Привязала Маринка телят к ранее вбитым в землю колышкам и тихо пошла вокруг кладбища. Хотелось хоть минуту побыть одной, додумать до конца то, что так тревожило.
   Бесконечной равниной уходила на юг степь, а на севере мохнатым зеленым зверем лежали горы. Хорошо бы сейчас побродить в лесу одной, посидеть у говорливого ручья.
   Прошла Маринка, не замечая, все кладбище в длину, обогнула угол и вдруг в ужасе остановилась: на дне канавы вниз лицом лежал человек. По куцему домотканому пиджаку, по валявшемуся картузу Маринка узнала Данилку Дормидонова. Она быстро спрыгнула в канаву и только коснулась рукой головы, как человек застонал:
   – Пить… – еле разобрала Маринка.
   – А Сергей? – приподняв голову Данилки, спросила Маринка.
   – Пить… Ой!.. Пить, – снова простонал Данилка. Бежала Маринка домой, а этот ужасный стон «пить» гнался за ней, не давал передохнуть. Ей уже мерещился Сергей, вот так же лежащий где-нибудь в степи и умирающий от жажды.
   Дома хозяйка приказала ставить самовар.
   И оттого, должно быть, что Маринка торопилась, тряслись руки, не разгорались щепки.
   Разжигая самовар, Маринка готовила пищу Данилке…
   Вышла на задворки, оглядела гумна, сунула у амбарушки под обломок доски кусок хлеба, кувшин с водой и, вернувшись, выругалась:
   – Черти его ломают, будь он проклят!
   – Ты кого это? – спросила хозяйка.
   – Да телок Красулькин отвязался. Вы уж тут сами за самоваром посмотрите, а то забежит, не найдешь…
   – Надо привязывать руками, а то…
   Маринка не слышала ругани… Она бежала межой и не спускала глаз с кладбища. От торопливости вода плескалась, но Маринка не замечала.
   – …Много нас было, и, наверно, всех порешили, – рассказывал Данилка, отпив воды. – Измена вышла. Ночь была темная, глаз выколи – ничего не видать. Стреляешь, а не знаешь куда. Перед рассветом налетели казаки. Мы с Сергеем стояли рядом, это я помню и помню еще, когда меня ранило, как к моим ногам повалился кто-то. Горело село, дым, стрельба. Я очнулся и пополз через людей к окопу. Болело плечо. Выполз к речке, а по речке к мельнице. В селе стреляли. Прихожу к мельнику, а он лошадь запрягает. «Куда», – спрашиваю у него. «Да вот, говорит, раненого надо в Волчиху отвезти, пока не нагрянули белые ко мне». Кто, думаю, такой? А он – Мирон Степанов… День мы в кустах пролежали, на Ащалах, а ночью мельник сюда доставил. Мирон домой пополз, а я побоялся. У нас тихо?
   – Тихо, – роняет Маринка. – А где же Сергей?
   – Я ничего не знаю. Ой, как больно… У тебя нечем перевязать плечо?
   Маринка разорвала хозяйский пестрый платок, отмыла запекшуюся кровь на широком, покрасневшем плече Данилки и, перевязывая, за слезами плохо видела, что делает.
   – Не плачь, может, жив еще, – говорит Данилка, догадываясь, о ком плачет Маринка. – Ты найди Мирона обязательно, и нам надо сегодня же отсюда убираться. Чего доброго, отряд и в наше село придет… Да язык-то покрепче держи за зубами. Нашим ни слова… В лес надо подаваться…
   Шла Маринка по загуменью, думала незамеченной пройти к Степановым, а только свернула в переулок – навстречу Ковалиха.
   – Ты куда это, девонька?…
   – Да телят пастись отводила (фу ты, прилипла, окаянная). К дяде Степану надо, послали…
   – Ой, не ходи, девонька! Что у них только деется! Мирон-то весь в ранах пришел… шестнадцать будто ран-то… Достукался!.. Дак Степаниха, однач, умом рехнется. Подумай, один сын. Страх жалко. Бают, нашим-то всем клямка, один Мирон вернулся, да и тот вот-вот богу душу отдаст. Не ходила бы лучше…
   – Мне дядю Степана надо…
   И нарочито неторопливой походкой направилась к Степановой избе.
