Страница:
Дело было не в Гурченко, а в Сашке. За длинные послевоенные годы Сашка забылся. И только после появления его отца вспомнился. И стало совестно. И Сашка даже стал сниться.
— Как думаешь, война будет? — спросил Левин.
Вольнов пожал плечами. После встречи с Григорием Арсеньевичем он твердо знал одно: нельзя ничего забывать. Иначе потом болит совесть и приходится идти на перегон, хотя не очень хочешь этого.
Из— за забора опять донесся до него приглушенный ночью и озерной сыростью шепот:
— Не надо… не надо. Петя… Ой… ой, Петенька… Ну подожди, подожди немножко…
Женщина говорила эти сбивчивые, торопливые слова опасливо, но с затаенной лаской. И Вольнову вдруг стало завидно.
Потом за забором все стихло. Только ночная тишина, сырая и чуточку зябкая, да редкий, неожиданный и звонкий всплеск волны на галечной отмели между огромными круглыми тушами судоподъемных понтонов. А сейнеры возле белой полосы причала понурились и стояли совсем неподвижно, как овцы посреди степи. Их можно было сравнивать с овцами — такие они были маленькие и беззащитные, их было целое стадо, и это стадо предстояло гнать куда-то далеко по мокрым и скользким морским дорогам.
Левин поднялся.
Они оба смотрели на свои суда, как пастухи смотрят на отару. И оба были, очевидно, довольны тем, что судьба свела их сегодня здесь.
— Трепанет нас на этих рыбачьих гробинах здорово, — сказал Левин.
— Только бы пролив Вилькицкого проскочить, — сказал Вольнов. — Я там один раз припух здорово. Мы в бухте Серной залива Бурули отстаивались.
— Это на Таймыре?
— Ну да, — сказал Вольнов. Он был недоволен тем, что сейчас вспомнил эти названия. С ними в прошлом было связано что-то плохое, невеселое.
Залив Бурули, бухта Серная… Унылые, серые от мокрого снега берега… Тучи, скрывшие вершины сопок… Ощущение пустынности и заброшенности, когда почему-то хочется говорить только шепотом, а скрип уключин на вельботе кажется резким, как выстрел. Он раскалывает тишину и долго еще плутает между сопками и низким небом, и кажется, что небо обрушится от этого скрипа.
На берегу чавкает под бахилами раскисшая мертвая глина тундры. Никого и ничего живого вокруг, кроме чуть подтаявших камней, и этой глины, и ледников.
Вечный покой.
И вдруг — треножник из ржавых железных прутьев, горка серых голышей, тусклая дощечка: «Матрос-водолаз Вениамин Львов. Погиб при смене винта в дрейфующем льду 09.10.1945. Ледокольный пароход „Капитан Белоусов“. И рядом, на мокрой глине, позеленевшие винтовочные гильзы
Все останавливаются и долго молча стоят у ржавых прутьев. Кто-то первым стаскивает с головы шапку. За ним — остальные. Ветер холодит волосы.
— Гильзы…
— Ага, это салют отдавали…
— Верно, шланг-сигнал ему передавило льдиной…
— Наверное…
— А плохо так вот, одному… всегда лежать…
— А может, он там сидит…
— Заткнись, остряк…
— Смотрите, кореша!
Метрах в трех от могилы — серая человеческая кость.
— Песцы работают…
— Надо еще голышей навалить…
Приносят от берега десяток холодных камней, складывают к подножию треножника. И опять стоят. Всем как-то совестно уходить отсюда, возвращаться на судно, оставлять Вениамина Львова одного среди тишины, холода и пустынности окрайного Таймыра.
Но они уходят. Чавкает под бахилами кислая глина. Потом опять скрипят уключины вельбота, взбулькивает за острой кормой вода, от резких и дружных заносов весел вельбот покачивается…
«Жива ли еще его мать?» — подумал Вольнов.
Он так же думал и тогда, на вельботе. Хотел даже после возвращения в Архангельск поискать в архиве Арктического пароходства ее адрес, написать письмо. Он не знал, что надо писать. Просто вспомнил про свою мать, про то, как она ждет его из рейсов, как думает по ночам о смерти. Но он, конечно, не написал…
У судов встретил капитанов сонным ворчанием Айк.
— А ты, оказывается, свиреп, кабысдох, — сказал Левин и дернул Айка за хвост.
Айк хрипло залаял.
— Я, если хочешь, могу подарить тебе его, — сказал Вольнов. — Ябыстро привыкаю к зверью, а потом тяжело расставаться.
— Спасибо. Не отказываюсь. Я, наверное, уже привык к тому, что в жизни часто приходится расставаться.
И в ту же ночь пес сменил местожительство.
— 4 —
— 5 —
— Как думаешь, война будет? — спросил Левин.
Вольнов пожал плечами. После встречи с Григорием Арсеньевичем он твердо знал одно: нельзя ничего забывать. Иначе потом болит совесть и приходится идти на перегон, хотя не очень хочешь этого.
Из— за забора опять донесся до него приглушенный ночью и озерной сыростью шепот:
— Не надо… не надо. Петя… Ой… ой, Петенька… Ну подожди, подожди немножко…
Женщина говорила эти сбивчивые, торопливые слова опасливо, но с затаенной лаской. И Вольнову вдруг стало завидно.
Потом за забором все стихло. Только ночная тишина, сырая и чуточку зябкая, да редкий, неожиданный и звонкий всплеск волны на галечной отмели между огромными круглыми тушами судоподъемных понтонов. А сейнеры возле белой полосы причала понурились и стояли совсем неподвижно, как овцы посреди степи. Их можно было сравнивать с овцами — такие они были маленькие и беззащитные, их было целое стадо, и это стадо предстояло гнать куда-то далеко по мокрым и скользким морским дорогам.
Левин поднялся.
Они оба смотрели на свои суда, как пастухи смотрят на отару. И оба были, очевидно, довольны тем, что судьба свела их сегодня здесь.
— Трепанет нас на этих рыбачьих гробинах здорово, — сказал Левин.
— Только бы пролив Вилькицкого проскочить, — сказал Вольнов. — Я там один раз припух здорово. Мы в бухте Серной залива Бурули отстаивались.
— Это на Таймыре?
— Ну да, — сказал Вольнов. Он был недоволен тем, что сейчас вспомнил эти названия. С ними в прошлом было связано что-то плохое, невеселое.
Залив Бурули, бухта Серная… Унылые, серые от мокрого снега берега… Тучи, скрывшие вершины сопок… Ощущение пустынности и заброшенности, когда почему-то хочется говорить только шепотом, а скрип уключин на вельботе кажется резким, как выстрел. Он раскалывает тишину и долго еще плутает между сопками и низким небом, и кажется, что небо обрушится от этого скрипа.
