Очень обозлили нашего радиста, когда заявили, что у них есть радиостанция весом всего в два килограмма и они с ее помощью держат связь в микрофонном варианте из Арктики с Москвой и вообще со всем миром.
   Наш начальник рации прямо весь взбаламутился. Он тратит на связь с Москвой черт знает сколько сил и времени.
   Арнольд Тимофеевич:
   – А вот товарищ адмирал Головко, командующий Северным флотом, уже в тридцать девятом году разговаривал с Москвой из любой своей точки…
   07.40. Начали лавировать между ледяных полей, слышен голос «Ленина», он зовет «Комилес» – значит, они уже совсем близко.
   Поморы-зверобои кромку льда называют рычара.
   Есть в этом слове нечто грозно-рычащее, настораживающее, приказывающее собраться.
   А когда караван входит в настоящий лед, то минута эта и торжественна, и одновременно напоминает мгновение, когда двери зубного врача уже распахнулись перед вами и навстречу – никелевый блеск инструментов.
   Свинцовое Карское море, свинцовое карское небо, на нем оловянные длинные отблески ледяных полей.
   Три черные черточки на горизонте – атомоход «Ленин», ледокол «Мурманск», лесовоз «Комилес». Они лежали в дрейфе в полынье за разряженной перемычкой плавучих льдин кромки.
   Мы с ходу разобрались и без задержки в передней дантиста вошли в дверь его кабинета, и навстречу нам зажужжали миллионы бормашин. Дистанция – пять кабельтовых. Мы – за «Лениным» первыми. И сразу туман. И сразу пробки из огромных обломков в канале. «Ленин» тяжко переваливается с боку на бок в сплоченном льду. Его передняя мачта исчезает в сиреневом тумане. А минут через десять исчезают в тумане и три мощных, направленных в корму, прожектора атомохода.
   Не очень приятное занятие следовать в густом тумане за ледоколом, чьи огромные винты выворачивают ледяные глыбы, каждой из которых достаточно для проделывания в твоем брюхе прободной язвы.
   Мы шли, еще не привыкшие к сотрясениям, еще болезненно относящиеся к каждому корабельному кряхтению и оху, еще слишком настороженные и натянутые.
   И на тридцать третьей минуте «Державино» намертво заклинивается. И здесь виноват я, ибо сдали нервы и я в пандан им сбавил ход, а этого не следовало делать: нельзя утрачивать инерцию.
   – Добавьте! – сказал одно слово Дмитрий Александрович, но уже поздно сказал. Деликатность в нем сработала. Мы еще не привыкли друг к другу. Это нам еще предстоит.
   Для успокоения моей совести еще через четыре минуты заклинивается в полосе торошения сам «Ленин» – в «ставке», как говорят ледокольщики, то есть в полосе сторошенных, многолетних льдин.
   Лежим в приятной тишине.
   «Мурманск» выкатывается из строя и дважды обкалывает «Ленина». Тот получает возможность движения назад и начинает приближаться к нам, чтобы получить впереди пространство для разгона. Потоки воды от его винтов, когда атомоход начинает разбег вперед, жмут нам в нос, давят льдинами, и мы получаем заметное движение назад: самое отвратительное, ибо это грозит перу руля и нашим винтам…
   Со скрежетом зубовным даю ход вперед, хотя под кормой битком набито тяжелого льда. Продолжаем движение. Генеральный курс от острова Кирова на остров Садко, что в островах Цивильки архипелага Норденшельда.
   «Ленин» оказывается вежливым лидером. Когда сотрясения от ледяного потока, обтекающего нас, делаются совсем уж трудно переносимыми, я вызываю ледокол по радиотелефону и говорю бесстрастным – так положено по неписаным традициям – голосом:
   – «Ленин» – «Державино»! Сотрясения сильные!
   – Ясно, «Державино»! Уменьшаю ход! – отвечает лидер, но, черт побери, не очень-то уменьшает.