   Дядя Степан копался во дворе возле телеги. Маринка мигом оглядела весь двор и тихо сказала:
   – Ночью надо увезти Мирона в лес, к кордону, а то вот-вот нагрянет отряд…
   Степан, никогда раньше не говоривший с Маринкой по делу, вдруг сдвинул брови, оглядел подозрительно и с болью в голосе бросил:
   – На кладбище скорей попадем, чем в лес… не довезешь…
   – Дядь Степан, сегодня же ночью надо увезти. Есть еще другой раненый…
   – Кто?
   – Там увидишь… Ночью у кладбища встретимся…
   Целый день как угорелая металась Маринка по двору – места не найдет. Начнет что делать, не доделает, бросит, забудет.
   Ночью благополучно переправили раненых в лес. Маринка осталась с ними, а дядя Степан уехал в соседнее село.
   – Пока что вы не показывайтесь домой, а после скажите, что возили в больницу сына, – посоветовала Маринка.
   Недалеко от кордона, у ключа, находился Маринкин лазарет. В густых кустах, прикрытые дерюжкой, спокойно лежали Мирон и Данилка. У Данилки лицо, несмотря на загар, было бледно. Время от времени он подергивал левым плечом и тихонько стонал. Мирон лежал тихо, без признаков жизни, с закрученной в тряпки головой, весь иссеченный, израненный.
   На третий день рано утром приехал дядя Степан. Маринка не спала.
   – Ну, ты иди теперь домой, а то Махриха тебя заест.
   – А мне, дядя Степан, все равно у них не жить. Ковалиха видела, как я к вам шла, – расскажет, ну и прогонят.
   Был утренний час. Маринка медленно шла к селу, шла за своим добром к Махровым. Она знала, что так будет.
   С каждым часом уходила надежда на встречу с Сергеем.
   – Хоть бы раненый, да вернулся…
   Еще из переулка Маринка увидела на площади много народу, будто собрались на сходку. Заторопилась и к Махровым не забежала.
   Возле сельского правления стояли верхами казаки, оцепив согнанных со всего села мужиков и баб. Кто-то кричал, Маринка плохо разобрала за гулом толпы.
   Протискалась вперед и со страшным криком кинулась в круг, – там, на земле, лежал распластанный Сергей, весь в ранах, черный, неузнаваемый. А рядом с Сергеем били плетями его дядю Прохора.
   Кинулась Маринка, встретилась глазами с Сергеем, но тяжелая ложа винтовки опрокинула ее на землю.
   Очнулась Маринка вечером в доме хозяев. Болела голова, правый глаз был перевязан. Вошел хозяин и сказал, чтобы она покинула их дом.
   – Вот тебе деньги, собирай свои хурды-мурды и с богом… нам держать тебя не приходится…
   Связала Маринка в узелок вещи, взяла кусочек хлеба и вышла, чтобы никогда не возвращаться в этот ненавистный дом.
 
   Прошло немного времени. Прокатились по полям армии, затих грохот орудий, отгулял по избам тиф, и весенней порой Маринка вернулась в родное село. Она вернулась не одна, вместе с партизанами, с которыми делила тяжесть боевой обстановки, и на руках у нее был маленький сын, который никогда не увидит своего отца.

Кровь на снегу

   Нигде нет столько дичи, как в Митяевом лесу. И сам дед Митяй – как хозяин и над лесом, и над всяким зверем и птицей, – молодое деревце не срубит зря, пузатую зайчиху или куропатку по весне не стрелит и кобелю своему, Чернышу, гонять не велит.
   – Выводи давай детенышей, – говорит он вспорхнувшей из-под ног перепуганной тетерке, – наше дело доспеется… Назад, Черныш!..
   И идут они дальше, спокойно осматривая свои владения.
   Последние одинокие годы дед Митяй доживал с Чернышом. Был сын Кузьма, «корчажками» возле отца занимался, деготь продавал. Все женить его хотел Митяй, чтобы на старости лет было у кого дни дожить. Да не пришлось: война помешала.
