Страница:
По морскому закону на тетю Аню обрушились в жестокой последовательности три драмы или даже трагедии подряд.
Во-первых, она не перевела свой будильник, а матрос не перевел часы в кают-компании. В результате она встала в три ночи по судовому времени вместо шести, пошла в буфетную и накрыла завтрак. Его слопали ночные вахтенные, которые завтракают в четыре с минутами утра.
Во-вторых, она воспользовалась общесудовой приборкой, которую затеял Арнольд Тимофеевич, и залезла в душевую механиков, где от души решила помыться. Старпом обнаружил запертую душевую и решил, что кто-то из мотористов уклоняется от аврала. На стук тетя Аня не отвечала, решив, исходя из своего корневого психоза, что к ней хочет проникнуть насильник. Арнольд Тимофеевич вызвал боцмана. Тот заявил, что против лома нет приема, кроме лома. И с его помощью Спиро ворвался в душевую, где его встретил не вопль и не крик, а струя горячей воды из шланга.
«С женщинами не соскучишься, значить, – приговаривал Фома Фомич, когда тетя Аня явилась к нему с жалобами на насильников. – Вот тебе, Анна Саввишна, значить, и гутен-морген!»
И, в-третьих, на тетю Аню обрушилась смерть Васьки.
Давно я не слышал такого безутешного плача. Довольно пронзительно действует женский голос, плачущий по умершему существу, на фоне металлической тишины ночного судна. Во всяком случае, мне вспомнилась мелодия трубы в финале «Дороги» и Джульетта Мазина.
И еще почему-то подумалось, что Соня, которая оставила на судне такой неизгладимый след, прикрывала своим дерзко-шутовским поведением какую-то драму и горесть.
Проснулся около четырех в холодном поту. Да, женский плач на судне -не колыбельная песня. Потому, вероятно, и приснилась чепуха.
Старый товарищ, однокашник по училищу Володя Кузнецов, с которым давно не встречался и в рейсе его не вспоминал, якобы командует крейсером (он командовал сторожевиком). Крейсер Вольдемара (такая у Володи Кузнецова была кличка в училище) стоит на суше на прямом киле без кильблоков. Из такого положения он съезжает в воду, а когда надо, въезжает обратно. Крокодил, а не корабль.
Я стою вместе с Вольдемаром на берегу. Крейсер выдвигается из воды на нас. Хорошо вижу огромный, все более нависающий над нами форштевень и носовую часть днища. Понимаю, что корабль двигается с креном. Говорю Вольдемару, что при крене изменяются осадка и константы остойчивости и как бы чего не вышло. Он отвечает, что ерунда и все будет тип-топ, то есть в ажуре и порядке. Но махина крейсера начинает крениться и рушится на борт. К счастью, в противоположную от нас сторону…
Проснулся и с омерзением подумал, что через пятнадцать минут вставать и лететь на ледовую разведку. Грудь болит, нос – плотина Днепрогэса, настроение хуже некуда, кости ломит, как на дыбе. Оставалась одна надежда -с вечера была нулевая видимость. Может, полет отложат? Нужно мне это приключение, как черепахе коробка скоростей. Еще шею свернешь с летунами. На всякий случай решаю запрятать кое-какие записки и заметки подальше.
Лежу и отсчитываю минуты.
Точно в четыре пятнадцать в дверях голова вахтенного:
– Виктор Викторович, просили разбудить!
– Какая видимость? – спрашиваю с тающей надеждой.
– Растащило все. Нормальная.
– Хорошо. Спасибо.
Встаю, тянусь к сапогам, но вспоминаю слова Константина Владимировича: «По-городскому». Неудобно лезть в самолет в сапогах, если летуны будут в ботинках. Условности сильнее нас. И надеваю ботинки. Они тропические, легкие, с дырочками для вентиляции: только в помещениях судна ходить. Снимаю ботинки, натягиваю три пары носков, впихиваю ноги обратно в ботинки. В карман шерстяных новеньких брюк – санорин, анальгин, от кашля что-то, пачку жевательной резинки, блокнот.
Съедаю вафлю, закуриваю, кашляю, жду катера. Он еще не вышел. Бреюсь перед каютным зеркалом. Болезнь не украшает человека. Выгляжу, как Ван-Гог, который уже решил, что одно ухо ему мешает.
Тошнотворные мысли, что ничего серьезного не совершено, что художественного ничего не получится. Хочется треснуть по зеркалу электробритвой. Я катастрофически не похож на того, которым представляюсь себе сам. Это несоответствие раздражало всегда. С возрастом больше и больше. Женское увядание и мужское старение – жуткая тема. Ее не напишет и гениально талантливый молодой писатель. Надо самому причаститься.
Но очень приятно быть в новых, хорошо сшитых брюках. Даже в болезненном состоянии они чем-то помогают.
Пять утра. Катера нет. Думаю уже самые банальные думы: ну зачем ты куришь, если грудь разрывает, потерпеть не можешь? А ведь все это сокращает, сокращает тебе время сеанса… А на кой ляд ты вообще летишь? Ведь тебе вечером радист принесет и на стол положит факсимильную карту этой дурацкой разведки, и будет она лежать перед тобой, как скатерть-самобранка…
На катере болтливый шкипер. И к тому же ура-патриот. Просвещает меня: «Наша суровая северная природа по-своему щедра и богата животным миром… Наш район славится пушниной, первосортными породами рыб, многочисленными табунами диких оленей…»
Болтает подобное все тридцать минут до берега – скучно ему в ночном дежурстве.
Вокруг серая промозглость. Знобит.
Тыкаемся в гнилое дерево притопленной баржи-причала.
Недавно прошел дождь. Клейкая, безжизненная грязь на суше.
Полная ночная пустынность.
В здании управления порта вахтерша-якутка. Пугается меня. Спрашиваю, где собираются на ледовую разведку. Таращит глаза, пятится к дверям ближайшей комнаты, захлопывается, кричит через дверь: «Не знай!»
– Как пройти к гидробазе?!
– Не знай!
– Можете позвонить в метеоуправление?
– Не знай!
Шлепаю по грязи к центру поселка тропическими ботинками, чувствую, как сквозь хлипкие подошвы и вентиляционные дырочки процеживается подкрепление к моим атакующим микробам. Сапоги надо было надеть, черт бы этого наставника побрал!
С этого и начинаю нашу встречу, когда нахожу Константина Владимировича в предбаннике гостиницы под названием «Маяк».
– Чего ж ты, такой-сякой: «по-городскому»!
– Ничего! Я коньячку прихватил бутылочку.
– Нужна мне ваша бутылочка…
Сидим с ним в предбаннике, простите, холле отеля «Маяк».
