Некрасов застегнул молнию на куртке, взял у Кости аккумуляторную лампу и пошел в штольню. Василий свирепо заплевал окурок и пошагал за ним, а за Василием поплелся Степан. Дьяков же и Костя начали спускаться вниз.
– 2 -
– 3 -
– 4 -
– 5 -
– 6 -
– 2 -
Некрасов, шагая во тьме штольни, часто поднимал лампу. Именно его настойчивости обязана была штольня новейшим способом крепления кровли – с помощью штанг и распорных клиньев. И Некрасову было приятно видеть аккуратные выходы штанг. Настроение инженера из-за случившегося недочета испортиться не могло. Близко к сердцу он допускал только общие задачи строительства и ход их выполнения. И хотя общие задачи находились в неразрывности со всей бесконечностью трудностей, нехваток, глупостей, случайностей, он умел не поддаваться угнетающему воздействию последних и именно потому был удачливым руководителем.
Умение разделять несовершенство способов достижения цели от самой цели пришло к нему не сразу. После института неразбериха в работе действовала на Некрасова угнетающе, и он растрачивал нервную энергию на борьбу с окружающими его нелепостями, но потом – довольно скоро – научился «не переживать» по мелочам, ибо убедился, что, несмотря на всю неразбериху, дело в главном своем направлении двигалось правильно, хотя и медленно.
Несколько лет ему пришлось работать с заключенными, и послеинститутский страх перед людьми, руководить которыми невозможно без определенного насилия, требовательности, а значит, и ответного сопротивления и даже неприязни, исчез у него. Страх в тех условиях мог или исчезнуть, или же помешать работе начисто. Некрасов был сильным парнем, и это помогло ему обходиться без письменных жалоб и официальных разбирательств. Он уяснил себе, что любое взыскание следует налагать без личной злобы, мстительности, и тогда оно не может принести вреда. Этим тайнам не учат в институтах, хотя без них самое высокое увлечение своей специальностью бесполезно.
Некрасов шагал между рельсов узкоколейки, слушал гудение вентиляционных труб, любовался штангами и думал всякую всячину.
«Алафеев хороший взрывник, но пожилые взрывники лучше, – думал инженер. – А что этот тип сзади плетется? И как его фамилия? Он, кажется, подсобником на втором участке… Пять патронов в заряде – килограмм с четвертью скального аммонита… Сколько у него выдержка? Подойдем, он и ахнет – косточек не отыскать будет…»
– Алафеев, а он не ахнет? – спросил инженер.
– Черт его знает, – ответил Василий.
– О-отсырел, – подал голос Синюшкин.
– Шнур перебило, – сказал Василий, догоняя Некрасова. – Скорее всего, шнур перебило. Пустите, вперед пойду.
Инженер пропустил его вперед. Теперь лампа Синюшкина стала светить в самую спину инженеру, и впереди закачалась огромная тень, касающаяся плечами стен штольни, и в этой тени исчез Алафеев. Электросеть уже кончилась, вокруг смыкался мрак. Мокрое эхо шагов отражалось от неровных сводов.
«Синюшкин – подсобника фамилия, – вспомнил Некрасов. Он гордился своей памятью на лица, фамилии и имена рабочих. – Тянется за нами, потому что на представление рассчитывает. Такие в детстве палец сунут за щеку и полчаса стоят, на незнакомого человека глаза таращат…»
– Зачем вы идете? – спросил он. – Синюшкин ваша фамилия?
– Так т-точно! – ответил Степан. Он всегда отвечал начальнику по-военному.
– Почему вы идете в зону взрыва? Здесь посторонним нельзя быть. Все ясно?
Степан почесал в затылке и нерешительно остановился. Тогда Василий сказал:
– Прошу всех провожающих покинуть вагон. – И закончил с интонацией Некрасова: – Все ясно?
Сейчас здесь имел право находиться только сам взрывник.
– Прошу всех провожающих покинуть вагон, – злобясь на боль в челюсти и получая удовольствие от возможности указывать начальству, повторил Василий.
– Ладно, Алафеев, в шесть рук мы быстрее разберемся, – миролюбиво сказал инженер.
– Вагонетку подогнать? – осторожно спросил Синюшкин.
– Нет, не надо, – решил Василий. Почему-то ему казалось, что патрон должен быть близко, что он остался в шпуре, но шпур не разрушен другими взрывами. – В первой боковой кайла возьми и лопаты, слышь, Степан!
– Возьму! – сказал Синюшкин и свернул в боковую камеру, а Василий и инженер сразу же, без прикидок и перекура, начали отваливать глыбы взорванной породы.
Некрасову работалось в охотку; руки, и спина, и легкие, и здоровое сердце просили нагрузки. Инженера ждал ужин в пустынной уже столовке, потом приемник и все еще не прочитанное, хотя получено было утром, письмо от любимой им женщины. Чтобы читать письмо, следовало остаться одному, быть помытым, чистым, отужинать и, читая, курить первую после ужина папиросу. И тогда мечты о необыкновенном, дерзко-удачливом будущем пронижут настоящее.
Степан принес кайла, и работа организовалась. Василий шел первым, угадывая направление к заряду. Чуть правее и чуть сзади работал инженер, а последним – Степан.
Они не говорили между собой, и потому им казалось, что работают они в полной тишине. И даже гудение воздуха в вентиляционной трубе не нарушало тишины. Каждый из них, войдя в ритм, перестал помнить о возможной опасности.
Степан Синюшкин был горд тем, что делает вместе с инженером и Василием ответственную работу. Но позади у него оставался целый день, наполненный физическим трудом. И получалось еще так, что он один отгребал в сторону породу за Некрасовым и Василием. Степан старался из последних сил. Ему надо было оправдать заступничество и доверие Алафеева, которые не дал инженеру выгнать его из штольни. Вмешательство Алафеева он понимал так: «Ежели Синюшкина гоните, так оба тогда уходите».
…Алафеев исподволь наращивал темп, втягивая инженера в соревнование. С любым начальством Алафеев привык спорить. Сейчас, воспользовавшись тем, что заместитель главного инженера решил размяться, Василий хотел загнать его, добиться, чтобы инженер выдохся и отступил. Нечего ему было лезть не в свое дело. Кроме того, Василий чувствовал свою возможную вину за недочет и был раздражен. Челюсть болела все сильнее, боль отдавала в затылок.
