Страница:
На белоснежном лайнере я прошел к чифу, то есть старшему помощнику капитана, и представился. От чифа на судне зависит все. Капитаны витают слишком высоко над грешной землей и святым морем, чтобы от них была реальная помощь в судовом быту. Это я пишу для всех спецкоров «Литературки», делюсь опытом.
Естественно, что я получил в полное распоряжение двухместную каюту, а коллеги остались в таких каютах по двое. И это вызвало ко мне нездоровый интерес. Но когда коллеги узнали, что я на командировку получил восемьдесят пять рублей, то утешились.
Я распаковал чемодан. «Эрика» оказалась разбитой вдребезги.
Это был удар ниже пояса. Если настоящий, хороший писатель привыкает создавать образы на машинке, у него вырабатывается отвращение к перу и карандашу.
Туристы весело шумели за окном каюты, собирались к Ломоносову. За оградой причала я видел Петра Первого. Вокруг Петра мальчишки играли в войну, лупили друг друга вырванными с корнем подсолнухами. Булькала Северная Двина.
– Надо, надо было составить акт! – твердил я. – Когда ты научишься, дубина, жить по человечески?
Седьмого сентября стали на якорь у Соловков.
Было объявлено, что для доставки туристов на острова еще позавчера из Кандалакши вышел специальный катер. Это мне не понравилось. Знаю я эти катера из Кандалакш, Пинег и т. д. Здесь работает невозмутимый народ – поморы. Они никогда никуда не торопятся. И я отправился к старпому на разведку.
Чиф сидел грустный. Перед ним грустно стоял боцман. Боцмана звали «дракон». Это был самый здоровенный из всех боцманов-драконов, каких я видел.
– Придет катер-то? – спросил я чифа.
– Исчез без вести, – сказал чиф и слабо ругнулся, глядя в окно на зеркально штилевое море.
Дракон тяжко вздохнул. Ему, очевидно, предстояло возиться со спуском на воду судовых плавсредств и самому переправлять туристов в монастырь.
– Подождем до обеда? – спросил дракон с надеждой.
– Подождем, паренек, – обреченно согласился старпом.
На каждом судне бытует особо любимое обращение друг к другу в нестрогое время. На «Вацлаве Воровском» таким словом было «паренек».
Помню, на «Вытегре» все звали друг друга «организм». Боцман являлся ко мне и говорил: «На покраску корпуса надо пять организмов». Я отвечал: «Больше трех организмов дать не могу». На одном рыболовном траулере главным обращением было «сундук с клопами». Штурман кричал с мостика: «Когда этот сундук с клопами флаг спустит?» Сундук с клопами, то есть подвахтенный матрос, бежал куда следовало и спускал флаг.
Часто употребляется слово «волосан». Раньше оно имело оскорбительное значение. Рыбаки плавали на угле, мылись соленой водой, не стриглись весь рейс и возвращались в родной порт обросшие волосами, грязные и дикие. Отсюда и «волосан». Теперь рыбаки возвращаются чистые, наглаженные, оскорбительный оттенок обращения забыт.
«Волосан» употребляется с различными прилагательными. Например: «тропический волосан», «шестигранный волосан», «лошадиный волосан», «восьмиугольный волосан» и т. д.
Туристы, которые с раннего утра торчали на палубе, обвешанные фотоаппаратами, в сапогах и меховых шапках, часикам к одиннадцати стали возвращаться в каюты. Катера из Кандалакши не было.
И здесь, взамен Соловецких островов, было объявлено другое мероприятие: демонстрация кинокомедии «Тридцать три».
Я вздрогнул от гордости, ибо принадлежал к авторам этой комедии.
Я очень хороший писатель, поэтому никогда не вижу своих книг в руках трамвайных пассажиров. Очевидно, меня читают в интимной, домашней обстановке, чтобы как следует сосредоточиться. Вообще-то я еще не встречал человека, который бы слышал мою фамилию. Это потому, что вокруг меня много завистников.
И я занялся кинематографом. Бессмертный зверино-морской фильм «Полосатый рейс» – моя работа, хотя, как и всегда, соавторы мешали мне раскрутить талант на полную катушку. Единственная современная трагедия, попахивающая Шекспиром, – «Путь к причалу» – испорчена композитором Андреем Петровым и поэтом Поженяном. Они сочинили популярную песню с художественным свистом. Чтобы заставить человека вспомнить трагедию, мне приходится говорить: «Помните, там есть песня: „... друг мой – третье мое плечо – будет со мной всегда...“» – «А! – говорит зритель. – Как же! Помню!»
Действительно, попробуй такое забыть – третье плечо! Из какого места оно произрастает?
После демонстрации на «Воровском» фильма с голым Евгением Леоновым в главной роли я кое что предпринял для того, чтоб туристы узнали, что я есть я. Через денек ко мне прибыла делегация и умаслила душу просьбой выступить в цикле «Интересные люди среди нас».
Один интересный молодой человек – кандидат математических наук – уже выступал в цикле. Я присутствовал. И узнал, что Вселенная расширяется, но молодой кандидат еще не знает, откуда, куда и зачем она это делает. Встречались мы и с дамой, которая ездит по Европе и собирает коллекцию чемоданных наклеек.
Я уже говорил, что страдаю застенчивостью, деликатностью и т. д. Но тоже выступил, рассказал несколько баек о якобы случившемся при съемках.
Кино настолько таинственная вещь, что даже умные люди верят, например, мне, когда я вру, что у дрессировщицы тигров Маргариты Назаровой был огромный удав и он вылез из клетки, а дело было в поезде. И вот удав переполз из своего вагона в вагон-ресторан, по дороге замерз и в ресторане, чтобы согреться, обвился вокруг титана с кипятком, раздавил бак, обварился какао и поднял нездоровую возню и гам. Поезд остановили стоп-краном. Маргарита вбежала в ресторан, размотала удава с бака и т.д.
Ну скажите, как может змея открыть четыре двери на переходных площадках вагонов? А ведь никто не сомневается, никто никогда не дал мне затрещины, слушают с таким напряжением, что стыдно потом из бюро пропаганды деньги получать... Кино – самый массовый психоз из всех.
«Это правда, что Алла Ларионова ушла к Иву Монтану, а Николай Рыбников и Симона Синьоре повесились?»
Отвечаешь и на такой вопрос, потому что наш зритель лучший в мире и его надо любить и уважать.
Но самые ужасные вопросы – это когда ты уже пальто надел, а тебя в дверях хоп – с боков под локотки – и в теорию киноискусства. Это зрители-киноведы, серьезные знатоки, им на личную жизнь Клаудиа Кардинале и на твою наплевать.