   Весну и лето дед Митяй калил «черноколоску» – древесный уголь, сдавал его кузнецам в соседние села, себе пропитание и разные припасы добывал, а зимой вел войну с «косырями», как он зовет зайцев. Нет от них покоя деду Митяю – лес-молодняк зорят, обгрызут рубашечку, а деревце и засохнет. Жалко, опять же кормиться с Чернышом надо чем-нибудь.
   Избушка дедушки Митяя у самого Подземного ключа, под горой, залегшей с севера, маленькая, больше на баню похожая, с покатой в одну сторону крышей. С покойницей Анисьей ладил ее дед Митяй, еще когда молодые были. Рядом с избушкой сарайчик – дом Черныша. Тут же дед хранит ненужную косу, ведро без дна, разную мелочь, что когда-то требовалось в хозяйстве.
   В тяжелом труде и нужде прошли молодые годы деда Митяя, а сейчас старость на плечи села, спину согнула, голову сединой покрыла. Безрадостные проходят дни, только и зацепки в жизни осталось – сын Кузьма.
   А раньше у деда Митяя была радость.
   …Поспевала малина и смородина. Из соседних сел приходили к деду женщины и девушки за ягодой, и каждая несла «откупное»: та шанежек свежих, та сметанки, а та маслица; избушку приберут, побелят, рубахи и порты деду и Кузьме вымоют, а по лесу разбредутся с песнями – только гул носится…
   Вечерами, с тяжелыми корзинами и туесами, сходились ягодницы, грели чай, деда с Кузьмой угощали свежей ягодой.
   В эти дни плохо работал Кузьма. Ну да дело, известно, молодое, погулять охота. Одичал в лесу.
   Дед Митяй накрутится за день – рад до нар добраться, а молодяжнику и ночь мала. Откуда только силы берутся! Песни, игры затеют, бывало, при луне.
   Иной раз и дед Митяй уснуть не может: слушает и думку свою так и этак прикладывает, и выходило у него одно – Кузьку женить надо.
   Война все планы нарушила.
   Пока Кузьма был на фронте против немцев, дед Митяй нетерпением исходил – ждал конца войны, ждал сына. «Не век же люди воевать будут!» А сейчас вот новая война. Своя.
   Вызвали Кузьму в село и домой проститься с отцом не пустили. А через две недели Кузьма вернулся.
   И не один, а с товарищем. Ночью пришли и спали возле заброшенных корчажек.
   Пожили два дня – и в путь.
   Дед Митяй сам с собой рассудил так:
   – Меж своих драка не должна долго затянуться.
   И у сына про это в последнюю минуту спросил:
   – Про замирение-то не слыхать?
   Кузьма ответил коротко и непонятно:
   – Никакого замирения у нас с беляками не может быть. Либо мы, либо они. До последнего…
   – Тебя ж, сынок, Колчак забрал?…
   Кузьма улыбнулся, а товарищ ответил:
   – Взять-то взял, да не удержал. Плохие мы защитники для господ…
   Дед Митяй недоумевал:
   – А как же теперь?
   – Идем своих искать…
   И ушли.
   Теперь вот зима на дворе, а сына все нет. Может, и не вернется? Войне, слышно, конца не будет. И холодные клещи тоски давят сердце деда Митяя.
   Теперь уже не годы, а каждый новый день ложится тяжелым грузом на плечи деда Митяя, гнет к земле. Плохо стали видеть старческие глаза, от этого часто без дела висит за печкой над нарами поржавевшая древняя берданка. Много с ней исходил дед Митяй, много дичи взял. Теперь он реже берет ее в руки. Больше силками орудует. Дело надежней.
   Черныш от старости тоже часто по-пустому лает, но дед Митяй уже не бранит его за это.
 
   Еще не так давно весь лес стоял в зеленом пышном наряде, а сейчас белые снега кроют землю.
   С вечера дед Митяй устроил постель Чернышу в сарайчике, но на заре Черныш заскреб лапами о двери.
   Дед Митяй встал и, отворив дверь, ласково спросил:
   – Ну что, ай замерз? Иди давай, грейся…
   Но Черныш не шел в избу. Он крутился, скулил и показывал мордой в лес.