Некрасов скоро понял, что вовлечен в злую гонку. Спортивное нутро его взыграло, внимание обострилось. Он начал экономить движения и думать о ритме дыхания. Ему важно стало знать объем работы, ее продолжительность, чтобы спланировать силы. Но знать этого он не мог. Алафеев же отпаливал здесь и знал. Спортивное равенство было нарушено. И Некрасов счел себя вправе спросить:
– Часа за два управимся?
Василий ничего не ответил. И Синюшкину опять невмоготу стало терпеть паузу.
– У-у-правимся, – сказал он, подбадривая инженера.
– Черт знает, – мрачно высказался тогда Василий, сталкивая на инженера очередную глыбу холодного камня.
– А все-таки? – настаивал Некрасов, перепихивая глыбу ногами к Синюшкину.
– Небось вас на совещании ждут, – насмешливо сказал Василий. – Так вы идите, здесь все в порядке будет. Так, Степа?
– Так, Вася, – радостно согласился Синюшкин, считая это обращение признаком того, что Василий не сердился на него за неумение молчать в ответ начальству.
Некрасов сжал зубы и ожесточился, хотя отлично понимал, что ожесточаться не следует. Туго обтянутый брезентовыми штанами зад, низко загнутые голенища сапог, сопение Василия в узком лазе, запах грязного пота – все это теперь раздражало инженера. А когда он еще зашиб руку и из-под ногтей пошла кровь, то появилась мысль, что он ведет себя несолидно, как мальчишка. И совсем ему не следует самому искать заряд. И текучесть рабочей силы на стройке превышает всякую норму. И текст трудового договора надо изменить. Или надо ставить вопрос перед Москвой о введении добавочного коэффициента оплаты, иначе рабочих не удержишь…
Ни Алафеев, ни Некрасов не думали о Синюшкине, соревнуясь между собой. Синюшкин работал тупо, на износ, не жалея себя, работал не мускулами, а жилами. Но только тошнота иногда тревожила его, а не усталость. Синюшкин давно забыл, что называется жалостью к самому себе. Так не знала жалости к себе ломовая лошадь, шедшая в хвосте обоза в гору.
Умение разделять несовершенство способов достижения цели от самой цели пришло к нему не сразу. После института неразбериха в работе действовала на Некрасова угнетающе, и он растрачивал нервную энергию на борьбу с окружающими его нелепостями, но потом – довольно скоро – научился «не переживать» по мелочам, ибо убедился, что, несмотря на всю неразбериху, дело в главном своем направлении двигалось правильно, хотя и медленно.
Несколько лет ему пришлось работать с заключенными, и послеинститутский страх перед людьми, руководить которыми невозможно без определенного насилия, требовательности, а значит, и ответного сопротивления и даже неприязни, исчез у него. Страх в тех условиях мог или исчезнуть, или же помешать работе начисто. Некрасов был сильным парнем, и это помогло ему обходиться без письменных жалоб и официальных разбирательств. Он уяснил себе, что любое взыскание следует налагать без личной злобы, мстительности, и тогда оно не может принести вреда. Этим тайнам не учат в институтах, хотя без них самое высокое увлечение своей специальностью бесполезно.
Некрасов шагал между рельсов узкоколейки, слушал гудение вентиляционных труб, любовался штангами и думал всякую всячину.
«Алафеев хороший взрывник, но пожилые взрывники лучше, – думал инженер. – А что этот тип сзади плетется? И как его фамилия? Он, кажется, подсобником на втором участке… Пять патронов в заряде – килограмм с четвертью скального аммонита… Сколько у него выдержка? Подойдем, он и ахнет – косточек не отыскать будет…»
– Алафеев, а он не ахнет? – спросил инженер.
– Черт его знает, – ответил Василий.
– О-отсырел, – подал голос Синюшкин.
– Шнур перебило, – сказал Василий, догоняя Некрасова. – Скорее всего, шнур перебило. Пустите, вперед пойду.
Инженер пропустил его вперед. Теперь лампа Синюшкина стала светить в самую спину инженеру, и впереди закачалась огромная тень, касающаяся плечами стен штольни, и в этой тени исчез Алафеев. Электросеть уже кончилась, вокруг смыкался мрак. Мокрое эхо шагов отражалось от неровных сводов.
«Синюшкин – подсобника фамилия, – вспомнил Некрасов. Он гордился своей памятью на лица, фамилии и имена рабочих. – Тянется за нами, потому что на представление рассчитывает. Такие в детстве палец сунут за щеку и полчаса стоят, на незнакомого человека глаза таращат…»
– Зачем вы идете? – спросил он. – Синюшкин ваша фамилия?
– Так т-точно! – ответил Степан. Он всегда отвечал начальнику по-военному.
– Почему вы идете в зону взрыва? Здесь посторонним нельзя быть. Все ясно?
Степан почесал в затылке и нерешительно остановился. Тогда Василий сказал:
– Прошу всех провожающих покинуть вагон. – И закончил с интонацией Некрасова: – Все ясно?
Сейчас здесь имел право находиться только сам взрывник.
– Прошу всех провожающих покинуть вагон, – злобясь на боль в челюсти и получая удовольствие от возможности указывать начальству, повторил Василий.
– Ладно, Алафеев, в шесть рук мы быстрее разберемся, – миролюбиво сказал инженер.
– Вагонетку подогнать? – осторожно спросил Синюшкин.
– Нет, не надо, – решил Василий. Почему-то ему казалось, что патрон должен быть близко, что он остался в шпуре, но шпур не разрушен другими взрывами. – В первой боковой кайла возьми и лопаты, слышь, Степан!
– Возьму! – сказал Синюшкин и свернул в боковую камеру, а Василий и инженер сразу же, без прикидок и перекура, начали отваливать глыбы взорванной породы.
Некрасову работалось в охотку; руки, и спина, и легкие, и здоровое сердце просили нагрузки. Инженера ждал ужин в пустынной уже столовке, потом приемник и все еще не прочитанное, хотя получено было утром, письмо от любимой им женщины. Чтобы читать письмо, следовало остаться одному, быть помытым, чистым, отужинать и, читая, курить первую после ужина папиросу. И тогда мечты о необыкновенном, дерзко-удачливом будущем пронижут настоящее.
