— Молодчина! Спасибо, — сказал Вольнов.
   — Можете не благодарить, Вольнов, — сказала Агния. — Я это не из-за вас. Просто мне надо сказать вам несколько слов, чтобы объяснить вчерашнее, сегодняшнее то есть… Я только отдышусь и тогда скажу…
   — Может быть, не надо этого? — спросил он. — Пожалуй, трудно найти слова, чтобы объяснить то, что было вчера?
   — Не врите, — сказала она. — Не врите, Глеб. И не бойтесь, что я начну признаваться вам в любви… Все мужчины боятся этого наутро, я знаю, об этом достаточно написано…
   И вероятно, тут ему следовало бы понять, что, едва найдя, он может потерять ее. Но машина так быстро неслась вдоль причалов, чужих, незнакомых судов, деревянных, черных от сырости домишек, так бодро и весело дребезжал кузов у этой старой «Победы», так смешно самостийно попискивал у нее сигнал, так тревожно было от чувства опоздания, что Вольнов не мог как следует сосредоточиться на том, что происходило сейчас между ним и женщиной, которую еще вчера он совсем не знал. И потом, конечно, то, что все произошло так просто, быстро, легко, — теперь, утром, уже мешало относиться к ней с серьезностью, на которую она сейчас рассчитывала.
   — Дайте-ка мне сигарету, — попросила Агния. Она сидела, ухватившись обеими руками за ремень на спинке шоферского сиденья. Волосы то и дело взлетали над ее лицом, потому что в окно врывался ветер. Вольнов дал ей сигарету и спички, и прикурила она сама. — Я вас очень прошу: выслушайте меня, — сказала Агния и затянулась. И Вольнов понял, что она раньше уже курила и умеет курить всерьез. И потому, что он думал об этой чепухе, он не заметил, как она волнуется сейчас, как трудно и важно ей что-то объяснить ему. — Понимаете, это началось уже давно… Мы ехали с Гелием в театр, зимой… Вот и… Ну как бы это объяснить… Он был такой довольный, так ловко управлял машиной и все спрашивал, не дует ли мне, и еще что-то спрашивал… Онбыл так доволен собой! Он всегда доволен собой… И у него всегда все удачно. Раньше мне это нравилось. И мне еще казалось, что главное — это когда любят тебя… И вот родилась дочь, Катька…
   — У тебя часы правильные? — спросил Вольнов шофера. — Да, да, я слушаю…
   Агния замолчала.
   — Мои уходят на три минуты вперед за сутки, — сказал Вольнов. — Я тебя слушаю…
   — Да чепуха все это, неважно… Что вам будет, если опоздаете?
   — Влепят выговор… Ты что-то недорассказала… Главное — это когда любят тебя?
   — Боже мой, вы только молчите! Умоляю вас: молчите! Вы сейчас совсем дураком станете в моих глазах… Не надо вам сейчас открывать рот, — сказала она со страхом и болью в голосе. — Неужели вы такой нечуткий и неумный, Глеб!
   — Прости меня, — сказал Вольнов. — Но, честное слово, я не знаю, зачем ты все это начала говорить…
   — Наверное, только пилоты бывают настоящими мужчинами, — сказала Агния. Она будто думала вслух, она совсем больше не волновалась. — И то лишь когда заходят на посадку, а шасси не выпускаются. В этот момент они не боятся выговора.
   — Ерунда, — сказал Вольнов.
   — Возможно… Ну и дрянь же вы курите, Вольнов. А еще капитан. Вам же следует курить кэпстен. Когда-то я привозила мужу из Англии настоящий кэпстен.
   — К какому причалу? — спросил шофер. Это был молчаливый человек.
   Вольнов сказал. Ему становилось не по себе. Вероятно, опоздание на судно было чепухой и мелочью по сравнению с тем, что она хотела сказать ему сейчас.
   — Со мной что-то произошло, после того как мы вышли на улицу, — пробормотал Вольнов. — Я разберусь во всем и напишу тебе письмо с Диксона.
