Печка гудела веселым огнем, но в щели окон сильно дуло, и ситец занавесок ерзал над подоконником. Пустота барака мало-помалу навела на Василия скуку. Он начал думать о том, где сейчас ребята и чем они занимаются, и пришли ли в Ручьевку девки со стройпоезда.
   Въедливо тикали ходики. Захотелось есть. Но не просто жрать, а сесть за чистый стол в семейном доме, взять кусок пирога с картошкой. Челюсть все еще ныла, десна горбилась опухолью.
   Ходики били по ушам.
   Василий вытащил из-под койки духовое ружье, прицелился в ролик электропроводки, потом передумал стрелять в него и повел ружье в сторону ходиков. Очень уж нахально они тикали, и очень уж медленно тянулось время. Его следовало убить. И Василий стрельнул в гирю. Гиря чуть вздрогнула, и из нее потек серый песок. Здесь Василий вспомнил, что ходики – общественная вещь. Следовало наказать себя. Он снял с руки часики и, шагая по койкам, прошел в дальний угол, где и повесил часики на гвоздь. На обратном пути Василий подкинул в печь дров и прикурил от уголька погасшую папиросу. Расхаживать по пружинящим койкам ему нравилось еще с детдома. Койки стонали под восемьюдесятью килограммами.
   Чтобы усложнить задачу, Василий улегся на спину головой к цели. В левую руку взял ружье, в правую – зеркало. По радио передавали теперь музыку. Лампочка светила тускло. Часики в зеркале едва проблескивали, казалось, они плывут среди синего дыма. Василий целился старательно и угадал в часики с первого раза. Они разлетелись вдребезги.
   – Собачка лаяла на дядю-фраера, – сказал Василий с удовлетворением. Урон, нанесенный общественным ходикам, уравновесился личной потерей.
   Но скоро Василию стало жаль часиков. Не то чтобы он досадовал по поводу потери – нет, он пожалел их так, как накануне пожалел разбитый самосвал. Вещи не имели для него притягательной силы. Зачем, например, часы? На работу и без них поднимут. Перед бабами красоваться?… И все-таки ему стало их жаль.
   Он вспомнил младшего братана Федьку, деревню, отца, мачеху Марию Ивановну, старшего братана Кольку, и еще он вспомнил мать. Лица ее, голоса он не помнил – только ее тихую повадку. Вспомнил сильный мороз, черную сибирскую баню и как мать лежала на полу в предбаннике, потому что угорела. Отец воевал, а они эвакуировались куда-то в Сибирь. И вот мать угорела в бане, отлеживалась на полу и простыла. Старший братан Колька просил в колхозе лошадь, но лошадь не дали, и Колька пошел в больницу за врачом пешком. До больницы было двадцать пять верст. Колька вернулся только через два дня с врачом на розвальнях и повез мать в больницу. В феврале она померла. Колька опять попросил в колхозе лошадь. Лошадь дали, и Колька поехал за матерью. Мать лежала в холодильнике голая, и было в том холодильнике еще много покойников. Колька нашел мать по родимому пятну на плече, привез в деревню, и сани стали возле двора. Заносить мать в дом хозяйка не разрешила, а обувки и порток у меньших братьев не было. И они выскакивали прощаться с матерью на мороз босые. Они тогда уже привыкли бегать по снегу босыми. Младшему, Федьке, пятый год шел, а Василию – двенадцатый. Похоронили мать без них. И Василий даже не помнил, в какой деревне, потому что всех братьев сразу взяли в детдом…
   Ходики остановились, песок из гири высыпался и лежал на досках пола острой кучкой.