Среди туристов оказалось двое таких. Фамилия одного была Лисица, другого – Щегл.
Они поймали меня в баре и сели по бокам, представились, потом Лисица сказал:
– Любая фантастика, уважаемый автор, научная или там ненаучная, абстрагируясь в ирреальное, иносказательное, полезна, очевидно, тем, что позволяет четче прояснить суть процессов реальной действительности. Вы согласны?
– Это вы о «Тридцати трех» или о «Полосатом рейсе»? – спросил я и вспотел.
– Да, – сказал Щегл многозначительно. – О "Тридцати трех ".
Тогда я объяснил, что не являюсь профессиональным физиком-теоретиком и прошу перевести вопрос на русский, обыкновенный язык.
– Мы хотим спросить о положительном нравственном кредо, – перевел Лисица. – Должно быть в художественном произведении положительное нравственное кредо?
Я сказал, что если они признают произведение художественным, то в нем, следовательно, уже есть положительное кредо. И вспотел еще сильнее, потому что не люблю таких слов, как «кредо».
– Вам не кажется, что разрушительный пафос сатирического осмеяния потенциально должен быть наполнен пафосом утверждения? – спросил Щегл, холодно и пронзительно глядя мне в лоб. Он не мог перейти от физических понятий – «потенциал», например, – к русскому языку.
Я смутился и пробормотал что-то о необходимости Щедриных.
– Они необходимы, – согласился Лисица. – Но не кажется ли вам, что, занося гневный бич сатиры, нужно тридцать три раза отмерить?
Я с детства знал от бабушки, что отмерять надо семь раз. Так гласит народная мудрость. Но Лисица и Щегл хотели отмерять почти в пять раз больше, нежели русский народ.
И я чего-то испугался, ощутил почему-то дрожь в коленях. И по привычке свалил все грехи на соавторов, благо те были далеко. Я сказал, что мерил тридцать три раза, а вот соавторы совершенно разболтались, распустились, потеряли самоконтроль, дисциплину. И один – лауреат Ленинской премии – отмерил всего пять раз. А другой – заслуженный деятель искусств – вообще докатился до того, что отмерил четыре с половиной раза.
– Нам не было смешно, когда мы смотрели фильм, – сказал Щегл.
Я сказал, что юмор прикрывает непонимание чего-либо. Когда соединяют контрасты в единое целое – ставят толстого Санчо рядом с тощим и длинным Дон-Кихотом, – нам почему-то делается смешно. Нерешенные противоречия, объединенные под одной крышей, комичны. Маркс сказал, что человечество, смеясь, прощается со своим прошлым, в котором оно совершало ошибки, путалось в противоречиях, делало глупости. Юмор – здоровое предчувствие скорого решения противоречий. Кинокомедию нельзя сделать без юмора. Если у нас мало смешных комедий, значит, у нас мало юмора. Если у нас мало юмора, значит, нам все ясно, противоречия разрешены, глупости исчезли. И этому следует только радоваться. Когда люди чему-либо радуются, они почему-то тоже смеются. Так смейтесь, граждане! На кой черт вам комедии вообще?
Лисица и Щегл смеяться не стали.
Но в волнах разрастающейся вокруг меня кинославы этот разговор скоро забылся.
Коллеги-журналисты передавали в эфир статьи, очерки и подвалы о подъеме специального туристского флага, о свинцовых волнах Баренцева моря, о льдах Карского. А я все общался с любителями кино и отвечал на вопросы, терял скромность, забывая величайшее изречение творца теории относительности: «Юмор и скромность создают равновесие».
Знаете вы, что такое слава? Нет, вы не знаете. Это знает только Евтушенко и я, хотя моя слава распространялась на сто двадцать метров в длину и на двадцать в ширину – таковы размеры теплохода «Воровский». Уйти в тень от славы, сжаться в маленький, незаметный, серенький комочек, уехать куда-нибудь в глушь, в Саратов, как постоянно делает это наш знаменитый поэт, я не мог, потому что, как моряки говорят: «Судно по суху не обойдешь и на лошади не объедешь».
Слава возбуждает. Чтобы погасить возбуждение, я пил коньяк. Но когда выпьешь, уже не до писания статей в «Литературку».
Короче говоря, очнулся я, когда «Воровский» швартовался в Диксоне. Судовые динамики дружно ревели: «Четвертый день пурга качается над Диксоном...»
Шел дождь.
Отсюда диктор Всесоюзного радио когда-то начинал перечислять температуру нашей великой страны. Должен сообщить, что купцу Оскару Диксону такая честь никогда не снилась. Он тихо, мирно жил в Швеции и здесь даже близко не был, но давал деньги Норденшельду. А Норденшельд назвал бухту именем благодетеля.
Я вылез на палубу и увидел знакомые низкие сопки, тусклые низкие тучи, штабеля угля в порту, тяжелые силуэты ледоколов «Капитан Мелехов» и «Капитан Белоусов» на рейде, главный причал, возле которого мы ошвартовались, краны и маленький заливчик за причалом.
Тринадцать лет назад я пытался укрыть судно в этом заливчике. Шторм сатанел тогда над Диксоном. Шторм взасос, как говаривал Пастернак.
Я плохо выбрал место стоянки, и судно сорвало с якорей. И я было завел его в заливчик, но портовой диспетчер выгнал оттуда. Разворачиваясь против ветра, я дал машине самый полный ход, чтобы побольше швырнуть стремительной воды на руль и вывернуться. Но врезал в причал. Как я был несчастен тогда, как устал, как был одинок...
Стоя на застекленной пассажирской палубе лайнера – спецкор «Литературки», – я думал о своем прошлом с завистью. Грусть несбывшихся мечтаний была во мне. Портальный кран вытаскивал из носового трюма белоснежного лайнера ящики с пивом. И грузчики дрожали крупной дрожью, ожидая, когда бутылки окажутся в их заскорузлых руках. О, пиво в Арктике! Какая это радость и удовольствие, какое духовное приобщение к цивилизации!
Туристы альпинистской цепочкой удалялись в поселок, добросовестно месили тундру, мокрую угольную пыль, грязь сапожками, ботинками, галошами, ботами и ботиками.
