Страница:
Стучат машинки, крутятся арифмометры, шебуршит бумага – готовим отчеты, подбиваем бабки.
В ночь на шестое огибаем мыс Финистерре – границу Бискайского залива. Южный ветер в одну минуту изменился на северо-восточный, ударил до восьми баллов. Скорость упала до семи узлов. Сильная килевая качка. Из шумной пены без всякого добродушия подмигивает дядя Посейдон: «Что, паренек, к старому Новому году хочешь домой поспеть? Фиг тебе, паренек...» И – бах! – разваленная форштевнем волна вздымается десятиметровым фонтаном. Но чайки не улетают к берегу, держатся большой плавной стаей возле носа на ветре. Значит, шторм не должен быть долгим. Вот если дельфины собираются в большие компании и резвятся, хулиганят особенно шумно, то шторм будет долгим и крепким. Касатки тоже указывают на шторм. Они неоглядно уходят от береговой полосы, высоко прыгая...
Когда торопишься домой, начинаешь присматриваться и к биометеорологическим признакам погоды. Так некрасиво называется поведение живых тварей на ученом языке.
Бискай штормит нынче при чистом и ясном небе. Днем от сини небес и вод даже резь появляется в глазах. И белые барашки, белые чайки среди рыловской синевы и ветрености. Весел шторм при ясном небе, хотя есть в таком шторме нечто противоестественное. Вот тринадцать месяцев назад, когда мы везли русские осиновые рощи неукротимым сардам, здесь естественный штормяга бандитствовал. От зюйд-веста, в хмури, в низких тучах, в грозах.
Много корабликов – и встречных, и поперечных. Интереснее жить на море-океане, когда вокруг коллеги качаются, окунают носы в синие волны, стряхивают шумливую пену с ржавых бортов. Вот лайнер несется. Вот крохотный рыбачок становится дыбом на каждой зыбине, торопится доставить отцов к детишкам в поселок на Финистерре. Вот танкерюга прет напролом, его такая зыбь и не качнет. С каждым разойтись надо, каждый внимания требует. Но мы в океанах соскучились по коллегам, редко встречали их. И теперь быстрее отваливает за корму очередная вахта, наполненная работой и напряжением.
Чайки не соврали. К утру седьмого Бискай замирился и стих. Идем по четырнадцать миль. В полдень записывается в журнал траверз острова Уэссан. Этот остров – верстовой столб, от которого начинается и заканчивается океанское плавание, то есть плавание с надбавкой к зарплате двадцати процентов. Прощайте, проценты!
По рубке сквозит уже холодом, даже морозцем. Сапоги боцманюга все еще зажимает. Пришлось разорвать на куски остатки обтрепанного всеми ветрами мира вымпела Академии наук и сделать из его материи портянки. Обычная судьба материи списанных флагов. Она из хорошей, чистой шерсти делается – чтобы не мялась, и сохла быстро, и не гнила. Нет лучших портянок. Особенно хорошо это знают моряки со спасателей в северных морях. И мне пришлось в жизни кутать ноги остатками флагов самых спесивых держав. Судьба символов и в литературе, и в жизни довольно неожиданно заканчивается. Но я выбалтываю интимные моряцкие секреты. Надо придержать язык. А то ненароком расскажешь, что акт на утопленную в таких-то координатах, как отслужившую свой срок, пиротехнику ты составил, но... несколько симпатичных сигнальных ракет залезли в чемодан, спрятались в грязном белье, вместо того чтобы погрузиться на океанское дно. Ракеты неожиданно вынырнут, если мы успеем домой к старому Новому году, и подсветят крыши любимого города в торжественный час полуночи... Нет, на такие поступки мы, конечно, уже не способны. Мы не способны превращаться в мальчишек-курсантов. Мы честно решали каждый месяц по обязательной задаче на маневрирование судов в конвое. Мы не снимали со стола стекло, не укладывали стекло на ручки кресла, не подсовывали под стекло лампу-переноску, не расстилали на стекле бумажку с решенной уже схемой, не накрывали эту бумажку чистой бумажкой, не обводили просвечивающие контуры корабликов. Нет, мы, умудренные жизнью дяди, так не делали. Странно только, что все кораблики в наших конвоях так удивительно похожи друг на друга...
Ла-Манш миновали при сносной погоде. Порывами задувал французский ветерок нароэ. А в Северном море он решил отбежать к югу и юго-востоку, чтобы опять врезать по зубам. Чистых девять баллов. Затитикали вокруг SOSы. Бедствуют, конечно, главным образом здешние рыбачки. Мелкое Северное море в шторм кипит и булькает самым беспорядочным образом. Вряд ли на его нефтеносном дне есть свободное от могил местечко.
Из-за Ла-Манша на Кильский канал можно идти двумя путями: под берегом или открытым морем. Берег мог прикрыть от ветра, но карты восемь месяцев не корректировались, а навигационная обстановка здесь меняется каждый день. Конечно, мы обязаны были весь рейс только и делать, что корректировать весь тысячный комплект карт. И конечно, это невозможно было. Потому решили держаться дальше от берегов Бенилюкса.
Дорога по фарватерам среди старых и новых минных полей. Шторм срывал мины с насиженных мест. Минные предупреждения сыпались, как из рога изобилия. И видимость паршивая.
Выходили к поворотному бую Большой Пит около двух ночи. Я проглядел дырки в линзах бинокля и на экране радара, но Пит прятался среди волн и мокрой тьмы. Сперва я ласково называл его Пипом, просил по-хорошему перестать играть в прятки, бросить валять дурака, мигнуть мне хоть разок. Пит не обнаруживался. Тогда я начал его поругивать. Пожелал заболеть традиционной английской хворью – подагрой, посулил ему вечно замкнутую жизнь, мрачное и тяжелое сосредоточение в себе, которое его погубит, увлечет на дно этого паршивого Немецкого моря. Пит продолжал прятаться, а мы уже прошли точку поворота. Я обозвал буй «лордом хранителем печати», ибо мне кажется, что нет на свете должности с более дурацким названием, и мы повернули по счислению, разуверившись в бескорыстном служении Большого Пита морякам. Вообще-то все это мелочь, обычная вещь – буй проваливается на волнении в такие глубокие ямы, что иногда пройдешь совсем рядом и не увидишь. Но окрепшее к концу плавания суеверие кольнуло душу. Почему Пит не отозвался на добрые слова, на знакомый зов? Быть может, он намекает мне на что-то в будущем? Быть может, судьба подает знак, что мне больше никогда не заворачивать возле Пита на свидание с доброй, работящей лошадью Темзой?
