Я обозлился.
   – Нынче это не так, мать, – сказал я. – Нынче ты отлично чувствуешь, что нет никакого повода. По инерции говоришь.
   И объяснил ей, что выгнал на улицу бездомного человека, что это Стасик (про керченскую историю я ей раньше подробно рассказывал), что знаю его мало, но это хороший человек, и мне теперь до гроба будет стыдно при воспоминании о том, как я Стасика выгнал в мороз и снег.
   Мать велела бежать за ним, найти и хоть из-под декабрьского снега выкопать. Я помчался сломя голову.
   Слава богу, Стас завалился на скамейку во дворе-сквере прямо напротив парадной. И, слава богу, у него была бутылка портвейна. Этим портвейном я по капельке поддерживал его часов до двух ночи, когда он уснул на ковре на полу – лечь на диван он отказался категорически. А Лысого Дидько мне в помощь, как вы понимаете, не было.
   Несмотря на тяжелое опьянение, Стас был в состоянии довольно вразумительно рассказывать о своих мытарствах и кошмарах. И все повторял: «Нисего, я споткнулся о боську, это к завтрему все засивет…»
   Отца Стас не помнил – тот погиб в шахте до войны. Мать уехала на фронт вместе с отчимом. Была ранена осколком снаряда, которым убило его. Приехала в батальон на санитарной машине; танки отчима стояли в укрытии, но под обстрелом; было много раненых. Танкисты сидели под машинами, отчим ее увидел, из-под танка вылез, снаряд разорвался как раз между ними: его в клочья, ее ранило.
   – А была красивая, – рассказывал Стасик. – Мягкая была мама. А после войны стала твердая. Меня как-то перестала любить. По чужим людям жил. Но вот когда армии из-под Берлина на Японию перебрасывали, она мне сала привезла. Это хорошо помню. Потом она в Караганде очутилась, а я в Мончегорске. Она еще одного мужика нашла, но жила плохо. И тот тоже скоро помер. Ну, она ко мне тогда приехала, в аптеке работает. «Женщины, говорит, вообще полезная очень плесень. Как пенициллин». А про меня говорит: «Ах, поручили бы тебе, мямле-недоноску, большое, аховое дело, ах, как бы ты его лихо провалил!» Это она говорит, когда по телевизору какие-нибудь героические фильмы смотрит. Может, и верно говорит. Хотя я ведь и нынче не с ангелами работаю. Ведь много людей есть, которые работать под землей могут и умеют, но выкладываться не хотят. А скажи такому заветное слово – он тебе в вечной мерзлоте тройную проходку даст без крепежа всякого и без лозунгов. Отчаянные есть ребята, но за человеческое обращение откроются. Только надо, чтобы это человеческое обращение натуральным было…
   Вот так мы с ним побеседовали, пока он не заснул.
   Утром я позвонил знакомому врачу-психиатру в Бехтеревку и объяснил, что надо попытаться спасти одного хорошего алкоголика.
   – Вы мне уже двадцать раз говорили, что наши алкаши лучшие в мире, -ответил доктор. – Но, простите, я не нарколог. Я специалист по сумасшедшим чистой воды, а не водки.
   – Мне не до шуток, – сказал я.
   – Он приехал с женой?
   – Нет. Она его бросила, когда он во второй раз пытался ее зарезать.
   – Если он здесь без какого-нибудь близкого родственника, все равно не примут.
   – Я выдам себя за его брата, а вы подтвердите.
   – Ладно. Лечиться он хочет твердо?
   – Стас, ты хочешь лечиться от алкоголизма в самом знаменитом институте? – спросил я.
   – Нет. Я не готов, – сказал Стас. – Я просто споткнулся позавчера о бочку, это к завтрему все заживет.
   На том и расстались. И я поставил на нем крест. И уже стал бояться, что он опять и опять начнет возникать из ночи, пугать мать, сбивать мне работу или в письмах просить пятерку, надрывая мою чуткую и нежную душу, ибо, когда гибнет человек, художник не может сочинять настроенческую прозу и начинает злиться, чтобы злостью задавить в душе бессильную и бессмысленную жалость.
