польшу, но пока что сами стали рабами — рабами маленького аристократа в сером сюртуке и треуголке. Говорят, у вас больше нет граждан — одни только господа и госпожи. Клянусь чем угодно: в одно прекрасное утро немало голов опять покатится в корзину с опилками!
Дюрок молча подошел к наглецу и стал рядом.
— Жан Карабен, — вымолвил он.
Барон вздрогнул, и взгляд его, казалось, сразу отрезвел.
— Жан Карабен, — произнес Дюрок еще раз. Барон выпрямился, вцепившись в ручки кресла.
— Что это значит? Почему вы твердите это имя, молодой человек? — спросил он. — Жан Карабен, вы тот, с кем я давно уже ищу встречи.
— Допустим, я когда-то носил это имя, но вам-то что, ведь вы тогда, наверное, были младенцем?
— Я — Дюрок.
— Неужели сын?
— Сын человека, которого вы убили. Барон деланно засмеялся, но в глазах его мелькнул страх.
— Кто прошлое помянет, тому глаз вон, молодой человек! — крикнул он. — В те дни решалось, кому из нас жить: нам или им, аристократам, или народу. Ваш отец был жирондистом. Он погиб. Я был монтаньяром. Многие из моих товарищей тоже сложили свои головы. Все зависит от того, кому как повезет на войне. Мы — вы и я — должны забыть об этом и постараться понять друг друга. — Он протянул ему руку, шевеля красными пальцами.
— Довольно! — сказал юный Дюрок. — Если б я мог разрубить вас саблей сейчас, пока вы сидите в кресле, я бы сделал благое, справедливое дело. Я опозорю свой клинок, если скрещу его с вашим. И все же вы француз и присягали тому же знамени, что и я. Вставайте же и защищайтесь!