Дежурная администраторша, пышная хохлушка, поштучно ловит тараканов в своей будке.
Полумрак, дощатые мокрые после утренней приборки полы, тяжелый запах, помятый титан, который, ясное дело, не работает.
Курим. Ждем летчиков – экипаж живет в гостинице. Здесь же живут научные сотрудники одного из институтов Сибирского отделения АН СССР -космофизики, что ли.
– Пора бы этим космофизикам отправить всех тараканов на Юпитер, -говорю я Константину Владимировичу, когда он со сдержанной гордостью сообщает мне о близком присутствии ученых.
Он говорит, что лучше бы они сообразили, как из этого разрушенного титана сделать самогонный аппарат и как его установить на борту самолета ледовой разведки. Тогда пилоты стали бы летать в любую погоду и садиться хоть на сами облака и в любую видимость. Дежурная администраторша внимательно слушает и подтверждает, что из титана аппарат запросто можно сделать. Она так вкусно говорит, что в тиксинской гостинице начинает попахивать украинским летом, то есть борщом.
– С-пид Полтавы? – спрашиваю.
– Не, с-пид Киеву.
Зарабатывает жирную пенсию в Арктике.
Спускаются дружной кучкой летуны – два пилота, радист, штурман. Наставник представляет меня им как «морского журналиста». Так мы условились.
У подъезда автобус. В нем уже сидят гидрологи и начальник научной группы.
Автобус изнутри покрашен ярко-алой краской. За спиной шофера здоровенная фотография – чайный клипер в штормовую погоду под всеми парусами.
Медленно едем по колдобинам, полным жидкой, поносной северной грязи.
Вообще на Севере нет грязи. Ее творит здесь человек. Всякое человеческое жилье на Севере окружено сгустком грязи. Отойди сто метров в тундру – все в скупой спартанской гармонии и мокрой, но стерильной чистоте.
Проезжаем бетонный якорь, укрепленный вертикально. Над ним: «Т и к с и». Парадные ворота поселка со стороны аэродрома, который обслуживает трансконтинентальную союзную авиатрассу.
Фоном для якорно-архитектурного излишества служит кладбище.
Кособокие по причине раскисшей почвы надгробия на кособоком холме. Интересно, какие ассоциации вызывает этот якорно-кладбищенский натюрморт у приезжающего сюда впервые человека?
То ли архитекторы демонстрировали черный полярный юмор, то ли суровое полярное бесстрашие, то ли вечное наше хамство.
Семь утра. Останавливаемся у медпункта. Летчики вылезают, идут через дорогу по лужам, по-бабьи подняв подолы плащей и прыгая по камушкам и обломкам досок. За час до полета летуны в обязательном порядке проходят медконтроль.
Ждем их.
Шофер рассказывает о недавнем отпуске. Ехал с пьяным дружком на мотоцикле за добавкой. Их сшибла упряжка двух взбесившихся лошадей. Дружка увезли в больницу с тяжелыми ранениями. Рассказчика повели на экспертизу в вытрезвитель, но он со страху оказался трезвым.
Капитан-наставник:
– А лошадей на экспертизу возили?
После этого замечания я прощаю ему ботинки. И вспоминаю, что в войну он служил на лидере «Ленинград» и награжден медалью Нахимова. Если я когда завидовал награжденным, то матросам, получившим эту медаль. Она удивительно проста, благородна, красива – голубое с серебром – и очень редка.
До семи сорока сидим в здании пассажирского аэровокзала, чего-то ждем. Строгая якутка-уборщица перегоняет из угла в угол и наших пилотов, одетых в форму (при галстуках и запонках), и отлетающих в Москву пассажиров. Раскосенькие девушки тридцати двух национальностей уже в ярких расклешенных брюках, обтягивающих их симпатичные попки, готовы не ударить лицом в грязь на улице Горького и в Сочи – все по моде. А провожающие мамы и папы в звериных не первой свежести одеждах заметно робеют перед авиационным лицом НТР и якуткой-уборщицей. Уборщица, наконец, загоняет нас в угол, то есть в буфет, где очень грязно и ничего съедобного за модерными стеклами нет. Выпиваем по стакану брандахлыста – какавы.
Я вдруг взрываюсь и говорю о вечной неприютности наших северных поселений, о мерзости, в которой здесь существуют прикомандированные люди, утешая совесть тем, что пребывание их здесь – временно. Монолог звучит не очень уместно, так как выясняется, что Константин Владимирович здесь не в командировке, а живет двадцать один год, хотя в Ленинграде у него, ясное дело, кооперативная комфортабельная квартира.
Начальник научной группы с жаром и азартом поддерживает меня в обличениях местных порядков и хвалит за откровенность. Говорит, что первый раз слышит, как проезжий человек вместо дурацких слов про полярную героику несет правду про здешнее неприютство и скотство.
Гидрологи нас не слушают. Они гадают о том, выкинут завтра в магазине маринованные помидоры в банках или все это враки.
Наконец идем к самолету. Обычный ветер и холод взлетной полосы.
Позади гигантский фанерный щит на фронтоне барака-аэровокзала: силуэт современного самолета на фоне конного богатыря с картины Васнецова.
ИЛ-14 с красными оконечностями крыльев и красным зигзагом на фюзеляже. Встречает бортмеханик. Докладывает командиру:
– Шеф, все в порядке! Можно ехать!
Командир:
– Я не Гагарин. Будем летать, а не ездить. Левый чихать не будет?
Бортмеханик:
– Точно, командир, нам еще далеко до космоса! Левый чихать не будет! Но, граждане, сами знаете: эрэлтранспорта келуур таба… – И заливисто хохочет. Наставник переводит тарабарщину бортмеханика: «Единственный надежный транспорт здесь – оленья упряжка».
Лезем по жидкому трапику в простывший, хронически простуженный самолет полярной авиации. Измятый металл бортов, кресел, столов. В хвостовой части три огромных выкрашенных желтой краской бензобака. Они отделены от рабочей части занавеской. На ней табличка: «В хвосте не курить!» На одном баке два спальных мешка – тут можно спать тому, кто слишком устанет в полете. Штурман затачивает цветные карандаши в пустую консервную банку из-под лососины.
Вспыхивает спор науки с практикой. Наука хочет лететь на север и начинать оттуда. Капитан-наставник хочет лететь к западу, туда, где застряли во льду кораблики, и помочь им выбраться на свободу.
В простывшем самолете накаляются страсти и идет нешуточная борьба воль.
Бортмеханик мелькает взад-вперед по самолету, комментирует спор тоном Николая Озерова: «Хапсагай тустуу!» – и опять хохочет так, как никогда не разрешают себе наши комментаторы, даже если они ведут репортаж о соревновании клоунов в цирке.