На берегу чавкает под бахилами раскисшая мертвая глина тундры. Никого и ничего живого вокруг, кроме чуть подтаявших камней, и этой глины, и ледников.
Вечный покой.
И вдруг — треножник из ржавых железных прутьев, горка серых голышей, тусклая дощечка: «Матрос-водолаз Вениамин Львов. Погиб при смене винта в дрейфующем льду 09.10.1945. Ледокольный пароход „Капитан Белоусов“. И рядом, на мокрой глине, позеленевшие винтовочные гильзы
Все останавливаются и долго молча стоят у ржавых прутьев. Кто-то первым стаскивает с головы шапку. За ним — остальные. Ветер холодит волосы.
— Гильзы…
— Ага, это салют отдавали…
— Верно, шланг-сигнал ему передавило льдиной…
— Наверное…
— А плохо так вот, одному… всегда лежать…
— А может, он там сидит…
— Заткнись, остряк…
— Смотрите, кореша!
Метрах в трех от могилы — серая человеческая кость.
— Песцы работают…
— Надо еще голышей навалить…
Приносят от берега десяток холодных камней, складывают к подножию треножника. И опять стоят. Всем как-то совестно уходить отсюда, возвращаться на судно, оставлять Вениамина Львова одного среди тишины, холода и пустынности окрайного Таймыра.
Но они уходят. Чавкает под бахилами кислая глина. Потом опять скрипят уключины вельбота, взбулькивает за острой кормой вода, от резких и дружных заносов весел вельбот покачивается…
«Жива ли еще его мать?» — подумал Вольнов.
Он так же думал и тогда, на вельботе. Хотел даже после возвращения в Архангельск поискать в архиве Арктического пароходства ее адрес, написать письмо. Он не знал, что надо писать. Просто вспомнил про свою мать, про то, как она ждет его из рейсов, как думает по ночам о смерти. Но он, конечно, не написал…
У судов встретил капитанов сонным ворчанием Айк.
— А ты, оказывается, свиреп, кабысдох, — сказал Левин и дернул Айка за хвост.
Айк хрипло залаял.
— Я, если хочешь, могу подарить тебе его, — сказал Вольнов. — Ябыстро привыкаю к зверью, а потом тяжело расставаться.
— Спасибо. Не отказываюсь. Я, наверное, уже привык к тому, что в жизни часто приходится расставаться.
И в ту же ночь пес сменил местожительство.
— 4 —
Архангельск — город дерева, целлюлозы, судов и рыбы.
Лучший ресторан в Архангельске — «Интурист».
В «Интурист» теперь без галстуков не пускают. Но можно туда проникнуть даже в русской косоворотке и русских сапогах, если дашь швейцару десятку. Именно это и сделал Левин, когда швейцар выставил Вольнова на улицу за отсутствие у Глеба галстука.
— Ладно уж… садитесь в самый угол и спиной к музыке, если приличия нарушаете, — сказал швейцар дядя Вася, брезгливо принимая от Левина новенькую купюру.
— Дядя Вася, — сказал Яков Левин. — Береги нервы. На твоей работе без нервов — ужас.
Левин был одет по последней моде, соединяя в своем костюме легкое разгильдяйство с элегантностью, и производил впечатление даже на швейцаров. Вольнов с собой в рейс не взял ничего приличного из одежки, а галстуки он просто органически не терпел. Со швейцарами и дворниками у него конфликты случались часто.
Они заняли угловой столик, и Вольнов спрятался за кадку с мертвой пальмой.
— Медведи уже на вахте, — с удовольствием сказал Левин, рассматривая шишкинских медведей над головой.
— Девятый вал идет, — сказал Вольнов, кивая на противоположную стенку.
— Все в порядке, — сказал Левин. — Для начала закажем пива.
— Тебе не кажется, что даже физиономии наших теплоходов за это время стали похожи? — спросил Вольнов.
Капитаны успели подружиться. И, как часто бывает в таких случаях, их экипажи сблизились тоже. Был подписан договор о социалистическом соревновании. Куда спокойнее подписывать такой договор между приятелями. По настоянию Левина в договор включили пункт с обязательством не мыться пресной водой два месяца — запас воды на сейнерах был очень мал.
— Мне чем-то нравится эта формулировка: «Мы обязуемся не мыться пресной водой два месяца», — сказал Левин. — В этом что-то есть. Васька да Гама нас, например, мог бы хорошо понять, а, как ты думаешь?
После этого прошло десять дней, позади остались шлюзы Беломорканала и половина Белого моря. Можно было посидеть в ресторане и выпить пресного архангельского пива в ожидании Агнии, приятельницы Левина.
— Двадцать один пятнадцать: она опаздывает, — сказал Вольнов. — Она, судя по всему, тебя не любит. Она сейчас с лейтенантом на танцы пошла. Она не придет.
— Если Агния обещает, то делает обязательно, — уверенно сказал Яков Левин. — Но она умеет обещать очень мало.
Вольнов думал о том, что с дизелем на сейнере не все в порядке и что об этом следует доложить флагманскому механику, но как сделать, чтобы Григорий Арсеньевич не обиделся?… Еще он думал о своем старшем помощнике: ушел старпом с судна или нет? Скорее всего, конечно, ушел, сукин сын… Самое плохое на перегонах — это все время разные люди. Только чуть-чуть узнаешь человека, и уже надо с ним расставаться и идти в море с другими, совсем незнакомыми людьми. Он думал об этом, тянул пиво и смотрел на девушку за соседним столиком. Она была смазливенькая, веселенькая, ела бифштекс с яйцом и часто облизывалась.
— Что ты на нее так уставился? — спросил Яков Левин, кончиком ножа пересыпая соль в солонке. — Обаяние девичества обмануло миллиарды мужчин. Нашему брату кажется, что это не преходящее, а вечное качество. На деле же за обаянием молодости и невольной женственности скрываются все другие черты характера. Проходит немного времени, жизнь (при нашей помощи) огрубляет женственность, и наружу выходит главное — человеческая суть. Однако все решающие шаги уже сделаны, наследники растут и задний реверс давать поздно. Природа ловит нас на удочку. Как карасей. Отсюда мораль — не гляди на девиц, гляди на женщин, которым тридцать лет…
Левину явно нравилось рассуждать о таких вещах.
— Что это ты со мной разговариваешь, как папа с сыном, вступающим в пору половой зрелости? — спросил Вольнов. Он не любил, когда его воспитывали в этих вопросах.
— Не буду больше, — сказал Левин и встал, чтобы оглядеть зал. Вокруг его головы зашуршали ветки пальмы.
— Не пыли, — сказал Вольнов. — Она все равно не придет.
А женщина, которую они ждали, шла по плотам на речке Кузнечихе и не торопилась.