   Первым из детдома на фронт бежал Василий. Под Омском его поймали и вернули назад. Потом бежал Колька, добавив себе лет в метрике, и его не вернули, он воевал, получил пулю в ногу, ногу отняли выше колена; после госпиталя осел в Вологде, торговал папиросами на толкучке. И когда младших братьев отец вызвал в сорок седьмом на родину, Василий по дороге сбежал в Вологду к Кольке. Отца он не помнил, ехать к нему в деревню не хотел, хотя отец отстроил дом, женился и купил корову. Скоро Колька попался на перепродаже краденого. Василий остался один и завербовался на Север. Так началась бродячая жизнь. А младший работал в колхозе.
   Василий однажды наведался в родные ладожские места, жили там трудно, брат донашивал солдатскую шинель отца, мачеха болела животом. Месяц Василий косил траву в поймах и ловил щук в протоках.
   И вот сейчас вспомнились голодные глаза Федьки, и стало совестно за расстрелянные часики.
   Василий разделся, лег, долго ворочался, не спалось, хотелось, чтобы скорее кто-нибудь из ребят вернулся. Наконец зачавкали под окнами по грязи сапоги, дверь в сенях грохнула, и в барак, пошатываясь, вошел Степан Синюшкин. Он был без шапки, волосы, мокрые от снега, висли на глаза, губы обескровели.
   – Лежишь, Василий Алексеич… В аккурат один лежишь, – пьяно пробормотал он. – Тверезый лежишь… Покурим, Василий Алексеич…
   – Кепарь где потерял? – весело спросил Василий.
   – Кепарь? Ну и потерял… чего с того? Мой кепарь… мой? Щенок я, значит, да?… С твоей точки философии – щенок? Уезжаешь, значит?
   Василий сел на койке и потянулся к штанам за папиросами. Степан подошел вплотную, от его сапог и ватника несло сыростью и гнилью.
   – Где валялся, дурак? – спросил Василий, не оборачиваясь, шаря рукой в кармане брюк. – Говорил: налакаешься. Майка добавить справила?
   – Она, она с-самая, – тяжело ворочая языком, сказал Степан, вытащил из-за пазухи нож и ударил Василия в левый бок, под мышку, в вырез майки.

– 12 -

   Еще утром, когда Василий послал его мыть шею и стирать платок; и потом у столовки, когда Василий сам не полез в драку, а над ним смеялся и обозвал щенком; и возле клуба, когда Василий сказал, что уезжает один и что все надоели ему, – весь этот день Степан то забывал об обидах и своей тоске, то с новой силой ощущал их. Его влюбленность в Василия то брала верх над обидами, то исчезала, уступая место безнадежной озлобленности на все и всех вокруг. Степан пил всякую смесь второй день, и случилось так, что последнее чувство, которое ощущал он в тот момент, когда сознание уже темнело, было желание мести. Дорогой от Подлесова до стройки, мотаясь в кабине попутного грузовика, а потом плутая по грязи, уже ничего не понимая, в тягучем хмелю и усталости от длительного пьянства, Степан ощущал только безнадежную обиду, тоску, брошенность.
   Добираясь к баракам общежития, он по трусоватой своей привычке держал за пазухой нож. И когда увидел близко перед собой Василия, мускулистую, гладкую спину, обтянутую майкой, то это единственное в его мутном сознании чувство обиды и ощущение силы в руке, создавшееся от тяжести ножа, слились.
   Василий почувствовал толчок в глубине груди, от неожиданности охнул и медленно оглянулся, локтем прижимая немеющий бок. Степан покачивался над ним, запихивая нож в карман ватника. Глаза Степана были бессмысленные, а губы тянулись в ухмылке. Василий откинулся на спину и ударил Степана ногой в пах. Степан кулем рухнул на соседнюю койку.
   «Вот так это и бывает», – второй раз за эти два дня подумал Василий, увидев на майке кровь и холодея от страха.
   – За что убил, сука?! – прошептал он сдавленным от страха и ярости голосом, прыгнул сгоряча на Степана и правой, свободной рукой схватил за горло. Степан не сопротивлялся, шея его безвольно поддалась пальцам Василия, и эта безвольность, мягкость шеи отрезвили Василия. Все прижимая локтем левой руки бок, боясь взглянуть на рану, он поднял с пола упавшие папиросы и, неловко чиркая одной правой рукой спичку, прикурил. Степан поерзал на койке, перевернулся лицом вниз и захрапел.