   — Никаких писем, — сказала Агния. — Я рада, что поехала вас провожать. Мне теперь не надо никаких писем.
   «Победа», ныряя в ухабах и цепляя карданом бугры, свернула с шоссе и остановилась. Вольнов расплатился, и они вышли на густо усыпанную сырыми опилками землю.
   Флагманское судно перегона теплоход «Томск» стоял на рейде; на носовом штаге «Томска» болтался черный шар — значит, флагман еще не снялся с якоря.
   — Вот здесь, за нефтебаками, наши сейнера, — сказал Вольнов.
   — Подождите здесь, — сказал Вольнов, когда они обогнули нефтебаки. — Я сейчас вызову Левина.
   Они пошли вниз, к реке, от которой пахло мазутом. Там ошвартовались возле гнилых свай сейнера, которых так ждали на Камчатке и в Приморье, чтобы ловить с них горбушу и других вкусных лососевых рыб.
   — Подождите здесь, — сказал Вольнов, когда они обогнули нефтебаки. — Я сейчас вызову Левина.
   — Пожалуйста, — сказала Агния. — Курить здесь нельзя?
   — Нет.
   — Плохо.
   — Агния, Агния! — сказал Вольнов. Теперь ему было уже страшно. Она была такой совершенно чужой и спокойной. — Я больше не смогу вернуться… Мне невозможно будет уйти с судна, если я на него уже пришел.
   — Я понимаю.
   — Агния, нам надо как-то попрощаться… Я в чем-то виноват, но ты меня прости, ладно?
   — Чепуха. Ни в чем вы не виноваты… Я вам, Вольнов, только благодарна, честное слово, я вам очень благодарна… Попутного ветра. Плывите. Хорошей погоды в пути.
   — Будьте счастливы, Агния, — сказал Вольнов. Сейчас он не мог решиться даже просто взять ее за руку.
   — Очень маленькие у вас кораблики. —Да.
   — Идите. Вас зовут уже. Очень хорошо, что вы не опоздали.
   С сейнера махал фуражкой старший механик.
   — Я правильно запомнил адрес: Малая Корабельная, двенадцать?
   — Все это неважно.
   Вольнов повернулся и пошел к сходням. Сходни были узкие и вихлявые. Вольнов чуть не свалился с них в воду, когда поднимался на борт. Он хмуро кивнул стармеху и сразу прошел на «Седьмой», заглянул в темноту люка носового кубрика, крикнул:
   — Яков! Агния на причале. Она хочет с тобой попрощаться.
   Левин поднялся на палубу с той быстротой и изяществом, с каким капитаны океанских лайнеров входят в салон первого класса, чтобы пожелать пассажирам доброго утра. Он был в полной морской форме, чисто выбрит и полон юмора. Как будто вчерашнего не бывало.
   — Здравствуй, Вольнов. Отход через сорок минут. Твой старший штурман — приличный парень. Он доложил, что ты с пяти утра на борту. Где наша красавица?
   Вольнов не нашел ничего лучшего, как спросить:
   — Ты куда так вырядился? Левин ответил уже с трапа:
   — Чем ниже труба твоего корабля и жиже дым из твоей трубы, тем тоньше завязывай галстук. Перед выходом в море. Если ты капитан.
   — Он прав, — сказал Григорий Арсеньевич.
   — Вероятно, да, — сказал Вольнов. Так они расстались.
   И с этого момента никакие судовые дела уже не могли помочь забыть ее. Он так и запомнил: огромные, ржавые туши нефтебаков, гнилые сваи низкого причала, серые тучи, серая вода реки и что-то очень ясно-яркое, хрупкое у самой воды. И состояние беспощадной злости на самого себя…
   Он отправлял ей письма из всех портов, в которые заходил караван, — из Диксона, Тикси, Певека. Она не ответила. Из Певека он написал: «Я все думаю о вас. Я все мечтаю, что вы поедете со мной в Крым. Там еще будет тепло и все будет зеленое. Мы идем в тяжелых льдах. Я устал. Я так жду от вас радиограммы на бухту Провидения, почта, востребование».