«Хапсагай!» – национальная северная борьба, в которой, кажется, разрешается все, кроме отрывания друг другу голов.
Штурман заточил карандаши, вздыхает и говорит:
– О, эта наука! О, эти кальсонные интеллигентики, которые видели за жизнь только одно страшное явление природы – троллейбус, у которого соскочила с проволоки дуга! Когда мы наконец поедем?
Никто ему не отвечает. Командир подсаживается ко мне, интересуется:
– Так чего летим?
– Надоело плавать.
– Законно. Пора тебе проветрить мозги. Вон какой зеленый. Варитесь там на пароходах в своем соку.
– Долго будем проветривать мои мозги?
– Часиков тринадцать.
– Как раз до Антарктиды долететь можно.
– Нет. Только до Австралии – дальше не потянем. – И уже спорщикам: – Значит, победила практика? Владимирыч, пойдем по нулям?
В их разговоре многое непонятно – свой жаргон.
Спрашиваю: что значит «пойдем по нулям»? А значит вовсе просто – взлет в ноль часов ноль минут по Москве.
Рассаживаются кто куда. Моторы уже гудят, чуть теплеет, самолет трясет. Желтые кончики пропеллеров сливаются в желтый круг.
Даю бортмеханику американскую жевательную резинку, ору:
– Сунь в пасть пилотам!
Он:
– Они у меня шепелявые! Их на земле и на судах и так никто понять не может, когда они в микрофоны лаяться будут! А со жвачкой в пасти! Тут и я их не пойму!
– Давай, давай!
Идет к летунам и сует им жвачку.
Взлет. Никто не смотрит в иллюминатор. Начальник науки читает «Вокруг света», наставник – почему-то журнал «Здоровье». Вспоминаю слова Грэма Грина: «Странные книги читает человек в море…» В воздухе тоже читают странные книги. Смотрю вниз и не могу понять, каким курсом мы взлетели и куда исчезли наши кораблики в бухте – их не видно. Совсем другие законы ориентации по сторонам горизонта в воздухе. Проходим береговую полосу. Полет мягкий, в самолете еще больше теплеет, бортмеханик накрывает на стол завтрак – банки с мясным паштетом, с гусиным, с молоком, огромная буханка свежего серого хлеба. По-домашнему все, по-доброму. Но я-то чувствую себя чужим и лишним. Никакой я не журналист и не соглядатай – еще раз остро убеждаюсь в этом. Надо начинать расспрашивать людей, хоть их фамилии записать.
Начинаю (и кончаю) с науки. Подсаживаю к себе начальника оперативной группы. Тридцать девятого года рождения, в шестьдесят втором окончил ЛВИМУ, океанограф, до семидесятого восемь лет жил и работал в Тикси, теперь в Ленинграде в Институте Арктики и Антарктики готовит диссертацию: «Ледовые условия плавания на мелководных прибрежных трассах от Хатанги до Колымы», под его началом двадцать шесть человек, среди них два кандидата…
Здесь я допускаю ляп. Гляжу вниз и говорю, что море под нами совсем штилевое. Оказывается, под нами никакого моря нет. Идем над тундрой. То, что я умудрился спутать тундру с морем, вызывает у научного начальника выпучивание глаз и даже какое-то общее ошаление, но почтительное: как у всех нормальных людей, которые разговаривают с сумасшедшим.
А эта дурацкая тундра смахивает при определенном освещении на застывшее при легком волнении море с полупрозрачным льдом.
Крутой вираж, стремительный крен, ложимся на первый трудовой, разведывательный курс – на устье реки Оленек.
На двадцать третьей минуте проходим основное русло Лены, идем метрах на двухстах пятидесяти. Видны створные знаки и два речных сухогрузика – бегут, вероятно, на Яну или Индигирку. Огромный одинокий остров-скала, этакий разинский утес посреди речной глади – Столб, а недалеко от Столба полярная станция, видны ее два домика.
Отчуждение и одиночество утеса.
Мелкость домиков.
Желтый прозрачный круг от пропеллера.
Пьем кофе, еда мне в глотку не лезет. Температура, вероятно, уже большая, тянет лечь, невыносимо тянет, но неудобно.
Проходим песчаную косу, очень аппетитную сверху, пляжную, кокосовых пальм не хватает.
На тридцать третьей минуте пилоты зовут в кабину, хотят показать мне могилу де Лонга.
Пролетаем над ней метрах в пятидесяти.
На левом высоком берегу Лены или какой-то ее широкой протоки, на скале Кюсгельхая – шест-палка, воткнутая в небольшую груду камней.
Как всегда на Севере, огромность одиночества одинокой могилы среди безжизненности волнистой тундры.
Пилоты говорят, что американцы просили разрешения вывезти прах, а наши не согласились…
Это неверно. Останки де Лонга и его товарищей еще в 1883 году были вывезены в США.
Я вспоминаю проигранный Спиро Хетовичу спор о месте гибели де Лонга. Как безобразно мы позволяем себе относиться к памяти героев и мучеников.
Де Лонг отправился на поиски Норденшельда, от которого давно не было известий. «Жаннетта» вышла из Фриско 8 июля 1879 года. Судно выдержало две зимовки в полярном бассейне, за время дрейфа были открыты острова Жаннетта и Генриетта. 11 июня 1881 года судно погибло. На пешем пути к материку по дрейфующим льдам открыли еще островок Беннеты. С Беннеты пошли на ботах. Шторм разметал боты. Судовой инженер Мелвилл, близкий друг де Лонга, оказался на самом удачливом боте – китобойном в прошлом. Он и его группа спаслись с помощью якутов, старосту якутов звали Николай Чагра. Мелвилл ринулся на поиски друга. Ему помогал в организации поисков русский ссыльный Ефим Копылов. Был ноябрь, метели. Ничего не нашли, вернулись в Булун. Русские власти открыли американцам неограниченный кредит для снаряжения новой поисковой группы.
В марте 1882 года Мелвилл обнаружил остатки костра и понял, что последняя стоянка де Лонга где-то близко. Затем он увидел чайник и, наклонившись, чтобы поднять его, нашел наконец своего друга. Из снежного наста торчала рука человека. «Я сразу узнал де Лонга по его верхней одежде. Он лежал на правом боку, положив правую руку под щеку, головой на север, а лицом на запад. Ноги его были слегка вытянуты, как будто он спал. Поднятая левая рука его была согнута в локте, а кисть, поднятая горизонтально, была обнажена. Примерно в четырех футах позади него я нашел его маленькую записную книжку, по-видимому, брошенную левой рукой, которая, казалось, еще не прервала этого действия и так и замерзла поднятой кверху».