Голые, без коры, бревна, скрепленные ржавыми скобами и лохматыми стальными канатами, тихо поскрипывали. У осклизлых бревен плескала острая волна. Вечереющее солнце взблескивало на воде, листва тополей на берегу почернела от красноватых лучей солнца. Было тепло, ветер, мягкий, славный, проскальзывал в короткие рукава, и блузка на груди вздрагивала. И это было очень хорошо. Все было хорошо и бездумно. Она чувствовала, как туго натянуты чулки на ее ногах, как чисты и легки ее волосы, обдутые ветром, как ласково и осторожно они щекочут шею. Ей было приятно чувствовать под ногами плавные колебания тяжелых бревен и слышать короткие стуки своих каблуков. Одной рукой она придерживала подол юбки, прижимая его к ноге; под ладонью туго вздрагивала резинка. И ощущение этой резинки тоже было приятно. Приятно сознавать, что ты сама так же упруга и напряженна, и думать о себе как об изящном, пугливом животном, олененке, например. И играть под такого олененка, осторожно перебирая каблуками по влажным тяжелым бревнам плота…
— Вольнов, ты встречал людей, которые подписываются на все полные собрания сочинений, какие только выходят? — спросил Левин. — Боборыкин — и он ставит за стекло сто пятьдесят томов Боборыкина… Есть такой писатель — Боборыкин? Или я его выдумал?
— Кажется, есть, — сказал Вольнов без большой уверенности.
— Ну вот, и он пихает за стекло двести томов Боборыкина и по вечерам смотрит на корешки и лыбится во всю пасть… Его зовут Гелий. И вот он — ее супруг.
— Чего ты так горячишься?
— Ненавижу пошлятину. Ненавижу, когда здоровый мужик, спортсмен, грозит женщине самоубийством, чтобы удержать ее около себя.
— Она его не любит, что ли?
— Конечно, нет. Ей было девятнадцать, когда они поженились, а ему тридцать. К тому времени он уже бросил свою основную специальность и стал монтажником-верхолазом… Раньше он юристом на заводе работал, институт окончил, а стал, понимаешь, лазать на столбы и разные другие конструкции, и зашибает на этом деле кучу денег, и покупает с получки триста томов Боборыкина… Но надо отдать должное — лазает он, наверное, здорово, как настоящая обезьяна. На этом деле он ее и купил… «Вот, мол, я человек с высшим образованием, а ради свободы духа и близости к жизни вверх ногами на столбе вишу…» Этакая цельная натура! А много ли девчонке надо, чтобы сглупить в девятнадцать лет?
— Много, — сказал Вольнов. — Много. В девятнадцать они уже, будь спокоен, все понимают.
— Ни черта они не понимают… Высокий рост, волнистые волосы, работает опасную работу, мастер спорта по теннису, своя машина с плюшевым тигром под задним стеклом и влюблен по уши. Что еще надо?
Вольнов пожал плечами:
— Но теперь-то она уже все знает? Я никогда не смогу понять, как женщина может жить с мужчиной, которого не любит. Я это никогда не смогу понять, старик. Когда такие штуки вытворяем мы, я это понимаю, а когда они — нет.
— Здесь может быть куча причин, Вольнов… Возьмем еще пива?
— Давай, только «Жигулевского».
Левин взял бутылку и сам открыл ее черенком ножа, открыл молниеносно и красиво.
— Во-первых, когда проживешь с человеком несколько лет, появляется привычка, во-вторых, есть ребенок, в-третьих, он ее любит, а это, брат ты мой, большое дело для женщины…
— У нее сын?
— Нет. Дочка. И никогда не скажешь по ней, что она — мать… Она однажды сказала, что уже забыла, как это — рожать, и что вообще ей теперь кажется, будто это не она родила дочь.
— Чем она занимается?
— Она многим успела позаниматься. Окончила курсы иностранных языков, работала официанткой в каком-то интуристском заведении, потом переводчицей в самом «Интуристе», потом стюардессой на международной линии, а сейчас в институте, что ли… Это он ее заставил бросить летать. Она несколько раз от него удирала и каждый раз возвращалась. Этот Гелий умеет быть жалким и несчастным, когда захочет… Она боится, что он на самом деле с собой что-нибудь сделает. Боже, какая это чепуха! Он даже не напьется никогда, бережет здоровье… Но когда такие вещи говорят женщине, ей становится страшно…
— Где ты с ней познакомился?
— Я ее давно знаю, помню еще пятнадцатилетней девчонкой… В госпитале лежал здесь, в Архангельске, в сорок пятом, а она нам в палату песца живого приносила…
Утром она искупалась в затоне на Двине за лесобиржей и час пролежала под солнцем на белом песке среди штабелей желтых досок. Она с детства знала это место. Там было пустынно, казалось, что в промое виднеется само море, далекое, бесплотное от дымки. И стояла тишина. И весь день после этого одинокого купания за лесобиржей ей было бездумно и легко на душе. И сейчас она тоже ни о чем не думала, только чувствовала вечер и саму себя в нем.
У центральной площади она вышла из трамвая, посмотрела на глупую круглую рожу уличных часов и решила, что опаздывает еще слишком мало. Они уговорились встретиться прямо в ресторане, а Яшка Левин разгильдяй и может опоздать. Не хочется торчать одной в «Интуристе» — слишком много знакомых, и со всеми надо говорить…
Она зашла в скверик и села на скамейку. Надо было подождать еще минут десять. Она сидела и смотрела на детей. Дети бегали и копались в песке, потому что в белые ночи трудно их заставить рано ложиться спать.
Один маленький, очень серьезный мальчишка достраивал из песка крепость, другой подбирался к нему со спины с хищным, звериным видом, потом вдруг прыгнул и растоптал крепость ногами. Серьезный от горя и обиды шлепнулся на влажный песок задом и заревел.
И, глядя на них, она подумала, что по тому, как дети роются в песке, можно, наверное, определить, кто из них вырастет строителем, а кто разрушителем. Здесь она поймала себя на том, что, глядя на детей, до сих пор не вспомнила о дочери. И сразу, как только она вспомнила о дочери, все вокруг потускнело, стало из бездумного сложным и трудным. И стало совестно за весь сегодняшний день, потому что он был бездумным — с утреннего купания в Двине, в затоне за лесобиржей, где она вела себя как девчонка из пионерлагеря, которой на пляже разрешили снять трусики, чтобы загорать нагишом. Вся сложность и запутанность человеческих отношений, весь этот клубок любви, тревоги, опасений, раздражения, усталости друг от друга, привычки друг к другу, который называется семьей, накатился на нее, и она вздохнула
На светлом вечернем небе зажглись неоновые слова, голубые, бледные, совсем бесполезные: «При купании не заплывай далеко!»
Она встала и пошла к ресторану, стараясь ступать так, чтобы не запылить туфли.
Лучший ресторан в Архангельске — «Интурист».