   И течет, течет из глубины к нашему форштевню и вдоль бортов зелено-белый, громыхающий, булькающий, перекрученный поток ледяной лавы с глыбами зеленого ледяного гранита…
   Из-за всяких профессиональных сложностей забыл, что мы уже повстречались с медведями.
   Итак, вначале было целых два медведя, оба разозлились на нарушителя их покоя – атомоход «Ленин», оба рычали и долго бежали впереди каравана, как зайцы перед авто, каждую секунду оборачиваясь черными носами и пренебрежительно стряхивая ледовую пыль и снежный прах со своих лап в нашу сторону.
   Лапы у натуральных медведей вроде бы вовсе бескостные и ватные, как у мишек из детского универмага. И соображают они долго и туго: только минут через двадцать галопирования наперегонки с атомоходом наконец доперли, что следует отбежать немного в сторону и пропустить мимо себя это огромное существо. А потом, передохнув, драпать возможно дальше.
   Когда мишки удрали, то таким поворотом событий очень обрадовали тюленей, ибо тюлени получили возможность повылезать на лед вдоль извилистой дорожки, оставшейся среди ледяных полей от прошлых проходов ледоколов. А может быть, это и не тюлени, а нерпы. Никто у нас не знает, чем они отличаются. Все эти звери издали очень смахивают на улиток, а иногда на одну кавычку – то есть на половину кавычки.
   Саныч, обнаружив очередную нерпу-улитку, обычно с сожалением бормочет: «Вон еще одна моя несбывшаяся шапка-мечта валяется!»
   А Фомича больше всего терзает «Перовская», ибо они держатся за нами в кильватер в трех-четырех кабельтовых, а задана дистанция – пять-семь. «Ну, если мы в ледокол стукнем, так у него борт толстый, а вот если „Перовская“ нам – так у нас-то борт тонкий! Вы уж, пожалуйста, им напоминайте, чтобы они, эт самое, ну, вы понимаете…» И опять про очко – лучше недобрать, значить, и т. д.
   Придумываю Фомичу ласковую кличку – Забубенный Бурбон. В Париже-то он побывал! И даже Лувр посетил.
   Через три часа делается ясно, что надо брать нас под уздцы.
   В 20.20«Ленин» берет нас, а «Мурманск» – «Перовскую».
   Мы опускаем человека за борт на штормтрапе, привязываем к якорям веревки, стрелами затаскиваем якоря на подушку из досок на контейнерах палубного груза.
   Ослепшим, безъякорным носом суемся в транец атомохода.
   Он сажает корму, ибо наш нос оказывается ниже его ахтерштевня. В результате струя винтов атомохода будет с повышенной силой выбрасывать нам под брюхо утопленные им льдины.
   В клюза заводятся стальные буксирные троса, они соединяются на полубаке двадцатью шлагами пенькового. У соединения – бензеля – ставится матрос с топором.
   Рядом аналогичную операцию проделывает «Мурманск» с «Перовской».
   Я уже раздеваюсь, чтобы свалиться в койку, – ровно восемь часов на мостике позади. И наблюдаю за операцией коллег в иллюминатор каюты. Стуит, конечно, поглядеть, как пятится линейный ледокол к носу маленького лесовоза, а на носу лесовоза качается на штормтрапе скорченный чертиком боцманюга, привязывая за якорную лапу веревку, – задержались ребятки с уборкой якорей из клюзов. На корме «Мурманска» нахохлился вертолет. Его, было, подняли в воздух, но туман закрыл обзор, и капитаны встревожились, что вертолет потеряется, и срочно посадили его обратно.
   Красив и мощен линейный ледокол «Мурманск»! В ледоколах есть та зверски-зверюгская симпатичность, которая есть в белых медведях.
   И вот линейный ледокол пятится кормой к маленькому лесовозу, а вдоль бортов у него встают на ребро двухметровые льдины.