Вот что прочитал Мелвилл в записной книжке де Лонга:
"22 октября. Сто тридцать второй день (со дня гибели «Жаннетты»). Мы слишком слабы и не можем снести тела Ли и Каака на лед. Я с доктором и Коллинсом отнесли трупы за угол, так что их не видно.
23 октября. Сто тридцать третий день. Все очень слабы. Спали или лежали целый день. До наступления сумерек собрали немного дров. У нас нет обуви. Ноги болят…
30 октября. Сто сороковой день. Ночью скончались Бойд и Гертц. Умирает Коллинс".
На этой записи дневник де Лонга обрывается. 30 октября, в сто сороковой день со дня гибели «Жаннетты», в живых остались только де Лонг и доктор Амблер, и, по-видимому, ночь на 1 ноября была последней в их жизни…
Я глядел на медленно проплывавшую внизу скалу Кюсгельхая с остатками креста на могиле де Лонга. И хотя могила была пуста, но душу щемило сильно.
И вдруг раздался вопль нашего весельчака бортмеханика:
– Тиэтэйэллэр!!
И мы вонзаемся в солнце. Над нами просвет в облаках, и солнце полыхает со всей своей водородно-синтетической мощью.
Сороковая минута полета.
– Тиэтэйэллэр – это, по-ихнему, солнце! – орет мне в ухо бортмеханик.
Внизу чересполосица синих гор, синих теней от облаков на них, фиолетовые заливы, прибрежные полосы, блеклые, как сгнивший силос. Затем солнце начинает мешаться с туманом и просвечивать его болезненным странным светом и наконец вовсе скрывается. Идем в молоке, в белом жире. Иногда -окна, края окон заворачиваются, как жир на ране кашалота, и в просвете -густо-синее море. Перекрученные названия на карте. Например, остров Арга-Муора-Сисе. Через час двадцать появляются первые льдины – белые дредноуты и кильватерный след за ними, – плывут под ветром.
Бортмеханик рассказывает про мускусных быков. Участвовал в их переброске с Аляски на остров Врангеля. Явное лингвистическое дарование у механика. Он называет их по латыни и объясняет, что это плохое название, так как обозначает «овцебык мускусный», а никакого мускуса в быках нет. Эскимосы зовут его «умингмак» – «бородатый» – вот это точное название. Звери очень симпатичные, добрые. Имеют одну странность: всегда живут в стаде, но иногда уходят куда-нибудь, упрутся рогами в скалу и так стоят, думают, отдыхают от общества. На Врангеле один так ушел, все зоологи испугались, искали вертолетом и вертолетом же пригнали обратно в общество…
13.30 – внизу уже ледяные поля, на карте длиннится дорожка, закрашенная в голубой и зеленый цвета со значками, обозначающими характер льда. Солнце слепит с ледяных полей, и невыносимо хочется спать. Стыд притупляется, смущение прячу в карман, говорю ребятам, что болен, иду в корму и залезаю на бензобак. От него, даже сквозь два спальных мешка, тянет холодом, как вечной мерзлотой, но я сразу проваливаюсь в воспаленный сон -какое счастье!
В одиннадцать окончательно отворил глаза. Надо же – уже трижды из Ленинграда в Москву налетали. Солнце бьет в плоскость и слепит. Долго смотрю на ряды заклепок – на современных судах давно отвыкли от них; когда видишь аккуратные самолетные заклепки, почему-то вздыхаешь. Желтый прозрачный круг от пропеллеров и черный номер в солнечном блеске на крыле: 04199. Идем над каким-то островом. Островная тундра похожа на инфузорию под микроскопом.
Слезаю с бензобака, наполненный приятным ощущением взбрыкивающей бодрости и абсолютного сверхздоровья – такое часто случается в первые мгновения после сна при простуде.
Недавно узнал, что у заболевших деревьев тоже повышается температура организма. Удивительная штука! А у меня при болезни голова работает прямо на износ, если, конечно, нет болей, но температура высокая. Оказывается, при температуре расширяются капилляры мозга. И вот начинают мелькать в воображении сверхгениальные рассказы и гигантские замыслы.
На борту № 04199 при общем отвратительном состоянии возникает наметка рассказа: опытнейший профессионал, мужественный и добросовестный человек получает приказ на опасное и сложное дело. Духовно готовится к делу, проигрывает все внутри, задавливает неприятные опасения, – наконец полностью готов, собран, настроен. И в процессе выполнения задания попадает в обычную, ненапряженную, облегченную даже ситуацию. И не справляется с ней, с чепуховой повседневностью. Гибнет. Я наблюдал такое у сильных людей…
Командир читает в салоне. Машину ведет второй пилот. В пилотском кресле командира утвердился Константин Владимирович. Голубая и зеленая полосы на карте обстановки уже пересекли все море Лаптевых. Бортмеханик уже закончил варку щей. Сетует на отсутствие картошки и просит не взыскать. При виде пищи сразу понимаю, что оживление во мне чисто наркозное, обманное. К тому же и есть с незнакомыми людьми мне всегда тяжело – блокадное – не могу себе налить, намазать по-человечески. Курю, рву грудь сигаретами. Внизу мыс Пакса – язык ящера. В 12.15 спрашиваю штурмана:
– Когда Косистый? Он слева будет?
– А может, и справа, – говорит штурман.
На воздусях это мелочь и даже, может быть, буквоедство – справа там или слева будет мыс Косистый.
Радист зовет «Лачугу» – славный у кого-то позывной.
Подходим к Хатанге. Льда мало. Внизу «Павел Пономарев», с которым мы выходили с Диксона, и борт к борту с ним «Капитан Воронин». По внешнему виду этих корабликов всем на борту 04199 становится ясно, что их капитаны чувствуют себя в данный момент очень уютно, спокойно и тянут рюмку друг у друга в гостях. Такое благолепие наставник считает порочным. Составляется РДО о том, что ледоколу «Капитан Воронин» в западной половине моря Лаптевых делать совершенно нечего, и в штаб передается рекомендация об отправке его на восток.
Командир съедает таз щей.
Радиус таза сантиметров двадцать. В центре – айсберг вареного мяса на полкило.
Бортмеханик смотрит на командира влюбленно.
Во-первых, как мне кажется, все бортмеханики влюблены в своих командиров, во-вторых, какой повар не радуется, когда его щи едят тазами?
Я опять невыносимо хочу задремать. Но лезть на бензобак совсем невозможно – слишком стыдно лежать, когда все работают, во всяком случае не спят. И я мгновениями вырубаюсь, сидя в кресле, и благодарю бога за свое умение спать в любом положении. Самолетный гул бродит в теле и будит эхо в пустом желудке.
Очухиваюсь в 17.30. Мы летаем уже девять часов тридцать минут – из Москвы в Нагасаки короче и быстрее.