Я глядел на туристов и думал о том, что наименования женской милой непромокаемой обуви и судна, положившего начало российскому флоту – «Ботик Петра Великого», – одинаковы. Вот как тесно увязаны в нашей истории женщины, флот и русская грязь. А еще я поймал себя на мысли, что с каждым посещением Диксона удаляюсь от причала все на меньшее расстояние. Году в пятьдесят третьем я весело шагал через весь поселок в барак-клуб танцевать падекатр с рыбачками – ловцами белух. Других танцев тогда не танцевали. Потом навещал только столовую: рядом со столовой была щель, в щели канистры спирта и две бочки воды – из одной разбавляли спирт, в другой полоскали кружки. Над бочками висел плакат: «Не пей сырой воды!» Потом ввели сухой закон, и я стал ходить только до почты. Потом – до могилы Тессема. Тессема я навещаю и теперь.
Норвежские матросы Тессем и Кнудсен были отправлены Амундсеном с Таймыра на Диксон с почтой. Им предстояло пройти девятьсот километров. Через два года на мысе Стерлегова обнаружили остатки костра, в костре – консервные банки, сломанный нож, гильзы, обуглившийся человеческий труп. Останки принадлежали Кнудсену.
Тессем не дошел до полярной станции Диксона четыре километра. Почту он бросил всего в восьмидесяти километрах – два пакета по двадцать фунтов каждый. Документы были в непромокаемой обертке и сохранились.
От ворот порта до могилы Тессема метров четыреста.
К гранитной глыбе прислонен якорь, вокруг якорные цепи.
И я навещаю Тессема. Я знаю, что он видел огни зимовья, когда оступился, сорвался в неглубокую расщелину и не смог уже подняться. Кем считать его, думаю я, глядя на льдины, севшие на камни под береговым откосом за могилой, – победителем или побежденным?
И в этот раз я навестил норвежского матроса, рассказал, что скоро его капитан Амундсен, исчезнувший без следа в океане, воскреснет на экранах в фильме о спасении Нобиле. И что фильм будет правдивый, хороший, потому что сценарий написал старый полярник Юрий Нагибин, а снимает фильм отчаянный воздухоплаватель Калатозов, который одинаково хорошо знает и Кубу, и Северный полюс...
Навестив Тессема, я было зарулил обратно на лайнер, но вспомнил о восьмидесяти пяти рублях. Сознание долга – главное мое человеческое качество. Рубли надо было отрабатывать, собирать материал, делать обобщения. И я побрел по главной улице Диксона... и вдребезги простыл.
Гриппозное состояние характерно тем, что все видишь и черном свете. Простой насморк стоил Наполеону в конечном счете головы.
Валяясь в каюте и чихая, я придумал тему для статьи. Я решил написать о глубочайшем нашем неуважении к самим себе, которое проникло к нам в кровь и плоть.
На теплоходе звучала музыка, девушки-туристки играли в волейбол привязанным мячом, танцевали, участвовали в викторинах; мои коллеги тоже пользовались жизнью, выясняли у стариков туристов подробности их героических биографий. А во мне бушевали вирусы, и я на все смотрел сквозь черные очки.
В музыкальном салоне устраивали выставки фотографий, напечатанных уже на судне, восхищались видами Соловецких островов, награждали автора – это оказался кандидат наук – премией. А я... я потерял правильную точку зрения и залез на обыкновенную кочку.
Я вдруг вспоминал Соловецкий монастырь и объявление у входа на берег: «За отпуск собак в лес – штраф!», и двух пьяных. Пьяные лазали по крепостным стенам, материли туристов, гоготали и выламывали доски загородки. Бледная девица-экскурсовод смотрела на них с ужасом. Никто из туристов не дал им в морду; все делали вид, что ничего не видят. Экскурсовод сказала, что у заповедника нет денег на сторожа. И я подумал, как жутко ей жить здесь длинную зиму, среди руин, среди святых камней, среди тысяч неизвестных могил.
Знакомый моряк, который служил на Соловках в войну, как-то рассказывал в кают-компании веселую историю. Рыли в горе гараж и наткнулись на склеп. В склепе лежал старец. Он был похоронен двести лет назад, но отлично сохранился, даже платье порвать оказалось трудно. Старец был при бороде, золотом кресте и бляхе. Золото содрали, а труп вытащили и посадили возле дороги на пенек, подперли лопатой, в рот сунули самокрутку. Шла по дороге женщина, кликнула старца, присмотрелась и ахнула в обморок...
Боже мой, как хохотала кают-компания! Как хохотал рассказчик, как хохотал я сам...
Соловки – это не акварельные краски моря, зеленых холмов и не монастырь – «как постройка сказочных богатырей». Соловки – это запах тления и разрушения.
Вот такие мысли начали вдруг приходить мне в голову и складываться в статью. В уме я резал такую правду-матку, что сам вздрагивал. Я совершенно утерял потенциал пафоса утверждения и резал, ни разу не отмеряя...
– Какой простор! – восклицал кто-нибудь, глядя на Енисей. – Вся мощь нашей страны олицетворяется этой рекой!
И вероятно, Енисей действительно был прекрасен, могуч, добр. Но я видел только ржавую полосу вдоль берегов, полосу в десятки сотен километров. Это были сплавные бревна, упущенные из плотов. Тысячи кубометров сибирской древесины, гниющие леса, трупы лесов. Через несколько лет океан вынесет их к ледникам Гренландии. Они могли жить, птицы могли щебетать в их ветвях. Они могли дать нам миллионы долларов... Я вспоминал шведские плавучие лесозаводы у горла Белого моря. Заводы работают на древесине, которую вытаскивают из моря у наших берегов. С каким презрением владельцы плавучих заводов смотрят вслед нашим лесовозам.
– Какой орнамент! – восхищались туристы, когда якуты привозили на судно тапочки из шкуры нерпы. – Как талант народа отражается даже в малом! А медвежьи шкуры можно купить?
Нет, купить их было нельзя. Их можно было только выменять.
И вот плыл по Арктике лайнер с туристами, которые в Европе собирали чемоданные наклейки, рассуждали о расширяющейся Вселенной и о пафосе утверждения, с умилением фотографировали собак в ненецком поселке, но в дома не заходили и сушили на шлюпочной палубе медвежьи шкуры, выменянные на коньяк...
Ныне мода на старину пошла. Модерные торшеры выкидывают, из комиссионных магазинов выуживают кровати мореного дуба с бархатными пологами. Иконами обзавелись. Причмокивают на Святую Троицу, рассуждают о похожести святых на обычные крестьянские лики, восхищаются отсутствием святости в Богоматери и наличием в ней материнства. Уже и окать модно стало. Считается, что ежели окаешь, то в России и грибах толк понимаешь, а ежели чисто говоришь, то уже в некотором роде мухомор с опенком спутаешь. Есть писатели, которые и в идиотизм старой крестьянской жизни влюблены. Горюют, что в селе жизнь меняется, что ворот колодца не скрипит и лучины не горят. Скорбят по моральной устойчивости, которую город расшатал. Но скорбят такие почему-то на Аэропортовских улицах в Москве. И окают напропалую.
