– Режь…
   Нож у Исы острый, и веревки тихонько сползли с рук и ног русского.
   Иса отыскал на ощупь в стене сломанное ребро кереге и, подняв кошму, толкнул туда русского.
   Когда кошма опустилась за русским, Иса испугался: «Теперь меня убьют…»
   Поднял кошму и вылез следом.
   Тихонько, на четвереньках, добрались до кустов. Рядом кто-то глубоко вздохнул.
   – Мой лошадь… сапсем забыл, – тихо сказал перепуганный Иса.

7

   Аул Болдымбая спал. Услышав конский топот, встревожились собаки.
   Из крайней юрты вышел человек и цыкнул на них. Это был Омар.
   Двое всадников на одной лошади подъехали к юрте и слезли.
   – Ты не спишь? – сказал Иса, узнав Омара по белой повязке на голове. – Где твоя лошадь? Вот тот русский… Ехать надо. Да тихо, чтобы никто не знал…
   Омар подошел вплотную, взял русского за плечо, разглядел в темноте его черную бороду.
   – Живой…
   За русского ответил Иса:
   – Разговаривать потом будем… Давай лошадь…
   Омар не мог прийти в себя. Он рассказал, что Болдымбай спит крепко, что Бийбал не поехала домой, осталась с Зурой и тоже, наверно, спит.
   – А лошади пасутся вот у озера. Моя и иноходец Бийбал.
   – Веди обеих!
   Омар испугался:
   – Как же так? Разве можно самовольно взять иноходца Бийбал? Надо попросить: может быть, она сама даст?
   – Не вздумай, – с угрозой сказал Иса и стал раздеваться, чтобы поделиться с русским одеждой.
   Рассвет застал спутников у Больше-тюхтинских лесов.
   Впереди ехал Иса – он все дороги знает, – за ним русский на иноходце. Омар плелся сзади и с грустью смотрел на игривую поступь коня Бийбал. «Увижу ли я ее когда?» – спрашивал себя Омар и не находил ответа.
   Когда въехали в густой лес, русский повернулся к Омару и широкая улыбка осветила его мрачное лицо.
   – Эх ты, дурашка!.. Меня чуть не угробил и сам награду получил… Колчаковцы умеют благодарить нашего брата… Стойте-ка… Надо осмотреться…
   Лошадей поставили в тени и долго, пристально вглядывались в степь…
   – Не скоро хватятся, – сказал русский, – но нам прохлаждаться нечего. Ехать надо. Дальше…
   Иса не знал, куда ехать, но понял слова русского, сказал:
   – Назад дорога нету… Стырляйт нам солдат. Ехать нада.
   И еще хотелось Исе рассказать русскому о том, как он решился перерезать у него на руках и ногах веревки, но мешал язык, не хватало слов. Он достал из кармана синий пузырек, насыпал на ладонь зеленого табаку и ловко спрятал его языком за губу.
   Русский посмотрел, захотелось покурить, но не было ни табаку, ни бумаги. Он попросил понюхать и громко чихнул:
   – Хорошо, мать честная!..
   Омар достал из-за пазухи тряпочку, развернул ее – там поясок и бусы, красные блестящие бусы…
   – А это зачем? – удивился русский.
   Омар бросил бусы на землю и тяжелым сапогом размолол в порошок.
   – Солдат подарка давал… – стыдливо ответил он, опустив голову.
   Русский понял, улыбнулся, дружески похлопал его по плечу и пошел к лошади.
   – Ну, братцы, отдыхать сейчас не время, давайте трогаться…