   В непотревоженных лужах на удаленных льдинах, в малахитовых студеных окнах отражается кремовая надстройка ледокола, и алый огонек бортового отличительного, и голубая полоска полуночного неба.
   От усталости не уснуть, хотя вставать уже через три с половиной часа.
 
   31.07. 00.00.
   Солнце низко. Но ниже его – полоса черного тумана. Туман не доходит до судна, кончается в полумиле. И солнечные лучи проходят поверх полосы тумана и упираются в снежницы на льдах. И все эти извилистые, растянувшиеся, неморгающие окна воды блестят ровным потусторонним блеском старого серебра. И на этой непорочной белизне – пять огромных моржей – целое святое семейство.
   От монотонности движения на буксире мысли делаются идиотскими. Я, например, иногда представляю себе, что оказался здесь совсем один и вот надо построить ледовый домик для защиты от ветра. И вот выбираешь подходящую льдину для домика, оцениваешь ее живучесть и строишь из ледяных обломков себе домик по эскимосскому образцу, – чистый идиотизм. И еще привязались строчки, навеянные прожекторами ледоколов:
 
…И три огня в тумане
Над черной полыньей…
…И три огня в тумане
Над черной полыньей…
 

О судовых пожарах и как Фома Фомич играет в шахматы

– 1 -
 
   Мутный, туманный холод над проливом Вилькицкого чем-то напоминает мертвую стылость блокадного Ленинграда.
   Чаще всего застреваем там, где льдины имеют песочно-коричневатый оттенок. Вздорны и упрямы такие льдины, как бычки-трехлетки. Рябые льды -покорные, как часто бывают и рябые люди.
   Продолжаем следовать на усах за атомоходом, подрабатывая «малым». Поток встречного льда, перемолотого и утопленного винтами и корпусом ледокола, при таком варианте движения проходит под нашим днищем. Ограничили перекладку руля до пятнадцати, а иногда и до десяти градусов, чтобы лавина встречного льда не свернула баллер. Это приказал Фома Фомич. Я не забыл. И это уже не перестраховка, а его ОПЫТ.
   На всех судах каравана жизнь идет по разным часовым поясам. И потому в обеденное для нас время мы видим, как на «Ленине» кто-то на юте делает утреннюю зарядку. От раздетого до пояса морячка – пар.
   15.00. Опять медведь. Но сенсационный. Сперва, пока он бежал кроликом впереди, удирал от атомохода, ничего особенного не наблюдалось. А когда догадался свернуть и, усталый, встал на ропаке, пропуская мимо себя суда каравана, то на шее мишки обнаружено было что-то черное и кольцеобразное -автомобильная покрышка!
   Так как Филатов на гастроли в пролив Вилькицкого еще не приезжал, можно предположить, что покрышка или свалилась на лед с какого-нибудь судна (их часто употребляют вместо кранцев), или вмерзла в лед какой-нибудь речки и была вынесена в море. Мишки же (всех национальностей: и гризли, и гималайские, и белые) обожают играть в игрушки. Вот этот и доигрался.
   Он стоял на ропаке, как маршал на парадной трибуне. Или как маркиз на старинных европейских портретах, только жабо у него было не белое и кружевное, а черное и резиновое.
   Диссертация для ученых-биологов: «Белый медведь и проблемы научно-технической революции».
   Мы на меридиане Сибирского отделения АН СССР. Потому и пришли научные ассоциации. ..Молоденький, маленький тюлененок ползет по льдине, тычется в разные стороны. Родители со страху перед медведем и нами нырнули, бросили его на льдине, а он и растерялся; брюшко совсем светлое, спинка уже темная…
   Рулевой Рублев докладывает, что ощущается неприятный «химический» запах. Принюхиваемся в три вахтенных носа.
   Есть запах: какой-то эссенции. Решаем, что в рубку задувает выхлоп собственного дизеля, так как ветер в корму, а идем медленно.