   И вот теперь между ним и бухтой Провидения в проливе Де-Лонга нордовый ветер нагонял многолетние паковые льды, а море уже начинало замерзать, и молодой лед мог в любой момент схватиться с паком. И тогда ни одно судно не пройдет на восток к белому домику почты в бухте Провидения.

— 2 —

   По льду шли медведица и медвежонок. Они часто садились на зады и нюхали воздух черными носами. Они двигались на пересечку каравану. И, судя по всему, ничуть не боялись. Медвежонок отставал от матери. Они были очень желтые, совсем лимонные. За ними на снегу оставались длинные следы. Медведи волочили лапы, и следы получались почти непрерывными полосами.
   — Вот хитрованы! — сказал старпом. Он часто употреблял это слово. Он произносил его хитро и добро. Наверное, он сам его выдумал. — Они носы за ледяшки прячут, когда на нерпу охотятся.
   — Запретили их стрелять, вот они и обнаглели, — сказал Вольнов.
   — Полярники все одно стреляют, — сказал старпом. — Всегда можно сказать, что он первый напал, а ты оборонялся только.
   — А морж медведя бьет, — сказал Вольнов.
   — Да, говорят, моржа они не трогают, — согласился старпом.
   — Лево! Лево на борт! — приказал Вольнов. Он первым увидел, как сник и пропал бурун от винтов переднего сейнера. Сейнер застопорил машину. И через минуту Вольнов тоже перекинул рукояти телеграфа на «стоп».
   Дизель еще несколько раз, все, тише и задумчивее, вздохнул и затих. В наступившей тишине слышен стал сплошной, ровный шорох, шелест. Это был какой-то живой, шевелящийся звук. Будто где-то рядом ползла огромная жесткая змея. Это бормотал и жаловался на что-то лед.
   Лучше, когда не слышно этого звука, когда судно идет, стучит дизель и флаг на гафеле не обвисает, а треплется на ветру.
   Чистой воды впереди не было видно совсем. Такое случалось уже много-много раз: ледовая перемычка, толчея из судов, моросящий дождь; мат, которым капитаны для бодрости крыли друг друга, красные следы сурика на льдинах и низкий, густой дым ледоколов…
   Вольнов спустился в рубку и включил рацию. Это была маленькая станция типа «Урожай». Такие рации работают в степях, трактористы разговаривают со своими бригадами на полевых станах.
   «Где— то сейчас дозревают хлеба, и от них пахнет теплой полынью», —подумал Вольнов, вращая верньер настройки.
   Флагманский радист монотонно и равнодушно забубнил: «Циркулярное РДО с линейного ледокола „Капитан Мерихов“… Номер шестьсот пять. Всем капитанам…»
   Бумага в журнале радиосвязи отсырела, и карандашный графит глубоко вдавливался в нее, когда Вольнов записал дату и время.
   «…в случае невозможности форсировать ледовую перемычку в проливе Де-Лонга ледоколы будут выводить суда каравана обратно к Певеку. Каждые полчаса замерять уровень воды в льялах…»
   У Вольнова на скулах вздулись желваки, он выругался. Он смотрел на свое отражение в оконном стекле. И видел там злое лицо с запавшими щеками, с тонкой бледной полосой сжатых губ; лобастое, плохо бритое. Он опять подумал о женщине, которую с каждым днем хотел видеть все сильнее и нетерпеливее…
   «Судам второго отряда не закрывать связь! Всем капитанам! Приказ номер пятьдесят два… За отсутствие должной бдительности на судне и плохое наблюдение за камельком на кубрике, что повлекло за собой отравление матроса Тузова угарным газом, объявить капитану „МРС-7“ Иванову строгий выговор. Шестьдесят первый».
   Вольнов ввинтил карандаш в бумагу. Этот «61»! Он всегда находит подходящее время для своих приказов!