Во-первых, она не перевела свой будильник, а матрос не перевел часы в кают-компании. В результате она встала в три ночи по судовому времени вместо шести, пошла в буфетную и накрыла завтрак. Его слопали ночные вахтенные, которые завтракают в четыре с минутами утра.
Во-вторых, она воспользовалась общесудовой приборкой, которую затеял Арнольд Тимофеевич, и залезла в душевую механиков, где от души решила помыться. Старпом обнаружил запертую душевую и решил, что кто-то из мотористов уклоняется от аврала. На стук тетя Аня не отвечала, решив, исходя из своего корневого психоза, что к ней хочет проникнуть насильник. Арнольд Тимофеевич вызвал боцмана. Тот заявил, что против лома нет приема, кроме лома. И с его помощью Спиро ворвался в душевую, где его встретил не вопль и не крик, а струя горячей воды из шланга.
«С женщинами не соскучишься, значить, – приговаривал Фома Фомич, когда тетя Аня явилась к нему с жалобами на насильников. – Вот тебе, Анна Саввишна, значить, и гутен-морген!»
И, в-третьих, на тетю Аню обрушилась смерть Васьки.
Давно я не слышал такого безутешного плача. Довольно пронзительно действует женский голос, плачущий по умершему существу, на фоне металлической тишины ночного судна. Во всяком случае, мне вспомнилась мелодия трубы в финале «Дороги» и Джульетта Мазина.
И еще почему-то подумалось, что Соня, которая оставила на судне такой неизгладимый след, прикрывала своим дерзко-шутовским поведением какую-то драму и горесть.
Проснулся около четырех в холодном поту. Да, женский плач на судне -не колыбельная песня. Потому, вероятно, и приснилась чепуха.
Старый товарищ, однокашник по училищу Володя Кузнецов, с которым давно не встречался и в рейсе его не вспоминал, якобы командует крейсером (он командовал сторожевиком). Крейсер Вольдемара (такая у Володи Кузнецова была кличка в училище) стоит на суше на прямом киле без кильблоков. Из такого положения он съезжает в воду, а когда надо, въезжает обратно. Крокодил, а не корабль.
Я стою вместе с Вольдемаром на берегу. Крейсер выдвигается из воды на нас. Хорошо вижу огромный, все более нависающий над нами форштевень и носовую часть днища. Понимаю, что корабль двигается с креном. Говорю Вольдемару, что при крене изменяются осадка и константы остойчивости и как бы чего не вышло. Он отвечает, что ерунда и все будет тип-топ, то есть в ажуре и порядке. Но махина крейсера начинает крениться и рушится на борт. К счастью, в противоположную от нас сторону…
Проснулся и с омерзением подумал, что через пятнадцать минут вставать и лететь на ледовую разведку. Грудь болит, нос – плотина Днепрогэса, настроение хуже некуда, кости ломит, как на дыбе. Оставалась одна надежда -с вечера была нулевая видимость. Может, полет отложат? Нужно мне это приключение, как черепахе коробка скоростей. Еще шею свернешь с летунами. На всякий случай решаю запрятать кое-какие записки и заметки подальше.
Лежу и отсчитываю минуты.
Точно в четыре пятнадцать в дверях голова вахтенного:
– Виктор Викторович, просили разбудить!
– Какая видимость? – спрашиваю с тающей надеждой.
– Растащило все. Нормальная.
– Хорошо. Спасибо.
Встаю, тянусь к сапогам, но вспоминаю слова Константина Владимировича: «По-городскому». Неудобно лезть в самолет в сапогах, если летуны будут в ботинках. Условности сильнее нас. И надеваю ботинки. Они тропические, легкие, с дырочками для вентиляции: только в помещениях судна ходить. Снимаю ботинки, натягиваю три пары носков, впихиваю ноги обратно в ботинки. В карман шерстяных новеньких брюк – санорин, анальгин, от кашля что-то, пачку жевательной резинки, блокнот.
Съедаю вафлю, закуриваю, кашляю, жду катера. Он еще не вышел. Бреюсь перед каютным зеркалом. Болезнь не украшает человека. Выгляжу, как Ван-Гог, который уже решил, что одно ухо ему мешает.
Тошнотворные мысли, что ничего серьезного не совершено, что художественного ничего не получится. Хочется треснуть по зеркалу электробритвой. Я катастрофически не похож на того, которым представляюсь себе сам. Это несоответствие раздражало всегда. С возрастом больше и больше. Женское увядание и мужское старение – жуткая тема. Ее не напишет и гениально талантливый молодой писатель. Надо самому причаститься.
Но очень приятно быть в новых, хорошо сшитых брюках. Даже в болезненном состоянии они чем-то помогают.
Пять утра. Катера нет. Думаю уже самые банальные думы: ну зачем ты куришь, если грудь разрывает, потерпеть не можешь? А ведь все это сокращает, сокращает тебе время сеанса… А на кой ляд ты вообще летишь? Ведь тебе вечером радист принесет и на стол положит факсимильную карту этой дурацкой разведки, и будет она лежать перед тобой, как скатерть-самобранка…
На катере болтливый шкипер. И к тому же ура-патриот. Просвещает меня: «Наша суровая северная природа по-своему щедра и богата животным миром… Наш район славится пушниной, первосортными породами рыб, многочисленными табунами диких оленей…»
Болтает подобное все тридцать минут до берега – скучно ему в ночном дежурстве.
Вокруг серая промозглость. Знобит.
Тыкаемся в гнилое дерево притопленной баржи-причала.
Недавно прошел дождь. Клейкая, безжизненная грязь на суше.
Полная ночная пустынность.
В здании управления порта вахтерша-якутка. Пугается меня. Спрашиваю, где собираются на ледовую разведку. Таращит глаза, пятится к дверям ближайшей комнаты, захлопывается, кричит через дверь: «Не знай!»
– Как пройти к гидробазе?!
– Не знай!
– Можете позвонить в метеоуправление?
– Не знай!
Шлепаю по грязи к центру поселка тропическими ботинками, чувствую, как сквозь хлипкие подошвы и вентиляционные дырочки процеживается подкрепление к моим атакующим микробам. Сапоги надо было надеть, черт бы этого наставника побрал!
С этого и начинаю нашу встречу, когда нахожу Константина Владимировича в предбаннике гостиницы под названием «Маяк».
– Чего ж ты, такой-сякой: «по-городскому»!
– Ничего! Я коньячку прихватил бутылочку.
– Нужна мне ваша бутылочка…
Сидим с ним в предбаннике, простите, холле отеля «Маяк».
Дежурная администраторша, пышная хохлушка, поштучно ловит тараканов в своей будке.