   – На охоту, значит, собрался… Рановато, дружок…
   А сам думал: «Уж не Кузьма ли решил наведаться?»
   Торопливо надел старые пимишки, полушубок на плечи, а на голову большой заячий малахай и вышел.
   На востоке, меж хребтов гор, золотисто-розовый рассвет. Легкий ветерок проносится над вершинами старых сосен, шевелит их кудрями, и от этого по лесу тихий, ласкающий шум…
   Чернышу не сидится на месте, он кидается в лес, но видит, что дед Митяй еще не готов, возвращается, трется у ног и снова исчезает за кустами.
   – Нет, видно, напрасно ты меня растревожил, Черныш, – говорит дед подбежавшему другу. – Не скоро, однако, вернется наш Кузька… Ну что ты трешься? Успеешь набегаться… Вот нацеплю лыжи, и пойдем…
   Вернулся в избушку, снял берданку с гвоздя, сунул пяток патронов в карман и вышел.
   – Пойдем, коли так, прогуляемся…
   Дед Митяй припер дверь избушки чурбаком, встал на лыжи и тихо заскользил в глубь леса, следом за убегающим Чернышом, к белозерской дороге. Там вчера вечером дед Митяй поставил десять силков на зайцев и заметил след – верхом кто-то проехал.
   Черныш то нырял в чащу леса, то снова бежал рядом с хозяином, осторожно ступая по мягкому, еще не окрепшему снегу. Ровно и уверенно бегут лыжи. Из-за далекой гривы гор выглянуло солнце, и сразу на кружевах инея заискрились миллиарды снежных звездочек.
   При выходе на елань Черныш настороженно остановился. Стал и дед Митяй. Тихо снял с плеча берданку, махнул Чернышу рукой назад и пошел крадучись.
   На елани круг, усыпанный соломой. Матерый краснобровый косач копался в соломе, выискивая зерна. Он не слышал, как приблизился охотник.
   Дед Митяй положил на сучок березки берданку, «посадил» краснобрового на мушку и спустил боек.
   За густым клубом белого дыма дед Митяй ничего не видел, но, когда Черныш подбежал к нему без косача, удивился:
   – Что, промазал? Не должно быть. Уж я так его выцелил, лучше некуда…
   Но косача не оказалось. У соломенного круга санный след и много пера.
   – Знать, гости у нас, Черныш, были. Видишь, след… Вон пера-то сколько!.. Не иначе шатром ловили…
   И с тоской подумал:
   «Чужие вот дома сидят, птицу ловят, никакой войны не знают, а моего Кузьки нет и нет…»
   От приманки санный след шел через всю елань к белозерской дороге. Там у приземистого стожка сена ночевка, пепел костра и везде перья, перья…
   – Однако много они, Черныш, взяли у нас птицы… Теперь гляди в оба…
   До силков осталось недалеко. Не торопясь, завернул дед Митяй цигарку, раскурил ее и, попыхивая, двинул лыжи.
   Узорно четка заячья мережка на снегу. Черныш кидается по разным направлениям, но сбивается на путаных следах и снова забегает вперед деда Митяя.
   Заиндевевшие медные проволоки силков стоят нетронутыми. Первый опыт неудачен. Обходят косыри. Дед Митяй переносит силки на новые тропы и зовет Черныша.
   – Идем, дружок, домой… Сегодняшний лов наш неудачен… Будем Кузьму ждать…
 
   Три дня шумел и сыпал снежной пылью буран. Казалось, что он измолол никогда не тающую ледяную вершину Биик-Тау, чтобы весеннее солнышко обогрело ее застывшую голую макушку.
   В трубе неприятно завывало, и Черныш в долгие ночи старательно прислушивался: чей это вой?… Может быть, к избушке стаей подходят злые серые бродяги? Может быть, это их вой?…
   Черныш внимательно, приподняв голову, слушает, потом вздыхает и прячет нос в лапах.
   За бураном пришли звонкие морозные дни и звездные тихие ночи.