   Из репродуктора доносилась музыка, за окном слышен был ветер, в печи гудели на сильной тяге угли. И от обычности всего страх и волнение отпустили Василия. Он с интересом заглянул себе под мышку, увидел аккуратный разрез и совсем немного крови на майке, свернул полотенце, положил его на рану и лег. Курить, правда, он не мог, боли же острой не было, в боку только саднило. Василию показалось, что рана пустяковая, и смешно стало на свой испуг и ярость. Какой смысл сердиться на пьяного? И к тому времени, когда начали сходиться ребята, он совсем успокоился, отвернулся к стене и уговаривал себя спать. Ребята валились на койки, экономя минуты, думая об оставшихся до понедельника часах, о будущем рабочем дне.
   Свет потушили. Барак засыпал; воздух тяжелел от дружного храпа. Василий все щупал бок. Казалось, что рана мокрит, что из нее льется кровь. Но полотенце оставалось сухим. Наконец он подумал о докторах. Последний больничный Василий брал года четыре назад, когда ногу ему переехал гусеничный трактор. Дело случилось в январе, снег был глубокий, ногу ободрало легко – она вдавилась под гусеницей в снег.
   – Собачка лаяла на дядю-фраера, – сказал Василий шепотом и присвистнул. Надо было узнать время, но ходики стояли, а от часиков остался лишь ремешок. Он выбрался из-под одеяла и привычным резким движением сел. В груди забулькало, сердце тяжело шевельнулось и замерло. Он ощутил липкую слабость, одиночество среди спящих. Ему стало жалко себя. Он понял, что в Подлесово в больницу самому не дойти, и тогда зло дернул Степана за ногу.
   Степан шептал во сне, метался, всхлипывал Василий нагнулся к его лицу, разобрал несколько слов: «…Бетон смерзнет… Не стану, не стану! Гравий теперь сыпь.»
   Василию стало почему-то жаль не только себя, но и Степана.
   – Вставай, слышь! Вставай! – будил он его. – Копыта я откидываю, кажись; врача нужно, слышишь?
   – А? Чего? – дернувшись, еще с закрытыми глазами садясь на койке, спросил Степан. – Вася? Ты, Вася? Где я?
   – Кровища у меня в груди булькает; копыта, говорю, откинуть могу, плохо мне, понял? В Подлесово топай, врача надо.
   – Пьяный я еще сильно, башка болит, – сказал Степан.
   – Ты чего помнишь или нет?
   – Время-то сколько?
   – К полночи… Скажешь в больнице, что Алафееву кто-то из амнистированных пошалил, понял? Скажешь, снаружи кровищи нет, а внутри булькает, дыхнуть на полную глубину не дает. Запомнил?
   Степан обалдело пошарил под койкой сапоги, которые стянули с него ребята. Василий подал ему чью-то шапку, спросил:
   – Кепарь где посеял? И чтобы сразу ехали. Скажешь, идти сам не может, понял? Если не поедут, Майку подними, она их сразу расшевелит…
   Степан долго звякал цепочкой возле бачка с водой – пил. Наконец ушел.
   «Ишь – работяга, – подумал Василий, вспомнив сонный бред Степана. – Бетон, гравий… А сам туда же – ножом балуется…»
   Он осторожно уложил свое тяжелое тело обратно на койку. Было жарко, истомно, померещились во тьме кошачьи глаза. Но от сознания, что скоро придут знающие люди, помогут, он успокоился.