Полумрак, дощатые мокрые после утренней приборки полы, тяжелый запах, помятый титан, который, ясное дело, не работает.
Курим. Ждем летчиков – экипаж живет в гостинице. Здесь же живут научные сотрудники одного из институтов Сибирского отделения АН СССР -космофизики, что ли.
– Пора бы этим космофизикам отправить всех тараканов на Юпитер, -говорю я Константину Владимировичу, когда он со сдержанной гордостью сообщает мне о близком присутствии ученых.
Он говорит, что лучше бы они сообразили, как из этого разрушенного титана сделать самогонный аппарат и как его установить на борту самолета ледовой разведки. Тогда пилоты стали бы летать в любую погоду и садиться хоть на сами облака и в любую видимость. Дежурная администраторша внимательно слушает и подтверждает, что из титана аппарат запросто можно сделать. Она так вкусно говорит, что в тиксинской гостинице начинает попахивать украинским летом, то есть борщом.
– С-пид Полтавы? – спрашиваю.
– Не, с-пид Киеву.
Зарабатывает жирную пенсию в Арктике.
Спускаются дружной кучкой летуны – два пилота, радист, штурман. Наставник представляет меня им как «морского журналиста». Так мы условились.
У подъезда автобус. В нем уже сидят гидрологи и начальник научной группы.
Автобус изнутри покрашен ярко-алой краской. За спиной шофера здоровенная фотография – чайный клипер в штормовую погоду под всеми парусами.
Медленно едем по колдобинам, полным жидкой, поносной северной грязи.
Вообще на Севере нет грязи. Ее творит здесь человек. Всякое человеческое жилье на Севере окружено сгустком грязи. Отойди сто метров в тундру – все в скупой спартанской гармонии и мокрой, но стерильной чистоте.
Проезжаем бетонный якорь, укрепленный вертикально. Над ним: «Т и к с и». Парадные ворота поселка со стороны аэродрома, который обслуживает трансконтинентальную союзную авиатрассу.
Фоном для якорно-архитектурного излишества служит кладбище.
Кособокие по причине раскисшей почвы надгробия на кособоком холме. Интересно, какие ассоциации вызывает этот якорно-кладбищенский натюрморт у приезжающего сюда впервые человека?
То ли архитекторы демонстрировали черный полярный юмор, то ли суровое полярное бесстрашие, то ли вечное наше хамство.
Семь утра. Останавливаемся у медпункта. Летчики вылезают, идут через дорогу по лужам, по-бабьи подняв подолы плащей и прыгая по камушкам и обломкам досок. За час до полета летуны в обязательном порядке проходят медконтроль.
Ждем их.
Шофер рассказывает о недавнем отпуске. Ехал с пьяным дружком на мотоцикле за добавкой. Их сшибла упряжка двух взбесившихся лошадей. Дружка увезли в больницу с тяжелыми ранениями. Рассказчика повели на экспертизу в вытрезвитель, но он со страху оказался трезвым.
Капитан-наставник:
– А лошадей на экспертизу возили?
После этого замечания я прощаю ему ботинки. И вспоминаю, что в войну он служил на лидере «Ленинград» и награжден медалью Нахимова. Если я когда завидовал награжденным, то матросам, получившим эту медаль. Она удивительно проста, благородна, красива – голубое с серебром – и очень редка.
До семи сорока сидим в здании пассажирского аэровокзала, чего-то ждем. Строгая якутка-уборщица перегоняет из угла в угол и наших пилотов, одетых в форму (при галстуках и запонках), и отлетающих в Москву пассажиров. Раскосенькие девушки тридцати двух национальностей уже в ярких расклешенных брюках, обтягивающих их симпатичные попки, готовы не ударить лицом в грязь на улице Горького и в Сочи – все по моде. А провожающие мамы и папы в звериных не первой свежести одеждах заметно робеют перед авиационным лицом НТР и якуткой-уборщицей. Уборщица, наконец, загоняет нас в угол, то есть в буфет, где очень грязно и ничего съедобного за модерными стеклами нет. Выпиваем по стакану брандахлыста – какавы.
Я вдруг взрываюсь и говорю о вечной неприютности наших северных поселений, о мерзости, в которой здесь существуют прикомандированные люди, утешая совесть тем, что пребывание их здесь – временно. Монолог звучит не очень уместно, так как выясняется, что Константин Владимирович здесь не в командировке, а живет двадцать один год, хотя в Ленинграде у него, ясное дело, кооперативная комфортабельная квартира.
Начальник научной группы с жаром и азартом поддерживает меня в обличениях местных порядков и хвалит за откровенность. Говорит, что первый раз слышит, как проезжий человек вместо дурацких слов про полярную героику несет правду про здешнее неприютство и скотство.
Гидрологи нас не слушают. Они гадают о том, выкинут завтра в магазине маринованные помидоры в банках или все это враки.
Наконец идем к самолету. Обычный ветер и холод взлетной полосы.
Позади гигантский фанерный щит на фронтоне барака-аэровокзала: силуэт современного самолета на фоне конного богатыря с картины Васнецова.
ИЛ-14 с красными оконечностями крыльев и красным зигзагом на фюзеляже. Встречает бортмеханик. Докладывает командиру:
– Шеф, все в порядке! Можно ехать!
Командир:
– Я не Гагарин. Будем летать, а не ездить. Левый чихать не будет?
Бортмеханик:
– Точно, командир, нам еще далеко до космоса! Левый чихать не будет! Но, граждане, сами знаете: эрэлтранспорта келуур таба… – И заливисто хохочет. Наставник переводит тарабарщину бортмеханика: «Единственный надежный транспорт здесь – оленья упряжка».
Лезем по жидкому трапику в простывший, хронически простуженный самолет полярной авиации. Измятый металл бортов, кресел, столов. В хвостовой части три огромных выкрашенных желтой краской бензобака. Они отделены от рабочей части занавеской. На ней табличка: «В хвосте не курить!» На одном баке два спальных мешка – тут можно спать тому, кто слишком устанет в полете. Штурман затачивает цветные карандаши в пустую консервную банку из-под лососины.
Вспыхивает спор науки с практикой. Наука хочет лететь на север и начинать оттуда. Капитан-наставник хочет лететь к западу, туда, где застряли во льду кораблики, и помочь им выбраться на свободу.
В простывшем самолете накаляются страсти и идет нешуточная борьба воль.
Бортмеханик мелькает взад-вперед по самолету, комментирует спор тоном Николая Озерова: «Хапсагай тустуу!» – и опять хохочет так, как никогда не разрешают себе наши комментаторы, даже если они ведут репортаж о соревновании клоунов в цирке.