   Случилось иначе. Письмо из Мончегорска действительно пришло, и мне не хотелось его вскрывать, но писал Стасик о том, что опять пережил белую горячку и готов теперь к чему угодно.
   Приехал он с матерью, опять пьяный, остановились они в Доме колхозника. Мать, которая казалась мне после его рассказов какой-то сурово-цинично-сильной женщиной, была на деле маленькой, высохшей старушкой и все время плакала.
   Наркологическое отделение Института имени Бехтерева – не вытрезвитель. Туда принимают людей, которые в твердом уме и чистом сознании заявляют о желании пройти достаточно невеселый курс лечения.
   И стоило большого труда уломать главврача взять Стасика в том виде, в каком он находился (Стасику хотелось вставить пальцы в розетку вместо телефонного штепселя, чтобы связаться с Кремлем и сообщить о большой опасности для СССР со стороны острова Ямайка).
   Через три дня он начал делать по утрам зарядку и проситься на работу, и врачи разрешили навестить его.
   Первой его фразой было: «Викторыч, какое это счастье – быть трезвым, ощущать свое тело, запахи, хотеть есть, и укладывать в штабеля дрова, и чистить снег под деревьями! На морозе! Я так люблю мороз!»
   Черт знает, но что-то сблизило нас. Быть может, то, что мы выдумали, что уже встречались и до Керчи где-нибудь в Нижних Крестах или на Кильдинстрое в Мурманске.
   Кстати говоря, счастливое ощущение товарищества, дружественности вызывает в россиянах такое душевное возбуждение, взлет, которые зачастую опять же ведут к водке, ибо их хочется как-то разрядить, разрядить перенапряжение от положительной эмоции. Вот так актеры, отдав зрителю себя полностью, до самых глубин, потом часто пьют. Так и в случае взрыва российского товарищества иногда получается.
   Стас оказался не только запойным пьяницей, но и запойным книгочием. Он ничего не просил кроме книг, книг, книг. Прочитал он их за жизнь великое множество. И удивлял меня афоризмами собственного изобретения.
   Например: «Вечный раб в протрезвевшем человеке особенно заметно проявляется после буйства».
   Когда я привык к его "с" вместо шипящих, то с интересом выслушивал исповедальные рассказы.
   Удивительной искренности он человек.
   И про любовь рассказывал не таясь:
   – Я, знаешь, Викторыч, робкий в таких делах человек. И вот сосед заболел. И вот к нему участковая врачиха стала приходить. А я ей дверь открываю и пальто вешаю. Один раз она говорит: «У вас тут душно, как в бараке, надо чаще проветривать». Я ей говорю: «А вы поживите с нами в таком бараке, тогда узнаете, что тут форточку открывать нельзя». – «Вы, – она говорит, – такой могучий мужчина – и форточки боитесь». Вот в этот момент меня как-то так и ударило прямо в сердце. Увидел я ее. Как в первый раз увидел. И покой потерял. Сосед давно выздоровел, она приходить перестала. А мне в поликлинику к ней смелости не хватает. Решил, надо самому в натуре заболеть, простудиться, чтобы ее вызвать на дом. Кайло в шахте брал, до полного пота намахаюсь, потом без ватника сижу, жду, когда кашель появится. Ничего не брало. Здоров больно. Ни температуры, ни даже чиха. Ну, я ночью как-то разделся до трусов, вылез на крыльцо в мороз и водичкой себя поливаю из чайника. Тут уж получилась настоящая простуда. Послал соседа, тот участковую вызвал. Лежу и трясусь весь от переживаний, представляю, как она войдет. И ты представляешь, какая несправедливость! Является какой-то старикан и сразу мне: «Такие, как вы, только на том свете простужаются. Зачем вам