Черный ветер

1

   Через камыши и болота, по извилистому берегу озера Кунды-Куль уходят вдаль стальные рельсы и теряются среди низкорослых корявых березок и тальниковых зарослей.
   Через озеро с первым синим льдом, таким же синим, как ясное осеннее небо, через шумливое бурое море камыша, от маленького полустанка, ветер доносит в Ивановку хриплые гудки паровозов и сухой лязг железа.
   Каждый день с запада и востока приходят поезда; из прокопченных, загаженных теплушек, через изрубленные, незакрывающиеся двери выпрыгивают иззябшие люди и идут по широкой тропе в камышах на виднеющуюся вдали синюю маковку ивановской церкви.
   Одни из них ищут тихое логово, чтобы спрятать свой ужас перед грозным и неизбежным, другие, – чтобы в медлительную, раздавленную жизнь сел бросить огонь борьбы, рассказать о войне и революции.
   За Ивановкой – степь, села, аулы, русские, казахи. А над всем – свинцовое небо и свистящий осенний ветер, острый и пронизывающий, как озноб, как памятные для многих солдат ожоги лихорадки в пинских болотах…

2

   На площади, у низенького здания сборни – толпа, тулупы, армяки, треухи, малахаи. И там, где на заборе висит обрывок приказа:
   «…я назначен верховным правителем.
   § 2. С сего числа я вступил в верховное командование всеми сухопутными и морскими силами России.
Адмирал А. Колчак»
   – стоит на бревнах человек в потертом язяме, с наганом за поясом. Лицо у него темное, закопченное, заросшие щеки впали, серые глаза бегают по сторонам, и в ветровые просторы тычет иззябшая, потрескавшаяся от грязи рука.
   – …Большевики повернули нашу жись на правильный путь, чтоб жили мы по-братски. Ни татар, ни киргиз, ни немцев, ни русских нету – все одна семья, трудящие. А буржуям и прочим кровососам – амба!.. Натерпелись мы нуждишки – хватит! Будем жись ладить так, как надо. Изберем, скажем, Митрия да Николая и в Москву пошлем, пущай едут в царевы палаты заседать, об нашей жизни думать – мы хозяева. Заведем коммуну, чтоб все обчее, – и плюем на нуждишку. Наши фабрики, наши заводы, наши железные дороги, наши магазины и лавки… Скажем, порвались порты у Ивана – идет в лавочку, старые долой, а новые давай сюды…
   Из толпы ядовитый смешок:
   – Тогда старых-то портов девать некуда будет… Ты не мели, что не след…
   – Дело сказывай… – отзывается другой. – Об этом слыхали…
   Высунулся староста, почтенный, седобородый старик, и встал рядом с оратором:
   – Гражданы!.. Дайте человек обскажет… Зачем перебивать?…
   Оратор крутнул головой (орава неуемная!) и, точно стараясь кого-то обогнать, зачастил с упреком:
   – На это ответ у меня будет вот какой: несознательность наша это говорит… Да, темнота наша… Об новой жизни я сказываю правильно…
   На шее оратора размоталась грязная обмотка с ботинок, заменявшая шарф, тонкий потертый язямишко расстегнулся на груди, и в прореху грязной рубахи видно посиневшее тело.
   И снова голос из толпы, но уже полный сочувствия:
   – Ты бы слез с бревен-то, весь иззяб – тут затишнее…
   – Ничего… мы на ветру привычны…
   Пошевелил сухими губами, качнул выпяченным кадыком, словно проглотил что, и вновь начал швырять в толпу, в свист непогоды гневные слова:
   – …Теперь дале… По нраву эта наша закавыка буржуям? Охота им в гроб живыми лезть, ежели, скажем, революция во всем мире? Дело незавидное, хотя бы и для нас. Выходит, теперь дело так: собрались русские буржуи с заграничными – англичанка там, Франция, Япония, много разных – и обсудили: совецкую власть долой – помеха она для всех, а начать это дело с Сибири: как места у нас просторного много и дорога железная одна, войска совецкие трудно доставить… И что ж, дело их вышло. Помощники Керенского – есеры – помогли да притаившиеся буржуи. Совецкой власти в Сибири не стало… А сейчас и есерикам дали по шапке, и на всю Сибирь диктатора, навроде царя, поставили… Вон, глядите: верховный правитель адмирал Колчак! – Оратор махнул рукой в сторону приказа. – Так вот… Что он за нас руку потянет? Потянет, только петлю сначала на шею накинет. Получайте, трудящие, свободу на столбе!..
   И серыми холодными глазами по толпе (так ли, дескать, сказывают?), а от толпы – на поселок, такой же бурый, как озеро, и, будто сомневаясь в убедительности своих слов, добавил:
   – И землицы Колчак всем нам даст – по три аршина на брата, и милостями осыплет – не пожалеет ни шомполов, ни плеток, и подати нам царские простит – за гробом… Всех ублаготворит!.. Теперь нам крепко надо подумать: с кем идти? С Колчаком, чтоб душить совецкую власть, а потом самим на вешалку, или за совецкую власть бороться, новую жизнь строить?…
   Оратор метнул глаза влево и смолк.