– 13 -

   Ветер, казалось Степану, дул со всех сторон, нес снеговую, колкую крупу; она шуршала в сохлых листьях кустов за обочиной. Разъезженная самосвалами дорога с загустевшей от холода в колеях грязью вела к большаку. Степан шагал прямо по грязи, его ноги, всегда присогнутые в коленях, вихляли. Хмель тяжелил голову, во рту и в глотке было сухо. Происшедшего он не помнил, мысли ворочались в черепе туго и были какие-то отдельные, как грузовики в боксе. И у каждой мысли вроде бы не было колес, и стояли эти мысли-машины в боксах на домкратах. Он знал, что идет в больницу за доктором и приказал ему идти Василий. Но зачем доктор – он не помнил, потому что привык сразу начинать поступок, если приказано поступать, а потом уже, на ходу, уяснять – что и зачем приказано.
   Маленький островок леса, полосой оставшийся вдоль большака, закрыл редкие огоньки строительного поселка. Унылая темная пустынность тянулась впереди до самого ночного горизонта. Сухой бурьян шевелился под ветром в кюветах. Ветер продувал Степана насквозь, рубаха сзади вылезла и торчала из-под ватника, сапоги чавкали, от озноба стучали зубы.
   Большак снежно забелел впереди. Снег на нем не таял, а расковырянные бульдозерами поля были черны. Следов шин на большаке не было. Будка возле автобусной остановки скрипела фанерой. Степан зашел в будку и сел на лавку, чтобы решить, идти ли в Подлесово самому – это было шесть километров в гору по шоссе – или выбраться к узкоколейке и по ней шагать в Ручьевку, где стояла воинская часть и откуда можно было позвонить в больницу по телефону. Как только он сел, так ему сразу захотелось устроиться здесь, в автобусной будке, опустить уши у шапки и заснуть. В будке не дуло, только у щелей на земле узкими стрелами нанесло снега.
   «А может, автобус-то и не прошел последний», – подумал Степан и лег на узкую лавку, упершись головой в угол. Так он спал, когда попадал в армии на гауптвахту. Сейчас Степану вспомнилась армия, в стройбате ему было часто так же одиноко, как здесь, в автобусной будке, возле пустынного ночного шоссе, среди замерзающих полей и равнодушно шуршащего снегом ветра.
   «А может, автобус последний и не прошел еще», – опять подумал Степан, устраиваясь на лавке, но что-то давило в бок, мешало. Он полез под ватник и вытащил четвертинку, долго смотрел на нее – не помнил, как и когда она попала к нему. Потом тихо обрадовался, отковырнул пробку, глотнул из горлышка и закусил снегом. Сразу в голову ему ударило, в душе захорошело. Он притопнул сапогами, закурил, затянулся до самых кишок горьким дымом и пошел к Подлесову. Одиночества не стало, ветер враз потеплел, и казалось, что резкий водочный дых может вспыхнуть возле губ, если поднести ко рту горящую спичку.
   На шоссе было скользко, и Степан несколько раз падал. В ночи далеко разносился его пьяный смех и ругань. Обдутые ветром руки зазябли, он сунул кулаки в тесные карманы ватника и услышал нож. Нож просунулся в подкладку до самой рукоятки. Степан вытащил его и тупо уставился на тусклое лезвие, смутно вспоминая белое тело, синюю майку и плавность, с которой нож сунулся в тело.
   – Да это ж я Ваське сунул! – прошептал он и обмер.
   Сзади показалось зарево, стремительно понесся на Степана свет фар, в этом свете метались снежинки и ярко взблеснул нож. Степан торопливо толкнул его обратно в карман, в дыру подкладки. Сквозь тяжелый хмель и родившийся тошнотворный страх дошло до Степана, что Василий отдает концы, что надо торопиться.
   Машина была легковая, она приближалась, томно покачиваясь на мягком снежном ковре. Степан сорвал с головы шапку, шагнул к середине дороги. Машина притормозила, дверца щелкнула, отворяясь, из теплого нутра машины донеслась музыка. Степан было хватился за ручку дверцы, но поскользнулся, не удержался на ногах и упал.