бюллетень нужен? Признавайтесь». Знаешь, из таких стариков ворчунов, которые сквозь землю видят. Я тогда беру и говорю: «Знаешь, терапевт, или кто ты там по узкой специальности. Тут к соседу другая врачиха приходила. И теперь я без нее жить не могу». Он мне говорит, что у нее двое детишек-близнецов и что вообще таким путем в наше время романы не закручивают. Отчитал меня, обругал, воспаление в легких нашел крупозное, но в больницу я отказался. И тогда он говорит: «Ладно. Завтра тебе другое лечение будет». И действительно, приходит на следующий день она, такая вся худенькая, бледная. Южанка, а пришлось на Севере жить. Я как ее увидел, думаю, сейчас на воздушном шаре полечу. Разведенная. Через месяц и поженились…
   По писательской привычке я расспрашивал Стаса о галлюцинациях при белой горячке. Он их четко помнил:
   – Ночь. Тихо. Я так спокойно лежу, хорошо мне. В окно стук. Открываю окно. Женщина на снегу, голая и в черном платке на голове. Говорит: «Подай-ка мне будильник!» Я ей спокойно отдаю будильник и думаю еще: «Как бы без будильника не проспать». Здесь из стен начинают вытягиваться нити, обыкновенные нитки, и тянутся к окну. По дороге изгибаются под прямым углом. Швабра была в комнате. Я ее схватил и бью по ниткам, порвать их хочу. Ан нет! Швабра в нитках запуталась, и они меня тянут к окну. А там в сугробе эта женщина лежит и говорит мне: «Сейчас к тебе мальчики придут!» Я швабру бросил и побежал дверь держать, потому что еще раньше мне казалось, что должны прийти четыре мальчика. Я дверь держу, а они с другой стороны тянут и перетягивают. На маленькую щелочку перетянули. И в эту щелочку проскочили. Стали за рубашку меня дергать, за волосы. Возле печи топор лежал. Я его схватил и по ним луплю, а они уже не мальчики, а чертики. Пищат. Я кровать и стол изрубил. Потом понимаю, что я болен, что я это не я, что вокруг не жизнь, вокруг болезнь. И вот, с одной стороны, понимаю, что все это только мерещится, а с другой – все так и есть: и черти, и пищат они, и когда я по ним топором попадаю, то из них дымок вылетает. И еще вдруг осенило, что мальчики были ее, жены моей, дети от других каких-то любовников. А она-то на деле прекрасная женщина. И честная, и умная…
   Я ушел в рейс еще до того, как Стас выписался.
   От врачей знал, что он хорошо поддается гипнозу. Серьезно хочет бросить пить. И врачи надеялись освободить его от зеленого змия навсегда.
   И вот встретились в Игарке.
   – Кем ты здесь? – естественно, спросил я первым делом.
   – Работаю в спесмедслусбе.
   – Господи! Боже мой, Стас, куда это тебя занесло?! Зачем тебе заниматься таким невеселым делом?
   – Зимой много свободного времени. Читаю. И народ изучаю. Где его еще так изучишь, как в милиции Игарки?
   – Темнишь, Стас.
   – Русских реалистов прошлого века читаю. У них сказано, что общественное отрицание связано с поэтичностью, исходящей из национально-народных источников.
   – Темнишь, Стас. И говоришь такими цитатами, что тошнит.
   – Создал здесь общество по борьбе с пьянством. Главным образом, мы поддерживаем друг друга тем, что вместе чем-нибудь занимаемся, обсуждаем разные вопросы. Историю пьянства, например. Старинные книги достаю, когда в отпуск езжу. Недавно в Москве у букинистов «Историю кабаков» Френкеля достал. Читал?
   – Нет.
   – Обыкновенная книжка. Но интересно, что Горький оттуда одну штуку украл. Что сквозь мысль у нас всегда просвечивает чувство. Что мысль и чувство у нашего брата особенно неразрывно слиты.