«Хапсагай!» – национальная северная борьба, в которой, кажется, разрешается все, кроме отрывания друг другу голов.
Штурман заточил карандаши, вздыхает и говорит:
– О, эта наука! О, эти кальсонные интеллигентики, которые видели за жизнь только одно страшное явление природы – троллейбус, у которого соскочила с проволоки дуга! Когда мы наконец поедем?
Никто ему не отвечает. Командир подсаживается ко мне, интересуется:
– Так чего летим?
– Надоело плавать.
– Законно. Пора тебе проветрить мозги. Вон какой зеленый. Варитесь там на пароходах в своем соку.
– Долго будем проветривать мои мозги?
– Часиков тринадцать.
– Как раз до Антарктиды долететь можно.
– Нет. Только до Австралии – дальше не потянем. – И уже спорщикам: – Значит, победила практика? Владимирыч, пойдем по нулям?
В их разговоре многое непонятно – свой жаргон.
Спрашиваю: что значит «пойдем по нулям»? А значит вовсе просто – взлет в ноль часов ноль минут по Москве.
Рассаживаются кто куда. Моторы уже гудят, чуть теплеет, самолет трясет. Желтые кончики пропеллеров сливаются в желтый круг.
Даю бортмеханику американскую жевательную резинку, ору:
– Сунь в пасть пилотам!
Он:
– Они у меня шепелявые! Их на земле и на судах и так никто понять не может, когда они в микрофоны лаяться будут! А со жвачкой в пасти! Тут и я их не пойму!
– Давай, давай!
Идет к летунам и сует им жвачку.
Взлет. Никто не смотрит в иллюминатор. Начальник науки читает «Вокруг света», наставник – почему-то журнал «Здоровье». Вспоминаю слова Грэма Грина: «Странные книги читает человек в море…» В воздухе тоже читают странные книги. Смотрю вниз и не могу понять, каким курсом мы взлетели и куда исчезли наши кораблики в бухте – их не видно. Совсем другие законы ориентации по сторонам горизонта в воздухе. Проходим береговую полосу. Полет мягкий, в самолете еще больше теплеет, бортмеханик накрывает на стол завтрак – банки с мясным паштетом, с гусиным, с молоком, огромная буханка свежего серого хлеба. По-домашнему все, по-доброму. Но я-то чувствую себя чужим и лишним. Никакой я не журналист и не соглядатай – еще раз остро убеждаюсь в этом. Надо начинать расспрашивать людей, хоть их фамилии записать.
Начинаю (и кончаю) с науки. Подсаживаю к себе начальника оперативной группы. Тридцать девятого года рождения, в шестьдесят втором окончил ЛВИМУ, океанограф, до семидесятого восемь лет жил и работал в Тикси, теперь в Ленинграде в Институте Арктики и Антарктики готовит диссертацию: «Ледовые условия плавания на мелководных прибрежных трассах от Хатанги до Колымы», под его началом двадцать шесть человек, среди них два кандидата…
Здесь я допускаю ляп. Гляжу вниз и говорю, что море под нами совсем штилевое. Оказывается, под нами никакого моря нет. Идем над тундрой. То, что я умудрился спутать тундру с морем, вызывает у научного начальника выпучивание глаз и даже какое-то общее ошаление, но почтительное: как у всех нормальных людей, которые разговаривают с сумасшедшим.
А эта дурацкая тундра смахивает при определенном освещении на застывшее при легком волнении море с полупрозрачным льдом.
Крутой вираж, стремительный крен, ложимся на первый трудовой, разведывательный курс – на устье реки Оленек.
На двадцать третьей минуте проходим основное русло Лены, идем метрах на двухстах пятидесяти. Видны створные знаки и два речных сухогрузика – бегут, вероятно, на Яну или Индигирку. Огромный одинокий остров-скала, этакий разинский утес посреди речной глади – Столб, а недалеко от Столба полярная станция, видны ее два домика.
Отчуждение и одиночество утеса.
Мелкость домиков.
Желтый прозрачный круг от пропеллера.
Пьем кофе, еда мне в глотку не лезет. Температура, вероятно, уже большая, тянет лечь, невыносимо тянет, но неудобно.
Проходим песчаную косу, очень аппетитную сверху, пляжную, кокосовых пальм не хватает.
На тридцать третьей минуте пилоты зовут в кабину, хотят показать мне могилу де Лонга.
Пролетаем над ней метрах в пятидесяти.
На левом высоком берегу Лены или какой-то ее широкой протоки, на скале Кюсгельхая – шест-палка, воткнутая в небольшую груду камней.
Как всегда на Севере, огромность одиночества одинокой могилы среди безжизненности волнистой тундры.
Пилоты говорят, что американцы просили разрешения вывезти прах, а наши не согласились…
Это неверно. Останки де Лонга и его товарищей еще в 1883 году были вывезены в США.
Я вспоминаю проигранный Спиро Хетовичу спор о месте гибели де Лонга. Как безобразно мы позволяем себе относиться к памяти героев и мучеников.
Де Лонг отправился на поиски Норденшельда, от которого давно не было известий. «Жаннетта» вышла из Фриско 8 июля 1879 года. Судно выдержало две зимовки в полярном бассейне, за время дрейфа были открыты острова Жаннетта и Генриетта. 11 июня 1881 года судно погибло. На пешем пути к материку по дрейфующим льдам открыли еще островок Беннеты. С Беннеты пошли на ботах. Шторм разметал боты. Судовой инженер Мелвилл, близкий друг де Лонга, оказался на самом удачливом боте – китобойном в прошлом. Он и его группа спаслись с помощью якутов, старосту якутов звали Николай Чагра. Мелвилл ринулся на поиски друга. Ему помогал в организации поисков русский ссыльный Ефим Копылов. Был ноябрь, метели. Ничего не нашли, вернулись в Булун. Русские власти открыли американцам неограниченный кредит для снаряжения новой поисковой группы.
В марте 1882 года Мелвилл обнаружил остатки костра и понял, что последняя стоянка де Лонга где-то близко. Затем он увидел чайник и, наклонившись, чтобы поднять его, нашел наконец своего друга. Из снежного наста торчала рука человека. «Я сразу узнал де Лонга по его верхней одежде. Он лежал на правом боку, положив правую руку под щеку, головой на север, а лицом на запад. Ноги его были слегка вытянуты, как будто он спал. Поднятая левая рука его была согнута в локте, а кисть, поднятая горизонтально, была обнажена. Примерно в четырех футах позади него я нашел его маленькую записную книжку, по-видимому, брошенную левой рукой, которая, казалось, еще не прервала этого действия и так и замерзла поднятой кверху».