Степан принес кайла, и работа организовалась. Василий шел первым, угадывая направление к заряду. Чуть правее и чуть сзади работал инженер, а последним – Степан.
Они не говорили между собой, и потому им казалось, что работают они в полной тишине. И даже гудение воздуха в вентиляционной трубе не нарушало тишины. Каждый из них, войдя в ритм, перестал помнить о возможной опасности.
Степан Синюшкин был горд тем, что делает вместе с инженером и Василием ответственную работу. Но позади у него оставался целый день, наполненный физическим трудом. И получалось еще так, что он один отгребал в сторону породу за Некрасовым и Василием. Степан старался из последних сил. Ему надо было оправдать заступничество и доверие Алафеева, которые не дал инженеру выгнать его из штольни. Вмешательство Алафеева он понимал так: «Ежели Синюшкина гоните, так оба тогда уходите».
…Алафеев исподволь наращивал темп, втягивая инженера в соревнование. С любым начальством Алафеев привык спорить. Сейчас, воспользовавшись тем, что заместитель главного инженера решил размяться, Василий хотел загнать его, добиться, чтобы инженер выдохся и отступил. Нечего ему было лезть не в свое дело. Кроме того, Василий чувствовал свою возможную вину за недочет и был раздражен. Челюсть болела все сильнее, боль отдавала в затылок.
Некрасов скоро понял, что вовлечен в злую гонку. Спортивное нутро его взыграло, внимание обострилось. Он начал экономить движения и думать о ритме дыхания. Ему важно стало знать объем работы, ее продолжительность, чтобы спланировать силы. Но знать этого он не мог. Алафеев же отпаливал здесь и знал. Спортивное равенство было нарушено. И Некрасов счел себя вправе спросить:
– Часа за два управимся?
Василий ничего не ответил. И Синюшкину опять невмоготу стало терпеть паузу.
– У-у-правимся, – сказал он, подбадривая инженера.
– Черт знает, – мрачно высказался тогда Василий, сталкивая на инженера очередную глыбу холодного камня.
– А все-таки? – настаивал Некрасов, перепихивая глыбу ногами к Синюшкину.
– Небось вас на совещании ждут, – насмешливо сказал Василий. – Так вы идите, здесь все в порядке будет. Так, Степа?
– Так, Вася, – радостно согласился Синюшкин, считая это обращение признаком того, что Василий не сердился на него за неумение молчать в ответ начальству.
Некрасов сжал зубы и ожесточился, хотя отлично понимал, что ожесточаться не следует. Туго обтянутый брезентовыми штанами зад, низко загнутые голенища сапог, сопение Василия в узком лазе, запах грязного пота – все это теперь раздражало инженера. А когда он еще зашиб руку и из-под ногтей пошла кровь, то появилась мысль, что он ведет себя несолидно, как мальчишка. И совсем ему не следует самому искать заряд. И текучесть рабочей силы на стройке превышает всякую норму. И текст трудового договора надо изменить. Или надо ставить вопрос перед Москвой о введении добавочного коэффициента оплаты, иначе рабочих не удержишь…
Ни Алафеев, ни Некрасов не думали о Синюшкине, соревнуясь между собой. Синюшкин работал тупо, на износ, не жалея себя, работал не мускулами, а жилами. Но только тошнота иногда тревожила его, а не усталость. Синюшкин давно забыл, что называется жалостью к самому себе. Так не знала жалости к себе ломовая лошадь, шедшая в хвосте обоза в гору.
– 3 -
Часа через полтора Алафеев приметил выступ, уцелевший перед силой взрыва, и понял – цель близка. Инженер не отстал ни на полметра. А под взглядом инженера обнажать шпур Василий не собирался: уверен был, что взрыв не произошел по его вине, что огнепроводный шнур выгорел нормально и детонатор сработал впустую, вывалившись из патрона. Он скоро окончательно убедился в этом, различив остатки сгоревшего шнура. Теперь надо было незаметно сунуть в отверстие шпура запасной детонатор с новым шнуром, а потом как бы найти и сказать, что шнур перебит соседним взрывом.
Как ни осторожно вел себя Алафеев, инженер заметил изменение ритма в его работе и спросил:
– Подходим, что ли? Здорово вы меня упарили! – Он вытягивал соревнование и потому мог признаться в усталости. – Может, перекурим?
– Ага, – сказал Алафеев, бросил кайло и стал отирать с лица пот.
Некрасов сполз вниз, и они вместе с Синюшкиным сели на корточки возле стены штольни. Синюшкину не до курева было, но он взял предложенную инженером папиросу и сразу деловито затянулся. Некрасов заметил, как дрожат его руки, как запали глаза, и тогда только понял, что рабочий этот устал смертельно.
– Чего ты-то уродуешься? – спросил Некрасов, прикладывая носовой платок к окровавленным пальцам.
– Никогда не бросай т-т-товарища, к-который в беду п-п-попал, – сказал Синюшкин словами призыва с ржавого щита, висящего возле входа в штольню. От усталости он заикался еще больше, чем обычно.
– Друзья, значит? – спросил инженер, кивнув на Василия, который в этот самый момент незаметно запихивал в шпур новый детонатор.
– Конечно, – сказал Синюшкин с гордостью.
«Сколько раз я тебе твердил, – обратился сам к себе Некрасов, – не делай о людях поспешных выводов. Ведь какой хлипкий парень, а гору своротил из товарищеского чувства».
– Давно знакомы?
– С а-армии, – опять тихо ответил Синюшкин, боясь, что Василий услышит их разговор. Он был из тех обиженных Богом людей, кого любят обижать и люди. С детства ему не везло. А в строительном батальоне, где он служил конюхом, Синюшкин сильно простыл, и у него открылась болезнь мочевого пузыря.
Почему– то чуть ли не в любой роте есть какой-нибудь безответный, тихий солдат, который служит для остальных объектом развлечения. Стройбат, куда попал Синюшкин, расквартирован был в глухом северном углу, среди лесов и болот, вдали от цивилизации. И солдаты стройбата развлекались после тяжелой службы тем, что выносили койку со спящим Синюшкиным в коридор или делали ему «велосипед». «Велосипед» – старая-престарая шутка. Спящему засовывают между пальцев ноги ватку и подпаливают ее. Ватка тлеет, спящий начинает болтать ногой в воздухе, отчего ватка тлеет еще больше. Спящий все сильнее болтает ногой, как будто крутит педаль велосипеда…
А познакомился Синюшкин с Алафеевым, когда стоял посреди конюшни перед жеребой кобылой Юбкой. Юбка мотала головой и фыркала от боли, потому что ночью провалилась одной ногой в щель между досок настила и охромела.