В «Интурист» теперь без галстуков не пускают. Но можно туда проникнуть даже в русской косоворотке и русских сапогах, если дашь швейцару десятку. Именно это и сделал Левин, когда швейцар выставил Вольнова на улицу за отсутствие у Глеба галстука.
— Ладно уж… садитесь в самый угол и спиной к музыке, если приличия нарушаете, — сказал швейцар дядя Вася, брезгливо принимая от Левина новенькую купюру.
— Дядя Вася, — сказал Яков Левин. — Береги нервы. На твоей работе без нервов — ужас.
Левин был одет по последней моде, соединяя в своем костюме легкое разгильдяйство с элегантностью, и производил впечатление даже на швейцаров. Вольнов с собой в рейс не взял ничего приличного из одежки, а галстуки он просто органически не терпел. Со швейцарами и дворниками у него конфликты случались часто.
Они заняли угловой столик, и Вольнов спрятался за кадку с мертвой пальмой.
— Медведи уже на вахте, — с удовольствием сказал Левин, рассматривая шишкинских медведей над головой.
— Девятый вал идет, — сказал Вольнов, кивая на противоположную стенку.
— Все в порядке, — сказал Левин. — Для начала закажем пива.
— Тебе не кажется, что даже физиономии наших теплоходов за это время стали похожи? — спросил Вольнов.
Капитаны успели подружиться. И, как часто бывает в таких случаях, их экипажи сблизились тоже. Был подписан договор о социалистическом соревновании. Куда спокойнее подписывать такой договор между приятелями. По настоянию Левина в договор включили пункт с обязательством не мыться пресной водой два месяца — запас воды на сейнерах был очень мал.
— Мне чем-то нравится эта формулировка: «Мы обязуемся не мыться пресной водой два месяца», — сказал Левин. — В этом что-то есть. Васька да Гама нас, например, мог бы хорошо понять, а, как ты думаешь?
После этого прошло десять дней, позади остались шлюзы Беломорканала и половина Белого моря. Можно было посидеть в ресторане и выпить пресного архангельского пива в ожидании Агнии, приятельницы Левина.
— Двадцать один пятнадцать: она опаздывает, — сказал Вольнов. — Она, судя по всему, тебя не любит. Она сейчас с лейтенантом на танцы пошла. Она не придет.
— Если Агния обещает, то делает обязательно, — уверенно сказал Яков Левин. — Но она умеет обещать очень мало.
Вольнов думал о том, что с дизелем на сейнере не все в порядке и что об этом следует доложить флагманскому механику, но как сделать, чтобы Григорий Арсеньевич не обиделся?… Еще он думал о своем старшем помощнике: ушел старпом с судна или нет? Скорее всего, конечно, ушел, сукин сын… Самое плохое на перегонах — это все время разные люди. Только чуть-чуть узнаешь человека, и уже надо с ним расставаться и идти в море с другими, совсем незнакомыми людьми. Он думал об этом, тянул пиво и смотрел на девушку за соседним столиком. Она была смазливенькая, веселенькая, ела бифштекс с яйцом и часто облизывалась.
— Что ты на нее так уставился? — спросил Яков Левин, кончиком ножа пересыпая соль в солонке. — Обаяние девичества обмануло миллиарды мужчин. Нашему брату кажется, что это не преходящее, а вечное качество. На деле же за обаянием молодости и невольной женственности скрываются все другие черты характера. Проходит немного времени, жизнь (при нашей помощи) огрубляет женственность, и наружу выходит главное — человеческая суть. Однако все решающие шаги уже сделаны, наследники растут и задний реверс давать поздно. Природа ловит нас на удочку. Как карасей. Отсюда мораль — не гляди на девиц, гляди на женщин, которым тридцать лет…
Левину явно нравилось рассуждать о таких вещах.
— Что это ты со мной разговариваешь, как папа с сыном, вступающим в пору половой зрелости? — спросил Вольнов. Он не любил, когда его воспитывали в этих вопросах.
— Не буду больше, — сказал Левин и встал, чтобы оглядеть зал. Вокруг его головы зашуршали ветки пальмы.
— Не пыли, — сказал Вольнов. — Она все равно не придет.
А женщина, которую они ждали, шла по плотам на речке Кузнечихе и не торопилась.
Голые, без коры, бревна, скрепленные ржавыми скобами и лохматыми стальными канатами, тихо поскрипывали. У осклизлых бревен плескала острая волна. Вечереющее солнце взблескивало на воде, листва тополей на берегу почернела от красноватых лучей солнца. Было тепло, ветер, мягкий, славный, проскальзывал в короткие рукава, и блузка на груди вздрагивала. И это было очень хорошо. Все было хорошо и бездумно. Она чувствовала, как туго натянуты чулки на ее ногах, как чисты и легки ее волосы, обдутые ветром, как ласково и осторожно они щекочут шею. Ей было приятно чувствовать под ногами плавные колебания тяжелых бревен и слышать короткие стуки своих каблуков. Одной рукой она придерживала подол юбки, прижимая его к ноге; под ладонью туго вздрагивала резинка. И ощущение этой резинки тоже было приятно. Приятно сознавать, что ты сама так же упруга и напряженна, и думать о себе как об изящном, пугливом животном, олененке, например. И играть под такого олененка, осторожно перебирая каблуками по влажным тяжелым бревнам плота…
— Вольнов, ты встречал людей, которые подписываются на все полные собрания сочинений, какие только выходят? — спросил Левин. — Боборыкин — и он ставит за стекло сто пятьдесят томов Боборыкина… Есть такой писатель — Боборыкин? Или я его выдумал?
— Кажется, есть, — сказал Вольнов без большой уверенности.
— Ну вот, и он пихает за стекло двести томов Боборыкина и по вечерам смотрит на корешки и лыбится во всю пасть… Его зовут Гелий. И вот он — ее супруг.
— Чего ты так горячишься?
— Ненавижу пошлятину. Ненавижу, когда здоровый мужик, спортсмен, грозит женщине самоубийством, чтобы удержать ее около себя.
— Она его не любит, что ли?
— Конечно, нет. Ей было девятнадцать, когда они поженились, а ему тридцать. К тому времени он уже бросил свою основную специальность и стал монтажником-верхолазом… Раньше он юристом на заводе работал, институт окончил, а стал, понимаешь, лазать на столбы и разные другие конструкции, и зашибает на этом деле кучу денег, и покупает с получки триста томов Боборыкина… Но надо отдать должное — лазает он, наверное, здорово, как настоящая обезьяна. На этом деле он ее и купил… «Вот, мол, я человек с высшим образованием, а ради свободы духа и близости к жизни вверх ногами на столбе вишу…» Этакая цельная натура! А много ли девчонке надо, чтобы сглупить в девятнадцать лет?