3

   Из-за церкви, из-за облупившихся мазанок выкатилась на площадь с ревом толпа. В плотном кольце шуб, тулупов, поддевок, шапок она зажала кого-то смертными тисками и не хотела выпускать; шумный клубок катился к сборне, махая кулаками, кольями, уздечками, вожжами.
   Многие мужики оставили оратора и таким же бурым клубком покатились навстречу, чтобы слиться и вместе вернуться к сборне.
   Шум нарастал. Будто полая вода прорвала плотину и заревела, падая с высоты, с каменных порогов на простор.
   Над головами взметались стяжки, тянулись кверху руки.
   – Бьют кого-то, – тихо сказал староста, – тебе бы уйти куда… В гневе народ…
   Оратор не слушал. Он глядел на толпу и молчал.
   А толпа уже подвалила к сборне и сотней глоток кричала:
   – Кончать их, боле никаких!
   – У меня на прошлой неделе овца пропала…
   – Вся округа от их, сукиных сынов, плачет!..
   – Им доброе слово – горох в стену…
   – Ваньку Желнина который раз ловим?!
   – Дай, Степан, ему по ноздрям!..
   Коренастый рыжий мужик, густо заросший красным волосом, протискался к избиваемым и, изловчившись, с силой опустил на чью-то голову березовую суковатую палку.
   – Коней водить! Вот! Вот!..
   И кто-то, оправдывая поступок рыжего, подтвердил:
   – Собакам – собачья смерть…
   Староста силился перекричать шум толпы:
   – Тише, гражданы! В чем дело?
   Старосту осыпали злобными выкриками:
   – А ты ослеп, не видишь?
   – По миру людей пущают, а ты спрашиваешь?!
   – Тебе бы тоже заодно всыпать…
   На старосту напирал грудью высокий, тонкий мужик и, махая жилистыми руками над кудлатой папахой старосты, зло кричал:
   – Ты не знаешь?! У Фильки последнюю животину со двора свели… Ворам потакать?…
   А кто-то вспомнил прошлое избиваемых.
   – Касымке давно ухо отрезали?!
   – Не впрок!.. Бузуй, Митря, чего глядишь!..
   Но староста уже протискался в середину. Он поднял руки над связанными, запутанными в вожжах, уздечках, хомутах, над избитыми, окровавленными и что было силы крикнул:
   – Гражданы! Люди вы или звери? Ничего не слухаете… Убивать законом запрещено. Поняли? Запрещено, и конец! Сдадим под суд. Там разберут. Люди для этого дела сидят. По закону которы…
   – Знаем этот закон!
   – Было дело – пользы нету!
   – Им суд один – могила!
   А староста краснел от натуги:
   – Тише!.. Я говорю при всем обчестве: убьете – отвечать будете…
   Толпа прижала воров к бревнам, к ногам оратора. Ванька Желнин с хомутом на шее (поличное) закрыл подбитые глаза, ломал брови, морщил рябое, шишковатое лицо от боли и покачивался, а у Касымки вместо лица – окровавленный кусок мяса: трудно различить, где глаза, где нос, где губы; на бритой одноухой голове из ран сочится кровь и стекает за ворот грязной старой копы.