Тяжелая была ночь. Плавучий маяк Р-12 на штатном месте отсутствовал. Он возник из штормовой мути там, где должен был колыхаться маленький буй Р-11. Пришлось даже застопорить машины, чтобы разобраться в обстановке. Гельголанд едва прощупывался в радар. Кое-как определились по нему и пошли дальше, извиваясь среди минных полей. Границы полей на карту наносят с порядочным запасом. И краешек задеть не опасно, но, черт возьми, неприятно. Наконец обнаружился плавмаяк Везер. Возле него отстаивались на якорях штук сорок судов. У Эльбы-1 тоже было очень много судов, но не на якорях. Муравейник, разворошенный девятибалльным ветром. Никому не хотелось лезть в балтийские проливы при зюйд-осте и в морозном тумане. Все стремились в аккуратный уют Кильского канала, и лоцмана не справлялись.
С рассветом отдали якорь на рейде Брунсбютельгов. Мне такое название без разбега не произнести.
Из Эльбы несло лед – от берега до берега ледяная грязная каша. А мы отвыкли от тех шуток, которые лед иногда вытворяет. Отдали якорь, как положено, на соответствующем заднем, потравили цепь, взяли на стопора. «Невель» продолжает идти вперед! Якорь уже где-то за кормой, а мы продолжаем идти вперед. Дается «средний назад». Потом «полный назад» – первый раз за весь рейс. Наш скобарь упрямо продолжает идти вперед! Мистика, чертовщина! С бака докладывают, что горит и оплавляется стопор. Оказывается, цепь давным-давно смотрит в нос, мы тянем якорь по грунту, пытаясь идти задним ходом с такой же скоростью, с какой лед несет из Эльбы. Движение льда вдоль борта от носа к корме мы принимали за движение судна вперед. Причем психоз был массовый – три человека на мостике одинаково обманулись. Конфуз. Такой неприятный, что никто не решился даже сострить.
Рассвет мутный. Солнце встает в густом морозном тумане. Фиолетовая чайка мечется и кричит над кофейным, грязным льдом. Колотун. Обмерзшие буксиры. Черные деревья на берегу. Ограда из колючей проволоки по откосу над сваями. Зимняя серая безнадежность в шорохе льдин, в медленном течении Эльбы. Пароходные гудки звучат глухо, падают с крыши небес капли сгустившегося тумана и острые снежинки.
Долго без дела мерзну на мостике. И опять вспоминаю Пита. Почему он не пожелал мне счастливого возвращения?
Фриц-лоцман слезает за борт со своим баульчиком. Черт бы побрал аккуратные баульчики.
Снег под черными деревьями. Солнце сквозь деревья. Домики из красного кирпича, островерхие. Черт бы побрал островерхие домики.
Обмерзшие стенки шлюзов, а вместо свай – глыбы льда. Суровая зима нынче в Европе. Или мы слишком отвыкли от холода?
Сотни черных трупиков сенегальских цикад валяются на палубе и хрустят под сапогами. А в моей каюте какая-то подпольная цикада все еще верещит – не сдохла.
– Швартовым командам по местам!
Входим в шлюз, швартуемся. И льдины входят вместе с нами.
Бурлит среди льдин коричневая вода, поднимается. И мы поднимаемся вместе с ней. В нашей компании француз из Деклюза, испанец и датчанин. Все выше и выше над Эльбой, над черными деревьями, красным солнцем. Далеко видно. Домишки, засыпанные снегом. Сине-серые тени от холмов. Телеграфные столбы с изоляторами. Снеговые заструги на откосах канала, пожухлая трава торчит из снега, рыжая, с метелочками.
Приятно все это. Приятны тихие тона после ярких красок тропиков.
Только встречные суда неприятно выглядят – сильно обледенели коллеги. Мы смотрим на них, как приговоренный, который по дороге к лобному месту видит дроги с телами уже умолкнувших на веки веков своих дружков. В Балтике девять баллов и минус восемь градусов. А здесь ныряют между льдин старинные знакомцы – лебеди.
Кингстоны, конечно, забиваются ледяным крошевом в самый неподходящий момент. Греется главный двигатель. Стопорим. Течение неумолимо разворачивает судно поперек канала. Шесть минут нервотрепки и чужого диспетчерского лая по радиотелефону. Чуть не сталкиваемся с поляком. На фок-мачте поляка висит матрос и отвязывает порыжевшую новогоднюю елку – Рождество уже позади.
На берегу бродит лошадь, большая, желтая, копытами выковыривает из-под снега траву или просыпанное сено. Смотрю на нее в бинокль, вспоминаю экватор и болтовню с Нептуном. Хороший зверь лошадь, даже упитанный немецкий битюг...
– Дид слоу ехид!
– Йес, дид слоу ехид!
– Слоу ехид!
– Йес, слоу ехид! Поплыли...
Синеет вечер, а мы все еще скользим рядом с домами, не тронутыми лыжней полями, соснами... «АУДОРФ» – вспыхивает среди вечернего сумрака светящаяся неоном вывеска какого-то местечка. Склад леса на берегу... башня... сторожевые катера с оранжевыми параванами... паромные переправы...
В Хольтенау я увенчал свои торговые успехи, купив две пачки табаку, три открытки и десять пачек жевательной резинки за пятьсот испанских песет – они сохранились у меня еще с Канарских островов.
Ленинградский торговый порт. Тяжелый, свинцовый рассвет над Невой, над ремонтирующимися судами в устье Фонтанки, над Сально-Буянским каналом, над цехами Балтийского завода.
Огромные буквы на фронтоне завода: «БОЛЬШИМ КОРАБЛЯМ – БОЛЬШОЕ ПЛАВАНИЕ!» Призыв звучит для нас юмористически. Плывите, мол, ребята, дальше, нечего вам здесь толкаться. А нам хочется совершить миниатюрное плавание – с середины Невы к пассажирскому причалу Васькиного острова. Но нет буксиров.
За кормой 38 000 миль. Это 1,7 экваториального круга. Последнюю ночь мы отчаянно бились во льдах, чтобы сэкономить минуты, ошвартоваться пораньше, и – нет буксиров. Нет для нас и швартовщиков на родном причале. Ждать три часа. Забавное положение. Смотрят на нас с Васильевского острова встречающие, поверившие прогнозам диспетчера, замерзают на ледяном ветру, ничего понять не могут. И мы им ничего не можем объяснить: связь на короткие дистанции – сложное дело. С Луной связаться проще.