— Много, — сказал Вольнов. — Много. В девятнадцать они уже, будь спокоен, все понимают.
— Ни черта они не понимают… Высокий рост, волнистые волосы, работает опасную работу, мастер спорта по теннису, своя машина с плюшевым тигром под задним стеклом и влюблен по уши. Что еще надо?
Вольнов пожал плечами:
— Но теперь-то она уже все знает? Я никогда не смогу понять, как женщина может жить с мужчиной, которого не любит. Я это никогда не смогу понять, старик. Когда такие штуки вытворяем мы, я это понимаю, а когда они — нет.
— Здесь может быть куча причин, Вольнов… Возьмем еще пива?
— Давай, только «Жигулевского».
Левин взял бутылку и сам открыл ее черенком ножа, открыл молниеносно и красиво.
— Во-первых, когда проживешь с человеком несколько лет, появляется привычка, во-вторых, есть ребенок, в-третьих, он ее любит, а это, брат ты мой, большое дело для женщины…
— У нее сын?
— Нет. Дочка. И никогда не скажешь по ней, что она — мать… Она однажды сказала, что уже забыла, как это — рожать, и что вообще ей теперь кажется, будто это не она родила дочь.
— Чем она занимается?
— Она многим успела позаниматься. Окончила курсы иностранных языков, работала официанткой в каком-то интуристском заведении, потом переводчицей в самом «Интуристе», потом стюардессой на международной линии, а сейчас в институте, что ли… Это он ее заставил бросить летать. Она несколько раз от него удирала и каждый раз возвращалась. Этот Гелий умеет быть жалким и несчастным, когда захочет… Она боится, что он на самом деле с собой что-нибудь сделает. Боже, какая это чепуха! Он даже не напьется никогда, бережет здоровье… Но когда такие вещи говорят женщине, ей становится страшно…
— Где ты с ней познакомился?
— Я ее давно знаю, помню еще пятнадцатилетней девчонкой… В госпитале лежал здесь, в Архангельске, в сорок пятом, а она нам в палату песца живого приносила…
Утром она искупалась в затоне на Двине за лесобиржей и час пролежала под солнцем на белом песке среди штабелей желтых досок. Она с детства знала это место. Там было пустынно, казалось, что в промое виднеется само море, далекое, бесплотное от дымки. И стояла тишина. И весь день после этого одинокого купания за лесобиржей ей было бездумно и легко на душе. И сейчас она тоже ни о чем не думала, только чувствовала вечер и саму себя в нем.
У центральной площади она вышла из трамвая, посмотрела на глупую круглую рожу уличных часов и решила, что опаздывает еще слишком мало. Они уговорились встретиться прямо в ресторане, а Яшка Левин разгильдяй и может опоздать. Не хочется торчать одной в «Интуристе» — слишком много знакомых, и со всеми надо говорить…
Она зашла в скверик и села на скамейку. Надо было подождать еще минут десять. Она сидела и смотрела на детей. Дети бегали и копались в песке, потому что в белые ночи трудно их заставить рано ложиться спать.
Один маленький, очень серьезный мальчишка достраивал из песка крепость, другой подбирался к нему со спины с хищным, звериным видом, потом вдруг прыгнул и растоптал крепость ногами. Серьезный от горя и обиды шлепнулся на влажный песок задом и заревел.
И, глядя на них, она подумала, что по тому, как дети роются в песке, можно, наверное, определить, кто из них вырастет строителем, а кто разрушителем. Здесь она поймала себя на том, что, глядя на детей, до сих пор не вспомнила о дочери. И сразу, как только она вспомнила о дочери, все вокруг потускнело, стало из бездумного сложным и трудным. И стало совестно за весь сегодняшний день, потому что он был бездумным — с утреннего купания в Двине, в затоне за лесобиржей, где она вела себя как девчонка из пионерлагеря, которой на пляже разрешили снять трусики, чтобы загорать нагишом. Вся сложность и запутанность человеческих отношений, весь этот клубок любви, тревоги, опасений, раздражения, усталости друг от друга, привычки друг к другу, который называется семьей, накатился на нее, и она вздохнула
На светлом вечернем небе зажглись неоновые слова, голубые, бледные, совсем бесполезные: «При купании не заплывай далеко!»
Она встала и пошла к ресторану, стараясь ступать так, чтобы не запылить туфли.
— 5 —
— Здравствуй, подружка, — сказал Левин ласково и поцеловал ее в лоб. — Точность — вежливость королей. И королев… А мы тебя ждали, ждали… Знакомьтесь, друзья!
— Глеб Вольнов, — сказал Вольнов, встав. Он близко увидел ее глаза, темные, тяжелые зрачки, внимательные, спокойные, без улыбки. Ему понравились ее глаза. Он улыбнулся.
— Ты у нас сегодня одна дама на двоих, — сказал Левин. — Садись и говори, что будешь есть…
— Я хочу за пальму. Там, где Вольнов, на его место, — сказала Агния. — А то сейчас начнут знакомые подходить… Вон, дядя Вася уже заметил. Я специально служебным входом прошла, а он все равно заметил…
К их столику, прихрамывая и подкручивая ус, шел швейцар. Тот самый, который не пускал Вольнова в ресторан.
— Агнюша, чего ж не зайдешь никогда? — сказал дядя Вася с обидой.
— Садитесь с нами, — сказал Левин швейцару. — Садись, дядя Вася.
— Нам не положено, — сухо отозвался швейцар и сразу опять расцвел, как только взглянул на Агнию.
— А где Катя теперь, дядя Вася? — спросила она.
— Буфетчицей на пассажирском судне плавает… И Валя ушла. Из прежних официанток только Марина работает, с новым директором крутит… — Швейцар подмигнул Агнии и ушел.
— Я не знал, что ты именно в этом ресторане работала, — сказал Левин.
— Можно подумать, что ты должен знать про меня все… Вот мои столики — от крайнего до угла. Четыре… Сейчас вентиляцию поставили, все-таки не так душно… Когда мы виделись последний раз, капитан?
— Давно, — сказал Левин и стал рассказывать про аварию в Кильском канале.
Пожилая, накрашенная певица пела с низкой эстрады про капли дождя на окне любимой; вокруг певицы плавал табачный дым и запах теплой еды; звякали ножи и гомонили подвыпившие люди.
Вольнов плел из бахромы на скатерти косички Он знал, что это глупо, но все не мог остановиться.
Им принесли еду. Были свежие огурцы, их следовало есть побольше, потому что в Арктике таких вещей не бывает.
— Глеб, вы совсем заскучали, — сказала Агния. — И не плетите косички. Однажды мне пришлось чуть не до утра расплетать такие же вот штучки, а потом расчесывать их гребенкой.
— Я их сам расплету, — буркнул Вольнов. Он злился на себя за то, что смущался, когда она глядела на него. Он ловил себя на том, что старался казаться грубее и мужчинистее, нежели был на самом деле.