   – Подвезите, граждане, – забормотал он, поднимаясь, робея от музыки, блеска стекла и никеля, от чужой жизни, которая так неожиданно возникла перед ним.
   – Пьяный, – сказал кто-то в машине. – Поехали! – Машина рванулась, красный свет задних подфарников скользнул по снегу, и вокруг сомкнулась погустевшая, холодная тьма.
   Степан всхлипнул и побежал за легковушкой.
 
   Тем временем Василий уже не мог держать стон в себе. Воздух то врывался в грудь и затихал там, то с хрипом вырывался. Василию хотелось, чтобы кто-нибудь проснулся, но ребята спали крепко, они привыкли к ночному храпу и стонам. Мысль о смерти еще не появлялась у Василия. Он жалел только кровь, которая без толку выливается в грудь. «Небось вся не выльется, парень я здоровый, – для бодрости думал Василий и даже ухмылялся в темноте. – Эх, Вася, – стальная грудь, пятнадцать почек!» Так называли его за силу. И самое странное заключалось в том, что Василий даже был где-то доволен случившимся. Он столько повидал на своем бродячем веку несчастных случаев, пробитых голов, шрамов, о которых мужики в бане говорили небрежно и спокойно, что ему давно пришла пора увидеть след ножа и на своем теле.

– 14 -

   Степана догнала еще полуторка, но не остановилась, потому что ехала под уклон, впереди был поворот, свежий снег увеличивал скольжение, и шофер тормозить побоялся. Тогда люди из проехавших машин стали ненавистны Степану. Они теперь принадлежали к иному, нежели он, миру, и весь этот мир превратился в огромную, хохочущую над Степаном рожу. Степан бежал сквозь тьму, и хохочущая рожа бежала перед ним. Степан задыхался от непривычки бегать и подвывал на ходу.
   Ему казалось, что Василий уже умер, что доктор не успеет, что самого его теперь расстреляют. И Степан подобрал на дороге камень, чтобы запустить его в следующую машину, если она не остановится.
   – Я вам стоп сделаю, гады! – сквозь слезы шептал он.
   До Подлесова оставалось километра два, и Степану лучше было бы о машинах не думать и просто еще прибавить шагу. Но представления о времени и расстоянии спутались в его голове. Казалось, что ударил он Василия еще на прошлой неделе, а до больницы раньше утра не дойти.
   На его несчастье, позади засветились фары. Степан стал посреди дороги, стиснул в руке булыжник и заорал:
   – Вези в больницу, ну!
   Никто слышать его не мог, потому что окна в машине были закрыты. Вид же Степана был растерзанный, пьяный, и машина, вильнув к обочине, прибавила ходу. Тогда Степан метнул вслед ей камень.
   В последнюю долю секунды, когда камень уже вырывался из пальцев, Степан понял, что этого делать не следует, что лучше не станет, и потому метнул камень как бы только для того, чтобы показать себе самому, что и на такое он ради Василия теперь способен. Но булыжник угодил все-таки в заднее стекло, и оно будто взорвалось. Машина проехала немного и остановилась. На шоссе стало тихо, и в этой тишине одновременно щелкнули с обеих сторон машины дверцы, и выскочили двое мужчин. Они не сразу пошли к Степану.
   – И мне что подбери, – услышал Степан. – Ручку возьми…
   – В голову не бей, однако…
   Степан попятился к обочине и прислонился спиной к телеграфному столбу. На машине он разобрал надпись: «Связь» и понял, что идут на него с железом в руках такие же работяги, как и он сам.
   – Братцы! Дружок у меня! Раненый! – крикнул Степан и хотел бежать, но сил бежать не было.
   – Хулиган, сука, булыги бросать! – крикнул шофер, разжигая себя ругательствами. – Я тебе пятерик всуну, пьяная рожа!