Медленно, как январский рассвет, шевелится лед. Девять тридцать утра. Все не спавшие ночь, злые. Голова потрескивает. Мне особенно задержка обидна. После двенадцати – на вахту. А стояночная вахта – сутки. Подменных штурманов не будет, это мы уже знаем.
Убираю в футляры бинокли. Из пяти три разбито. Кто их разбил? Фантомас их разбил. Ничего особенного нет в том, что человек в шторм уронил бинокль, но никто не признался в грехе. Сами собой разбились бинокли. И секундомеры сами собой поломались. И у секстана сам собой отлетел верньер. Нечистая сила, черт возьми. Лупа вот – хорошая, штурманская, двукратного увеличения – в футляре. Напишем, что в ужасный ураган, при крене девяносто градусов, я ее разбил. Заплатим за свою неловкость три рубля сорок копеек штрафа. И возьмем лупу на память об экспедиционном судне «Невель». Как-то не очень я в этот раз привязался к судну. Не выдавить скупую мужскую слезу при мысли о скорой разлуке.
В шкафчике метеоприборов валяется консервная банка с питьевой водой. Четыреста шестьдесят граммов. «Не пейте в первые сутки! Собирайте дождевую воду, заполняйте ею все имеющиеся в Вашем распоряжении емкости (полиэтиленовые мешки из-под карамели и т. д.). Консервированную воду используйте в самом крайнем случае. Для получения воды сделайте в крышке банки два прокола». Это возьмем на память об архипелаге Каргадос-Карахос и погибшем «Аргусе». На память о мифе, который распорол днище на рифе...
В каюте приобщаю лупу и банку к морским дарам. Картонки и ящики набиты битком. Из пальмовых веток и экзотических цветов получился шуршащий веник. Серенький. Время уже высосало краски. Но главное не в красках.
Паломник – от слова «пальма». С пальмовой ветвью возвращались люди из святых мест к родному порогу. И я поддерживаю традицию мирных паломников. А в душе?.. Как там дела с тревогой по поводу бессмысленности жизни? Все так ли тягостно непонимание прошлого и отчуждение от будущего? Способен ли я представить будущее? Или оно исчезает в настоящем, в мелькании ерунды? Одно я знаю точно: если в молодости движение сквозь пространство дарило мне смысл, радость осознанной жизни, то теперь я это утратил.
Последние кабельтовы нас тащат кормой вперед. Портовый буксирчик молотит винтом в ледяной каше. Трос стонет. И вполне может лопнуть. Согласно правилам техники безопасности, при буксировке и швартовых операциях в месте, где работают надраенные тросы, не должно быть посторонних. Мои матросы из кормовой швартовой партии довольны. И я доволен. Мы первыми приближаемся к причалу. Мы стоим у лееров, косимся на стонущий буксирный трос и уже помахиваем рукавицами маленьким человеческим фигуркам на острове Василия, на Васькином острове. Льдины шумят под кормой. На флагштоке развевается огромный флаг. Я случайно нашел в кладовке такую крейсерскую громадину. Пожалуй, полотнище подошло бы и линкору. Флаг победно стреляет, осеняя швартовую партию.
Оглядываю корму. Отсюда началось знакомство с «Невелем». С кладбищенской загородки, сделанной из металлолома для бабушки четвертого механика. Загородку я принял за клетку от акул для подводных работ. Потом корма превратилась в лобное место – здесь матросы убивали скуку, убивая акул. Так и стоит перед глазами первая жертва – акула из Гвинейского залива. Она лежала на раскаленной палубе, опутанная тросами, распластав плавники, похожая сверху на нерпу. Ей вырубали из пасти крюк с приманкой. Из жабр шла кровавая пена. Когда ее переворачивали с брюха на спину за хвост, она начинала биться и ощеривала развороченную пасть. Потом в спинном плавнике ей вырубили дыру, в дыру пропустили трос, к тросу привязали деревянный ящик. Потом ломами вытолкали акулу за борт. Все старались ударить ее, сунуть в пасть доску, ткнуть в незакрывающиеся глаза... Ни одному человеку, кроме меня, не казалось все это диким и мерзким. Но и я скоро привык и глядел на происходящее с некоторым даже любопытством...
– Ба! Ребятки, а где приходные лозунги?
Нет лозунгов. Забыли про них. Не хватило пороху на игру, на шутки. Лень было малевать аршинные слова, крепить их на заиндевевших бортах. А жаль. Хорошие были придуманы лозунги: «С акульим приветом, родственнички!», «В море – горе, на берегу – жена! Ланцадрицца-а-цаца!», «Теперь попадем к тещам, как кур в ощип!», «В загоревшем теле – сгоревший дух!», «Двести десять дней – как одна ночь!»
– Расчехляй вьюшки! Готовь веревки! Бросательные достали? Кранцы за борт! Отставить кранцы! Лед у нас будет вместо кранцев пока! Берегись буксира!
Смерзшиеся стальные швартовы раскручиваются с вьюшек. Сотни черных цикадных трупов вываливаются из тросов, хрустят под сапогами. Они кажутся особенно черными, негритянскими среди инея и снега.
Является Пижон. Дрожит от холода. Просовывает морду за леера, смотрит на медленно приближающийся причал. Бесстрашно-глупый хвост молотит по буксирному тросу.
– Пижон, соблюдай технику безопасности!
Легкий толчок. Приехали. Прикоснулись к родной земле, Васильевским камням, граниту близкой набережной Лейтенанта Шмидта. Еще один круг замкнулся на круги своя. Родные лица на причале кажутся малознакомыми. И некоторая российская стеснительность с обеих сторон. И пограничники с автоматами уже стали к корме и носу. Однако, минуя погранзаставу, голубая четвертинка мелькнула в январском морозном туманчике.
– Все здоровы?
– Все здоровы!
– Ну, слава Богу!
– Не простудись!
– Давно ждете?
– Так в диспетчерской сказали, что вы в девять швартуетесь...
– Буксиров не было...
Мы довольно долго возимся со швартовыми. Лед мешает поджать корму. Колотун. Поземка крутит по необъятной Гаванской площади, по асфальту. Виден троллейбус. Симпатичный, как лошадь.
В каюте быстро переодеваюсь. Приятно надеть черную форму на чистое, беленькое белье. Приятно швырнуть ватник в угол.