   – Стас, ты разговариваешь точь-в-точь как герои «На дне»: чересчур умно для лейтенанта спецмедслужбы. Мы не в Сорбонне. Хватит темнить. Чего тебя сюда занесло?
   Он уже собрался сказать правду, но явился грешник-доктор. И забормотал о новорожденном сыне.
   Стас долго глядел ему в глаза. Изучал. Тяжелый взгляд выработался у него за то время, что мы не виделись.
   – Так, – сказал Стас мне, – надо, чтобы на судне немедленно сочинили выписку из протокола командирского совещания: «Поведение такого-то, мол, было обсуждено и осуждено всем экипажем теплохода…» Ну, решение соответствующее: «Выговор в приказе, сам экипаж будет воздействовать, ранее плохих поступков не совершал, в пьянстве не замечался». Так, а теперь ты, Викторыч, дай честное слово, что впилите этому хлюпику по первое число.
   Стасик говорил все это в присутствии доктора, но как бы больше не замечая его, и только последние слова адресовал грешнику:
   – Марш на судно! Даю тридцать пять минут. Печать на выписке должна быть круглой. Бумагу отдадите начальнику милиции. Я его предупрежу.
   Док наярил по опилкам и доскам Игарки вниз к причалам, как молодой олень.
   – Ну, так что случилось? – вернул я Стасика к нашему разговору.
   – Лысого шпана забила до смерти. Вот я и пошел сюда служить. И вообще, это длинно объяснять. Просто слишком рано я решил, что устал от жизни. И что у меня поводов и причин на эту усталость достаточно. И что в таком случае имею право спиться. Уставать имеют право слоны и носороги, а люди – нет. Умирать мы право имеем, а уставать – нет. Дело у меня невеселое, ты прав. Но пьяных легко обобрать и избить. Вот я и борюсь со всей этой гадостью. Изнутри.
   – Стас, ты сам-то понимаешь, что являешь собой законченный тип дурацкого и прекрасного русского человека? – поинтересовался я.
   – Куда отходите? – спросил Стас.
   – На Мурманск, – сказал я. – Ты не тяни с документами доктора. И, знаешь, я тебе завидую.
   – Это я могу понять, – сказал Стас. – Но нельзя объять необъятное. А ты и так стараешься не отрываться от людей.
   – Спасибо, – сказал я.
   – Вот приезжают к нам лекторы, писатели. На свой кружок, в общество трезвенников, их стараюсь затащить. Есть у нас тут несколько поэтов доморощенных. Писатели всегда их в литературщине обвиняют. А вот того, что вся жизнь вокруг и есть литературщина, этого и самые хорошие писатели не понимают. И ты не понимаешь. Или понимаешь, но сказать боишься.
   Я вспомнил про задержанного моториста.
   Но Стас объяснил, что сам принимал его, что моторист человек скользкий и ходатайствовать за него он не станет.
   – Тогда прощай, дружище, – сказал я. – На судно пора.
   – Как мама? – спросил Стас.
   – Умерла. А как твоя?
   – Тоже.
   – А с женой что?
   – Вернулась. Сейчас в Сочи с парнями. Ну, счастливого плавания. И спасибо за все.
   – До встречи! Тебе спасибо.
   Стас по-милицейски круто повернулся и зашагал в свои милицейские заботы. Он не обернулся, хотя я довольно долго буравил ему затылок, глядя вслед и раздумывая о том, что местечко где-нибудь на окраине райского пустыря Стасику найдется, если он взялся защищать интересы русских пьяниц «изнутри».
   Ведь не было и нет несчастнее и бесправнее человека в мире, нежели горький пьяница.

Шуточки Фомы Фомича и поворот под попутную волну

   В третий период плавания, «дизаптационный» (2-3 месяца), притупляется чувство ответственности, особенно у плавающих меньше трех лет, и, наоборот, появляются чрезмерные боязливость и опасения у плавающих свыше пятнадцати лет.
 
«Инструкция по психогигиене для старших помощников и капитанов судов морского флота»
 
   07.09. 15.00.