   Степан замахал перед собой руками, но шофер снизу ударил ему под дых чем-то тупым и тяжелым. Степан упал. Руки ему вывернули назад, проволокли до машины, сунули между передней спинкой и задним сиденьем.
   Очнулся Степан в подлесовской милиции. Его обыскали, нашли нож со следами крови и заперли в камеру. Уже через дверь Степан крикнул, что в строительном поселке, в седьмом бараке, лежит раненый и что туда надо срочно доктора. Потом свернулся в углу камеры на полу в комок, обхватил голову руками и затих. И некоторый покой снизошел на него, теперь ничего больше от него не зависело. Оставалось ждать.
   Слабые люди ощущают в тюрьме или больнице облегчение, потому что им кажется, что хуже не будет и что всякие заботы о самих себе и о других теперь невозможны, ибо дверь в мир захлопнулась.
   И Степан скоро заснул.

– 15 -

   Василия первый раз оперировали около пяти часов утра. По сносному состоянию раненого, по хорошему кровяному давлению и по причине отсутствия рентгенолога, уехавшего в район за пленкой, хирург принял решение не делать полной ревизии грудной клетки.
   Наркоз давала новенькая врачиха-педиатр, в которую хирург был тайно влюблен, а ассистировала старушка главврач, которая тихо ненавидела новенькую за разговоры о Большом театре и частое употребление слова «провинциализм». Хирург был доволен неожиданной ночной операцией, она давала ему возможность ближе познакомиться с новенькой.
   Нож Степана прошел между ребер Василия и проткнул легкое. В конце операции у хирурга появилось противное состояние неуверенности. С одной стороны, он считал невозможным идти в таких условиях на полную ревизию грудной клетки, с другой стороны, его тревожило сердце, появились опасения того, что ножом задета сердечная мышца.
   – Столько часов с такой раной! – ужасалась новенькая.
   – На поле боя, Елена Ивановна, – отвечал хирург, словами отвлекая себя от сомнений, – на поле боя раненые иногда ждут обыкновенной перевязки сутками… Бывали случаи, когда боец продолжал бежать в атаку уже после… после смертельного, казалось бы, ранения… По-латыни это состояние, как вы помните… Я ничего не могу, черт возьми, решить без рентгена и наркотизатора! – вдруг вспылил он и приказал себе выкинуть Елену Ивановну из головы.
   После операции состояние Василия продолжало ухудшаться. Он несколько раз терял сознание и в полубреду видел себя на льду реки, лед проваливался под ним, над головой смыкалась вода, страшное удушье стискивало грудь, он выныривал, видел высокий полет моста, кричал, но люди не замечали его, продолжали быстро идти через мост, закутанные в тулупы, и его опять затаскивало под лед, и опять нечем было дышать.

– 16 -

   Утром в магазин завезли подсолнечное масло. Известие об этом быстро подняло на ноги подлесовских хозяек. Майка, в лыжных штанах под ситцевой рваной юбкой, злая, растрепанная, перемазанная маслом, шумела на покупательниц:
   – Ишь лезут! Чистые овцы! А кто за вас работать будет? А ну, не наваливайся! В бутылки отпущать не буду!
   Хозяйки выдавливали на лица умильные улыбки, ловили Майкин взгляд, а поймав, в тот же миг орали на соседок:
   – Куда наваливаешься?! Ясно Майя Герасимовна говорит: в бутыли отпущать не будет!
   – У меня с широким горлышком, права не имеет!
   – Раз Майя Герасимовна сказала… еенное право… Кило мне, Маечка!
   – Только по полкило отпускаю! – резала Майка заступницу под самый корень.
   На лице заступницы сквозь умильность и почтительность проступала заматерелая злоба, а Майка и ухом не вела. Она упивалась властью, и некого ей было бояться. Она сводила таким макаром счеты со своей непутевой судьбой и ненасытным телом. Всю ночь Майку терзали мысли о Василии. Она и раньше понимала, что такой видный парень скоро бросит ее, но все произошло слишком неожиданно. И, главное, не было никакой возможности отомстить. «Уксусом бы в его нахальные зенки плеснуть!» – мечтала Майка, развешивая подсолнечное масло в банки и бидоны.