   Оратор поднял руку, окинул вдруг стихшую толпу взглядом и внятно, неторопливо бросил:
   – Все это от нашей проклятой жизни и несознательности!.. Ну вот, за что людей покоцали?…
   И сейчас же взметнулись злые крики:
   – Тебя не спросили!
   – Откуда еще такой спрос взялся?!
   – Им, поганцам, грех по земле ходить!..
   Оратор, словно взлететь хотел, потянулся к толпе:
   – А я что вам говорю? Не-созна-тель-ность!.. От проклятой жизни нашей это наследство! Сегодня вы хомуты на них надели, а завтра вам петли наденут…
   Вопросы, как короткие выстрелы, били по оратору:
   – Ты к чему загибаешь?
   – При чем тут петли?
   А кто-то раздумчиво и басовито прогудел:
   – Дело сказывает… Очень просто наденут…
   – Что ж теперь… – взвизгнул женский голос, но, оборвавшись на высокой ноте, потонул в гуле и шуме мужских голосов.
   Воры согнувшись сидели на бревнах, у ног оратора; сидели со сложенными на коленях руками и, казалось, вели мирную беседу: о ценах на хлеб, о надвигающейся суровой зиме; сидели, покачивались, точно дремали…
   Оратор выждал, пока стихнут выкрики, и, положив руку на рукоять нагана, склонился над избитыми, вытянув вперед голову.
   – А загибаю я, братцы, к тому, что темным-темно у нас в головах, что революция не научила нас пока ничему, а Колчаку учить нас не надо – невыгодно. Им, буржуям да генералам, нужна наша темная жись, и каждая вот такая потасовка между нас – им нужна. Водкой глаза нам зальют, поповским да иным протчим дурманом головы набьют, валите, дескать, воруйте, убивайте друг дружку, только о политике не думайте, а мы будем законы вам писать, а мы будем судить вас… «Мы – ваши отцы, вы – наши дети…» Карагайцев за какую провинку постреляли? Деревню Шуваловку за что казаки спалили?… Вот их законы, вот их милости!.. Но это еще цветочки!.. Вот об чем надо думать, а хомуты – хомуты нам всем припасены, осталось только накинуть…
   – Это другая песня! – перебил рыжебородый мужик.
   – Ты нам зубы не заговаривай! – вторит ему визгливый старческий голос. – Може, сам из ихой компании!
   И опять галдеж:
   – Выходит, воров по головке гладить?!
   – Отпустить – все село спалят!..
   – За село вон да в прорубь головой!.. Вот им суд!
   Староста махал руками, унимал расшумевшуюся толпу.
   – Я за всех не ответчик! Сказываю: надо по закону. Кто будет бить – всех на бумажку и по начальству передам…
   И словом, как иглой, самое чувствительное место в человеке ранил. Шум на минуту смолк. Никому в одиночку не хотелось быть в ответе. Но тишину вдруг нарушил истошный крик женщины, выбежавшей из переулка с растрепанными волосами в одной синей кофте:
   – …а-а-и… – донесло ветром.
   Точно бичом хлестнул по толпе этот коротенький выкрик, непонятный и полный отчаяния. Кинулись к женщине и замерли.