 
   …Дождь прекратился, но с норда подходил туман. Солнце уже поднялось где-то за тучами. Его лучи с трудом пробивались сквозь муть. Свинцовым блеском переливалась ледяная шуга И среди всей этой мешанины из льдов, воды, тумана, призрачного света застыли маленькие черные суда, ожидая приказа двигаться вперед
   Старпом стоял на мостике, широко расставив ноги, уткнувшись грудью в рукояти штурвала, и напевал свою любимую песенку: «Пишут мне, что ты сломала ногу. Почему ты не сломала две?» Мотив песенки был блатной и заунывный. Старпом первый раз плавал в Арктике. Раньше, по собственному выражению, он «охотился на треску в Баренцевом море».
   — Нам грозит зимовка в Певеке, — сказал Вольнов, вернувшись от рации.
   — Очень хорошо, — сказал старпом.
   — Чего тут хорошего?
   — Делать на зимовке, должно быть, нечего, а деньги идут.
   — Где ваша сознательность? — с тоской спросил Вольнов.
   — Корпускул пожарное ведро утопил, — сказал старпом, зевая. Он умел уходить от сложных вопросов.
   — Высчитайте с него.
   — Обязательно, — сказал старпом. Вольнов опять увидел медведей. Они были
   уже совсем близко. Медвежонок все отставал. Медведица часто оборачивалась и будто говорила ему что-то строгое. Потом она остановилась и стала ждать. Медвежонок виновато подбежал к ней и сразу же получил по морде. Он получил очень увесистую затрещину и даже перевернулся на спину, мелькнув черными подушечками своих маленьких лап. После этого медвежонок очень старался не отставать больше, но мама вдруг прибавила ходу. И тут медвежонку стало совсем туго. Он старался изо всех сил, он со страшной быстротой работал ногами, пытаясь перелезть через отвесный ропак, но все съезжал обратно. Мать стояла невдалеке и молча смотрела. Медвежонок наконец догадался обежать ропак со стороны, но сразу дал задний ход. Не хотелось ему подходить к маме близко и получать опять по физиономии. Он сразу будто бы нашел что-то интересное. Мать потребовала, чтобы он приблизился. Медвежонок перетрусил. У него был виноватый вид, он даже пополз на брюхе. Мама больше не стала его лупить. И скоро звери пропали за ропаками. И почему-то у Вольнова улучшилось настроение.
   — Мы не зазимуем, — сказал Вольнов. — Нет. Мы пройдем на восток. Мы должны пройти.
   — Очень хорошо, — сказал старпом. Ему совершенно все равно было: зимовать или пройти на восток.
   Поднялся на мостик Григорий Арсеньевич, сказал, комкая, как все механики мира, в руках масляную ветошь:
   — Поморы медведя зовут ошкуем. Ошкуй. Вот как они его зовут.
   Механик улыбался. Он был доволен льдами, и огромным небом, и черной водой полыньи. Он дышал полной грудью. Он уже перестал бояться того, что его ссадят с корабля. И дизель работал пока прилично.
   — Это «Мерихов» дымит? — спросил механик про ледокол.
   — Да, — сказал Вольнов.
   — А я с Леонидом Петровичем плавал вместе, — сказал механик. — С капитаном Мериховым. Он за революционную деятельность в Англии в тюрьме сидел. В самом Тауэре. А потом, когда на «Сталинграде» в одну навигацию Севморпутем прошел, так его англичане в свое географическое общество почетным членом приняли. Вот он приехал туда диплом принимать. Его спрашивают: «Вы где так хорошо по-английски выучились говорить?» А он: «Я, говорит, в Лондоне пять лет прожил…» — «Это где же?» — «А, говорит, в тюрьме». И вот теперь мы с ним опять вместе плывем… Странно как-то. Водку раньше вместе пили, а теперь Леонид Петрович с трубой во льдах проходит…
   — А по вам никакой пароход не назовут, — сказал старпом. — Маленькая вы, механик, птица. Помрете — и все. С концами.
   Такта у старшего штурмана было на пятерых. Но механик не обиделся и даже не загрустил.
   — Это ты прав, — сказал механик. — Не всем же по морям с трубой плавать.