...Глухой ночью, когда мы пересекали Карское море, вдруг щелкнул динамик принудительной трансляции. Железный флотский голос объявил: «Товарищи пассажиры! Справа по борту на курсовом сорок – белый медведь! Желающие бесплатно увидеть медведя приглашаются на палубу!»
По теплоходу пронесся единый восторженный вздох.
Сотня полуголых туристов прыгнула из коек и помчалась на палубу. И мужчины, и женщины совершенно не стеснялись друг друга, обнимали друг друга, отпихивали друг друга и вообще вели себя как в финской бане.
А я чертыхнулся и перевернулся на другой бок.
Я был уверен, что вахтенному штурману медведь померещился: луч прожектора ткнулся в причудливую льдину, тени и блики дрогнули и побежали – вот тебе и весь белый бесплатный медведь.
В южной части Карского моря в сентябре на слабеньких льдинках медведя теперь не найдешь днем с огнем. И еще я подозревал, что вахтенный штурман – паренек живой, остроумный. Ему надоела монотонная вахта, и он теперь покатывается на палубе.
Но даже если мое подозрение соответствует действительности, обижаться на штурмана не следует. Сам того не ведая, он сделал доброе дело. Хотя никто из туристов медведя не видел, но никто в этом не сознался. Утром выяснилось даже, что были три медведя и еще медведица с медвежонком – целый табун медведей...
И что интересно: пройдет несколько лет, и туристы будут в самом деле убеждены, что видели медвежье стадо в Карском море. И будут рассказывать об этом внукам. И попробуй тогда штурман признаться – они ему не поверят! Они скорее разорвут сами себя в клочья.
Так устроен человек – самое мудрое существо в мире.
Человек отличается от других существ тем, что умеет себя обманывать, умеет искренне верить в собственную ложь.
Мои коллеги, настоящие газетчики, тоже выстрелили на палубу, и каждый по-своему описал стадо. Один это cделал так:
"Экзотику подсветили прожектором, и двое мишек, неуклюже подбрасывая толстые задние ноги, скрылись в темноте.
Кто-то заметил:
– Ушли в сторону полюса.
Его со вздохом поддержали:
– И там им покоя не будет. Наткнутся на очередную СП..."
Чувствуете, сколько здесь пафоса утверждения человеческого всемогущества?
А я-то всего-навсего перевернулся с боку на бок!
Из этого наглядно следует, что знание окружающей действительности мешает пишущему человеку. Давно известно, что материал должен сопротивляться, не поддаваться, упорствовать. Надо материал преодолевать, осваивать, плохо его знать, тогда и только тогда получится хороший рассказ. А мне материал преодолевать было не нужно, я его, подлеца, знал не первый год.
Вывод: меня надо посылать не на Север, а туда, где материал окружающей действительности будет мне как следует сопротивляться, – например, в Монте-Карло.
Вместо Монте-Карло судьба опять занесла меня на остров Вайгач в бухту Варнека.
Ночью вошли мы в пролив Югорский Шар, ночью пересекли границу между Европой и Азией.
Не знаю точно, где проходит эта условная линия, продолжая Уральские горы под водой. Про Уральские горы капитан удачно заметил, разглядывая берега в бинокль, что у гор «завалены уголки».
Так вот, когда делили планету на географические части света, то тоже изрядно завалили уголки.
Если страны света разделены океанами, как, например, Африка от Австралии, то тут все ясно и понятно даже слепому.
Но Европе с Азией не повезло, и крупнее всех не повезло России. Почему, скажем, жители Омска или Иркутска – азиаты, а, например, туляки – европейцы?
Тут сам черт ногу сломит. А ведь, как ни странно, эта путаница имеет большое значение. Сколько веков уже мир ломает голову над тем, что же такое русский характер. Смотрите, что пишет образованный европеец Киплинг:
«Постараемся понять, что русский – очаровательный человек, пока он остается в своей рубашке. Как представитель Востока, он обаятелен. Но когда он настаивает на том, чтобы на него смотрели как на представителя самого восточного из западных народов, а не как на представителя самого западного из восточных, – он является этнической аномалией, с которой чрезвычайно трудно иметь дело. Хозяин никогда не знает, с какой природой гостя он имеет дело в данную минуту».
Представляете, какой ребус получился для европейских мозгов из-за того, что древние старцы провели границу между Европой и Азией по Уральскому хребту? Бедняге Киплингу приходится иметь дело уже не с русскими людьми, а с «этническими аномалиями».
Посмотрим, к чему приходит автор нашей любимой детской книжки «Маугли» дальше. Итак, он считает нас азиатами и пишет:
«В Азии слишком много Азии, она слишком стара. Вы не можете исправить женщину, у которой было много любовников, а Азия была ненасытна в своих флиртах с незапамятных времен. Она никогда не будет увлекаться воскресной школой и не научится голосованию иначе, как с мечом в руках».
Голосовать без мечей мы давно научились.
Воскресная школа действительно у нас не привилась и является, по моему глубокому убеждению, символом скуки и ханжества. Но при чем здесь женщина, у которой много любовников, я, хоть тресни, понять не могу.
Ах, не надо, не надо было отделять Азию от Европы условной линией! Так неприятно читать глупости у хорошего писателя.
Однако не следует упускать из виду, что и азиаты совсем не торопятся признавать нас своими. Таким образом, мы повисаем в середине. Сидим, в некотором роде, между двух стульев.
Ну и что? Что тут плохого?
Славянофилы и западники крушили друг друга несколько десятков лет – царствие им небесное и вечный покой, избави их, господи, от вечных мук! А что от этого взаимного сокрушительства стало яснее?
Ну, не европейцы мы и не азиаты. Признаем себя осью симметрии. Это не так уж плохо. Симметрия – самый незыблемый закон Мира. Симметричны обеденная ложка, кристалл, человек, собака, акула и вся Вселенная, так как выяснилось, что у Мира есть Антимир.
Конечно, быть осью симметрии дело сложное, и потому мы стали такими сложными, что сами себя не всегда понимаем, но тут уж, как говорится, любишь кататься – люби и саночки возить...