Старший конюх Борун признал виновным дневального Синюшкина и заставил его выучить выдержку из «Инструкции дневальному по конюшне»: «При ночных обходах конюшни дневальный должен обращать особое внимание на поведение жеребых животных и при появлении предродовых признаков немедленно докладывать дежурному по части».
Борун был могучего роста сержант, дослуживал последний год, и его побаивались. Он удобно сидел на кипе прессованного сена, курил и требовал, чтобы Синюшкин произнес цитату из инструкции без единой запинки. А Синюшкин при всем своем желании не мог не заикаться.
Василий Алафеев, только что прибывший в стройбат для перевоспитания из саперной части, слоняясь по территории в ожидании писаря, решил поглядеть на лошадей и забрел в конюшню. Минуту он слушал, как Борун читает инструкцию, а Синюшкин плачет. Потом узкое лицо Алафеева перекосилось, веки опустились, срезав бледный зрачок посередине, жилистые кулаки сжались; он бесшумным шагом подошел к Боруну сзади и пихнул ногой в спину. Пока тот поднимался с пола, в конюшне сгустилась тишина, и даже лошади перестали хрумкать. И в этой тишине Алафеев сказал негромко:
– Слышь, в водовозной бочке вода замерзла. Как бы не разорвало бочку-то…
Вместо лица у Алафеева все еще была неподвижная маска, и веки срезали зрачки, делая взгляд страшным. И Боруну ясно стало, что человек этот сейчас ничего не видит, не понимает и нет для него на свете сейчас ничего запретного, никаких законов. И ясно еще было, что такое состояние безудержной ярости любо этому человеку, что он бережет его в себе, не хочет расставаться с ним и может вызывать его в себе в любой нужный момент. Борун понял все это в доли секунды, потому что отработал с личным составом годы. Он знал, что таких пареньков ни гауптвахтами, ни даже Трибуналом устрашить нельзя. Ненавидеть их следует тихо и при первой возможности списать к чертовой матери, а списывая – свести счеты листком характеристики… Поэтому Борун только засмеялся.
– Разве ж так можно, сапер? – сказал он. – Родимчик хватит!
Алафеев наконец перевел дух и расхохотался тоже, потому что переминающийся с ноги на ногу, как аист, Синюшкин, жеребая кобыла на трех ногах и потирающий зад сержант – это было слишком смешно.
Степан Синюшкин стал по-человечески и вытер слезы. Понять он ничего не мог. Ему казалось, что сапер, который пихнул Боруна, должен разом умереть, а стропила конюшни должны рухнуть и земля разверзнуться. Но ничего этого не произошло.
И с этого момента Василий Алафеев занял все его мысли, все его воображение. И физическая стать Василия, и необузданность его бешенства, и удивительная безнаказанность, и беспечное отношение к деньгам, и нахальная, победительная повадка с женщинами – все было для Степана недоступно и глубоко восхищало. Василий, раз вступившись за Степана, принужден был вступиться и второй, и третий.
Получилось так, что демобилизовались они одновременно. И Степан увязался за Василием. Вместе они подались на Волго-Дон, вместе бросили Волго-Дон и попали на стройку химкомбината. За время, проведенное вместе, их отношения не менялись. Алафеев терпел Степана, снисходил до него. А Синюшкин жил в постоянном страхе отстать от Василия, быть брошенным и мечтал заслужить равноправие и уважение. Но до этого пока было далеко. Хотя какая-то привычка к постоянному присутствию рядом Синюшкина у Василия появилась. И Синюшкин чувствовал это.
Как ни осторожно вел себя Алафеев, инженер заметил изменение ритма в его работе и спросил:
– Подходим, что ли? Здорово вы меня упарили! – Он вытягивал соревнование и потому мог признаться в усталости. – Может, перекурим?
– Ага, – сказал Алафеев, бросил кайло и стал отирать с лица пот.
Некрасов сполз вниз, и они вместе с Синюшкиным сели на корточки возле стены штольни. Синюшкину не до курева было, но он взял предложенную инженером папиросу и сразу деловито затянулся. Некрасов заметил, как дрожат его руки, как запали глаза, и тогда только понял, что рабочий этот устал смертельно.
– Чего ты-то уродуешься? – спросил Некрасов, прикладывая носовой платок к окровавленным пальцам.
– Никогда не бросай т-т-товарища, к-который в беду п-п-попал, – сказал Синюшкин словами призыва с ржавого щита, висящего возле входа в штольню. От усталости он заикался еще больше, чем обычно.
– Друзья, значит? – спросил инженер, кивнув на Василия, который в этот самый момент незаметно запихивал в шпур новый детонатор.
– Конечно, – сказал Синюшкин с гордостью.
«Сколько раз я тебе твердил, – обратился сам к себе Некрасов, – не делай о людях поспешных выводов. Ведь какой хлипкий парень, а гору своротил из товарищеского чувства».
– Давно знакомы?
– С а-армии, – опять тихо ответил Синюшкин, боясь, что Василий услышит их разговор. Он был из тех обиженных Богом людей, кого любят обижать и люди. С детства ему не везло. А в строительном батальоне, где он служил конюхом, Синюшкин сильно простыл, и у него открылась болезнь мочевого пузыря.
Почему– то чуть ли не в любой роте есть какой-нибудь безответный, тихий солдат, который служит для остальных объектом развлечения. Стройбат, куда попал Синюшкин, расквартирован был в глухом северном углу, среди лесов и болот, вдали от цивилизации. И солдаты стройбата развлекались после тяжелой службы тем, что выносили койку со спящим Синюшкиным в коридор или делали ему «велосипед». «Велосипед» – старая-престарая шутка. Спящему засовывают между пальцев ноги ватку и подпаливают ее. Ватка тлеет, спящий начинает болтать ногой в воздухе, отчего ватка тлеет еще больше. Спящий все сильнее болтает ногой, как будто крутит педаль велосипеда…
А познакомился Синюшкин с Алафеевым, когда стоял посреди конюшни перед жеребой кобылой Юбкой. Юбка мотала головой и фыркала от боли, потому что ночью провалилась одной ногой в щель между досок настила и охромела.