   — Что-то наш авианосец хуже руля слушать стал, — сказал Вольнов. — Что вы об этом думаете, Григорий Арсеньевич?
   — А вы на лед кого-нибудь пошлите, и пускай по морде ему пару раз треснет, по скуле! Чего, мол, плохо вертишься? Он и исправится, — сказал механик с усмешкой. Он часто говорил про судно, механизмы, инструменты, как про живых.
   Их голоса уже звучали глухо в густой серо-сиреневой мгле. Даже ближний сейнер растаял, растворился в ней. Опять настали сумерки. И чувство одиночества, отрезанности от мира невольно протискивалось в души.
   Хлюпала — точно вздыхала — между льдин вода. Завыла на одном из сейнеров сирена. Тоскливым дальним гудком откликнулся ледокол, и сразу прогудел еще один длинный гудок.
   — Два длинных, — сказал старпом. — Это: «Не следуйте за мной»?
   — Куда уж тут следовать, — сказал механик. — На грунт если только.
   — Наверное, и этот на разведку пошел, — сказал Вольнов. — У тебя, Григорий Арсеньевич, голова от дизельного чада не болит?
   — В двадцать третьем году я кочегаром на старом углерудовозе плавал, — сказал механик. — Вот уж где голове плохо, так это в Красном море: на верхние решетки в кочегарке и вообще подняться невозможно…
   Старик любил вспоминать прошлое. Только о Сашке спрашивал очень редко: курил Сашка или нет? Наколки сделал или нет?… Старик спрашивал о сыне только какие-то внешние штуки.
   — Так я пойду, — сказал механик и ушел.
   …Вольнов остался один. И обрадовался этому. Он уставал от непрерывного общения с людьми. На сейнере не было отдельной каюты даже для капитана. Вольнов думал сейчас о море, о том, за что любят его моряки и этот старик, который потащился на перегон, хотя уже здорово устал от жизни. Море всегда разное, и всегда свободное, и полно контрастов. Тесный мирок судна — и безграничный простор вокруг. Неизменный, как само время, ритм вахт — и застойные, длинные рассветы в тишине еще спящей воды. Далекие звезды в зеркалах секстана, послушно опускающиеся на четкий вечерний горизонт, — и оставшаяся давно за кормой сумятица городской жизни, ее заботы, тревоги, огорчения, отсюда, издалека, кажущиеся мелкими и глупыми. А по возвращении — необычная острота восприятия земли, ее запахов, красок, когда простой пучеглазый трамвай на городской улице вдруг радует и веселит до беспричинного смеха. И никогда нигде не бывают так четки и прозрачны воспоминания, как в море. Вот и сейчас он опять переступил порог той незнакомой комнаты. Поздняя ночь. Шебуршание счетчика, далекий роликовый накат трамвая, скрип досок тротуара под ногами ночного прохожего и шепот женщины: «Хорошо, что не бывает звезд в белые ночи, правда?»
   А он молчит, закрыв глаза, чувствуя близкое тепло ее тела, прикосновение ее руки. Потом он обнимает ее с короткой, как вспышка, силой, сразу сменяющейся осторожной и ласковой нежностью, и касается губами ее груди. И опять они лежат рядом, одни среди свежести архангельской белой ночи.
   «Я думала, вы спите», — тихо говорит она.
   И ему кажется, что сердце сейчас разорвется от нежности.

— 3 —

   Очень непривычно чувствуют себя люди в кают-компании линейного ледокола после двух месяцев жизни в кубрике малого рыболовного сейнера. Непривычны простор, чистота, наведенная женскими руками уборщиц, дневной свет над глянцем стола красного дерева, сияние надраенной меди, мягкость ковра под ногами, чинное и солидное обращение друг к другу на «вы» и по имени-отчеству.
   Флагман собрал капитанов и стармехов на совещание.
   Капитаны обменивались новостями:
   — Иван Федорович, это правда, что «Красин» потерял три лопасти в проливе Вилькицкого?