Забираю папку с документами и спускаюсь в кают-компанию к таможенникам. Молодая женщинам в сером костюме кажется красивой, несмотря на налет обычной для таможенников зловещей официальности.
На дальнем конце стола устроились пограничные начальники. Пахнет солдатами – сапогами, ремнями, шинелями. Мы все еще за границей, хотя и прижались к острову Василия.
– Знакомы? – спрашивает женщина в сером.
– Конечно, – говорю я, вспоминая приход из Лондона, нехватку вискозы и модельной обуви. Кажется, тогда с нами работала и эта молодая красивая.
– Скажите честно, контрабанда есть? По вашему частному мнению?
Меньше трех часов она «трясти» не будет. Знаю я уже ее тщательность в досмотрах. Догадаются родные уйти с причала, с мороза, с ветра куда-нибудь в кафе или будут толкаться три часа на снегу?
– Думаю, контрабанды нет. Двухгодовая норма – восемьдесят метров ткани. Исаакий закутать можно, – говорю я.
– А косынок много брали? – устало спрашивает красивая.
Говорить за экипаж я не собираюсь. Никто меня на это не уполномочивал.
– Чужая душа и чужая жена – потемки. Вас Валентина Николаевна зовут?
– Да.
Она погружается в бумаги. Я закрываю глаза и погружаюсь в себя. И сразу начинает мельтешить перед глазами лед. Льдины закруживаются в вальсе после удара в борт, лезут друг на дружку, крошатся, опадают... Лед, подсвеченный прожектором ледокола, черный ночной лед, синий рассветный лед, грязный, невский, мелкобитый. Малосольный финский, крепко соленый кильский, пресный кронштадтский... После ледовой проводки такое верчение и мелькание в закрытых глазах сохраняется на несколько суток. Как мотив навязчивой песенки.
... Морской лед преснее морской воды... Замерзая, вода расстается с частью соли, но никогда не забывает о потере и готова вернуть ее... «Мы пришли, ковыляя во мгле, мы к родной притащились земле, бак пробит, хвост горит...» Полная чепуха лезет в голову.
– Спать хотите?
– Есть немного. Я вам еще нужен?
– Нет пока.
Поднимаюсь в каюту и ложусь на диванчик. Дверь, как положено, оставляю открытой. Чемодан и пакеты с морскими дарами тоже во вскрытом состоянии. Паспорт моряка лежит на столе и тоже открыт. С фотографии паспорта смотрит в потолок идиотским фотографическим взглядом мой двойник. Я вдруг вспоминаю времена, когда рядом с фото, согласно международным правилам, в мореходке красовался оттиск большого пальца. Навсегда осталось прикосновение чужой руки, она твердо сжимает твою, сует твой родной палец в чернильную подушку, потом прижимает к обведенному рамкой месту в паспорте, потом палец не отмыть...
Ну скажи мне, море, навсегда я прощаюсь с тобой? Сейчас мне тошно даже подумать о тебе, море. Мне тошно думать о том, что послезавтра будет смотр, отчетные собрания, замерзшие блоки не провернутся, спасательный вельбот будет не спустить, журналы гидрометеонаблюдений окажутся заполненными не по форме, хронометры не примут в навигационную камеру на проверку, так как единственный мастер гриппует; каждый береговой человек, явившись на судно, будет корчить начальника и делать гадости, а сделать тебе гадость ему ничего не стоит... Ну а что ждет на берегу, если посмотреть трезвыми еще пока глазами? Питерская зима, мать сразу заболеет – она всегда болеет, как только я вернусь домой. В аптеку буду ходить за лекарствами. Лекарств нужных не будет. Деньги улетучатся с эфирной скоростью...
Господи, чудится или нет?.. Едва слышное стенание цикады из-под дивана! Вот уж кому сейчас действительно тошно, так это сенегальской цикаде, ей сейчас так тошно, как будет тошно последнему человеку на замерзающей Земле через миллион лет. А мне стыдно стонать.
Просто мы все-таки здорово устали...
Воспоминания тихо шумели во мне, как штилевой прибой в гальке.
Я писал о прошлых рейсах, о далеких морях и океанах, а под окном спали сухопутные собаки на холодной траве. И мне часто казалось, что я никогда не плавал в далеких морях и океанах. Быть может, потому так казалось, что нынче я уже стал каким-то иным и товарищи мои стали иными; я узнал о себе и о них больше того, что знал, когда мы вместе возили рыбаков к Ньюфаундленду, осиновые балансы вокруг континента и ученые экспедиции вокруг Африки.
Правдивость – странная вещь. Она неохотно живет в настоящем. Если хотя бы гран правды попадает на бумагу, то ты вытаскиваешь его уже из далекого прошлого.
Я писал о прошлых рейсах, смотрел на собак и жалел, что не попал на очередной северный перегон.
Один сухопутный пес был такой же рыжий, как верхушки пожухлых берез в пасмурный октябрьский день. Его звали Рыжий. А я иногда называл Джеком – в честь давнего детского воспоминания. Другой пес, вероятно, был помесью лайки и овчара. Он был уже стар. Его звали Шалопаем. Он напоминал мне далекий Вайгач и бухту Варнека.
Ничего, утешал я себя, глядя на Шалопая, еще меня занесет на Вайгач и в бухту Варнека, еще стравим четыре смычки якорной цепи в малахитовую воду этой каменной холодной бухты, еще хватит на это желания, и времени, и сил.
Ушедшее лето было жаркое и сухое, горели леса. И ожидалось, что осень будет серой и монотонной, деревья не смогут держать ослабевшую от засухи листву, листья не успеют раскраситься предсмертным румянцем. Но все получилось наоборот. Леса светились оранжевым, багряным, лиловым и даже нежным, по-весеннему зеленым. Деревья засыпали светло и радостно, как засыпают здоровые и веселые ребятишки, потягиваясь и улыбаясь.
Потом на неопавшую листву упал первый, неожиданный еще снег. Он быстро растаял, но успел своей мокрой тяжестью поломать много зазевавшихся молоденьких деревцев и ветки на стариках. И сразу листопад покрыл землю ткаными, плетеными и шпигованными матами. Видна стала из окна моего дома кирпичная стена, скрытая раньше кустарником и зарослями малины. И с каждым днем все глубже и синее делались дали за стеной...
Перечитав сейчас написанное, я опять убедился в том, что выдумать себя и других возможно, а познать себя и других довольно безнадежное дело...