4

   За углом раздался одиночный выстрел. Женщина взвизгнула и присела. Толпа метнулась обратно к сборне, к стынувшему на бревнах оратору, к избитым брошенным ворам. И, словно догоняя бегущих, вырвался на площадь верхом на лошади казак, за ним десяток, другой, третий – весь отряд.
   У скакавшего впереди казака болтался в правой руке карабин, и он беспорядочно, не целясь, разряжал его.
   В узкую щель подпертых изнутри ворот сборни нырнуло несколько человек, остальные прижались к бревнам.
   – Вот вам – ягодки… – тихо обронил оратор, продолжая свою, не законченную ранее, мысль. И тихо сказал рядом стоявшим мужикам: – Передайте бабе моей в Сартлан, чтобы мотала не то куда… А мне, видно… – Он не договорил, быстро вскинул обе руки на уровень лица, точно стараясь заслониться ими от нападавших, и опростал барабан нагана.
   Один из казаков взмахнул вдруг по-ребячьи руками; выронил карабин и, как в воду, нырнул с лошади на землю…
   На минуту отряд смешался, и сейчас же рванул ружейный залп, осыпая горячим градом толпу. В ответ – не сопротивление, а крики, стоны, вопли.
   Оратор упал на спину, серая солдатская шапчонка слетела с его головы, а кадык выпятился, будто переломилась в горле косточка.
   Шумным валом налетел отряд на толпу; засверкали холодным блеском шашки, и тех, кого нельзя было достать ими, догоняли и опрокидывали торопливые выстрелы.
   Наконец, когда шашки и плети поработали вдоволь, когда карабины и наганы выплевали до конца свое смертоносное семя, когда на бревнах одни корчились в муках, другие лежали тихо, точно мешки с добром, выброшенные заботливым хозяином на просушку, – плотный, сутулый офицер, привстав на стременах, выкрикнул:
   – Кто разрешил собрание?
   Староста еще был жив. Он обеими руками зажал живот и, тихо качаясь, смотрел на начальника отуманенными глазами.
   – По обчественному делу… собрались… – простонал он. – Воров вот поймали… говорили…
   Он попытался отыскать в грудах тел Ваньку Желнина и Касымку, – не смог и тихо посунулся по бревнам вниз, дергая ногами и тараща глаза. Изо рта запузырилась красная пена.
   – «По обчественному»… А кто стрелял?
   Начальнику никто не ответил.
   Прокравшийся из-за туч последний луч заходящего солнца брызнул бликами по окнам изб, и, кажется, от этого еще ярче загорелась рыжая борода мужика, лежавшего вниз головой на бревнах.

5

   От вечереющего неба почернела земля. Тучи осели плотнее и ниже, ветер катил на Ивановку бурые волны камышового моря.
   И в эту черную непогодь двигалась черная толпа людей к тихому, печальному кладбищу, к черным, покосившимся крестам, к маленькой отверстой могиле.
   Впереди шел седенький, весь в черном, попик и такой же дьячок, невнятно бормоча заунывные, тоскливые мотивы, а сзади них на плечах четырех мужчин колыхался белый гроб. Толпа мужиков и баб торопливо шагала за гробом, подгоняемая отрядом.
   Под ногами гукала стылая земля…
   А со степи, через озеро, через камышовый бурый разлив – свистящий колючий ветер. Напирает, путает шаг.
   У могилы по команде остановились. Люди были послушны и безропотны.
   Старенький попик с дьячком пробунчали в ветровую непогодь: «Упокой, господи…» – и уступили место начальнику.
   Плотный, короткошеий человек верхом на лошади встал у края могилы и, вскидывая кверху полное, бритое лицо, сердито крикнул:
   – Вот еще одна жертва большевистских козней. Погиб славный, храбрый казак Исаев в борьбе с нарушителями прав и государственного порядка. Но бунтовщики поплатились жестоко! Мы будем с корнем вырывать всякое неповиновение власти! Да, с корнем, чтобы и наследия большевистского не осталось!..
   Начальник не любил говорить долго (да и времени не было), он торопился засветло, пока ночная тьма не накрыла землю, пройти камышами к полустанку; торопился в город, чтобы отдать рапорт о своей экспедиции.
   Он взмахнул рукой, и салют из карабинов напугал толпу.
   На опущенный гроб упали первые комья земли.
   Но начальник не забыл и тех тридцати семи, что остались на бревнах под осенней суровой стужей.
   – Но помните!.. Собакам – собачья смерть. Они недостойны человеческих похорон. На навоз их!..
   Он круто повернул лошадь и рысью поскакал с кладбища, а за ним весь отряд.
   Попик с дьячком тоже ушли. Люди долго стояли у незасыпанной еще могилы и следили за удалявшимся, тонувшим в камышах отрядом.
   Кто-то с отчаянием и дрожью в голосе выдохнул:
   – Господи, за что же?
   И другой голос отозвался:
   – Копай знай… После разберем… И землицы Колчак всем даст… и милостями осыплет…
 
   А над степью, над озером, над поселком одна песня – ветровая, камышовая: шш-шш-ш-шшшш-шш-шш-шш…
   И будто не камыш это, а горячий, гневный шепот. И шаги…
   Шаги…
   Шаги…