Вот о чем я размышлял, когда наш белоснежный лайнер входил в бухту Варнека на острове Вайгач.
Что новенького я узнал об острове за те два года, что не был здесь?
Естественно, что я получил в полное распоряжение двухместную каюту, а коллеги остались в таких каютах по двое. И это вызвало ко мне нездоровый интерес. Но когда коллеги узнали, что я на командировку получил восемьдесят пять рублей, то утешились.
Я распаковал чемодан. «Эрика» оказалась разбитой вдребезги.
Это был удар ниже пояса. Если настоящий, хороший писатель привыкает создавать образы на машинке, у него вырабатывается отвращение к перу и карандашу.
Туристы весело шумели за окном каюты, собирались к Ломоносову. За оградой причала я видел Петра Первого. Вокруг Петра мальчишки играли в войну, лупили друг друга вырванными с корнем подсолнухами. Булькала Северная Двина.
– Надо, надо было составить акт! – твердил я. – Когда ты научишься, дубина, жить по человечески?
Седьмого сентября стали на якорь у Соловков.
Было объявлено, что для доставки туристов на острова еще позавчера из Кандалакши вышел специальный катер. Это мне не понравилось. Знаю я эти катера из Кандалакш, Пинег и т. д. Здесь работает невозмутимый народ – поморы. Они никогда никуда не торопятся. И я отправился к старпому на разведку.
Чиф сидел грустный. Перед ним грустно стоял боцман. Боцмана звали «дракон». Это был самый здоровенный из всех боцманов-драконов, каких я видел.
– Придет катер-то? – спросил я чифа.
– Исчез без вести, – сказал чиф и слабо ругнулся, глядя в окно на зеркально штилевое море.
Дракон тяжко вздохнул. Ему, очевидно, предстояло возиться со спуском на воду судовых плавсредств и самому переправлять туристов в монастырь.
– Подождем до обеда? – спросил дракон с надеждой.
– Подождем, паренек, – обреченно согласился старпом.
На каждом судне бытует особо любимое обращение друг к другу в нестрогое время. На «Вацлаве Воровском» таким словом было «паренек».
Помню, на «Вытегре» все звали друг друга «организм». Боцман являлся ко мне и говорил: «На покраску корпуса надо пять организмов». Я отвечал: «Больше трех организмов дать не могу». На одном рыболовном траулере главным обращением было «сундук с клопами». Штурман кричал с мостика: «Когда этот сундук с клопами флаг спустит?» Сундук с клопами, то есть подвахтенный матрос, бежал куда следовало и спускал флаг.
Часто употребляется слово «волосан». Раньше оно имело оскорбительное значение. Рыбаки плавали на угле, мылись соленой водой, не стриглись весь рейс и возвращались в родной порт обросшие волосами, грязные и дикие. Отсюда и «волосан». Теперь рыбаки возвращаются чистые, наглаженные, оскорбительный оттенок обращения забыт.
«Волосан» употребляется с различными прилагательными. Например: «тропический волосан», «шестигранный волосан», «лошадиный волосан», «восьмиугольный волосан» и т. д.
Туристы, которые с раннего утра торчали на палубе, обвешанные фотоаппаратами, в сапогах и меховых шапках, часикам к одиннадцати стали возвращаться в каюты. Катера из Кандалакши не было.
И здесь, взамен Соловецких островов, было объявлено другое мероприятие: демонстрация кинокомедии «Тридцать три».
Я вздрогнул от гордости, ибо принадлежал к авторам этой комедии.
Я очень хороший писатель, поэтому никогда не вижу своих книг в руках трамвайных пассажиров. Очевидно, меня читают в интимной, домашней обстановке, чтобы как следует сосредоточиться. Вообще-то я еще не встречал человека, который бы слышал мою фамилию. Это потому, что вокруг меня много завистников.
И я занялся кинематографом. Бессмертный зверино-морской фильм «Полосатый рейс» – моя работа, хотя, как и всегда, соавторы мешали мне раскрутить талант на полную катушку. Единственная современная трагедия, попахивающая Шекспиром, – «Путь к причалу» – испорчена композитором Андреем Петровым и поэтом Поженяном. Они сочинили популярную песню с художественным свистом. Чтобы заставить человека вспомнить трагедию, мне приходится говорить: «Помните, там есть песня: „... друг мой – третье мое плечо – будет со мной всегда...“» – «А! – говорит зритель. – Как же! Помню!»
Действительно, попробуй такое забыть – третье плечо! Из какого места оно произрастает?
После демонстрации на «Воровском» фильма с голым Евгением Леоновым в главной роли я кое что предпринял для того, чтоб туристы узнали, что я есть я. Через денек ко мне прибыла делегация и умаслила душу просьбой выступить в цикле «Интересные люди среди нас».
Один интересный молодой человек – кандидат математических наук – уже выступал в цикле. Я присутствовал. И узнал, что Вселенная расширяется, но молодой кандидат еще не знает, откуда, куда и зачем она это делает. Встречались мы и с дамой, которая ездит по Европе и собирает коллекцию чемоданных наклеек.
Я уже говорил, что страдаю застенчивостью, деликатностью и т. д. Но тоже выступил, рассказал несколько баек о якобы случившемся при съемках.
Кино настолько таинственная вещь, что даже умные люди верят, например, мне, когда я вру, что у дрессировщицы тигров Маргариты Назаровой был огромный удав и он вылез из клетки, а дело было в поезде. И вот удав переполз из своего вагона в вагон-ресторан, по дороге замерз и в ресторане, чтобы согреться, обвился вокруг титана с кипятком, раздавил бак, обварился какао и поднял нездоровую возню и гам. Поезд остановили стоп-краном. Маргарита вбежала в ресторан, размотала удава с бака и т.д.
Ну скажите, как может змея открыть четыре двери на переходных площадках вагонов? А ведь никто не сомневается, никто никогда не дал мне затрещины, слушают с таким напряжением, что стыдно потом из бюро пропаганды деньги получать... Кино – самый массовый психоз из всех.
«Это правда, что Алла Ларионова ушла к Иву Монтану, а Николай Рыбников и Симона Синьоре повесились?»
Отвечаешь и на такой вопрос, потому что наш зритель лучший в мире и его надо любить и уважать.
Но самые ужасные вопросы – это когда ты уже пальто надел, а тебя в дверях хоп – с боков под локотки – и в теорию киноискусства. Это зрители-киноведы, серьезные знатоки, им на личную жизнь Клаудиа Кардинале и на твою наплевать.