В ночь на шестое огибаем мыс Финистерре – границу Бискайского залива. Южный ветер в одну минуту изменился на северо-восточный, ударил до восьми баллов. Скорость упала до семи узлов. Сильная килевая качка. Из шумной пены без всякого добродушия подмигивает дядя Посейдон: «Что, паренек, к старому Новому году хочешь домой поспеть? Фиг тебе, паренек...» И – бах! – разваленная форштевнем волна вздымается десятиметровым фонтаном. Но чайки не улетают к берегу, держатся большой плавной стаей возле носа на ветре. Значит, шторм не должен быть долгим. Вот если дельфины собираются в большие компании и резвятся, хулиганят особенно шумно, то шторм будет долгим и крепким. Касатки тоже указывают на шторм. Они неоглядно уходят от береговой полосы, высоко прыгая...
Когда торопишься домой, начинаешь присматриваться и к биометеорологическим признакам погоды. Так некрасиво называется поведение живых тварей на ученом языке.
Бискай штормит нынче при чистом и ясном небе. Днем от сини небес и вод даже резь появляется в глазах. И белые барашки, белые чайки среди рыловской синевы и ветрености. Весел шторм при ясном небе, хотя есть в таком шторме нечто противоестественное. Вот тринадцать месяцев назад, когда мы везли русские осиновые рощи неукротимым сардам, здесь естественный штормяга бандитствовал. От зюйд-веста, в хмури, в низких тучах, в грозах.
Много корабликов – и встречных, и поперечных. Интереснее жить на море-океане, когда вокруг коллеги качаются, окунают носы в синие волны, стряхивают шумливую пену с ржавых бортов. Вот лайнер несется. Вот крохотный рыбачок становится дыбом на каждой зыбине, торопится доставить отцов к детишкам в поселок на Финистерре. Вот танкерюга прет напролом, его такая зыбь и не качнет. С каждым разойтись надо, каждый внимания требует. Но мы в океанах соскучились по коллегам, редко встречали их. И теперь быстрее отваливает за корму очередная вахта, наполненная работой и напряжением.
Чайки не соврали. К утру седьмого Бискай замирился и стих. Идем по четырнадцать миль. В полдень записывается в журнал траверз острова Уэссан. Этот остров – верстовой столб, от которого начинается и заканчивается океанское плавание, то есть плавание с надбавкой к зарплате двадцати процентов. Прощайте, проценты!
По рубке сквозит уже холодом, даже морозцем. Сапоги боцманюга все еще зажимает. Пришлось разорвать на куски остатки обтрепанного всеми ветрами мира вымпела Академии наук и сделать из его материи портянки. Обычная судьба материи списанных флагов. Она из хорошей, чистой шерсти делается – чтобы не мялась, и сохла быстро, и не гнила. Нет лучших портянок. Особенно хорошо это знают моряки со спасателей в северных морях. И мне пришлось в жизни кутать ноги остатками флагов самых спесивых держав. Судьба символов и в литературе, и в жизни довольно неожиданно заканчивается. Но я выбалтываю интимные моряцкие секреты. Надо придержать язык. А то ненароком расскажешь, что акт на утопленную в таких-то координатах, как отслужившую свой срок, пиротехнику ты составил, но... несколько симпатичных сигнальных ракет залезли в чемодан, спрятались в грязном белье, вместо того чтобы погрузиться на океанское дно. Ракеты неожиданно вынырнут, если мы успеем домой к старому Новому году, и подсветят крыши любимого города в торжественный час полуночи... Нет, на такие поступки мы, конечно, уже не способны. Мы не способны превращаться в мальчишек-курсантов. Мы честно решали каждый месяц по обязательной задаче на маневрирование судов в конвое. Мы не снимали со стола стекло, не укладывали стекло на ручки кресла, не подсовывали под стекло лампу-переноску, не расстилали на стекле бумажку с решенной уже схемой, не накрывали эту бумажку чистой бумажкой, не обводили просвечивающие контуры корабликов. Нет, мы, умудренные жизнью дяди, так не делали. Странно только, что все кораблики в наших конвоях так удивительно похожи друг на друга...
Ла-Манш миновали при сносной погоде. Порывами задувал французский ветерок нароэ. А в Северном море он решил отбежать к югу и юго-востоку, чтобы опять врезать по зубам. Чистых девять баллов. Затитикали вокруг SOSы. Бедствуют, конечно, главным образом здешние рыбачки. Мелкое Северное море в шторм кипит и булькает самым беспорядочным образом. Вряд ли на его нефтеносном дне есть свободное от могил местечко.
Из-за Ла-Манша на Кильский канал можно идти двумя путями: под берегом или открытым морем. Берег мог прикрыть от ветра, но карты восемь месяцев не корректировались, а навигационная обстановка здесь меняется каждый день. Конечно, мы обязаны были весь рейс только и делать, что корректировать весь тысячный комплект карт. И конечно, это невозможно было. Потому решили держаться дальше от берегов Бенилюкса.
Дорога по фарватерам среди старых и новых минных полей. Шторм срывал мины с насиженных мест. Минные предупреждения сыпались, как из рога изобилия. И видимость паршивая.
Выходили к поворотному бую Большой Пит около двух ночи. Я проглядел дырки в линзах бинокля и на экране радара, но Пит прятался среди волн и мокрой тьмы. Сперва я ласково называл его Пипом, просил по-хорошему перестать играть в прятки, бросить валять дурака, мигнуть мне хоть разок. Пит не обнаруживался. Тогда я начал его поругивать. Пожелал заболеть традиционной английской хворью – подагрой, посулил ему вечно замкнутую жизнь, мрачное и тяжелое сосредоточение в себе, которое его погубит, увлечет на дно этого паршивого Немецкого моря. Пит продолжал прятаться, а мы уже прошли точку поворота. Я обозвал буй «лордом хранителем печати», ибо мне кажется, что нет на свете должности с более дурацким названием, и мы повернули по счислению, разуверившись в бескорыстном служении Большого Пита морякам. Вообще-то все это мелочь, обычная вещь – буй проваливается на волнении в такие глубокие ямы, что иногда пройдешь совсем рядом и не увидишь. Но окрепшее к концу плавания суеверие кольнуло душу. Почему Пит не отозвался на добрые слова, на знакомый зов? Быть может, он намекает мне на что-то в будущем? Быть может, судьба подает знак, что мне больше никогда не заворачивать возле Пита на свидание с доброй, работящей лошадью Темзой?