Старший конюх Борун признал виновным дневального Синюшкина и заставил его выучить выдержку из «Инструкции дневальному по конюшне»: «При ночных обходах конюшни дневальный должен обращать особое внимание на поведение жеребых животных и при появлении предродовых признаков немедленно докладывать дежурному по части».
Борун был могучего роста сержант, дослуживал последний год, и его побаивались. Он удобно сидел на кипе прессованного сена, курил и требовал, чтобы Синюшкин произнес цитату из инструкции без единой запинки. А Синюшкин при всем своем желании не мог не заикаться.
Василий Алафеев, только что прибывший в стройбат для перевоспитания из саперной части, слоняясь по территории в ожидании писаря, решил поглядеть на лошадей и забрел в конюшню. Минуту он слушал, как Борун читает инструкцию, а Синюшкин плачет. Потом узкое лицо Алафеева перекосилось, веки опустились, срезав бледный зрачок посередине, жилистые кулаки сжались; он бесшумным шагом подошел к Боруну сзади и пихнул ногой в спину. Пока тот поднимался с пола, в конюшне сгустилась тишина, и даже лошади перестали хрумкать. И в этой тишине Алафеев сказал негромко:
– Слышь, в водовозной бочке вода замерзла. Как бы не разорвало бочку-то…
Вместо лица у Алафеева все еще была неподвижная маска, и веки срезали зрачки, делая взгляд страшным. И Боруну ясно стало, что человек этот сейчас ничего не видит, не понимает и нет для него на свете сейчас ничего запретного, никаких законов. И ясно еще было, что такое состояние безудержной ярости любо этому человеку, что он бережет его в себе, не хочет расставаться с ним и может вызывать его в себе в любой нужный момент. Борун понял все это в доли секунды, потому что отработал с личным составом годы. Он знал, что таких пареньков ни гауптвахтами, ни даже Трибуналом устрашить нельзя. Ненавидеть их следует тихо и при первой возможности списать к чертовой матери, а списывая – свести счеты листком характеристики… Поэтому Борун только засмеялся.
– Разве ж так можно, сапер? – сказал он. – Родимчик хватит!
Алафеев наконец перевел дух и расхохотался тоже, потому что переминающийся с ноги на ногу, как аист, Синюшкин, жеребая кобыла на трех ногах и потирающий зад сержант – это было слишком смешно.
Степан Синюшкин стал по-человечески и вытер слезы. Понять он ничего не мог. Ему казалось, что сапер, который пихнул Боруна, должен разом умереть, а стропила конюшни должны рухнуть и земля разверзнуться. Но ничего этого не произошло.
И с этого момента Василий Алафеев занял все его мысли, все его воображение. И физическая стать Василия, и необузданность его бешенства, и удивительная безнаказанность, и беспечное отношение к деньгам, и нахальная, победительная повадка с женщинами – все было для Степана недоступно и глубоко восхищало. Василий, раз вступившись за Степана, принужден был вступиться и второй, и третий.
Получилось так, что демобилизовались они одновременно. И Степан увязался за Василием. Вместе они подались на Волго-Дон, вместе бросили Волго-Дон и попали на стройку химкомбината. За время, проведенное вместе, их отношения не менялись. Алафеев терпел Степана, снисходил до него. А Синюшкин жил в постоянном страхе отстать от Василия, быть брошенным и мечтал заслужить равноправие и уважение. Но до этого пока было далеко. Хотя какая-то привычка к постоянному присутствию рядом Синюшкина у Василия появилась. И Синюшкин чувствовал это.
– 4 -
– Гад ползучий, вот ты где! – сказал Василий, ощупывая только что заправленный им новый шнур. – Перебило!
Некрасов поднялся к Василию и лично убедился в том, что шнур до конца не сгорел. И это обрадовало его, потому что ожесточение на взрывника исчезло и не хотелось уличать его в небрежной работе.
– Запасной шнур есть? – спросил Некрасов.
– Хватит и остатка: до боковой сорок шагов, а там схорониться можно. Топайте, – сказал Василий и уверенно, нагло вынул из руки инженера папиросу, стал частыми затяжками раскуривать ее, чтобы подпалить Шнур.
Некрасов и Синюшкин подобрали инструмент и пошли к боковой камере. Василий дожидался, пока затихнут их шаги. Провести инженера оказалось даже слишком легко. Челюсть у Василия ныла, язык от боли немел.
– Давайте, Алафеев! – донеслось из темноты.
Василий от папиросы подпалил шнур, глянул на часы и пошел к боковой камере, осторожно ступая по сыпучей породе. Он не торопился, хотя отрезок шнура был много короче нормы. Василий давно привык без всякой необходимости испытывать судьбу.
Отойдя шагов тридцать, Василий оглянулся и увидел, что детонатор опять выскользнул из шпура. Очевидно, шнур, сгорая, корчась, выдернул детонатор. Василий зарычал и остановился. Он прикинул время, потребное на возвращение, заправку детонатора в патрон и уход, понял, что уйти вторично не успеет, но и поняв это, рванулся обратно. И дело было не в том, что отсутствие взрыва теперь доказало бы его прошлую вину и мухлевание. Наплевать Василию было на это в конце концов. Но раздражение от боли в челюсти, недочета, тяжелой неплановой работы, траты субботнего времени, усталости – все это искало выхода в отчаянном поступке.
Некрасов хотел удержать Василия, но тот покрыл его матерной, решительной руганью. И Некрасов понял то, что когда-то понял сержант Борун, – бесполезность угроз или спора. Он выполнил приказ Василия – «Назад, начальник!», потому что невыполнение этого приказа только уменьшало количество секунд, оставшихся в распоряжении взрывника.
Пустота была в груди Алафеева, когда он бежал назад в глухой тишине подземелья. На четвереньках поднявшись по завалу, Василий сунул детонатор в светлую массу просыпавшейся взрывчатки, прижал куском породы. Хвост шнура к этому моменту был около двадцати сантиметров, – до взрыва, значит, оставалось двадцать секунд. Отбежав ровно двадцать шагов, Василий упал, закрывая голову руками. Он знал, что находится целиком в зоне взрыва и что его накроет непременно. «Вот так, Вася, это и бывает», – еще успел подумать он, когда сзади дохнуло горячим и свистящий вихрь кинул его под стену штольни.