Вот что прочитал Мелвилл в записной книжке де Лонга:
"22 октября. Сто тридцать второй день (со дня гибели «Жаннетты»). Мы слишком слабы и не можем снести тела Ли и Каака на лед. Я с доктором и Коллинсом отнесли трупы за угол, так что их не видно.
23 октября. Сто тридцать третий день. Все очень слабы. Спали или лежали целый день. До наступления сумерек собрали немного дров. У нас нет обуви. Ноги болят…
30 октября. Сто сороковой день. Ночью скончались Бойд и Гертц. Умирает Коллинс".
На этой записи дневник де Лонга обрывается. 30 октября, в сто сороковой день со дня гибели «Жаннетты», в живых остались только де Лонг и доктор Амблер, и, по-видимому, ночь на 1 ноября была последней в их жизни…
Я глядел на медленно проплывавшую внизу скалу Кюсгельхая с остатками креста на могиле де Лонга. И хотя могила была пуста, но душу щемило сильно.
И вдруг раздался вопль нашего весельчака бортмеханика:
– Тиэтэйэллэр!!
И мы вонзаемся в солнце. Над нами просвет в облаках, и солнце полыхает со всей своей водородно-синтетической мощью.
Сороковая минута полета.
– Тиэтэйэллэр – это, по-ихнему, солнце! – орет мне в ухо бортмеханик.
Внизу чересполосица синих гор, синих теней от облаков на них, фиолетовые заливы, прибрежные полосы, блеклые, как сгнивший силос. Затем солнце начинает мешаться с туманом и просвечивать его болезненным странным светом и наконец вовсе скрывается. Идем в молоке, в белом жире. Иногда -окна, края окон заворачиваются, как жир на ране кашалота, и в просвете -густо-синее море. Перекрученные названия на карте. Например, остров Арга-Муора-Сисе. Через час двадцать появляются первые льдины – белые дредноуты и кильватерный след за ними, – плывут под ветром.
Бортмеханик рассказывает про мускусных быков. Участвовал в их переброске с Аляски на остров Врангеля. Явное лингвистическое дарование у механика. Он называет их по латыни и объясняет, что это плохое название, так как обозначает «овцебык мускусный», а никакого мускуса в быках нет. Эскимосы зовут его «умингмак» – «бородатый» – вот это точное название. Звери очень симпатичные, добрые. Имеют одну странность: всегда живут в стаде, но иногда уходят куда-нибудь, упрутся рогами в скалу и так стоят, думают, отдыхают от общества. На Врангеле один так ушел, все зоологи испугались, искали вертолетом и вертолетом же пригнали обратно в общество…
13.30 – внизу уже ледяные поля, на карте длиннится дорожка, закрашенная в голубой и зеленый цвета со значками, обозначающими характер льда. Солнце слепит с ледяных полей, и невыносимо хочется спать. Стыд притупляется, смущение прячу в карман, говорю ребятам, что болен, иду в корму и залезаю на бензобак. От него, даже сквозь два спальных мешка, тянет холодом, как вечной мерзлотой, но я сразу проваливаюсь в воспаленный сон -какое счастье!
В одиннадцать окончательно отворил глаза. Надо же – уже трижды из Ленинграда в Москву налетали. Солнце бьет в плоскость и слепит. Долго смотрю на ряды заклепок – на современных судах давно отвыкли от них; когда видишь аккуратные самолетные заклепки, почему-то вздыхаешь. Желтый прозрачный круг от пропеллеров и черный номер в солнечном блеске на крыле: 04199. Идем над каким-то островом. Островная тундра похожа на инфузорию под микроскопом.
Слезаю с бензобака, наполненный приятным ощущением взбрыкивающей бодрости и абсолютного сверхздоровья – такое часто случается в первые мгновения после сна при простуде.
Недавно узнал, что у заболевших деревьев тоже повышается температура организма. Удивительная штука! А у меня при болезни голова работает прямо на износ, если, конечно, нет болей, но температура высокая. Оказывается, при температуре расширяются капилляры мозга. И вот начинают мелькать в воображении сверхгениальные рассказы и гигантские замыслы.
На борту № 04199 при общем отвратительном состоянии возникает наметка рассказа: опытнейший профессионал, мужественный и добросовестный человек получает приказ на опасное и сложное дело. Духовно готовится к делу, проигрывает все внутри, задавливает неприятные опасения, – наконец полностью готов, собран, настроен. И в процессе выполнения задания попадает в обычную, ненапряженную, облегченную даже ситуацию. И не справляется с ней, с чепуховой повседневностью. Гибнет. Я наблюдал такое у сильных людей…
Командир читает в салоне. Машину ведет второй пилот. В пилотском кресле командира утвердился Константин Владимирович. Голубая и зеленая полосы на карте обстановки уже пересекли все море Лаптевых. Бортмеханик уже закончил варку щей. Сетует на отсутствие картошки и просит не взыскать. При виде пищи сразу понимаю, что оживление во мне чисто наркозное, обманное. К тому же и есть с незнакомыми людьми мне всегда тяжело – блокадное – не могу себе налить, намазать по-человечески. Курю, рву грудь сигаретами. Внизу мыс Пакса – язык ящера. В 12.15 спрашиваю штурмана:
– Когда Косистый? Он слева будет?
– А может, и справа, – говорит штурман.
На воздусях это мелочь и даже, может быть, буквоедство – справа там или слева будет мыс Косистый.
Радист зовет «Лачугу» – славный у кого-то позывной.
Подходим к Хатанге. Льда мало. Внизу «Павел Пономарев», с которым мы выходили с Диксона, и борт к борту с ним «Капитан Воронин». По внешнему виду этих корабликов всем на борту 04199 становится ясно, что их капитаны чувствуют себя в данный момент очень уютно, спокойно и тянут рюмку друг у друга в гостях. Такое благолепие наставник считает порочным. Составляется РДО о том, что ледоколу «Капитан Воронин» в западной половине моря Лаптевых делать совершенно нечего, и в штаб передается рекомендация об отправке его на восток.
Командир съедает таз щей.
Радиус таза сантиметров двадцать. В центре – айсберг вареного мяса на полкило.
Бортмеханик смотрит на командира влюбленно.
Во-первых, как мне кажется, все бортмеханики влюблены в своих командиров, во-вторых, какой повар не радуется, когда его щи едят тазами?
Я опять невыносимо хочу задремать. Но лезть на бензобак совсем невозможно – слишком стыдно лежать, когда все работают, во всяком случае не спят. И я мгновениями вырубаюсь, сидя в кресле, и благодарю бога за свое умение спать в любом положении. Самолетный гул бродит в теле и будит эхо в пустом желудке.
Очухиваюсь в 17.30. Мы летаем уже девять часов тридцать минут – из Москвы в Нагасаки короче и быстрее.