Тяжелая была ночь. Плавучий маяк Р-12 на штатном месте отсутствовал. Он возник из штормовой мути там, где должен был колыхаться маленький буй Р-11. Пришлось даже застопорить машины, чтобы разобраться в обстановке. Гельголанд едва прощупывался в радар. Кое-как определились по нему и пошли дальше, извиваясь среди минных полей. Границы полей на карту наносят с порядочным запасом. И краешек задеть не опасно, но, черт возьми, неприятно. Наконец обнаружился плавмаяк Везер. Возле него отстаивались на якорях штук сорок судов. У Эльбы-1 тоже было очень много судов, но не на якорях. Муравейник, разворошенный девятибалльным ветром. Никому не хотелось лезть в балтийские проливы при зюйд-осте и в морозном тумане. Все стремились в аккуратный уют Кильского канала, и лоцмана не справлялись.
С рассветом отдали якорь на рейде Брунсбютельгов. Мне такое название без разбега не произнести.
Из Эльбы несло лед – от берега до берега ледяная грязная каша. А мы отвыкли от тех шуток, которые лед иногда вытворяет. Отдали якорь, как положено, на соответствующем заднем, потравили цепь, взяли на стопора. «Невель» продолжает идти вперед! Якорь уже где-то за кормой, а мы продолжаем идти вперед. Дается «средний назад». Потом «полный назад» – первый раз за весь рейс. Наш скобарь упрямо продолжает идти вперед! Мистика, чертовщина! С бака докладывают, что горит и оплавляется стопор. Оказывается, цепь давным-давно смотрит в нос, мы тянем якорь по грунту, пытаясь идти задним ходом с такой же скоростью, с какой лед несет из Эльбы. Движение льда вдоль борта от носа к корме мы принимали за движение судна вперед. Причем психоз был массовый – три человека на мостике одинаково обманулись. Конфуз. Такой неприятный, что никто не решился даже сострить.
Рассвет мутный. Солнце встает в густом морозном тумане. Фиолетовая чайка мечется и кричит над кофейным, грязным льдом. Колотун. Обмерзшие буксиры. Черные деревья на берегу. Ограда из колючей проволоки по откосу над сваями. Зимняя серая безнадежность в шорохе льдин, в медленном течении Эльбы. Пароходные гудки звучат глухо, падают с крыши небес капли сгустившегося тумана и острые снежинки.
Долго без дела мерзну на мостике. И опять вспоминаю Пита. Почему он не пожелал мне счастливого возвращения?
Фриц-лоцман слезает за борт со своим баульчиком. Черт бы побрал аккуратные баульчики.
Снег под черными деревьями. Солнце сквозь деревья. Домики из красного кирпича, островерхие. Черт бы побрал островерхие домики.
Обмерзшие стенки шлюзов, а вместо свай – глыбы льда. Суровая зима нынче в Европе. Или мы слишком отвыкли от холода?
Сотни черных трупиков сенегальских цикад валяются на палубе и хрустят под сапогами. А в моей каюте какая-то подпольная цикада все еще верещит – не сдохла.
– Швартовым командам по местам!
Входим в шлюз, швартуемся. И льдины входят вместе с нами.
Бурлит среди льдин коричневая вода, поднимается. И мы поднимаемся вместе с ней. В нашей компании француз из Деклюза, испанец и датчанин. Все выше и выше над Эльбой, над черными деревьями, красным солнцем. Далеко видно. Домишки, засыпанные снегом. Сине-серые тени от холмов. Телеграфные столбы с изоляторами. Снеговые заструги на откосах канала, пожухлая трава торчит из снега, рыжая, с метелочками.
Приятно все это. Приятны тихие тона после ярких красок тропиков.
Только встречные суда неприятно выглядят – сильно обледенели коллеги. Мы смотрим на них, как приговоренный, который по дороге к лобному месту видит дроги с телами уже умолкнувших на веки веков своих дружков. В Балтике девять баллов и минус восемь градусов. А здесь ныряют между льдин старинные знакомцы – лебеди.
Кингстоны, конечно, забиваются ледяным крошевом в самый неподходящий момент. Греется главный двигатель. Стопорим. Течение неумолимо разворачивает судно поперек канала. Шесть минут нервотрепки и чужого диспетчерского лая по радиотелефону. Чуть не сталкиваемся с поляком. На фок-мачте поляка висит матрос и отвязывает порыжевшую новогоднюю елку – Рождество уже позади.
На берегу бродит лошадь, большая, желтая, копытами выковыривает из-под снега траву или просыпанное сено. Смотрю на нее в бинокль, вспоминаю экватор и болтовню с Нептуном. Хороший зверь лошадь, даже упитанный немецкий битюг...
– Дид слоу ехид!
– Йес, дид слоу ехид!
– Слоу ехид!
– Йес, слоу ехид! Поплыли...
Синеет вечер, а мы все еще скользим рядом с домами, не тронутыми лыжней полями, соснами... «АУДОРФ» – вспыхивает среди вечернего сумрака светящаяся неоном вывеска какого-то местечка. Склад леса на берегу... башня... сторожевые катера с оранжевыми параванами... паромные переправы...
В Хольтенау я увенчал свои торговые успехи, купив две пачки табаку, три открытки и десять пачек жевательной резинки за пятьсот испанских песет – они сохранились у меня еще с Канарских островов.
Ленинградский торговый порт. Тяжелый, свинцовый рассвет над Невой, над ремонтирующимися судами в устье Фонтанки, над Сально-Буянским каналом, над цехами Балтийского завода.
Огромные буквы на фронтоне завода: «БОЛЬШИМ КОРАБЛЯМ – БОЛЬШОЕ ПЛАВАНИЕ!» Призыв звучит для нас юмористически. Плывите, мол, ребята, дальше, нечего вам здесь толкаться. А нам хочется совершить миниатюрное плавание – с середины Невы к пассажирскому причалу Васькиного острова. Но нет буксиров.
За кормой 38 000 миль. Это 1,7 экваториального круга. Последнюю ночь мы отчаянно бились во льдах, чтобы сэкономить минуты, ошвартоваться пораньше, и – нет буксиров. Нет для нас и швартовщиков на родном причале. Ждать три часа. Забавное положение. Смотрят на нас с Васильевского острова встречающие, поверившие прогнозам диспетчера, замерзают на ледяном ветру, ничего понять не могут. И мы им ничего не можем объяснить: связь на короткие дистанции – сложное дело. С Луной связаться проще.