Затем свист смолк, и место свиста заняли глухие, тяжкие удары каменных глыб и сотрясения от этих ударов. Первый же такой удар сказал Василию, что ему опять повезло, что направление взрыва пришлось на отваленную груду породы, что эта груда приняла на себя удар.
В следующий миг здоровенный камень рикошетом царапнул стену и шлепнулся возле самой головы Василия. Мелкие осколки взвизгнули, и все стихло.
– Собачка лаяла на дядю-фраера, – сказал Василий, разглядывая часики на руке. Один осколок задел стекло, оно растрескалось и помутнело.
– Дуракам везет, – сказал Некрасов, ощупав Василия, и не стал задавать никаких вопросов, потому что слишком устал душевно за секунды ожидания. А Синюшкин так верил в удачливость и таланты Василия, что считал происшедшее нормальным, специально для чего-то Василием сделанным. И они пошли из штольни.
Вечер был глубокий, но с далекого горизонта из-под густого покрова туч ясно светилась полоса чистого неба. Дождь перестал, и вместо него изредка падали первые снежинки и сразу таяли на мокрой земле. Дышалось на воле глубоко, разгоряченные тела прохватывало легким ознобом. И Некрасов, глядя на вечерние просторы осенней земли, вдруг подумал: «Если б не война, я бы стал художником…» Он думал так потому, что еще мальчишкой занимался в изокружке и детские рисунки его как раз в лето сорок первого года выставлены были в витрине магазина на главной улице города.
Некрасов поднялся к Василию и лично убедился в том, что шнур до конца не сгорел. И это обрадовало его, потому что ожесточение на взрывника исчезло и не хотелось уличать его в небрежной работе.
– Запасной шнур есть? – спросил Некрасов.
– Хватит и остатка: до боковой сорок шагов, а там схорониться можно. Топайте, – сказал Василий и уверенно, нагло вынул из руки инженера папиросу, стал частыми затяжками раскуривать ее, чтобы подпалить Шнур.
Некрасов и Синюшкин подобрали инструмент и пошли к боковой камере. Василий дожидался, пока затихнут их шаги. Провести инженера оказалось даже слишком легко. Челюсть у Василия ныла, язык от боли немел.
– Давайте, Алафеев! – донеслось из темноты.
Василий от папиросы подпалил шнур, глянул на часы и пошел к боковой камере, осторожно ступая по сыпучей породе. Он не торопился, хотя отрезок шнура был много короче нормы. Василий давно привык без всякой необходимости испытывать судьбу.
Отойдя шагов тридцать, Василий оглянулся и увидел, что детонатор опять выскользнул из шпура. Очевидно, шнур, сгорая, корчась, выдернул детонатор. Василий зарычал и остановился. Он прикинул время, потребное на возвращение, заправку детонатора в патрон и уход, понял, что уйти вторично не успеет, но и поняв это, рванулся обратно. И дело было не в том, что отсутствие взрыва теперь доказало бы его прошлую вину и мухлевание. Наплевать Василию было на это в конце концов. Но раздражение от боли в челюсти, недочета, тяжелой неплановой работы, траты субботнего времени, усталости – все это искало выхода в отчаянном поступке.
Некрасов хотел удержать Василия, но тот покрыл его матерной, решительной руганью. И Некрасов понял то, что когда-то понял сержант Борун, – бесполезность угроз или спора. Он выполнил приказ Василия – «Назад, начальник!», потому что невыполнение этого приказа только уменьшало количество секунд, оставшихся в распоряжении взрывника.
Пустота была в груди Алафеева, когда он бежал назад в глухой тишине подземелья. На четвереньках поднявшись по завалу, Василий сунул детонатор в светлую массу просыпавшейся взрывчатки, прижал куском породы. Хвост шнура к этому моменту был около двадцати сантиметров, – до взрыва, значит, оставалось двадцать секунд. Отбежав ровно двадцать шагов, Василий упал, закрывая голову руками. Он знал, что находится целиком в зоне взрыва и что его накроет непременно. «Вот так, Вася, это и бывает», – еще успел подумать он, когда сзади дохнуло горячим и свистящий вихрь кинул его под стену штольни.
Затем свист смолк, и место свиста заняли глухие, тяжкие удары каменных глыб и сотрясения от этих ударов. Первый же такой удар сказал Василию, что ему опять повезло, что направление взрыва пришлось на отваленную груду породы, что эта груда приняла на себя удар.
В следующий миг здоровенный камень рикошетом царапнул стену и шлепнулся возле самой головы Василия. Мелкие осколки взвизгнули, и все стихло.
– Собачка лаяла на дядю-фраера, – сказал Василий, разглядывая часики на руке. Один осколок задел стекло, оно растрескалось и помутнело.
– Дуракам везет, – сказал Некрасов, ощупав Василия, и не стал задавать никаких вопросов, потому что слишком устал душевно за секунды ожидания. А Синюшкин так верил в удачливость и таланты Василия, что считал происшедшее нормальным, специально для чего-то Василием сделанным. И они пошли из штольни.
Вечер был глубокий, но с далекого горизонта из-под густого покрова туч ясно светилась полоса чистого неба. Дождь перестал, и вместо него изредка падали первые снежинки и сразу таяли на мокрой земле. Дышалось на воле глубоко, разгоряченные тела прохватывало легким ознобом. И Некрасов, глядя на вечерние просторы осенней земли, вдруг подумал: «Если б не война, я бы стал художником…» Он думал так потому, что еще мальчишкой занимался в изокружке и детские рисунки его как раз в лето сорок первого года выставлены были в витрине магазина на главной улице города.
– 5 -
– Кто первый по необжитой дороге едет, тому без чифиря – ни тпру ни ну, – говорил Иван Дьяков. – Ага! Чего в носу ковыряешь, Костя? Ты же образованный, ты и скажи! Как человек жить будет, если он от могил родных ушел-уехал с малых годков? Ежели он по общежитиям с женой среди других мужиков спит? На новом месте – в тайге или в степи – гнездо для тебя никто не сложит, сам его руби, а срубил, обжился – и пожалте! – дым из труб пошел, значит, тебе на новое пустое пространство подаваться надо, потому что ты строительной специальности мужчина.