   Начрации носит из рубки охапки негодных радио-ламп и выкидывает их за борт, приговаривая: «А ведь все со знаком качества, так их в душу…»
   Запах усиливается. На всякий пожарный проверяю станцию пожарной сигнализации. Внешне она в полном порядке.
   Звонок из машины, срочно просят спуститься старшего механика. Его нет в рубке. Спрашиваю, почему не звонят ему в каюту. В каюте его нет. Больше ничего не спрашиваю у вахтенного механика. Ставлю второго помощника на руль, а Рублева отправляю на поиск деда по судну. Записываю в черновой журнал время обнаружения запаха.
   Через минуту из машины звонит дед и просит срочно спустить ему туда два кислородно-изолирующих аппарата.
   В машине что-то горит, и дело пахнет жареным. Рублев еще не вернулся. Сам становлюсь на руль. Саныча посылаю за боцманом и прошу приказать тому открывать кладовую кислородно-изолирующих приборов, а Саныча самого спуститься в машину и выяснить обстановку – второй помощник, по уставу, командир аварийной партии. Санычу полезно посмотреть на ситуацию своими глазами. Знаю, механики не любят, когда судоводители суют нос в их дела, но плюю на это. Иван Андриянович, вообще-то, должен был доложить на мостик подробнее, что там у них и как.
   Но знаю, что иногда на доклады нет секунд.
   Понимаю и то, что играть пожарную тревогу, если там какая-нибудь тряпка-ветошь загорелась, глупо; особенно глупо при плавании в караване и наличии рядом ледокола – оттуда в случае нужды немедленно окажут мощную помощь, а задержать караван – ЧП. И неприятность для Ивана Андрияновича в первую очередь.
   Возвращается Рублев, докладывает, что стармеха нигде нет. Разумеется, нет: он давно в машинном отделении.
   Из дверей котельного, открытых обычно, – дым, довольно густой уже. Рублев говорит, что в коридорах надстройки тоже есть дым. Дышит, как устаревшая собака.
   Пожалуй, пора тревожить Фомича. Конечно, стармеху это тоже будет неприятно, но я обязан это сделать. На судне всегда был, есть и, дай бог, будет один капитан. На «Державино» это Фома Фомич Фомичев, и потому решаю его будить.
   Звонок из машины – просят застопорить ход. Это можно сделать так, что ледокол и не заметит. Мы держим «малый» только для того, чтобы винт не испытывал желания самостоятельно вращаться от напора встречной воды и льда, а не в целях помощи ледоколу.
   Стопорю машину и звоню Фомичу. Трубку берет Галина Петровна. Прошу капитана на мостик.
   Звонок из машины. Звонит Саныч, докладывает, что горит или чадит -черт их, механиков, разберет – топливо в паровом коллекторе.
   Дым показывается уже из светлого люка машинного отделения.
   Прошу Саныча возвращаться в рубку и вызываю «Ленин», докладываю ему обстановку, говорю и о том, что застопорили машины. «Ленин» спокойно дает на это «добро» и сообщает, что тоже стопорит, пока мы не разберемся в ситуации. Благодарю. Как приятно, когда ледокол спокоен и в его голосе ни нотки раздражения.
   Возвращается Саныч, долго кашляет, глаза слезятся – прихватило ядовитым дымом на верхних решетках.
   Тишина. Запах химии. И надрывный кашель второго помощника.
   Почему не сработала и не срабатывает пожарная сигнализация, если дым уже в надстройке?
   Прибегает Фомич – полуодетый, но ведет себя спокойно. Сам объясняет свое спокойствие:
   – Дед, значить, конечно, сплетник, но дело знает. У нас, значить, в дачном поселке дача отставного лоцмана горела, так Андрияныч один ее потушил. Он, значить, с «Моржовца», когда того на иголки резали, все огнетушители к себе перетаскал на дачу, в сарае они у него штабелем наложены…
   Является сам дед, ничего толком не докладывает нам, но просит срочно связать его с механиком «Мурманска» – они старые знакомые.