   Снялись из Игарки. До лоцманского судна «Меридиан» – двадцать шесть часов по реке, по Енисею.
   Унылая штука – конец рейса. Он уныл, как наша пища сегодня. Кислые щи и макароны с мусором – кончаются продукты. И вот унылость кислых щей и макарон с мусором пропитывает наши души. Дело, конечно, не в продуктах, а в накоплении усталости – там, внутри клеток, внутри хромосом, без заметных сигналов вроде бы… Унылость мироощущения – это и есть сигнал. Творческое выползло из души, остался голый реализм натуральной прозы. И вот облака уже не волокут по бледной тундре на невидимых буксирных тросах свои фиолетовые, тяжелые, как бульдозеры, тени. И волны Енисея уже не кажутся синим чаем, как они казались раньше, – вода была цвета крепкого чая, но с ярко-синей пленкой…
   Унылость мироощущения порождена не только естественной усталостью после ледового плавания и трудной, очень трудной погрузки леса, но – главное -атмосфера на судне тяжелеет час от часу.
   У второго механика украли джинсы с десяткой в кармане.
   Хотя состав организма у Петра Ивановича такой же, как у Млечного Пути, шум по поводу пропажи он поднял ужасный. Суть шума в том, что его моторист оставлен в милиции Игарки, и этот прискорбный факт Петр Иванович логично старался скомпенсировать каким-нибудь обвинением в адрес высшей судовой администрации. И шумел он на тему отсутствия вахты у трапа. А вахта почти не неслась по причине насильственного отгула выходных.
   Далее. Впервые потерял выдержку и крупно надерзил старпому Дмитрий Саныч. От момента погрузки лесоматериалов до момента их выгрузки ответственность за груз лежит на судне. И опытный Саныч ротором крутился в трюмах, чтобы не терять ни на минуту контроля за ходом погрузки. Тем более, груз шел в пакетах. Это дело новое. С переходом от загрузки судов пиломатериалами россыпью к загрузке пакетами плотность укладки стала значительно меньше. Раньше доски укладывались слой за слоем, одна в стык другой, и еще «расшпуривались», то есть специальными клиньями их сдвигали, чтобы уменьшить до предела ширину щелей-пустот. Работа эта муторная, и заставлять грузчиков заниматься «расшпуриванием», когда главное для них было, есть и будет – навалить за смену возможно большее количество груза, чтобы выполнить и перевыполнить план, было тяжело: тебе на башку могла «случайно» и доска упасть, если лазаешь по трюмам и заставляешь работяг терять время на забивание клиньев между досок. Зато пустот в трюмах оставалось мало.
   При нынешней загрузке пакетами выигрывается время, и это выгодно, ибо на море время и оборачиваемость судов – это чистое золото. Но с точки зрения морской практики здесь многое еще не отработано. В трюмах между торцами пакетов остаются сотни и сотни кубометров пустого пространства. А это уже опасно и для тебя, и для твоих близких родственников.
   И вот в разгар сложнейшей погрузки Фома Фомич отправил Саныча на берег искать представителя «Экспортлеса», подписавшего гарантийный договор с грузополучателем об отказе его от претензий по качеству товара, перевозимого на палубе, то есть «в караване». Капитан приказал Санычу выкопать представителя из-под земли и добыть копию договора. Всякий груз, перевозимый на палубе, идет всегда на риске грузополучателя – такая практика существует уже столетиями.
   И вот Саныч часов двенадцать провел на берегу, гоняясь за копией договора и ее носителем, который от Саныча нормально начал прятаться, ибо еще никто у него копии не требовал и он искренне решил, что Саныч сумасшедший. А Саныч после певекской истории решил выполнять приказы Фомича буквально и не выполнил: не дали ему никакой копии.
   Все это время (три смены) погрузку вел старпом.