— Так, — сказала она, отворачиваясь к Левину. — Неужели ты не набил физиономию этому Лэнгрею? Они ведь должны были вызвать тебя в Лондон?
— Не его следовало бить, следовало изувечить эту каналью Блеккера, лоцмана, — сказал Левин. — Ты ни черта не поняла. Давайте наконец выпьем.
— Давайте, — сказал Вольнов. Он чувствовал себя лишним и не мог понять, зачем Левин притащил его сюда.
— Давайте, — сказала Агния. — Только немного, Яков! И запомни: никаких вопросов обо мне, ладно? Мне уже не пятнадцать… Как только ты выпьешь, начинаются сложные вопросы. Мне и без них тошно.
Капитаны выпили по большущей рюмке коньяку и сразу повторили. Вольнов насупился еще больше и вдруг спросил:
— Кто из вас любит голубей?
— Голубь — птица мира, и ее надо уважать, — сказал Левин. Он не принял вопроса всерьез. Он закусывал огурцами.
— Я не люблю, — сказала Агния. — Я люблю воробьев. Особенно когда зима, и им холодно, и они делаются пушистыми. И вы тоже не любите голубей.
— Откуда вы знаете?
— Иначе не стали бы спрашивать.
— Они жадные и злые, — сказал Вольнов. — Они все время лупят друг друга по головам и матерятся, как сапожники.
— Вы молодец, Вольнов, — сказала Агния.
— А воробьев мне всегда жалко зимой, — сказал Вольнов.
— Глеб, ты первый мужчина, которому эта женщина не говорит пакостей, — сказал Левин.
Яков и Агния, все больше оживляясь, стали вспоминать каких-то общих знакомых. Вольнов смотрел на ее руку, на руку, которая лежала совсем близко на столе, и ему потихоньку становилось уютно здесь, среди шума чужих голосов и громкой музыки с эстрады.
«У нее длинные пальцы и узкая ладонь, — думал он. — И она умеет крепко жать руку».
Он представил ее в белом переднике и с наколкой официантки… Сколько раз мужчины предлагали проводить ее после закрытия ресторана? Потом он представил ее в синей форме стюардессы на заграничной линии. Узкая юбка, красивые длинные ноги, подносик в руках: «Мадам! Господа! Прошу кофе…» Стандартная улыбка, синяя пилотка кокетливо сдвинута набок… Мужчины отклоняются от оси симметрии своих кресел и смотрят вслед ей. Длинный проход в ТУ — и по нему осторожно переступает Агния с подносиком в руках. И опять ее голос: «Мадам! Мсье!…» Она проходит и скрывается в кабине летчиков. Летчикам определенно веселее летать с такими стюардессами.
— Давай чокнемся, — сказал Левин. — И о чем ты думаешь, моряк?
— О свинцовом сурике и олифе, о зимовке и флагманском механике, — соврал Вольнов.
— Ты сегодня какой-то странный, Глеб. Ты много молчишь, — сказал Левин и добавил, обращаясь уже к Агнии: — Он — крепкий паренек и прекрасный моряк. Мы познакомились, когда я раскроил ему борт на швартовке в Петрозаводске.
— Что значит — «крепкий паренек»? — спросила она и коснулась браслетом своей рюмки. Рюмка слабо зазвенела.
— Значит — в нем много кремня, — объяснил Левин.
— О него можно точить ножи? — засмеялась она. Это она всего второй раз за вечер засмеялась. И, смеясь, глядела прямо ему в глаза.
Левин тоже смеялся.
— Это вы надо мной смеетесь? — спросил Вольнов, хмурясь.
— Конечно, — сказал Левин. — Помни, моряк, то, что я говорил: под наживкой блестит крючок. Теперь сколько ты ни будешь хмурить брови и говорить басом, она все будет хохотать и твердить про ножи. Я ее знаю, эту хитрую женщину…
— Вылезайте скорее из шкуры сдержанного и волевого морского волка, — сказала Агния. — И оставайтесь голеньким, таким, каким вас родила мама… И не шевелите скулами. Я же знаю, что мужчинам чаще нас хочется плакать, особенно если это настоящие мужчины…
— Я не буду на вас злиться, — сказал Вольнов.
Он все— таки немного обозлился на Левина и нарисовал на скатерти ручкой вилки большой зуб.
— А мы не боимся, да, Агнюша? — сказал Левин.
Его кто— то звал из-за дальнего столика.
— Я на минутку удеру, — сказал он. — Кажется, это зверобои. Когда я на «Леваневском» вторым штурманом плавал, мы на зверобойку ходили. Отвратительная это вещь. Тюлененки маленькие такие, беленькие и еще сами ползать не могут, а их багром — и тянут. На палубе кровищи сантиметров пятнадцать, из всех шпигатов хлещет… И вонь. И на столе в кают-компании жареные тюленьи языки лежат. А тюлененки плакать умеют. К нему подходишь по льдине, он убежать не может, лежит и плачет, глаза вылупив.
— Иди ты скорее к своим зверобоям, — сказала Агния. — Слушать тебя не хочется.
— А шубку из белка небось с витрины украсть готова, — сказал Левин и отправился к зверобоям. — Еще поморка! — крикнул он уже издали.
— Я боюсь, он напьется, — сказала Агния.
— Сегодня многие напьются. Перед выходом.
— А вы?
— Нет, наверное.
— Вам плохо здесь?
— Я не совсем понимаю, зачем Яков меня взял с собой.
— Все всегда надо принимать так, как оно приходит. Наверное, не надо ничего рассчитывать и прикидывать.
— Я не понимаю, о чем вы?
— О себе. Сегодня у меня странный день. Я сегодня позволила себе быть только с самой собой. И не думала ни о чем сложном. Это как-то само так получилось. Дочь за городом, муж с ней, экзамен вчера сдала последний… О боже, как я не хочу никаких институтов! Я хочу летать… Раньше я бортпроводницей работала. Я люблю летать.
— Завтра мы уходим, — сказал Вольнов. — Рано утром.
— Вы меня не слушаете?
— Да, но я все время думаю о том, что завтра мы уходим.
— Что «да»? Слушаете?
— Да. У вас странное имя. Я никогда еще не встречал такого. И об этом я тоже думаю. И еще мне непонятно: как может женщина жить с мужчиной, которого не любит? Мужчина еще может так, а вот женщина? Вы не любите мужа?
— Откуда вы это взяли? — Она засмеялась. — Откуда, Глеб? Это вам Яшка сказал? Он все всегда выдумывает, этот капитан. Он меня просто ревнует к нему.