   — Да, когда они проводили речные суда. Ну и обжало же этим речникам обшивки! Все шпангоуты как ребра торчат.
   — «Красину» на ремонте в Германии рубку перекроили.
   — Прекрасно в Германии суда ремонтируют…
   — В Голландии тоже хорошо…
   А над всеми этими разговорами — голос московского диктора: «Московское время ноль часов двадцать минут, слушайте легкую музыку…» Голос слабый и тихий. Москва очень далеко. Даже если нестись со скоростью самой планеты, то попадешь в Москву через семь часов, потому что на часах капитанов — семь часов двадцать минут утра. Только мощная рация линейного ледокола может принять ее голос сквозь магнитные бури. Из динамика слышится легкая музыка…
   — Кто там поближе, выключите трансляцию, — сказал флагман. — Мы собрали вас здесь, чтобы принять решение. Прогноз — усиление нордового ветра. Впереди — ледовая перемычка в полсотни миль. И море начинает замерзать.
   Вольнов сидел на кожаном диване и чувствовал под собой упругое сопротивление пружин, мягкое, приятное. И очень хотелось спать. Наискось через стол сидел Яков Левин. Они остыли друг к другу за последнее время, хотя Левин не задал ему ни одного вопроса об Агнии и вообще ни разу не вспомнил Архангельск. Правда, у них и возможности не было разговаривать о чем-нибудь серьезном, потому что весь перегон их разделяли то вода, то лед.
   — Или втягиваться в пролив Лонга, или поворачивать на Певек. Если повернем — зимовка неизбежна. Прошу высказываться, — сказал флагман, глядя куда-то в окно, поверх капитанских голов.
   У флагмана была занятная фамилия — Кобчик. Кобчик догнал караван только на Диксоне. Он прилетел туда прямо из Панамы. В Панаме застряли на ремонте после шторма несколько судов Южного перегона. Пока Кобчик наводил порядок на юге, он подхватил тропическую лихорадку. Он слишком торопился и не сделал прививку. Теперь у него пожелтели щеки и очень отекали глаза.
   Капитаны молчали.
   Вокруг них сейчас была надежная сталь ледокола, тысячи заклепок, километры электрокабелей, мощные и умные машины. А на сейнерах всего этого не было. Вокруг сейнеров была только голая Арктика. Они, конечно, не были одиноки в ней, в этой голой Арктике. На островах Анжу и на Врангеле, и на полюсе, и в устьях сибирских рек, и на острове Рудольфа, и еще на сотне других островов, мысов сейчас работали люди для того, чтобы сейнеры могли пройти на восток. Для этого ускользали в небо шары-зонды, для этого не спали ни днем ни ночью сотни радистов и тире-точки морзянки свистели в эфире, как пули. Для этого где-то летели сейчас самолеты с красными молниями на бортах, и пилоты пробивались сквозь тучи и туман, и гидрометеорологи чертили ледовые кальки. И старые полярные капитаны в ледовых штабах на Диксоне, Челюскине, Певеке курили у рельефных карт и читали бесконечные радиограммы и принимали решения. Вся трасса Северного морского пути работала, как одна огромная машина, чтобы протолкнуть на восток через льды караван маленьких рыболовных судов. Для работы этой огромной машины надо было делать еще массу другой работы. Надо было выгружать в прибой на ледяной припай ящики с батарейками для шаров-зондов, очень тяжелые ящики, и продукты, и страшно тяжелые лопасти ветряков, и собак, и ящики папирос, и спирт. Потому что без всего этого люди не могли сидеть на полярных островах и наблюдать небо и море.
   — Кто первый? — спросил флагман. — Вы, Николай Петрович?
   — Вполне может быть, что лед схватится и мы не успеем проскочить, — сказал Николай Петрович.
   — Вы так думаете? — Я?
   — Да, вы.
   — Я?… Я не думаю, я опасаюсь…
   — Ясно. Кто следующий? Вы, Иван Федорович?
   Флагман засмеялся. Он и не ждал советов. Он просто собрал людей, чтобы выяснить их настроение.