– Приобрети другую специальность, – сказал электрик Костя, наливая водку по стаканам.
– Э! В том и дело! – будто уличив Костю, сказал Дьяков. – Ну, выпили, голубы! А ты, Вася, на больной стороне держи дольше, сучок – въедливая химия, всякую боль прогонит.
– Держу, – мрачно сказал Василий Алафеев и одним глотком опрокинул в себя стакан.
Все засмеялись. И громче всех – Степан Синюшкин, который с большой усталости пьянел стремительно, который сейчас всех любил до чрезвычайности и от избытка чувств не мог говорить.
– Вот в том и дело! – продолжал Дьяков, аккуратно выпив и аккуратно закусив кружком колбасы. – А ежели человек к непоседливой жизни привыкает, ежели он без нее уже не тот делается человек? Ежели ему корни пускать вообще неохота, а? Ты думаешь, я с места на место тычусь, потому что от исполнительного прячусь? И не в том дело, голубы!
– Сколько у тебя наследников? – спросил Василий. Он все еще был оглушен близким взрывом, пережитым страхом. Свистящий смерч все еще зудел в каждой клетке тела. Невольно вспоминался Володька Пузан, который подорвался на патроне скального аммонита. Некрасиво выглядел потом Володька. Но тот подорвался с толком, по нужде, для дела. А про себя Василий понимал, что его риск был голым, бесполезным.
– От одной один да от другой двойня, а какие еще по свету ходят, об тех и не ведаю, – сказал Дьяков.
– И за что тебя бабы любили? – спросил Василий лениво. – Небось, как Володька Пузан, на испуг брал?
– Зачем на испуг? Женщин ласково надо уговаривать, – сказал Дьяков, краем глаза следя за тем, как Костя наливает водку. Костя опять налил себе больше, и тогда Дьяков тихо поставил свой стакан впритык к его. Костя понял и сравнял уровни.
В бараке, кроме них, никого не было. Они сидели за столом возле печки, которую уже топили. Над столом тикали ходики. У дверей висел плакатик: «Не вешай одежду на выключатели и ролики!» Шестнадцать железных коек тесно заполняли пространство между стен.
– Рано или поздно, а по займу я выиграю! – сказал Костя. – Выиграю и машину куплю, легковую, с приемником. В путешествие поеду по различным странам… А вы смеетесь, что я больше всех на заем подписываюсь… Коли подпишешься, так знаешь, что эти-то уже не пропьешь. Верно я говорю, Вася?
– Выиграешь, когда рак на горе раком станет и в клешню свистнет, – сказал Василий. Неясное чувство скуки, постылости томило его. Боль в скуле не давала просвета. Субботнее настроение свободы, внутренней расхристанности не пробуждалось. Водка мягкой, талой водой проскальзывала в глотку, совсем не веселя. Василий встал, кинул через плечо ватник и пошел из барака.
– К Вокзалихе подался? – спросил вдогонку Дьяков.
Продавщицу из подлесовского продмага Майку звали Вокзалихой за проходной, беспутный нрав. Но идти к Майке сейчас Василий не собирался. Ему просто обрыдли кореши – и мягонькие разговоры Дьякова, и жадность Кости, и послушность Степана Синюшкина. И сам барак, койки, печка, ходики – все Василию невыносимо постыло от боли в челюсти.
Ночь уже оглохла в близких лесах. У склада перевалочной базы лаял старый пес Пират. И Василий пошел на его лай, чавкая сапогами по густой грязи, без вкуса матерясь… Во тьме неясно проступал новый забор из штакетника. Ветер подсвистывал в штакетнике, нес мокрый снег.
Возле ворот базы качался одинокий фонарь, и в свете его был виден неуклюже скренившийся в канаву самосвал с разбитой фарой и помятым крылом. В кабине самосвала спал человек, обняв баранку. А под самым фонарем стоял и лаял во тьму мокрый Пират.
– Приобрети другую специальность, – сказал электрик Костя, наливая водку по стаканам.
– Э! В том и дело! – будто уличив Костю, сказал Дьяков. – Ну, выпили, голубы! А ты, Вася, на больной стороне держи дольше, сучок – въедливая химия, всякую боль прогонит.
– Держу, – мрачно сказал Василий Алафеев и одним глотком опрокинул в себя стакан.
Все засмеялись. И громче всех – Степан Синюшкин, который с большой усталости пьянел стремительно, который сейчас всех любил до чрезвычайности и от избытка чувств не мог говорить.
– Вот в том и дело! – продолжал Дьяков, аккуратно выпив и аккуратно закусив кружком колбасы. – А ежели человек к непоседливой жизни привыкает, ежели он без нее уже не тот делается человек? Ежели ему корни пускать вообще неохота, а? Ты думаешь, я с места на место тычусь, потому что от исполнительного прячусь? И не в том дело, голубы!
– Сколько у тебя наследников? – спросил Василий. Он все еще был оглушен близким взрывом, пережитым страхом. Свистящий смерч все еще зудел в каждой клетке тела. Невольно вспоминался Володька Пузан, который подорвался на патроне скального аммонита. Некрасиво выглядел потом Володька. Но тот подорвался с толком, по нужде, для дела. А про себя Василий понимал, что его риск был голым, бесполезным.
– От одной один да от другой двойня, а какие еще по свету ходят, об тех и не ведаю, – сказал Дьяков.
– И за что тебя бабы любили? – спросил Василий лениво. – Небось, как Володька Пузан, на испуг брал?
– Зачем на испуг? Женщин ласково надо уговаривать, – сказал Дьяков, краем глаза следя за тем, как Костя наливает водку. Костя опять налил себе больше, и тогда Дьяков тихо поставил свой стакан впритык к его. Костя понял и сравнял уровни.
В бараке, кроме них, никого не было. Они сидели за столом возле печки, которую уже топили. Над столом тикали ходики. У дверей висел плакатик: «Не вешай одежду на выключатели и ролики!» Шестнадцать железных коек тесно заполняли пространство между стен.