   Связываемся. Пока стармех «Мурманска» поднимается в рубку к радиотелефону, пытаемся вытащить из нашего стармеха какую-нибудь информацию – черта с два! И на его ушастой физиономии тоже ничего не прочитаешь, хотя дым уже на трапе в рубку. Вот актер! И темнить умеет замечательно – по этой части у него опыт громадный: такую спецмеханическую лапшу нам вешает на уши, что хоть затыкай их пробками от мерительных трубок.
   Ньютон с Фультоном и самим великим Дизелем тоже бы ничего не поняли.
   Только при разговоре нашего деда с дедом «Мурманска» кое-что проясняется: слишком долго работали «самым малым», топливо там куда-то не туда забрасывало или отбрасывало, оно попало на раскаленные части и задымило; на ликвидацию неприятности надо полтора часа.
   Деды заканчивают консультацию.
   Ледокол дает «добро» на полтора часа стоянки, опять очень спокойно и доброжелательно это делает и говорит, что может послать людей оказать любую помощь. Иван Андриянович категорически отказывается и тепло благодарит.
   Под занавес дед с ледокола опять берет трубку и рекомендует, если дело будет затягиваться, использовать углекислотное тушение, обещает Андриянычу сразу возместить разряженные баллоны углекислоты.
   Дед благодарит и проваливается к себе в низы, как Шаляпин в «Демоне».
   У меня все время чешется язык спросить о причине молчания станции пожарной сигнализации, но сейчас это не ко времени.
   Пожар на судне – одно из самых безобразных и беспардонных бедствий. Особенно когда нет рядом ледоколов, то есть в автономном океанском плавании. Вода в машинном отделении – игрушки по сравнению с огнем в любом месте судна. Возможности и средства борьбы с пожаром ограничены, а судно имеет сравнительно незначительную площадь, которая еще больше сокращается огнем.
   Кроме того, на судах имеются помещения, за которыми не ведется постоянное наблюдение, вследствие чего начавшийся в них пожар не сразу бывает обнаружен. В случае же обнаружения пожара подступы к нему часто бывают ограничены, а помещения, как правило, заполнены дымом или горючими газами. Конструкции судов не исключают открытого распространения огня из одного помещения в другое.
   Во время пожара раскаленные металлические части корпуса, палуб, переборок и шахт из-за теплопроводности воспламеняют обшивку и теплоизоляцию судна, а также различные горючие материалы и грузы в смежном трюме или помещении.
   В период пожара образуются конвенционные потоки, способные быстро разносить продукты горения, огонь быстро перебрасывается с одной части судна на другую.
   Развитию пожара на судне могут способствовать взрывы баллонов сжатого воздуха в машинном отделении, баллонов с аммиаком в холодильных установках, танков с топливом и опасных грузов в трюмах.
   Пожар, возникший во внутренних помещениях, в большинстве случаев переходит на открытую палубу и надстройку через шахту машинного отделения, световые фонари и люки, выгородки выходов, иллюминаторы, а также через световые фонари надстройки, обеспечивающие усиление тяги и горения.
   Краска, которой покрыты деревянные и металлические конструкции судна, является не только горючим материалом, но и распространителем огня. Во время горения краска выделяет едкий дым, затрудняющий действия экипажа в борьбе с огнем.
   Судовая вентиляция и система кондиционирования воздуха также являются путями, по которым распространяется пламя.
   Тушение пожара часто осложняется состоянием моря, силой и направлением ветра, временем суток и навигационными условиями.
   По данным иностранной статистики, пожары, возникающие в море и в портах, в среднем составляют до 5% от общего числа аварий морских судов.