   Заяц в силки шел хорошо. Пятьдесят невидимых охотников расставлено у деда Митяя по лесу. Каждое утро десяток мерзлых косырей привозит он на салазках. Волчишку одного на стрихнин добыл…
   Первую партию в сто шкурок уже сдал городскому скупщику Ивану Егорычу по пятаку на пару. За волчью шкуру три рубля скупщик положил. Припасов взял немного от скупщика да небольшую плиточку чая, вот и все деньги. Даже как-то обидно было деду Митяю отдавать добычу за такую плату. Сколько косырей жизни лишил, сам маялся, а получил шиш.
   Не утерпел дед Митяй и сказал об этом скупщику:
   – Маловата, Иван Егорыч, цена-то… Зайчишек жалко, опять же труды. С ими тоже много разных хлопот: ободрать, скажем, на пялы натянуть, да и лопоть рвется… Где мне, старику, взять?… А волчишка-то, поди, у вас не по такой цене пойдет?…
   – Ну уж это, дедушка Митяй, не моя вина, что цены такие… Война, знаешь… Вот-вот манатки придется собирать да улепетывать. Большевики-то идут. К Новому году хотят всю Сибирь завоевать…
   – В самом деле идут? – встрепенулся дед Митяй.
   – Без останову… Колчаку-то, должно быть, придется катиться до самого Владивостока…
   Сел в кошевку на связку шкурок, свистнул на Карьку и скрылся в запушенной чаще соснового молодняка.
   «Неужто скоро Кузьма вернется?»
   И не помнил в эту минуту дед Митяй ни про обидную плату за шкурки, ни про неудачи: Кузьма, как живой, стоял возле него.
   «Никакого замирения у нас с беляками не может быть…» – вспомнил дед последние слова сына.
   А неделю спустя, вечером, когда дед Митяй сидел у печки и смотрел на закипающий чайник, звонким лаем залился Черныш.
   Дед Митяй накинул полушубок на плечи и вышел. Черныш уже крутился возле гостя, прыгал на грудь, взвизгивал.
   – Кого это бог послал в эку пору?
   – Это я, тять…
   Кинулся к сыну. Холодную руку пожимал, в избу тянул.
   – Иззяб, поди? Айда в избу скорей… Чай у меня греется…
   Кузьма молча переступил порог. И в шинельке, не раздеваясь, полез к печке греть руки…
   – Заболел я, тять, на ветру…
   Дед Митяй жировик зажег, чашки на стол поставил и клокочущий медный чайник. Нашлась и коврига черствого хлеба.
   – Давай вот, сынок, чайку выпей… Обогреешься скорей. Може, есть хочешь?… У меня зайчатинка от обеда осталась.
   Совал сыну в руки то хлеб, то кусок мяса, то чашку чаю, а Кузьма медленно жевал, словно и есть не хотел. Отпил из чашки немного и полез на нары.
   – Ничего, тять, не хочется… В сон клонит…
   А ночью метался, кричал и все старался куда-то спрятаться. Дед Митяй за всю ночь не свел глаз. Так, не раздеваясь, и встретил рассвет.
   Утром Кузьме стало немного легче. Он открыл глаза и, узнав отца, сказал:
   – Пропали теперь все наши ребята, постреляют белые… Разбили наш отряд… Теперь по следам ловят… Однако и к нам придут.
   Дед Митяй не стал расспрашивать сына, подумал, что бредит, согрел чай и с чашкой долго сидел у его ног; глядел на черные впалые щеки, на горящие каким-то странным блеском глаза, и тяжелые мысли приходили сами по себе…
   «Однако не выдюжит?…»
   В этот день дед Митяй не пошел проверять силки.
 
   Утомленный бессонными ночами, дед Митяй спал крепким сном. Разбудил Черныш.
   Яркая полоса солнечного света рукавом протянулась от окна к печке.
   Дед Митяй оделся, посмотрел на Кузьму и вышел. У двери избушки лежала перепутанная, растянутая во всю длину сеть-шатер. Черныш запрыгал у ног хозяина, точно хвастался своей проделкой.