– Рано или поздно, а по займу я выиграю! – сказал Костя. – Выиграю и машину куплю, легковую, с приемником. В путешествие поеду по различным странам… А вы смеетесь, что я больше всех на заем подписываюсь… Коли подпишешься, так знаешь, что эти-то уже не пропьешь. Верно я говорю, Вася?
– Выиграешь, когда рак на горе раком станет и в клешню свистнет, – сказал Василий. Неясное чувство скуки, постылости томило его. Боль в скуле не давала просвета. Субботнее настроение свободы, внутренней расхристанности не пробуждалось. Водка мягкой, талой водой проскальзывала в глотку, совсем не веселя. Василий встал, кинул через плечо ватник и пошел из барака.
– К Вокзалихе подался? – спросил вдогонку Дьяков.
Продавщицу из подлесовского продмага Майку звали Вокзалихой за проходной, беспутный нрав. Но идти к Майке сейчас Василий не собирался. Ему просто обрыдли кореши – и мягонькие разговоры Дьякова, и жадность Кости, и послушность Степана Синюшкина. И сам барак, койки, печка, ходики – все Василию невыносимо постыло от боли в челюсти.
Ночь уже оглохла в близких лесах. У склада перевалочной базы лаял старый пес Пират. И Василий пошел на его лай, чавкая сапогами по густой грязи, без вкуса матерясь… Во тьме неясно проступал новый забор из штакетника. Ветер подсвистывал в штакетнике, нес мокрый снег.
Возле ворот базы качался одинокий фонарь, и в свете его был виден неуклюже скренившийся в канаву самосвал с разбитой фарой и помятым крылом. В кабине самосвала спал человек, обняв баранку. А под самым фонарем стоял и лаял во тьму мокрый Пират.
– 6 -
Василий узнал в спящем сторожиху базы Антониду Скобелеву, вдову, муж которой помер в прошлом году от рака. А в самосвале узнал машину, на которой прошлой зимой, на спор, ездил к Лысой горе и обратно без тормозов. Гололед тогда был ужасный, и на спусках он тормозил, включая заднюю передачу; машина вертелась юлой, и раз десять он бросал руль, потому что смерть казалась неминуемой, но кривая вывезла. Вспомнив сейчас это, Василий вдруг понял, как глупо и нехорошо было издеваться над машиной. Жаль стало самосвал, он попал в беду, побился, засел в осенней грязи так близко от дома.
Василий обошел самосвал и тихо забрался в кабину рядом со сторожихой. В кабине пахло бензином, мокрым металлом, промасленной дорожной пылью. Бесшумно несся за стеклами снег и, казалось, подворачивал к фонарю над воротами базы, кружил возле света гуще, как мотыль в летние ночи.
Антониде Скобелевой было немного за сорок, но на глаз дать можно было и под шестьдесят. В шапке-ушанке, ватных брюках покойного мужа, его же кирзовых сапогах, она спала, притулившись к баранке.
Василий закурил и сидел, изредка стукая себя по скуле кулаком. После удара боль слабела, уходила внутрь, но потом опять упрямо пробивалась и крепла.
– И ктой-то здесь? – очнувшись, спросила Скобелева, заправляя волосы под шапку, разом вся зашевелилась, но безо всякого страха или удивления.
– Фулиганы! – сказал Василий, делая страшную рожу и поднимая к лицу сторожихи кулак. – Кто машину в кювет вогнал?
– Ванька Соснов. Кто еще такое могет?
– Чего спишь на дежурстве, старуха? Обрадовалась, что Ванька тебе крышу здесь оставил… Воры вокруг ходят.
– Собака укараулит… да и воровать-то здесь… Разит от тебя, аж закусить охота… Сам небось амнистированный?
Разговоры об амнистированных на стройке ходили потому, что недавно в районе появилось много бывших уголовников, выпущенных по Указу 1953 года досрочно.
– В скуле у меня свербит, – сказал Василий. – В кости самой. Чуть по такому поводу не убился сегодня.
– Туда и дорога, – сказала сторожиха… – А мой-то? Отпуск, отпуск-то он не отгулял, говорю! Помер и не отгулял. Значит, денежное вознаграждение ему было положено! Так?
– Он на том свете по курортам раскатывает, – сказал Василий.
– Не отгулял человек отпуск, – значит, денежная компенсация положена, во! Цельный год прошу!
– Покойникам отпуска не дают, бабуся.
Василий обошел самосвал и тихо забрался в кабину рядом со сторожихой. В кабине пахло бензином, мокрым металлом, промасленной дорожной пылью. Бесшумно несся за стеклами снег и, казалось, подворачивал к фонарю над воротами базы, кружил возле света гуще, как мотыль в летние ночи.
Антониде Скобелевой было немного за сорок, но на глаз дать можно было и под шестьдесят. В шапке-ушанке, ватных брюках покойного мужа, его же кирзовых сапогах, она спала, притулившись к баранке.
Василий закурил и сидел, изредка стукая себя по скуле кулаком. После удара боль слабела, уходила внутрь, но потом опять упрямо пробивалась и крепла.
– И ктой-то здесь? – очнувшись, спросила Скобелева, заправляя волосы под шапку, разом вся зашевелилась, но безо всякого страха или удивления.
– Фулиганы! – сказал Василий, делая страшную рожу и поднимая к лицу сторожихи кулак. – Кто машину в кювет вогнал?
– Ванька Соснов. Кто еще такое могет?
– Чего спишь на дежурстве, старуха? Обрадовалась, что Ванька тебе крышу здесь оставил… Воры вокруг ходят.
– Собака укараулит… да и воровать-то здесь… Разит от тебя, аж закусить охота… Сам небось амнистированный?
Разговоры об амнистированных на стройке ходили потому, что недавно в районе появилось много бывших уголовников, выпущенных по Указу 1953 года досрочно.
– В скуле у меня свербит, – сказал Василий. – В кости самой. Чуть по такому поводу не убился сегодня.
– Туда и дорога, – сказала сторожиха… – А мой-то? Отпуск, отпуск-то он не отгулял, говорю! Помер и не отгулял. Значит, денежное вознаграждение ему было положено! Так?
– Он на том свете по курортам раскатывает, – сказал Василий.
– Не отгулял человек отпуск, – значит, денежная компенсация положена, во! Цельный год прошу!
– Покойникам отпуска не дают, бабуся.