   И подбодрить.
   Рядом с Вольновым сопел Григорий Арсеньевич.
   — Тише ты! — сказал Вольнов ему веселым шепотом. Вольнов знал, что скоро тоже скажет свое слово о дальнейшем движении вперед. Для него тут не было никаких сомнений. И, как всегда перед публичным выступлением, у него напряглись нервы.
   — Ты думаешь выступать, Глеб? — спросил механик.
   Вольнов кивнул.
   — Ты хочешь идти вперед? —Да.
   — Только говори осторожно. Все вешай на весах своего духа.
   Это были знакомые слова. Вольнов где-то уже слышал их. И он вспомнил Сашку. Сашка часто повторял эти слова.
   — Александр любил эту фразу, — тихо сказал Вольнов. — Про весы духа.
   Щеки Григория Арсеньевича покраснели неровной старческой краснотой, будто сыпь выступила.
   — Да. Он мог это запомнить. С детства, — сказал Григорий Арсеньевич громко и хрипло. Он забыл, что сидит на совещании в кают-компании линейного ледокола. Флагман повел в их сторону глазами.
   Они замолчали, но Сашка уже пришел к ним и сидел теперь между ними на упругом судовом диване. Сашка, с круглой веснушчатой физиономией и томом «Истории философии» под мышкой, пришел сейчас к ним в Восточно-Сибирское море.
 
   Капитаны высказывались коротко, но их было много. Мнения разделились, когда слово взял Вольнов. Он говорил очень яростно. Про тысячи и тысячи тонн рыбы, которые страна недополучит, если караван зазимует. Про то, что сейнеры прекрасно ведут себя во льду, и т. д. Он сам удивлялся тому, откуда в нем взялась такая прыть и такое ораторское искусство.
   — Ну, Вольнов, тебе только стихи сочинять, — сказал флагман, когда Вольнов наконец закончил. — Пойдем вперед, как только прилетит самолет, так я думаю. А что вы, Яков Борисович, отмалчиваетесь? — спросил он Левина.
   Левин встал, очень длинный, сутулый, выждал паузу и вдруг спросил:
   — А кино будет? Все засмеялись.
   — Вот вы смеетесь, — продолжал Левин невозмутимо. — А над кем смеетесь? Над собой, как говорил великий классик нашей литературы Николай Васильевич Гоголь. Мы же месяц даже радио не слышали… «Дайте человеку культуру, хотя бы пинг-понг», — заявили мне сегодня матросы. И они правы. Будет кино?
   — Будет, — сказал флагман. — Пока самолет прилетит, мы целый кинофестиваль устроим.
   И они успели посмотреть две ленты: «Красные дьяволята» и «Римские каникулы».

— 4 —

   Около четырнадцати часов прилетел самолет. Он несколько раз прошел над караваном на небольшой высоте — очевидно, обнаружил над туманом торчащие клотики мачт ледоколов.
   Гул моторов, летящий с неба, был бодр, упруг и упорен. Он как бы говорил: «Спокойно, ребята, я нашел вас. Я разведал вам короткий путь к чистой, спокойной воде. Все скоро будет в порядке». Туман редел. Он все больше насыщался светом, его неподвижные липкие пласты начинали двигаться, закручиваясь, извиваясь. И предметы стали отбрасывать, пока еще нечеткие, тени. И это было хорошо.
   Арктике нужно только немного света, солнца, чтобы стать жизнелюбивой и заманчивой. И как приятно, когда прилетает самолет к затерявшемуся во льдах каравану. И не только потому, что самолет укажет безопасный курс, нет. Вольнов видел однажды, как плакала судовая радистка, приняв короткую радиограмму с ледового разведчика: «Ваш генеральный курс такой-то… Кончается горючее… Ухожу… Желаю счастливого плавания…» До аэродрома было миль триста, а у него кончалось горючее. И вдруг радистка заплакала. Чувство братства и дружбы почему-то вызывает слезы. Радистка ревела белухой, когда притащила на мостик бланк радиограммы.