Медленно, как январский рассвет, шевелится лед. Девять тридцать утра. Все не спавшие ночь, злые. Голова потрескивает. Мне особенно задержка обидна. После двенадцати – на вахту. А стояночная вахта – сутки. Подменных штурманов не будет, это мы уже знаем.
Убираю в футляры бинокли. Из пяти три разбито. Кто их разбил? Фантомас их разбил. Ничего особенного нет в том, что человек в шторм уронил бинокль, но никто не признался в грехе. Сами собой разбились бинокли. И секундомеры сами собой поломались. И у секстана сам собой отлетел верньер. Нечистая сила, черт возьми. Лупа вот – хорошая, штурманская, двукратного увеличения – в футляре. Напишем, что в ужасный ураган, при крене девяносто градусов, я ее разбил. Заплатим за свою неловкость три рубля сорок копеек штрафа. И возьмем лупу на память об экспедиционном судне «Невель». Как-то не очень я в этот раз привязался к судну. Не выдавить скупую мужскую слезу при мысли о скорой разлуке.
В шкафчике метеоприборов валяется консервная банка с питьевой водой. Четыреста шестьдесят граммов. «Не пейте в первые сутки! Собирайте дождевую воду, заполняйте ею все имеющиеся в Вашем распоряжении емкости (полиэтиленовые мешки из-под карамели и т. д.). Консервированную воду используйте в самом крайнем случае. Для получения воды сделайте в крышке банки два прокола». Это возьмем на память об архипелаге Каргадос-Карахос и погибшем «Аргусе». На память о мифе, который распорол днище на рифе...
В каюте приобщаю лупу и банку к морским дарам. Картонки и ящики набиты битком. Из пальмовых веток и экзотических цветов получился шуршащий веник. Серенький. Время уже высосало краски. Но главное не в красках.
Паломник – от слова «пальма». С пальмовой ветвью возвращались люди из святых мест к родному порогу. И я поддерживаю традицию мирных паломников. А в душе?.. Как там дела с тревогой по поводу бессмысленности жизни? Все так ли тягостно непонимание прошлого и отчуждение от будущего? Способен ли я представить будущее? Или оно исчезает в настоящем, в мелькании ерунды? Одно я знаю точно: если в молодости движение сквозь пространство дарило мне смысл, радость осознанной жизни, то теперь я это утратил.
Последние кабельтовы нас тащат кормой вперед. Портовый буксирчик молотит винтом в ледяной каше. Трос стонет. И вполне может лопнуть. Согласно правилам техники безопасности, при буксировке и швартовых операциях в месте, где работают надраенные тросы, не должно быть посторонних. Мои матросы из кормовой швартовой партии довольны. И я доволен. Мы первыми приближаемся к причалу. Мы стоим у лееров, косимся на стонущий буксирный трос и уже помахиваем рукавицами маленьким человеческим фигуркам на острове Василия, на Васькином острове. Льдины шумят под кормой. На флагштоке развевается огромный флаг. Я случайно нашел в кладовке такую крейсерскую громадину. Пожалуй, полотнище подошло бы и линкору. Флаг победно стреляет, осеняя швартовую партию.
Оглядываю корму. Отсюда началось знакомство с «Невелем». С кладбищенской загородки, сделанной из металлолома для бабушки четвертого механика. Загородку я принял за клетку от акул для подводных работ. Потом корма превратилась в лобное место – здесь матросы убивали скуку, убивая акул. Так и стоит перед глазами первая жертва – акула из Гвинейского залива. Она лежала на раскаленной палубе, опутанная тросами, распластав плавники, похожая сверху на нерпу. Ей вырубали из пасти крюк с приманкой. Из жабр шла кровавая пена. Когда ее переворачивали с брюха на спину за хвост, она начинала биться и ощеривала развороченную пасть. Потом в спинном плавнике ей вырубили дыру, в дыру пропустили трос, к тросу привязали деревянный ящик. Потом ломами вытолкали акулу за борт. Все старались ударить ее, сунуть в пасть доску, ткнуть в незакрывающиеся глаза... Ни одному человеку, кроме меня, не казалось все это диким и мерзким. Но и я скоро привык и глядел на происходящее с некоторым даже любопытством...
– Ба! Ребятки, а где приходные лозунги?
Нет лозунгов. Забыли про них. Не хватило пороху на игру, на шутки. Лень было малевать аршинные слова, крепить их на заиндевевших бортах. А жаль. Хорошие были придуманы лозунги: «С акульим приветом, родственнички!», «В море – горе, на берегу – жена! Ланцадрицца-а-цаца!», «Теперь попадем к тещам, как кур в ощип!», «В загоревшем теле – сгоревший дух!», «Двести десять дней – как одна ночь!»
– Расчехляй вьюшки! Готовь веревки! Бросательные достали? Кранцы за борт! Отставить кранцы! Лед у нас будет вместо кранцев пока! Берегись буксира!
Смерзшиеся стальные швартовы раскручиваются с вьюшек. Сотни черных цикадных трупов вываливаются из тросов, хрустят под сапогами. Они кажутся особенно черными, негритянскими среди инея и снега.
Является Пижон. Дрожит от холода. Просовывает морду за леера, смотрит на медленно приближающийся причал. Бесстрашно-глупый хвост молотит по буксирному тросу.
– Пижон, соблюдай технику безопасности!
Легкий толчок. Приехали. Прикоснулись к родной земле, Васильевским камням, граниту близкой набережной Лейтенанта Шмидта. Еще один круг замкнулся на круги своя. Родные лица на причале кажутся малознакомыми. И некоторая российская стеснительность с обеих сторон. И пограничники с автоматами уже стали к корме и носу. Однако, минуя погранзаставу, голубая четвертинка мелькнула в январском морозном туманчике.
– Все здоровы?
– Все здоровы!
– Ну, слава Богу!
– Не простудись!
– Давно ждете?
– Так в диспетчерской сказали, что вы в девять швартуетесь...
– Буксиров не было...
Мы довольно долго возимся со швартовыми. Лед мешает поджать корму. Колотун. Поземка крутит по необъятной Гаванской площади, по асфальту. Виден троллейбус. Симпатичный, как лошадь.
В каюте быстро переодеваюсь. Приятно надеть черную форму на чистое, беленькое белье. Приятно швырнуть ватник в угол.