   Вместе с тем судов всех флагов, погибших в результате пожаров или взрывов, насчитывается более 10%, а в отдельные годы около 22% от общего количества погибших судов.
   Фома Фомич проявляет очередные черты драйвера теперь в смысле отчаянного мужества – приглашает меня к себе в каюту сыграть в шахматы.
   Вообще-то, нам в рубке делать нечего – хватит вахтенного штурмана, тот сразу позвонит, если потребуется. И поведение Фомича мне нравится – никакой лишней суеты с пожаром. Очко в его пользу, но…
   Но я бы: 1) вырубил вентиляцию по всему судну; 2) ткнул электромеханика носом в станцию сигнализации; 3) сам обязательно слазал в машину; 4) воспользовался случаем, чтобы собрать свободных от вахты членов аварийно-спасательной партии и потренировал их в задымленном помещении в кислородно-изолирующих аппаратах. Конечно, людей лишний раз дергать неприятно, но я бы дернул. Вероятно, все это я бы проделал, ибо работал на спасателях и аварийные каноны впитались в плоть и кровь.
   Или Фомич не полностью отдает себе отчет в происходящем, или он воистину из тех моряков, которые именно в напряженной ситуации обретают полное спокойствие духа.
   Играем в шахматы. Галина Петровна угощает конфетами и кофе. Она гостеприимная и славная женщина. Приятно сидеть на мягком диванчике, слушать песни из Москвы, да и запах хорошего кофе – это не чад горящего топлива.
   Выясняется, что Фома Фомич любит играть в шахматы только черными. Я люблю как раз белыми. Так что и разгадывать, кому какие, – не надо. Мир. Благолепие.
   Галина Петровна извиняется и уходит спать – приняла снотворное, не может привыкнуть к частому изменению судового времени и полуночному солнцу.
   После первых пяти ходов понимаю, что Фомич играет вовсе плохо. Быстро вжариваю ему мат. Он ничуть не расстраивается и расставляет фигуры для новой партии. При этом слегка прощупывает мое отношение к стармеху. Я уже давно заметил, что ему не нравится микрогруппа: я, дед, второй помощник. И вот Фомич слегка катит на деда бочку. Мол, тот редко пишет ему докладные бумаги по всяким неприятным случаям. Нельзя было отказать Фоме Фомичу в образности речи, когда он рассуждал о машинных делах, расставляя шахматы:
   – Я ить капитан, значить, должун всегда знать, что у парохода в брюхе, что в голове, что в ногах; а они, значить, темнят – сидят в своем темном нутре и темнят, думают, раз в машине ни одного иллюминатора нет, так я ничего и не вижу! Значить, я им реверансы-нюансы бросать не буду больше! Мне из поддувала после каждого случая своя информация идет… Почему они горят? Перестраховка у деда! Вовсе маленькие обороты давали – думали, так повыгоднее, а, значить, топливо-то и загорелось! Все, значить, прикрыться хотят, а я их заставлю бумажки написать по каждому случаю да к рапорту приложу. Тогда на будущий год сюда в Арктику «Державино», значить, и не пошлют. В возрасте пароход, поломки частые, деформации корпуса… А дед мне бумажки не пишет…
   Вжариваю ему еще одну партию. Хотя в финале чуть было не проиграл. Играет он плохо, но страшно цепко и непреклонно. При ощущении близкого выигрыша тягуче зевает, а руки зажимает между колен.
   Я спасся во второй партии только тем, что заметил: если даже у Фомича каким-то чудом получается атака, то лишить его этой атаки просто. Следует подставить под удар самую захудалую пешку в самом дальнем от атаки месте доски. И Фомич немедленно харчит эту несчастную пешку. Не взять пешку, которая находится под боем, совершенно для него невозможно. И он радостно уводит из атаки ферзя, приговаривая:
   – А вот мы, значить, сперва пешечку съедим! Пешечки не орешечки! И я очень, значить, извиняюсь, но ее съем…
   Упорство прямо рублевское. Плюс безмятежная задумчивость, когда, например, против его одинокого короля и парочки пешек у противника появлялось уже три ферзя, тура и целая упряжка коней.