   И когда в магазине появилась сменившаяся с дежурства больничная санитарка и стало известно, что взрывник со стройки Алафеев ранен, а его дружок Синюшкин сидит в милиции под следствием, и крови консервированной на повторную операцию не хватает, и рентгенолог еще не приехал, и заместитель главного инженера Некрасов с хирургом вместе звонят в областную больницу, а дозвониться не могут, – то Майка, хотя и всплеснула сперва от неожиданности руками, сразу потом сделала равнодушный вид. Наплевать ей. И пусть бабы знают, что никакого интереса в нем для Майки не было, и пропадай он пропадом – Майка себя без мужика не оставит. Женщины, набившиеся в магазин, наблюдали за Майкой с жадностью. И Майке даже пришло на ум пустить ненароком слух: мол, подрались парни из-за нее. Она была так занята разыгрыванием роли равнодушной, беззаботной женщины, так занята была наблюдением за собой и другими в этом спектакле, что суть события, его возможные трагические – вплоть до смерти Василия – последствия ускользали от ее сознания. Только в обед, оставшись одна в конторе магазина, поставив на печку чайник, намазав абрикосовым джемом печенье, Майка вдруг осознала происшедшее, представила Василия мертвым, в гробу, в новом костюме, и остолбенела.
   – Маменьки мои родненькие! – тонко, странно завопила она, сама пугаясь своего вопля, слыша в нем такую истинную горечь и непритворность, которые никогда раньше не были знакомы ей. И с этого момента она забыла о притворстве, наплевать ей стало на все, что думают и говорят люди. Ничего она вокруг не видела, не замечала, и ничто уже не могло ее остановить в стремлении к Василию. В непутевой Майкиной плоти, оказалось, жила любовь к Василию, любовь, ничего не требующая для себя, кроме существования его на этом свете.
   И старая главврач разрешила Майке пройти к раненому, хотя чувствовал он себя плохо, и даже инженера Некрасова к нему не допустила. У Василия было задето сердце, предстояла вторая операция, хирург же из области и наркотизатор прибывали только вечерним поездом.
   Василий задыхался. Кровь из сердечной мышцы выбрызгивалась в грудную полость и сдавливала легкие.
   – Чего в рабочее время приперлась? – спросил Василий, когда Майка хлопнулась на колени возле его изголовья.
   – Масло подсолнечное забросили, а я замок набросила, – сказала Майка весело, чутьем угадывая нужный сейчас тон. – Пошли они, бабы эти… Болит?
   – Сыромятный мужичок Степа, а, гляди, до сердца достал… Дурак… Наговорил там на себя… Молчать надо было, – старательно, медленно говорил Василий. – Дуба врежу – ему не срок, а сразу вышку впаяют… Ты ему добавить справила?
   – Я. Помрешь – руки на себя наложу, – тихо сказала Майка, сухими глазами глядя на Василия, не решаясь даже прикоснуться к нему, убрать с белого лба мокрую белую челку.
   – Я помирать не собираюсь, – сказал Василий. – Ишь прибежала!… Ты что – жена мне, чтобы в больницу приходить? Топай!
   Майка послушно поднялась и потопала к дверям, глотая рыдания, кусая свои грязные ногти.
   – Постой! – сказал Василий. – Карандаш есть? И бумаги спроси. Сестрица! – хотел позвать он, но задохнулся, побагровел, сдерживая нарастающий кашель.
   Майка взяла у сестры карандаш и бумагу, вернулась к Василию и сунулась лицом в его подушку. Жалость к Василию, к себе, тревога, страх за него, боязнь помешать, раздражить, повредить – все смешалось в непривычную для Майкиной души сумятицу.