Забираю папку с документами и спускаюсь в кают-компанию к таможенникам. Молодая женщинам в сером костюме кажется красивой, несмотря на налет обычной для таможенников зловещей официальности.
На дальнем конце стола устроились пограничные начальники. Пахнет солдатами – сапогами, ремнями, шинелями. Мы все еще за границей, хотя и прижались к острову Василия.
– Знакомы? – спрашивает женщина в сером.
– Конечно, – говорю я, вспоминая приход из Лондона, нехватку вискозы и модельной обуви. Кажется, тогда с нами работала и эта молодая красивая.
– Скажите честно, контрабанда есть? По вашему частному мнению?
Меньше трех часов она «трясти» не будет. Знаю я уже ее тщательность в досмотрах. Догадаются родные уйти с причала, с мороза, с ветра куда-нибудь в кафе или будут толкаться три часа на снегу?
– Думаю, контрабанды нет. Двухгодовая норма – восемьдесят метров ткани. Исаакий закутать можно, – говорю я.
– А косынок много брали? – устало спрашивает красивая.
Говорить за экипаж я не собираюсь. Никто меня на это не уполномочивал.
– Чужая душа и чужая жена – потемки. Вас Валентина Николаевна зовут?
– Да.
Она погружается в бумаги. Я закрываю глаза и погружаюсь в себя. И сразу начинает мельтешить перед глазами лед. Льдины закруживаются в вальсе после удара в борт, лезут друг на дружку, крошатся, опадают... Лед, подсвеченный прожектором ледокола, черный ночной лед, синий рассветный лед, грязный, невский, мелкобитый. Малосольный финский, крепко соленый кильский, пресный кронштадтский... После ледовой проводки такое верчение и мелькание в закрытых глазах сохраняется на несколько суток. Как мотив навязчивой песенки.
... Морской лед преснее морской воды... Замерзая, вода расстается с частью соли, но никогда не забывает о потере и готова вернуть ее... «Мы пришли, ковыляя во мгле, мы к родной притащились земле, бак пробит, хвост горит...» Полная чепуха лезет в голову.
– Спать хотите?
– Есть немного. Я вам еще нужен?
– Нет пока.
Поднимаюсь в каюту и ложусь на диванчик. Дверь, как положено, оставляю открытой. Чемодан и пакеты с морскими дарами тоже во вскрытом состоянии. Паспорт моряка лежит на столе и тоже открыт. С фотографии паспорта смотрит в потолок идиотским фотографическим взглядом мой двойник. Я вдруг вспоминаю времена, когда рядом с фото, согласно международным правилам, в мореходке красовался оттиск большого пальца. Навсегда осталось прикосновение чужой руки, она твердо сжимает твою, сует твой родной палец в чернильную подушку, потом прижимает к обведенному рамкой месту в паспорте, потом палец не отмыть...
Ну скажи мне, море, навсегда я прощаюсь с тобой? Сейчас мне тошно даже подумать о тебе, море. Мне тошно думать о том, что послезавтра будет смотр, отчетные собрания, замерзшие блоки не провернутся, спасательный вельбот будет не спустить, журналы гидрометеонаблюдений окажутся заполненными не по форме, хронометры не примут в навигационную камеру на проверку, так как единственный мастер гриппует; каждый береговой человек, явившись на судно, будет корчить начальника и делать гадости, а сделать тебе гадость ему ничего не стоит... Ну а что ждет на берегу, если посмотреть трезвыми еще пока глазами? Питерская зима, мать сразу заболеет – она всегда болеет, как только я вернусь домой. В аптеку буду ходить за лекарствами. Лекарств нужных не будет. Деньги улетучатся с эфирной скоростью...
Господи, чудится или нет?.. Едва слышное стенание цикады из-под дивана! Вот уж кому сейчас действительно тошно, так это сенегальской цикаде, ей сейчас так тошно, как будет тошно последнему человеку на замерзающей Земле через миллион лет. А мне стыдно стонать.
Просто мы все-таки здорово устали...
* * *
Я заканчивал работу над этой книгой в Подмосковье уже поздней осенью.Воспоминания тихо шумели во мне, как штилевой прибой в гальке.
Я писал о прошлых рейсах, о далеких морях и океанах, а под окном спали сухопутные собаки на холодной траве. И мне часто казалось, что я никогда не плавал в далеких морях и океанах. Быть может, потому так казалось, что нынче я уже стал каким-то иным и товарищи мои стали иными; я узнал о себе и о них больше того, что знал, когда мы вместе возили рыбаков к Ньюфаундленду, осиновые балансы вокруг континента и ученые экспедиции вокруг Африки.
Правдивость – странная вещь. Она неохотно живет в настоящем. Если хотя бы гран правды попадает на бумагу, то ты вытаскиваешь его уже из далекого прошлого.
Я писал о прошлых рейсах, смотрел на собак и жалел, что не попал на очередной северный перегон.
Один сухопутный пес был такой же рыжий, как верхушки пожухлых берез в пасмурный октябрьский день. Его звали Рыжий. А я иногда называл Джеком – в честь давнего детского воспоминания. Другой пес, вероятно, был помесью лайки и овчара. Он был уже стар. Его звали Шалопаем. Он напоминал мне далекий Вайгач и бухту Варнека.
Ничего, утешал я себя, глядя на Шалопая, еще меня занесет на Вайгач и в бухту Варнека, еще стравим четыре смычки якорной цепи в малахитовую воду этой каменной холодной бухты, еще хватит на это желания, и времени, и сил.
Ушедшее лето было жаркое и сухое, горели леса. И ожидалось, что осень будет серой и монотонной, деревья не смогут держать ослабевшую от засухи листву, листья не успеют раскраситься предсмертным румянцем. Но все получилось наоборот. Леса светились оранжевым, багряным, лиловым и даже нежным, по-весеннему зеленым. Деревья засыпали светло и радостно, как засыпают здоровые и веселые ребятишки, потягиваясь и улыбаясь.
Потом на неопавшую листву упал первый, неожиданный еще снег. Он быстро растаял, но успел своей мокрой тяжестью поломать много зазевавшихся молоденьких деревцев и ветки на стариках. И сразу листопад покрыл землю ткаными, плетеными и шпигованными матами. Видна стала из окна моего дома кирпичная стена, скрытая раньше кустарником и зарослями малины. И с каждым днем все глубже и синее делались дали за стеной...
Перечитав сейчас написанное, я опять убедился в том, что выдумать себя и других возможно, а познать себя и других довольно безнадежное дело...