Среди туристов оказалось двое таких. Фамилия одного была Лисица, другого – Щегл.
Они поймали меня в баре и сели по бокам, представились, потом Лисица сказал:
– Любая фантастика, уважаемый автор, научная или там ненаучная, абстрагируясь в ирреальное, иносказательное, полезна, очевидно, тем, что позволяет четче прояснить суть процессов реальной действительности. Вы согласны?
– Это вы о «Тридцати трех» или о «Полосатом рейсе»? – спросил я и вспотел.
– Да, – сказал Щегл многозначительно. – О "Тридцати трех ".
Тогда я объяснил, что не являюсь профессиональным физиком-теоретиком и прошу перевести вопрос на русский, обыкновенный язык.
– Мы хотим спросить о положительном нравственном кредо, – перевел Лисица. – Должно быть в художественном произведении положительное нравственное кредо?
Я сказал, что если они признают произведение художественным, то в нем, следовательно, уже есть положительное кредо. И вспотел еще сильнее, потому что не люблю таких слов, как «кредо».
– Вам не кажется, что разрушительный пафос сатирического осмеяния потенциально должен быть наполнен пафосом утверждения? – спросил Щегл, холодно и пронзительно глядя мне в лоб. Он не мог перейти от физических понятий – «потенциал», например, – к русскому языку.
Я смутился и пробормотал что-то о необходимости Щедриных.
– Они необходимы, – согласился Лисица. – Но не кажется ли вам, что, занося гневный бич сатиры, нужно тридцать три раза отмерить?
Я с детства знал от бабушки, что отмерять надо семь раз. Так гласит народная мудрость. Но Лисица и Щегл хотели отмерять почти в пять раз больше, нежели русский народ.
И я чего-то испугался, ощутил почему-то дрожь в коленях. И по привычке свалил все грехи на соавторов, благо те были далеко. Я сказал, что мерил тридцать три раза, а вот соавторы совершенно разболтались, распустились, потеряли самоконтроль, дисциплину. И один – лауреат Ленинской премии – отмерил всего пять раз. А другой – заслуженный деятель искусств – вообще докатился до того, что отмерил четыре с половиной раза.
– Нам не было смешно, когда мы смотрели фильм, – сказал Щегл.
Я сказал, что юмор прикрывает непонимание чего-либо. Когда соединяют контрасты в единое целое – ставят толстого Санчо рядом с тощим и длинным Дон-Кихотом, – нам почему-то делается смешно. Нерешенные противоречия, объединенные под одной крышей, комичны. Маркс сказал, что человечество, смеясь, прощается со своим прошлым, в котором оно совершало ошибки, путалось в противоречиях, делало глупости. Юмор – здоровое предчувствие скорого решения противоречий. Кинокомедию нельзя сделать без юмора. Если у нас мало смешных комедий, значит, у нас мало юмора. Если у нас мало юмора, значит, нам все ясно, противоречия разрешены, глупости исчезли. И этому следует только радоваться. Когда люди чему-либо радуются, они почему-то тоже смеются. Так смейтесь, граждане! На кой черт вам комедии вообще?
Лисица и Щегл смеяться не стали.
Но в волнах разрастающейся вокруг меня кинославы этот разговор скоро забылся.
Коллеги-журналисты передавали в эфир статьи, очерки и подвалы о подъеме специального туристского флага, о свинцовых волнах Баренцева моря, о льдах Карского. А я все общался с любителями кино и отвечал на вопросы, терял скромность, забывая величайшее изречение творца теории относительности: «Юмор и скромность создают равновесие».
Знаете вы, что такое слава? Нет, вы не знаете. Это знает только Евтушенко и я, хотя моя слава распространялась на сто двадцать метров в длину и на двадцать в ширину – таковы размеры теплохода «Воровский». Уйти в тень от славы, сжаться в маленький, незаметный, серенький комочек, уехать куда-нибудь в глушь, в Саратов, как постоянно делает это наш знаменитый поэт, я не мог, потому что, как моряки говорят: «Судно по суху не обойдешь и на лошади не объедешь».
Слава возбуждает. Чтобы погасить возбуждение, я пил коньяк. Но когда выпьешь, уже не до писания статей в «Литературку».
Короче говоря, очнулся я, когда «Воровский» швартовался в Диксоне. Судовые динамики дружно ревели: «Четвертый день пурга качается над Диксоном...»
Шел дождь.
Отсюда диктор Всесоюзного радио когда-то начинал перечислять температуру нашей великой страны. Должен сообщить, что купцу Оскару Диксону такая честь никогда не снилась. Он тихо, мирно жил в Швеции и здесь даже близко не был, но давал деньги Норденшельду. А Норденшельд назвал бухту именем благодетеля.
Я вылез на палубу и увидел знакомые низкие сопки, тусклые низкие тучи, штабеля угля в порту, тяжелые силуэты ледоколов «Капитан Мелехов» и «Капитан Белоусов» на рейде, главный причал, возле которого мы ошвартовались, краны и маленький заливчик за причалом.
Тринадцать лет назад я пытался укрыть судно в этом заливчике. Шторм сатанел тогда над Диксоном. Шторм взасос, как говаривал Пастернак.
Я плохо выбрал место стоянки, и судно сорвало с якорей. И я было завел его в заливчик, но портовой диспетчер выгнал оттуда. Разворачиваясь против ветра, я дал машине самый полный ход, чтобы побольше швырнуть стремительной воды на руль и вывернуться. Но врезал в причал. Как я был несчастен тогда, как устал, как был одинок...
Стоя на застекленной пассажирской палубе лайнера – спецкор «Литературки», – я думал о своем прошлом с завистью. Грусть несбывшихся мечтаний была во мне. Портальный кран вытаскивал из носового трюма белоснежного лайнера ящики с пивом. И грузчики дрожали крупной дрожью, ожидая, когда бутылки окажутся в их заскорузлых руках. О, пиво в Арктике! Какая это радость и удовольствие, какое духовное приобщение к цивилизации!
Туристы альпинистской цепочкой удалялись в поселок, добросовестно месили тундру, мокрую угольную пыль, грязь сапожками, ботинками, галошами, ботами и ботиками.