Вольнову очень не хотелось в это верить, ему больше нравилось то, что рассказывал Левин. Вольнов даже вздохнул, но потом улыбнулся и сказал:
— А я-то думал… А я-то думал, вы нам письмо пришлете. Куда-нибудь на Диксон… Очень было бы хорошо получить вдруг от вас письмо, где-нибудь на Диксоне. Я даже не знаю почему, но это было бы хорошо.
— А вам что, никто не пишет?
— Только мама. У меня хорошая мама. Я люблю ее. И даже не боюсь вслух говорить об этом. Может, все-таки напишете?
Агния укоризненно выпятила нижнюю губу, приложила ладонь к щеке, по-бабьи пригорюнилась и запричитала, окая:
— Ты его, миленок, получишь, когда на море камень всплывет, да той камень травой порастет, а на той траве цветы расцветут… Ты меня понял, миленок?
И второй раз «миленок» она сказала так ласково, и нежно, и просто, что Вольнов вдруг смутился Он понимал, что она играет с ним, но все равно ему стало тревожно и хорошо, как перед прыжком с десятиметровки. Он пробормотал.
— На Диксоне теперь много коров. Они ходят прямо по улице — большущее стадо. Один бычок чуть не забодал меня возле почты…
— Пожалуйста, не пейте больше сегодня, ладно?
И опять «ладно» было ласковым, и доверчивым, и мягким.
— Хорошо, — послушно согласился он, отыскивая глазами Левина.
— Я все не могу понять, когда говорит коньяк, когда говорит тот, кем бы вы хотели быть, и когда говорите вы сами. А мне хочется, чтобы вы были здесь сами сегодня.
— Я сам не всегда знаю, когда я кто, — без большой охоты признался Вольнов. Он чувствовал, что эта женщина притягивает его все ближе и ближе, и только затем, чтобы сильнее оттолкнуть потом. Но он не мог противиться ей. Она нравилась ему. Он твердо знал, что она оттолкнет его, но очень не хотел в это верить.
Левин со своими зверобоями опрокидывал за дальним столиком рюмку за рюмкой. В зале было уже полным-полно ребят с перегона. Всегда, когда караван приходит в какой-нибудь порт, все встречаются в одном и том же месте — в ресторане И матросы, и штурманы, и капитаны. Куда еще пойдешь в незнакомом городе? Вольнов был рад, что они сидят в самом углу и за кадкой с пальмой.
— Глеб Вольнов, — сказал Вольнов, встав. Он близко увидел ее глаза, темные, тяжелые зрачки, внимательные, спокойные, без улыбки. Ему понравились ее глаза. Он улыбнулся.
— Ты у нас сегодня одна дама на двоих, — сказал Левин. — Садись и говори, что будешь есть…
— Я хочу за пальму. Там, где Вольнов, на его место, — сказала Агния. — А то сейчас начнут знакомые подходить… Вон, дядя Вася уже заметил. Я специально служебным входом прошла, а он все равно заметил…
К их столику, прихрамывая и подкручивая ус, шел швейцар. Тот самый, который не пускал Вольнова в ресторан.
— Агнюша, чего ж не зайдешь никогда? — сказал дядя Вася с обидой.
— Садитесь с нами, — сказал Левин швейцару. — Садись, дядя Вася.
— Нам не положено, — сухо отозвался швейцар и сразу опять расцвел, как только взглянул на Агнию.
— А где Катя теперь, дядя Вася? — спросила она.
— Буфетчицей на пассажирском судне плавает… И Валя ушла. Из прежних официанток только Марина работает, с новым директором крутит… — Швейцар подмигнул Агнии и ушел.
— Я не знал, что ты именно в этом ресторане работала, — сказал Левин.
— Можно подумать, что ты должен знать про меня все… Вот мои столики — от крайнего до угла. Четыре… Сейчас вентиляцию поставили, все-таки не так душно… Когда мы виделись последний раз, капитан?
— Давно, — сказал Левин и стал рассказывать про аварию в Кильском канале.
Пожилая, накрашенная певица пела с низкой эстрады про капли дождя на окне любимой; вокруг певицы плавал табачный дым и запах теплой еды; звякали ножи и гомонили подвыпившие люди.
Вольнов плел из бахромы на скатерти косички Он знал, что это глупо, но все не мог остановиться.
Им принесли еду. Были свежие огурцы, их следовало есть побольше, потому что в Арктике таких вещей не бывает.
— Глеб, вы совсем заскучали, — сказала Агния. — И не плетите косички. Однажды мне пришлось чуть не до утра расплетать такие же вот штучки, а потом расчесывать их гребенкой.
— Я их сам расплету, — буркнул Вольнов. Он злился на себя за то, что смущался, когда она глядела на него. Он ловил себя на том, что старался казаться грубее и мужчинистее, нежели был на самом деле.
— Так, — сказала она, отворачиваясь к Левину. — Неужели ты не набил физиономию этому Лэнгрею? Они ведь должны были вызвать тебя в Лондон?
— Не его следовало бить, следовало изувечить эту каналью Блеккера, лоцмана, — сказал Левин. — Ты ни черта не поняла. Давайте наконец выпьем.
— Давайте, — сказал Вольнов. Он чувствовал себя лишним и не мог понять, зачем Левин притащил его сюда.
— Давайте, — сказала Агния. — Только немного, Яков! И запомни: никаких вопросов обо мне, ладно? Мне уже не пятнадцать… Как только ты выпьешь, начинаются сложные вопросы. Мне и без них тошно.
Капитаны выпили по большущей рюмке коньяку и сразу повторили. Вольнов насупился еще больше и вдруг спросил:
— Кто из вас любит голубей?
— Голубь — птица мира, и ее надо уважать, — сказал Левин. Он не принял вопроса всерьез. Он закусывал огурцами.
— Я не люблю, — сказала Агния. — Я люблю воробьев. Особенно когда зима, и им холодно, и они делаются пушистыми. И вы тоже не любите голубей.
— Откуда вы знаете?
— Иначе не стали бы спрашивать.
— Они жадные и злые, — сказал Вольнов. — Они все время лупят друг друга по головам и матерятся, как сапожники.
— Вы молодец, Вольнов, — сказала Агния.
— А воробьев мне всегда жалко зимой, — сказал Вольнов.
— Глеб, ты первый мужчина, которому эта женщина не говорит пакостей, — сказал Левин.
Яков и Агния, все больше оживляясь, стали вспоминать каких-то общих знакомых. Вольнов смотрел на ее руку, на руку, которая лежала совсем близко на столе, и ему потихоньку становилось уютно здесь, среди шума чужих голосов и громкой музыки с эстрады.
«У нее длинные пальцы и узкая ладонь, — думал он. — И она умеет крепко жать руку».