Маринка

   Поздно вечером к Махровым приехал поп из села Михайловского. Хозяин Никита Павлович, встречая попа у двери, совсем загородил его своим широким телом: только когда стал целовать руку, вынырнула черная, нечесаная голова попа, худое маленькое лицо со впалыми щеками, с пучком волос на подбородке.
   – Пожалуйте-ка, батюшка, – выплыла из горницы хозяйка Марья Дмитриевна, дородная, широкая…
   – Все живы-здоровы? – осведомился поп.
   – Да пока слава богу, батюшка, – поглаживая живот, говорил хозяин, – дышим… Не знай, что будет дальше…
   – Проходите в горницу… Маринка, ставь самовар! – распорядилась хозяйка.
   Маринка не кинулась к попу целовать руку, как это нужно было сделать, она вертелась у шестка и будто не заметила прихода гостя.
   Поп был дальний. Вместе с попом не вошел никто, значит, один приехал. И почему ночью?
   Третьего дня в Михайловку ушли все волчихинские молодые ребята, те, которые должны были идти в армию Колчака. Бросили в разгар весенних работ пашни, хозяйства, семьи и ушли.
   Единственный человек, к которому тянулась Маринка, не чужой, а близкий и родной для нее, тоже ушел.
   Ни матери, ни отца не помнит Маринка. Жила в людях с детства, ходила по избам качать ребятишек; от избы к избе, от людей к людям, одного вынянчит – за другого берется. Все детство провела у зыбки, за пеленками, и тогда же встретилась с Сергеем Быстровым.
   Возле школы как-то осенью напали на нее ребята: толкали, смеялись. Маринка упала в снег и заплакала. Ее поднял Сергей и сказал: «Не бойся, иди…» И часто потом он был ее защитником. Рос он тоже сиротой, у дяди, и, может быть, поэтому больше понимал Маринку, чем другие.
   Так подружились.
   А этой весной Маринка переступила какую-то запретную грань в своей девичьей жизни. Переступила без страха, без слез, полная радости.
   …Вечерний сумрак кутал излучину реки. С запада по ущелью тянул ветерок и холодил разгоряченные щеки Маринки.
   Рядом с ней сидел Сергей, обнимал и тихо говорил:
   – Богатства сейчас не наживают, война вон опять разгорается… Да и откуда мы возьмем богатства – один другого стоим… Но жить будем не хуже других, перестанем работать на Махровых да разных дядей… А только, Маринка, как подумаю, что один-одинешенек, что погибнешь где-нибудь на чужих землях, – страшно становится. И вспомнить некому будет… Сейчас вот сказал тебе свои думы – и легче стало.
   И Маринка с радостью отдалась новому, не испытанному чувству, завязала в один узел свою жизнь с Сергеем.
   А третьего дня Сергей ушел в Михайловку. Может, навсегда?
   Провожала его Маринка за село, плакала. А Сергей приглушенным голосом говорил:
   – Не надо плакать. Не один я иду, сорок человек из деревни таких, как я. Да еще из других деревень. Неужто всех перебьют?
   И сам себе отвечал:
   – Подавятся…
   – А разве нельзя не ходить? – спрашивала Маринка.
   – Нет, нельзя… С какими глазами я явлюсь потом в село? От своих бежать – куда? А убить и на фронте убьют… Да и кого я у белых защищать буду? Колчака? Махровых? Нет, если уж умирать, так за свое дело, со своими… Ну… прощай!.. Надо идти, ребята ждут…
   Он обнял Маринку, поцеловал и, вырвавшись из ее цепких рук, сделал шаг.
   – Сергей!.. Страшно мне!.. – И совсем тихо, сквозь слезы, спросила: – А если у меня будет ребеночек?…
   И будто ветром толкнуло Сергея обратно.
   – Как же так? Ах, какие мы… – И не знал, что сказать, как успокоить.
   Прижав к груди вздрагивающее тело Маринки, Сергей ясно представил себе, что ожидает девушку в деревне, родившую незамужней… Но как быть? Что сделать?…