Я глядел на туристов и думал о том, что наименования женской милой непромокаемой обуви и судна, положившего начало российскому флоту – «Ботик Петра Великого», – одинаковы. Вот как тесно увязаны в нашей истории женщины, флот и русская грязь. А еще я поймал себя на мысли, что с каждым посещением Диксона удаляюсь от причала все на меньшее расстояние. Году в пятьдесят третьем я весело шагал через весь поселок в барак-клуб танцевать падекатр с рыбачками – ловцами белух. Других танцев тогда не танцевали. Потом навещал только столовую: рядом со столовой была щель, в щели канистры спирта и две бочки воды – из одной разбавляли спирт, в другой полоскали кружки. Над бочками висел плакат: «Не пей сырой воды!» Потом ввели сухой закон, и я стал ходить только до почты. Потом – до могилы Тессема. Тессема я навещаю и теперь.
Норвежские матросы Тессем и Кнудсен были отправлены Амундсеном с Таймыра на Диксон с почтой. Им предстояло пройти девятьсот километров. Через два года на мысе Стерлегова обнаружили остатки костра, в костре – консервные банки, сломанный нож, гильзы, обуглившийся человеческий труп. Останки принадлежали Кнудсену.
Тессем не дошел до полярной станции Диксона четыре километра. Почту он бросил всего в восьмидесяти километрах – два пакета по двадцать фунтов каждый. Документы были в непромокаемой обертке и сохранились.
От ворот порта до могилы Тессема метров четыреста.
К гранитной глыбе прислонен якорь, вокруг якорные цепи.
И я навещаю Тессема. Я знаю, что он видел огни зимовья, когда оступился, сорвался в неглубокую расщелину и не смог уже подняться. Кем считать его, думаю я, глядя на льдины, севшие на камни под береговым откосом за могилой, – победителем или побежденным?
И в этот раз я навестил норвежского матроса, рассказал, что скоро его капитан Амундсен, исчезнувший без следа в океане, воскреснет на экранах в фильме о спасении Нобиле. И что фильм будет правдивый, хороший, потому что сценарий написал старый полярник Юрий Нагибин, а снимает фильм отчаянный воздухоплаватель Калатозов, который одинаково хорошо знает и Кубу, и Северный полюс...
Навестив Тессема, я было зарулил обратно на лайнер, но вспомнил о восьмидесяти пяти рублях. Сознание долга – главное мое человеческое качество. Рубли надо было отрабатывать, собирать материал, делать обобщения. И я побрел по главной улице Диксона... и вдребезги простыл.
Гриппозное состояние характерно тем, что все видишь и черном свете. Простой насморк стоил Наполеону в конечном счете головы.
Валяясь в каюте и чихая, я придумал тему для статьи. Я решил написать о глубочайшем нашем неуважении к самим себе, которое проникло к нам в кровь и плоть.
На теплоходе звучала музыка, девушки-туристки играли в волейбол привязанным мячом, танцевали, участвовали в викторинах; мои коллеги тоже пользовались жизнью, выясняли у стариков туристов подробности их героических биографий. А во мне бушевали вирусы, и я на все смотрел сквозь черные очки.
В музыкальном салоне устраивали выставки фотографий, напечатанных уже на судне, восхищались видами Соловецких островов, награждали автора – это оказался кандидат наук – премией. А я... я потерял правильную точку зрения и залез на обыкновенную кочку.
Я вдруг вспоминал Соловецкий монастырь и объявление у входа на берег: «За отпуск собак в лес – штраф!», и двух пьяных. Пьяные лазали по крепостным стенам, материли туристов, гоготали и выламывали доски загородки. Бледная девица-экскурсовод смотрела на них с ужасом. Никто из туристов не дал им в морду; все делали вид, что ничего не видят. Экскурсовод сказала, что у заповедника нет денег на сторожа. И я подумал, как жутко ей жить здесь длинную зиму, среди руин, среди святых камней, среди тысяч неизвестных могил.
Знакомый моряк, который служил на Соловках в войну, как-то рассказывал в кают-компании веселую историю. Рыли в горе гараж и наткнулись на склеп. В склепе лежал старец. Он был похоронен двести лет назад, но отлично сохранился, даже платье порвать оказалось трудно. Старец был при бороде, золотом кресте и бляхе. Золото содрали, а труп вытащили и посадили возле дороги на пенек, подперли лопатой, в рот сунули самокрутку. Шла по дороге женщина, кликнула старца, присмотрелась и ахнула в обморок...
Боже мой, как хохотала кают-компания! Как хохотал рассказчик, как хохотал я сам...
Соловки – это не акварельные краски моря, зеленых холмов и не монастырь – «как постройка сказочных богатырей». Соловки – это запах тления и разрушения.
Вот такие мысли начали вдруг приходить мне в голову и складываться в статью. В уме я резал такую правду-матку, что сам вздрагивал. Я совершенно утерял потенциал пафоса утверждения и резал, ни разу не отмеряя...
– Какой простор! – восклицал кто-нибудь, глядя на Енисей. – Вся мощь нашей страны олицетворяется этой рекой!
И вероятно, Енисей действительно был прекрасен, могуч, добр. Но я видел только ржавую полосу вдоль берегов, полосу в десятки сотен километров. Это были сплавные бревна, упущенные из плотов. Тысячи кубометров сибирской древесины, гниющие леса, трупы лесов. Через несколько лет океан вынесет их к ледникам Гренландии. Они могли жить, птицы могли щебетать в их ветвях. Они могли дать нам миллионы долларов... Я вспоминал шведские плавучие лесозаводы у горла Белого моря. Заводы работают на древесине, которую вытаскивают из моря у наших берегов. С каким презрением владельцы плавучих заводов смотрят вслед нашим лесовозам.
– Какой орнамент! – восхищались туристы, когда якуты привозили на судно тапочки из шкуры нерпы. – Как талант народа отражается даже в малом! А медвежьи шкуры можно купить?
Нет, купить их было нельзя. Их можно было только выменять.
И вот плыл по Арктике лайнер с туристами, которые в Европе собирали чемоданные наклейки, рассуждали о расширяющейся Вселенной и о пафосе утверждения, с умилением фотографировали собак в ненецком поселке, но в дома не заходили и сушили на шлюпочной палубе медвежьи шкуры, выменянные на коньяк...
Ныне мода на старину пошла. Модерные торшеры выкидывают, из комиссионных магазинов выуживают кровати мореного дуба с бархатными пологами. Иконами обзавелись. Причмокивают на Святую Троицу, рассуждают о похожести святых на обычные крестьянские лики, восхищаются отсутствием святости в Богоматери и наличием в ней материнства. Уже и окать модно стало. Считается, что ежели окаешь, то в России и грибах толк понимаешь, а ежели чисто говоришь, то уже в некотором роде мухомор с опенком спутаешь. Есть писатели, которые и в идиотизм старой крестьянской жизни влюблены. Горюют, что в селе жизнь меняется, что ворот колодца не скрипит и лучины не горят. Скорбят по моральной устойчивости, которую город расшатал. Но скорбят такие почему-то на Аэропортовских улицах в Москве. И окают напропалую.