Он представил ее в белом переднике и с наколкой официантки… Сколько раз мужчины предлагали проводить ее после закрытия ресторана? Потом он представил ее в синей форме стюардессы на заграничной линии. Узкая юбка, красивые длинные ноги, подносик в руках: «Мадам! Господа! Прошу кофе…» Стандартная улыбка, синяя пилотка кокетливо сдвинута набок… Мужчины отклоняются от оси симметрии своих кресел и смотрят вслед ей. Длинный проход в ТУ — и по нему осторожно переступает Агния с подносиком в руках. И опять ее голос: «Мадам! Мсье!…» Она проходит и скрывается в кабине летчиков. Летчикам определенно веселее летать с такими стюардессами.
— Давай чокнемся, — сказал Левин. — И о чем ты думаешь, моряк?
— О свинцовом сурике и олифе, о зимовке и флагманском механике, — соврал Вольнов.
— Ты сегодня какой-то странный, Глеб. Ты много молчишь, — сказал Левин и добавил, обращаясь уже к Агнии: — Он — крепкий паренек и прекрасный моряк. Мы познакомились, когда я раскроил ему борт на швартовке в Петрозаводске.
— Что значит — «крепкий паренек»? — спросила она и коснулась браслетом своей рюмки. Рюмка слабо зазвенела.
— Значит — в нем много кремня, — объяснил Левин.
— О него можно точить ножи? — засмеялась она. Это она всего второй раз за вечер засмеялась. И, смеясь, глядела прямо ему в глаза.
Левин тоже смеялся.
— Это вы надо мной смеетесь? — спросил Вольнов, хмурясь.
— Конечно, — сказал Левин. — Помни, моряк, то, что я говорил: под наживкой блестит крючок. Теперь сколько ты ни будешь хмурить брови и говорить басом, она все будет хохотать и твердить про ножи. Я ее знаю, эту хитрую женщину…
— Вылезайте скорее из шкуры сдержанного и волевого морского волка, — сказала Агния. — И оставайтесь голеньким, таким, каким вас родила мама… И не шевелите скулами. Я же знаю, что мужчинам чаще нас хочется плакать, особенно если это настоящие мужчины…
— Я не буду на вас злиться, — сказал Вольнов.
Он все— таки немного обозлился на Левина и нарисовал на скатерти ручкой вилки большой зуб.
— А мы не боимся, да, Агнюша? — сказал Левин.
Его кто— то звал из-за дальнего столика.
— Я на минутку удеру, — сказал он. — Кажется, это зверобои. Когда я на «Леваневском» вторым штурманом плавал, мы на зверобойку ходили. Отвратительная это вещь. Тюлененки маленькие такие, беленькие и еще сами ползать не могут, а их багром — и тянут. На палубе кровищи сантиметров пятнадцать, из всех шпигатов хлещет… И вонь. И на столе в кают-компании жареные тюленьи языки лежат. А тюлененки плакать умеют. К нему подходишь по льдине, он убежать не может, лежит и плачет, глаза вылупив.
— Иди ты скорее к своим зверобоям, — сказала Агния. — Слушать тебя не хочется.
— А шубку из белка небось с витрины украсть готова, — сказал Левин и отправился к зверобоям. — Еще поморка! — крикнул он уже издали.
— Я боюсь, он напьется, — сказала Агния.
— Сегодня многие напьются. Перед выходом.
— А вы?
— Нет, наверное.
— Вам плохо здесь?
— Я не совсем понимаю, зачем Яков меня взял с собой.
— Все всегда надо принимать так, как оно приходит. Наверное, не надо ничего рассчитывать и прикидывать.
— Я не понимаю, о чем вы?
— О себе. Сегодня у меня странный день. Я сегодня позволила себе быть только с самой собой. И не думала ни о чем сложном. Это как-то само так получилось. Дочь за городом, муж с ней, экзамен вчера сдала последний… О боже, как я не хочу никаких институтов! Я хочу летать… Раньше я бортпроводницей работала. Я люблю летать.
— Завтра мы уходим, — сказал Вольнов. — Рано утром.
— Вы меня не слушаете?
— Да, но я все время думаю о том, что завтра мы уходим.
— Что «да»? Слушаете?
— Да. У вас странное имя. Я никогда еще не встречал такого. И об этом я тоже думаю. И еще мне непонятно: как может женщина жить с мужчиной, которого не любит? Мужчина еще может так, а вот женщина? Вы не любите мужа?
— Откуда вы это взяли? — Она засмеялась. — Откуда, Глеб? Это вам Яшка сказал? Он все всегда выдумывает, этот капитан. Он меня просто ревнует к нему.
Вольнову очень не хотелось в это верить, ему больше нравилось то, что рассказывал Левин. Вольнов даже вздохнул, но потом улыбнулся и сказал:
— А я-то думал… А я-то думал, вы нам письмо пришлете. Куда-нибудь на Диксон… Очень было бы хорошо получить вдруг от вас письмо, где-нибудь на Диксоне. Я даже не знаю почему, но это было бы хорошо.
— А вам что, никто не пишет?
— Только мама. У меня хорошая мама. Я люблю ее. И даже не боюсь вслух говорить об этом. Может, все-таки напишете?
Агния укоризненно выпятила нижнюю губу, приложила ладонь к щеке, по-бабьи пригорюнилась и запричитала, окая:
— Ты его, миленок, получишь, когда на море камень всплывет, да той камень травой порастет, а на той траве цветы расцветут… Ты меня понял, миленок?
И второй раз «миленок» она сказала так ласково, и нежно, и просто, что Вольнов вдруг смутился Он понимал, что она играет с ним, но все равно ему стало тревожно и хорошо, как перед прыжком с десятиметровки. Он пробормотал.
— На Диксоне теперь много коров. Они ходят прямо по улице — большущее стадо. Один бычок чуть не забодал меня возле почты…
— Пожалуйста, не пейте больше сегодня, ладно?
И опять «ладно» было ласковым, и доверчивым, и мягким.
— Хорошо, — послушно согласился он, отыскивая глазами Левина.
— Я все не могу понять, когда говорит коньяк, когда говорит тот, кем бы вы хотели быть, и когда говорите вы сами. А мне хочется, чтобы вы были здесь сами сегодня.
— Я сам не всегда знаю, когда я кто, — без большой охоты признался Вольнов. Он чувствовал, что эта женщина притягивает его все ближе и ближе, и только затем, чтобы сильнее оттолкнуть потом. Но он не мог противиться ей. Она нравилась ему. Он твердо знал, что она оттолкнет его, но очень не хотел в это верить.
Левин со своими зверобоями опрокидывал за дальним столиком рюмку за рюмкой. В зале было уже полным-полно ребят с перегона. Всегда, когда караван приходит в какой-нибудь порт, все встречаются в одном и том же месте — в ресторане И матросы, и штурманы, и капитаны. Куда еще пойдешь в незнакомом городе? Вольнов был рад, что они сидят в самом углу и за кадкой с пальмой.