   – Вот что, – наконец решил он, – живи пока у Махровых, а чуть что – подавайся к дяде Михаиле, леснику… Я ему говорил о тебе. Они примут. А там я вернусь, и все дело поправим… Не горюй…
   – Маринка! – кричит хозяйка из горницы. – Что у тебя самовар, замерз, что ли?
   – Сейчас…
   Маринка очнулась от воспоминаний.
   Самовар пыхтел и захлебывался…
   Подавая на стол, Маринка прислушалась, о чем хозяин говорил с гостем.
   Торопливо, певучим тенорком поп рассказывал:
   – Пробовал увещевать – неладное, мол, делаете, против власти идете, – слушать не хотят… А тут пришли, арестовали домашним арестом, чтобы не уехал. «Донесешь», – говорят…
   – А ты что, Маринка, уши развесила? – обернулся к ней хозяин. – Подала на стол, и делов тут твоих более нет. Иди-ка батюшкиного коня отпряги, на выстойку поставь. Да грибков нам из погреба добудь… Там которы лучше…
   Торопливо вышла в кухню. «Выпивать, не иначе, будут», – решает Маринка. Молчком взяла огарок свечи, спички, чашку и вышла во двор.
   После, принимая из рук Маринки грибы, хозяин сказал:
   – Ложись спи, ты больше не нужна…
   Деревянная скобленая кровать Маринки стояла на кухне, у двери горницы. Не раздеваясь, Маринка натянула на себя пестрое лоскутное одеяло и закрыла глаза. В горнице беседа шла тихо, чуть не шепотком, только хозяин, видимо, подвыпивши, часто прерывал этот шепот выкриком:
   – Вот взгреют их хорошенько, будут знать, как бунтовать…
   И все те, что находились в далекой Михайловке, вдруг стали Маринке дорогими, близкими. Она не могла уснуть.
   А поп шепотом жаловался:
   – Разорят село, а сказать нельзя – в штаб тянут… Я и так уж решился бежать… Вот вы, Никита Павлович, в городе были, про нашу Михайловку ничего не слышали?
   Хозяин вначале говорил тихо, Маринка ничего не могла разобрать.
   Потом вышла хозяйка на кухню, посмотрела на Маринку и, вернувшись, громко сообщила:
   – Спит.
   – Будут, отец Василий, дела, да еще какие! – громче начал хозяин. – Отряд, говорят, пойдет в Михайловку на усмирение. А разве они сдадутся? Разве послушают разумный совет-то? И милости, наперед скажу, не будет. Выбьют подчистую… Сначала за Михайловку возьмутся, а после по всем селам пойдут… С корнем, говорят, будем вырывать большевизм… Другого выхода нету…
   И с сожалением добавил:
   – Жалко, невинные пострадают…
   Ныл, плакался поп о своей семье, оставшейся в гиблом месте, и просил совета у Никиты Павловича:
   – Как выручить?…
   Маринка уже не слушала. Ей виделось вместо села пепелище, черные, обгорелые трупы, среди которых не узнаешь близкого. Много, много. Она плотней закрывается одеялом, но от кошмарных видений горит голова и замирает сердце…
 
   И дни, полные тяжких дум и опасений, сплелись в клубок. На селе говорили по-разному о восстании, о продвижении к Михайловке карательного отряда, но в доме Махровых знали только одно:
   – Всыпят им…
   Поп уехал за семьей и не возвратился.
   Маринка не знала, что и думать о Сергее. А дни бежали, и все они для Маринки начинались по давно заведенному порядку: доила коров, отправляла в стадо, цедила молоко, ставила самовар и вела телят на поводках к кладбищу, на зеленую травку, а после целый день крутилась в дому.
   И нынешний день Маринка начала опять с того же. Отогнала коров в стадо и, пока хозяева спали, повела двух телят к кладбищу.
   За мельницами-ветряками раскинулось большое старое кладбище. Давно подгнили столбики и рухнула вся ограда; ее заменила глубокая канава, чтобы не ходил скот и не топтал любовно обихаживаемые каждую весну могилы родных.