   В такой ситуации (я потом часто наблюдал подобное) Фомич думал над неизбежным матом, не обращая никакого внимания на противника, и четверть, и полчаса. Но не сдавался. Я ни разу не слышал из его непреклонных уст слова «сдаюсь». Нет, Фомич мыслил до конца.
   Вы могли ему говорить, что мат неизбежен, и все вокруг это видели с отчетливостью прямо-таки сверхреальной, но Фомич не сдавался.
   Противник, которого отделял от апофеоза один ход плюс временная бесконечность Фомичовых раздумий, вместо положительных победных эмоций начинал испытывать какое-то угнетенное, подавленное и даже уже беззлобное ощущение безнадеги…
   Третью партию я ему проиграл. Обычное дело, когда зазнаешься и перестаешь относиться к любой игре серьезно.
   В утешение Фома Фомич сказал мне, что в момент начала катавасии в машине спал очень крепко и супруга не могла его долго добудиться, потому что перед сном он начал читать мою книгу «Среди мифов и рифов». И так сразу -на четвертой странице – вырубился, что, значить, и вовсе теперь не помнит, с чего моя книга начинается.
   Действует на Фомича моя проза посильнее, чем ноксирон с люминалом на его супругу: из спальной каюты доносился ее ровный и солидный, гостеприимный храп.
   Смешно, но я расстроился и оттого, что проиграл, и оттого, что Фомичу скучно читать мою книгу.
   Воздействие печатного текста на физиологию Фомы Фомича, как я смог потом заметить, было всегда определенным. Если, к примеру, в руки ему каким-нибудь чудом попадала книга классика, то уже через четверть печатной страницы Фома Фомич полностью отрывался от действительности и на добрых семь часов погружался в глубокий, ничем не замутненный сон. Видимо, слишком велика была нагрузка на мозг от классики. Добиться такого результата с помощью современной советской прозы Фоме Фомичу удавалось только на второй или даже третьей печатной странице.
   Вообще, с самого детства буквы оказывали Фоме Фомичу яростное и тягучее сопротивление в те моменты, когда он начинал складывать из них слово. Но с еще более яростным, прямо-таки сталинградским ожесточением сражались за свою полную автономию и самостоятельность именно уже слова, когда Фома Фомич начинал складывать их в предложение. Чтобы связать слова какого-нибудь всемирного классика по рукам и ногам, заткнуть им глотки и уложить в штабель предложения, Фоме Фомичу приходилось напрягать бицепсы и даже брюшной пресс.
   При всем при том за жизнь у Фомича было всего два ляпа и один выговор в приказе, ныне снятый. Это он сам мне сказал. А я Фомичу верю. Без большой нужды он не врет. Темнить может, конечно, замечательно, не хуже Ушастика, но по натуре не лгун.
   Ляп 1.1. В Роне пятнадцать лет назад наехал на баржу-грязнуху. Конечно, были всякие разбирательства, но даже до суда дело не дошло, ибо на грязнухе не горели огни и плыла она на приливном течении без управления. Оборвалась якорь-цепь, когда шкипер спал. Грязнуха и поплыла. Фомич очень смешно рассказал, как прилетел наш сухопутный представитель из консульства и все путал понятия «смычка якорь-цепи» и «смычка между городом и деревней». Рыльце у Фомича, вообще-то, было в пушку, потому что долбанул он грязнуху на левой стороне фарватера. «Однако я, значить, всегда помню, что курс к сердцу солдата лежит через его брюхо, как сказал Иван Грозный, то есть, прошу извинения, не Иван Грозный, а ихний Бисмарк. И напоил я шкипера с грязнухи так, что он и название моего парохода забыл скорей всего навсегда…»