   Фомич тоже не сидел без дела. Призвав меня в соавторы, он составлял бумагу в пароходство с просьбой уменьшить рейсовое задание, выданное нам (5000 кубов леса), до 4800 кубов по причине слабости борта и частых поломок машины.
   Мы составили вполне нелепую бумажку, и Фомич убыл на берег, чтобы отправить телекс и еще сдублировать его, позвонив в пароходство по телефону.
   В награду за подвиги в милиции Фомич предложил мне спать, а за себя оставил старпома.
   Так как жизнь коротка, а пребывание на посту капитана еще короче, то я с радостью дал Арнольду Тимофеевичу капитанствовать, а сам выполнил наказ Фомича.
   Разбудил Саныч.
   – Порт напортачил, – сообщил он довольно тревожным голосом. – В трюма шла сосна, сейчас навалили уже метр каравана на палубу, а весь караван – лиственница. Что делать? Фомы Фомича нет, Арнольд Тимофеевич не хочет меня даже слушать.
   – Объясните толком. Не допираю со сна, – сказал я.
   – Удельный вес сосны – ноль целых шесть десятых тонны. Удельный вес лиственницы – ноль восемь.
   Тут я понял. Представьте себе детский пластмассовый пароходик в тазу. Теперь осторожно укладывайте ему на палубу стальные гайки, а внутри пароходика – святой дух, или воздух, или пробка – что-то, во всяком случае, намного легче стальных гаек. Что делает пароходик в тазу? Пока он стоит неподвижно, то тихо и равномерно погружается. Но вот вы его чуть толкнули на свободу, и – аут – переворачивается.
   – Стармех на борту?
   – Нет. С капитаном ушел. Тимофеич Галину Петровну развлекает. Я вас попрошу меня туда отконвоировать, – сказал Саныч.
   Старпом сидел за капитанским столом в капитанском кресле и угощался вареньем. Галина Петровна гадала ему на картах.
   Кстати, мне она тоже гадала. Очень профессионально она это делает.
   – Арнольд Тимофеевич, какой удельный вес палубного груза вы считали? – спросил Саныч с места в карьер, потом спохватился и попросил у Галины Петровны извинения за вторжение.
   – Какой был, такой и считал, – не без капитанской надменности сказал Арнольд Тимофеевич. – Сосновый.
   – В караван идет лиственница.
   – Тем лучше, – сказал старпом. – Чем легче наверху, тем и лучше.
   – Лиственница – одно из самых тяжелых деревьев Сибири, – сказал Саныч, сохраняя спокойствие. – Она намного тяжелее сосны.
   – Галина Петровна, вы разрешите, мы присядем, – сказал я, поняв, что разговор не получится коротким. Сам я в него встревать не собирался, ибо мой опыт работы с лесным грузом маленький. За жизнь сделал рейс с досками из Ленинграда на Гданьск и Лондон и с осиновыми балансами – на Арбатакс. Из северных портов возить лес не приходилось, а здесь много специфики. И хотя всю стоянку в Игарке я присматривался, изучал документацию и пособия, но одно дело – бумаги, а другое – опыт.
   – Я лучше уйду, чтоб вам не мешать, – сказала Галина Петровна со вздохом. Ей хотелось гадать дальше.
   – Какая ерунда! – воскликнул старпом. – Как лиственница может быть тяжелее сосны, если она лиственничная, то есть без смолы!
   – Арнольд Тимофеевич, у лиственницы и смола и иголки, – объяснил Саныч. – Она практически не гниет, потому дороже сосны и ели; до революции в России лиственницу запрещено было употреблять в дело частным лицам, она предназначалась только для казенных надобностей, по корабельным сооружениям, между прочим. Нужно немедленно остановить…
   – Не учите меня, – сказал Арнольд Тимофеевич. – Придет Фома Фомич, и разберемся.
   – Нужно остановить лиственницу, болван вы нечесаный, немедленно! -сказал Дмитрий Александрович.
   – За такие оскорбления… при исполнении мною… вы по суду ответите! – тоненько взвизгнул старпом.