   – Вот молодчага! – бурчал дед Митяй, хлопая по мохнатой спине друга. – Так их, стервецов! Мы вам покажем, как охотиться шатром…
   Задрожали старые руки деда Митяя. Не только за птицу, но и за сына хотелось кому-то отомстить…
   Взял топор и живо на чурке тюк-тюк-тюк… всю сеть в куски изрубил.
   И сам в избу.
   Еще не успел раздеться дед Митяй, а к избушке подъехали двое в санях. Увидели изрубленную сеть – и к деду.
   – Ты зачем сеть изрубил?
   – А вы чьи такие будете? По какому праву птицу шатром ловите?…
   Молодой, закутанный в добрый тулуп парень с кулаками полез на деда Митяя.
   – Я тебе покажу, старый хрыч, право!.. Я белозерского священника сын!
   А сам наступает, ударить деда Митяя хочет. И тогда случилось неожиданное. Вскочил Кузьма на нарах, схватил берданку и к плечу.
   – Вон, негодяй!.. А то сейчас всажу заряд в башку твою поганую…
   Дед Митяй кинулся к сыну, а те из избы. Собрали куски сетей в сани и – по лошади. На прощание выругался поповский сын крепким словом, Кузьме погрозил:
   – Подожди!.. Попомнишь ты у меня, как с ружьем кидаться.
   А через два дня, вечером, когда дед Митяй шел от ручья с ведром воды, к избе подъехали пятеро. Передние в шинелях, с погонами, а позади на коне – поповский сын.
   – Здорово, дедка! – крикнул передний. – Давай угощай чайком!
   А у самих за плечами винтовки. Отойдя в сторону, недовольно ворчал Черныш.
   – Что ж, заходите в избу, – упавшим голосом сказал дед Митяй. «А ну как они за Кузьмой?» – неожиданно острая догадка кольнула его в сердце…
   В избу вошли, дверь не затворили…
   – Вы пошто же эдак дверь расхлобыснули? Сын у меня больной лежит… – обидчиво сказал дед Митяй.
   – Ничего, согреется… Ну-ка, ребята, тащите его на свет… Посмотрим, кто тут такой…
   – Что вы, голубчики… больной он у меня…
   Деда Митяя кто-то стукнул по голове чем-то тяжелым, он выронил ведро из рук. Зашлепали пимами по воде, и вдруг в избе стало тихо. За дверью четко и размеренно треснуло два выстрела.
   Дед Митяй очнулся. Без шапки, с косматой головой, выбежал он из избы.
   – Соколики! Единственный он у меня!..
   – Сволочь! – выругался тот, что стоял над сыном, и в упор выстрелил…
   У деда Митяя выскочил правый глаз, и из впадины вытекло на снег совсем немного крови…
 
   Ярко горела высохшая за долгие годы избушка деда Митяя.
   Всадники бросили Кузьму и деда Митяя через открытую дверь в мечущееся пламя и скрылись в лесу.
   Не стало хозяина, и Черныш никак не мог излить свою крутую звериную тоску о человеке, с которым прожил жизнь.
   Он ходил вокруг горевшей избушки, садился на задние лапы и жалобно, надрывно выл:
   – А-у-у-у-а-ы-у…
   Пламя быстро съедало дедово жилище: повалился потолок, огненные руки выметывались в окошко и дверь, словно хотели схватить своими цепкими пальцами и затянуть в глубину.
   Жалобному вою Черныша гулко вторило эхо, будто смеялось над его тоской:
   – У-у-э-у…
   В надвигающуюся ночь, в лесные дебри бросал Черныш свою тоску, сидя поодаль от огня, над пятном черневшей на снегу крови.
   Отсветы огня блестели у него в глазах, как крупные слезы.

В степном городке

1

   После переворота Мария почувствовала себя чужой и одинокой в этом степном городе. Будто не осталось в нем ни одного человека, к кому можно пойти поговорить, посоветоваться. Даже добродушная Китовна казалась не прежней. Боялась ли она, что Марии в ее положении нечем будет заплатить за комнату или что Марию, как и ее мужа, могут арестовать, и тогда не с кого будет просить плату, но утром за чаем спросила:
   – За квартиру-то, кажись, два месяца не плачено?