...Глухой ночью, когда мы пересекали Карское море, вдруг щелкнул динамик принудительной трансляции. Железный флотский голос объявил: «Товарищи пассажиры! Справа по борту на курсовом сорок – белый медведь! Желающие бесплатно увидеть медведя приглашаются на палубу!»
По теплоходу пронесся единый восторженный вздох.
Сотня полуголых туристов прыгнула из коек и помчалась на палубу. И мужчины, и женщины совершенно не стеснялись друг друга, обнимали друг друга, отпихивали друг друга и вообще вели себя как в финской бане.
А я чертыхнулся и перевернулся на другой бок.
Я был уверен, что вахтенному штурману медведь померещился: луч прожектора ткнулся в причудливую льдину, тени и блики дрогнули и побежали – вот тебе и весь белый бесплатный медведь.
В южной части Карского моря в сентябре на слабеньких льдинках медведя теперь не найдешь днем с огнем. И еще я подозревал, что вахтенный штурман – паренек живой, остроумный. Ему надоела монотонная вахта, и он теперь покатывается на палубе.
Но даже если мое подозрение соответствует действительности, обижаться на штурмана не следует. Сам того не ведая, он сделал доброе дело. Хотя никто из туристов медведя не видел, но никто в этом не сознался. Утром выяснилось даже, что были три медведя и еще медведица с медвежонком – целый табун медведей...
И что интересно: пройдет несколько лет, и туристы будут в самом деле убеждены, что видели медвежье стадо в Карском море. И будут рассказывать об этом внукам. И попробуй тогда штурман признаться – они ему не поверят! Они скорее разорвут сами себя в клочья.
Так устроен человек – самое мудрое существо в мире.
Человек отличается от других существ тем, что умеет себя обманывать, умеет искренне верить в собственную ложь.
Мои коллеги, настоящие газетчики, тоже выстрелили на палубу, и каждый по-своему описал стадо. Один это cделал так:
"Экзотику подсветили прожектором, и двое мишек, неуклюже подбрасывая толстые задние ноги, скрылись в темноте.
Кто-то заметил:
– Ушли в сторону полюса.
Его со вздохом поддержали:
– И там им покоя не будет. Наткнутся на очередную СП..."
Чувствуете, сколько здесь пафоса утверждения человеческого всемогущества?
А я-то всего-навсего перевернулся с боку на бок!
Из этого наглядно следует, что знание окружающей действительности мешает пишущему человеку. Давно известно, что материал должен сопротивляться, не поддаваться, упорствовать. Надо материал преодолевать, осваивать, плохо его знать, тогда и только тогда получится хороший рассказ. А мне материал преодолевать было не нужно, я его, подлеца, знал не первый год.
Вывод: меня надо посылать не на Север, а туда, где материал окружающей действительности будет мне как следует сопротивляться, – например, в Монте-Карло.
Вместо Монте-Карло судьба опять занесла меня на остров Вайгач в бухту Варнека.
Ночью вошли мы в пролив Югорский Шар, ночью пересекли границу между Европой и Азией.
Не знаю точно, где проходит эта условная линия, продолжая Уральские горы под водой. Про Уральские горы капитан удачно заметил, разглядывая берега в бинокль, что у гор «завалены уголки».
Так вот, когда делили планету на географические части света, то тоже изрядно завалили уголки.
Если страны света разделены океанами, как, например, Африка от Австралии, то тут все ясно и понятно даже слепому.
Но Европе с Азией не повезло, и крупнее всех не повезло России. Почему, скажем, жители Омска или Иркутска – азиаты, а, например, туляки – европейцы?
Тут сам черт ногу сломит. А ведь, как ни странно, эта путаница имеет большое значение. Сколько веков уже мир ломает голову над тем, что же такое русский характер. Смотрите, что пишет образованный европеец Киплинг:
«Постараемся понять, что русский – очаровательный человек, пока он остается в своей рубашке. Как представитель Востока, он обаятелен. Но когда он настаивает на том, чтобы на него смотрели как на представителя самого восточного из западных народов, а не как на представителя самого западного из восточных, – он является этнической аномалией, с которой чрезвычайно трудно иметь дело. Хозяин никогда не знает, с какой природой гостя он имеет дело в данную минуту».
Представляете, какой ребус получился для европейских мозгов из-за того, что древние старцы провели границу между Европой и Азией по Уральскому хребту? Бедняге Киплингу приходится иметь дело уже не с русскими людьми, а с «этническими аномалиями».
Посмотрим, к чему приходит автор нашей любимой детской книжки «Маугли» дальше. Итак, он считает нас азиатами и пишет:
«В Азии слишком много Азии, она слишком стара. Вы не можете исправить женщину, у которой было много любовников, а Азия была ненасытна в своих флиртах с незапамятных времен. Она никогда не будет увлекаться воскресной школой и не научится голосованию иначе, как с мечом в руках».
Голосовать без мечей мы давно научились.
Воскресная школа действительно у нас не привилась и является, по моему глубокому убеждению, символом скуки и ханжества. Но при чем здесь женщина, у которой много любовников, я, хоть тресни, понять не могу.
Ах, не надо, не надо было отделять Азию от Европы условной линией! Так неприятно читать глупости у хорошего писателя.
Однако не следует упускать из виду, что и азиаты совсем не торопятся признавать нас своими. Таким образом, мы повисаем в середине. Сидим, в некотором роде, между двух стульев.
Ну и что? Что тут плохого?
Славянофилы и западники крушили друг друга несколько десятков лет – царствие им небесное и вечный покой, избави их, господи, от вечных мук! А что от этого взаимного сокрушительства стало яснее?
Ну, не европейцы мы и не азиаты. Признаем себя осью симметрии. Это не так уж плохо. Симметрия – самый незыблемый закон Мира. Симметричны обеденная ложка, кристалл, человек, собака, акула и вся Вселенная, так как выяснилось, что у Мира есть Антимир.
Конечно, быть осью симметрии дело сложное, и потому мы стали такими сложными, что сами себя не всегда понимаем, но тут уж, как говорится, любишь кататься – люби и саночки возить...
Вот о чем я размышлял, когда наш белоснежный лайнер входил в бухту Варнека на острове Вайгач.
Что новенького я узнал об острове за те два года, что не был здесь?