   – Не пугайте меня, Арнольд Тимофеевич, – сказал Саныч. – Я прошел огонь, воду и сито. Из меня давно получился такой пирог, что, пока я горячий, лучше и быть не может, но зато в холодном виде я черств, как камень, и вам никакими силами не разгрызть меня, уж будьте уверены! Немедленно прикажите в машину, чтобы отключили ток со всех лебедок! Динамо у нас перегорело. В дым перегорело. Ясно вам?
   – Как перегорело? – ошалело спросил Тимофеич.
   Предложен был гениальный ход.
   Мы грузились своими лебедками, ибо «судно в порту выгрузки и погрузки предоставляет фрахтователю и отправителю груза в свободное и бесплатное пользование свои лебедки, которые должны быть в хорошем рабочем состоянии, и свою энергию в достаточном количестве для того, чтобы можно было работать одновременно на всех лебедках днем и ночью».
   Чтобы остановить поток лиственницы, текущей нам на палубу, и спокойно разобраться с портом, заменить лиственницу на более легкий груз, но без официальной и скандальной остановки работ, Саныч предлагал симулировать поломку дизель-динамо.
   – Ничего у нас не перегорало! – сказал старпом.
   И хотя Галина Петровна давно скрылась в спальной каюте, мой выдержанный напарник перешел на английский язык, чтобы высказать Арнольду Тимофеевичу свои о нем соображения.
   Саныч прочитал полное собрание сочинений Джозефа Конрада в подлиннике, чем вызывает у меня нездоровую зависть, ибо я читал только какой-то жалкий двухтомник, напечатанный у нас лет пятнадцать назад.
   Старпом разбирался в английском на моем уровне, но и он и я кое-что уловили из тех слов, которыми свободно оперировал Саныч. Во всяком случае, «фул», «олд дог», «ривоултинг мен» – «дурак», «старая собака», «отвратительный человек» – это мы поняли. Я еще, кажется, уловил «рикити» – «рахитик». Остальные «рибэлдс» – непристойности – зря обрушились в атмосферу.
   Закончил монолог Саныч на русском:
   – Итак, у нас перегорело динамо, стармеха нет на борту, механики не могут запустить второе динамо. Надо тянуть Тома Кокса, пока не подтащат другой товар. Все ясно?
   И Тимофеич наконец усек, в чем дело, и сам направился в машину вульгарно сокрушать наши дизель-динамо.
   Фома Фомич к вопросу погрузки подошел, как часто у него бывает, с совершенно неожиданной стороны.
   – Тут, значить, накладка не так, значить, судна, как грузоотправителя, «Экспортлеса» и здешней лесобиржи – или, как там, ихнего комбината. Тимофеич, значить, протабанил, но мы под это дело еще кубов на двести меньше грузика возьмем. Оно нам и спокойнее будет, а бумажку-то из всех ихних представителей выбьем замечательную, они еще какую неустойку пароходству заплатят – вот и все серые волки будут сыты. Как, Викторыч, я рассудил?
   – Замечательно вы рассудили, – сказал я.
   Ну какой был резон объяснять ему, что еще тысячи и тысячи полетят в атмосферу из кармана нашего родного социалистического государства?
   И Фомич с ходу очередную бумажку очень толково сочинил и отправил с ней на берег… опять грузового помощника!
   – Пущай, значить, администрировать учится, если в капитаны рвется, -объяснил Фомич мне. – Я ему цельный портфель мадеры дал. Если и с таким газом его вокруг пальца обведут, то… – и здесь Фомич сделал своим указательным пальцем такие быстрые угрожающие качания в воздухе, что пальца и не видать стало, как спиц у велосипедного колеса на полном ходу…
   Тимофеич продолжал руководить погрузкой, сияя именинником.
   Лиственницу порт остановил. В караван шла сосна. Но когда караван достиг полутора метров, судно вульгарно и неожиданно скренилось на правый борт до четырех градусов.