   Марию кольнуло это напоминание, но она спокойно ответила:
   – Я продам на днях что-нибудь и заплачу… Ты, бабуся, не беспокойся…
   Третий день в городе белые, и третий день Мария не находит себе покоя, мечется по комнате, не зная, за что взяться, куда себя девать.
   В городе было много друзей у мужа и у нее, но что с ними? Может быть, так же сидят, как Андрей?
   Выйти на улицу было страшно. Все те, кто недавно был случайным знакомым, могли показать на нее пальцем:
   – Вон жена Зайцева…
   Не по злобе, а так просто – обратить внимание собеседника… А потом…
   В городе хозяйничал штабс-капитан Полунин, тот самый, что три дня тому назад был членом Совета и работал вместе с Андреем Зайцевым. В подходящий момент он предал весь Совет, чтобы самому возвыситься до «освободителей города от большевиков».
   Весь Совет сидел в тюрьме, ловили причастных и тоже сажали.
   Китовна каждый день приносила с базара новости. Сегодня она недовольна базаром – все дорого, ничего не купишь.
   – Перевертывают, перевертывают, а на базаре ни к чему приступа нету… Казенкой только потчуют народ. Как оголтелые, отбою нету – лезут. Кому, вишь, печаль да маета, а кто гуляет. Смертную пьют… А ты что же?… Чай стынет, – напомнила она Марии.
   Мария отпила глоток-другой и опять отставила стакан.
   – А еще что говорят?…
   – Да, вишь, там разговору, бабочка, в короб не складешь. Одна старуха сказывала, будто новый начальник…
   – Никакой он не новый, бабуся, – перебила Мария, – с Андреем служил, шкуру на себя напяливал для советской власти, а на поверку вышло – белая гвардия…
   – …будто приказал: всенародное молебствие в воскресенье чтоб было. По улицам с иконами ходить будут. В городе тихо стало… Стрельбы-то, вишь, не слыхать, может, и помилуют Андрея Иваныча…
   – Милости их нам известны! – сердито оборвала Мария. – Если не расстреляют, так казаки за городом шашками изрубят…
   Допила чай и встала.
   В маленькую комнатку сквозь застывшие окна слабо пробивался свет, и не то от света, не то от бессонницы на бледное лицо Марии легли серые тени…
   Покружилась по комнате, вспомнила о квартирной плате – и к ящику.
   – Самой-то мне, Китовна, может, и не придется идти на базар, а ты продай… Я вот сейчас найду что-нибудь…
   Копалась, перебирала барахлишко и ничего не могла найти путного; костюм Андрея было жалко продавать: «Может, вернется», – думала. Попался красный платок. Развернула, посмотрела в раздумье и положила на дно как память о недавних днях. Да и что за него могут дать?
   Ничего не нашла Мария в ящике, что можно было бы продать. Сняла с вешалки пуховый платок и передала Китовне.
   – На вот… может, сколько дадут…
   Помяла Китовна мягкий пух в руках и вздохнула.
   – Жалко… Платок-то добрый…
   Старческим сердцем чувствовала Китовна муки Марии, а что сделаешь? Была Китовна одинокая и чужая всем. Муж в японскую войну погиб; одного сына на австрийской земле положили, а другой дома от чахотки помер. Нужда морщинами покрыла сухое, тонкое лицо, глаза выцвели и уже плохо видят. Раньше белье людям стирала – кормилась, а теперь сил нет, только и дохода, что от квартиры. А тут жизнь пошла кувырком. То царь, то Керенский, то большевики, то белая гвардия. Непонятно все это старому человеку.
   Когда Зайцева выбрали членом Совета, Китовна обрадовалась:
   – Может, и мне на старости лет помощь дадут, сиротству моему посочувствуют…
   А вышло оно, вишь, как. Белые опять город забрали. Андрей-то Иванович в тюрьме сидит, а жена без дела. Добра-то и у них припасено не бог знает сколько, раз последнюю шаль велит продавать…
   – Зимы-то, почитай, два месяца еще осталось, – вздыхает Китовна. – А из каких доходов жить станем? Чем кормиться?…