Вольнов поднял к глазам бинокль.
   Крупнобитые льдины, размером от двадцати до двухсот метров. Узкие, извилистые разводья. И так до самого горизонта. А черные обрывы материкового берега приблизились. Там, у скал, лед торосился, натыкаясь на огромные, вероятно еще прошлогодние, стамухи. Суда каравана дрейфовало к этим стамухам. Неприятная и опасная позиция.
   Вольнов оценивал обстановку, а сам думал о своей речи на совещании. Ему было стыдновато. Слишком много громких слов. Но все это чепуха… Он сделал правильно. Они пройдут без зимовки. И он вернется в Архангельск в конце октября или к Седьмому ноября, к празднику. И они поедут на юг. На юге будет еще тепло и все зеленое… И будет маленькая отдельная комнатка, пепельница из ракушек на столе, тусклая фотокарточка убитого в войну хозяина дома и окно без форточки. Всегда почему-то в провинции делают окна без форточек… А на спинке кровати будут висеть ее платья… И на все, что угодно, у него хватит денег, потому что в Петропавловске он получит не меньше десяти тысяч, три уйдут на перелет. Останется достаточно. Только бы в Провидении было письмо.
   Он подумал еще о ее дочери. Первый раз в жизни он готов был полюбить ребенка. Он никогда раньше не знал в себе этой готовности. Наоборот, ему мешали дети. А сейчас чужой, ни разу не увиденный ребенок, маленькая девочка Катька будила в нем нежность… И он совсем не боялся сложностей. Он просто не думал о них. Так же, как не думал о ее муже. Потому что он знал: она не любит мужа. Остальное не беспокоило его…
 
   Оба ледокола сейчас двигались вокруг каравана. В проходы, которые оставались позади ледоколов, капитаны должны выводить свои сейнеры.
   Было зябко. И больно глазам от света, отраженного льдами и водой.
   Ледокол приближался, широкий, с округлыми, бочоночными боками, с портиками наблюдательных вышек на крыльях мостика. Белые усы дыбящихся недовольных льдин украшали его тупой нос. Видны уже стали люди на высоком мостике — темные, неподвижные силуэты, смотрящие только вперед, в ушанках, меховых регланах, от этого грузные и какие-то незнакомые. Они в первую голову отвечали сейчас за каждое из судов каравана.
   В черном разводье, которое оставалось за ледоколом, всплывали подмятые, утопленные им льдины, переворачиваясь, становясь на ребро, взблескивая на солнце мокрыми зелеными животами. Они тяжело плюхались на волне, качались и вертелись. Надо было пройти метров сто до этих плюхающихся льдин и черной воды разводьев. И весь мир для Вольнова, вся планета сжались в эти метры. Он ничего не замечал сейчас, кроме слабой дрожи в рукоятях штурвала, тугого сопротивления штуртросов, толчков льда в корпус сейнера, мягких неприятных кренов, когда льдины залезали под борта.
   Дизель дышал, как усталая собака, и казалось, весь сейнер, как усталая собака, высунул язык и часто, быстро поводит боками. Но они все-таки двигались вперед. Хорошо, когда судно идет вперед. Они пройдут. Мир прост и побеждаем, если не колебаться и не половинить решений. И еще надо верить в свою звезду.
   «Мне всегда хватало веры», — подумал Вольнов, когда они уже протиснулись в полынью, и передал штурвал старпому.
   Если в незнакомом городе на случайной трамвайной остановке он загадывал номер очередного трамвая и подходил тот номер, который был загадан, память об этом оставалась надолго. А если не тот — все быстро забывалось. И так во многом. И это хорошо, потому что важно копить уверенность в себе.
   Караван начал двигаться на ост за ледоколами. Они втянулись в пролив Де-Лонга. Ветер с норда медленно, но усиливался. И опять появился туман. И как только ветер не мог рассеять его?
   — Сказка про белого бычка, — сказал старпом, когда они опять застряли во льду. Льды вокруг сходились и плотнели. Это раздражало.
   — А вы спокойнее, Василий Михайлович, — сказал Вольнов, опуская у шапки уши.
   — Чтобы быть спокойным, тоже надо нервы иметь, — заявил старпом. Он стал выражаться афоризмами.
   К вечеру ветер усилился еще больше. Ровный нордовый ветер. И вместе с ним нарастал грохот льда.
   Уже кто— то, надрывая глотку, орал по УКВ о заклиненном руле, вмятинах в борту. Уже кто-то требовал немедленной помощи ледокола в связи с креном, достигающим сорока градусов. Но как мог ледокол найти аварийный сейнер в месиве судов, в тумане!
   Огромный, почти бесшумный, хотя перед ним разбрызгивались льдины, а позади кипел бурун от винтов, ледокол несколько раз проходил невдалеке, и железный рупорный голос спрашивал откуда-то сверху:
   — Вы «Тридцать девятый»? У вас крен? Почему молчите?
   — Иди знаешь куда?! — надрывался в ответ старпом. — Не подходи ближе! Раздавите, ледобои!
   Растиснутые ледоколом льдины навалились на борт сейнера.
   — Работай на ветер, — советовал невозмутимый голос. — Береги винты!
   — Мне б до тебя добраться! — разорялся старпом, потрясая жилистыми, сухими кулаками. — Залезли на колокольню и командуют!
   Громадная тень не слышала. Она растворялась в тумане, и железный голос звучал уже где-то вдали. И наступала тишина.
   «Страх имеет цвет, — думал Вольнов. — Он бывает белым, синим, красным, зеленым. У меня синий страх поворота на обратный курс… Черт! Этот лед! Только бы уцелели винт и руль…»
   Сейнер вдруг закряхтел и медленно стал ложиться на правый борт. Вольнов рванул дверь рубки. Слева от борта торосились льдины. Острые зубцы льдин у кормы поднялись выше сейнеровой площадки и нависли над ней многотонным гребнем. Крен продолжал увеличиваться. Оскальзываясь и ругаясь, бежал к рубке старпом, его скуластое лицо побелело.
   — Всем наверх! — крикнул Вольнов. — Покинуть нижние помещения!
   — Эта салажня уже давно вся на палубе! — крикнул старпом.
   Его было плохо слышно. Лед скрежетал, металл корпуса гудел, из последних сил сопротивляясь напору. Вольнов увидел боцмана, тот стоял за углом рубки и улыбался вздрагивающими губами.
   — Старпом — на рацию! Докладывайте «Шестьдесят первому» обстановку на судне! Живо! — крикнул Вольнов. — Боцман, возьмите людей и — на корму! Всем по местам стоять! Где механик?
   — В машине старший механик, — спокойно сказал Чекулин, появляясь возле Вольнова. Румяное, чисто вымытое лицо матроса выражало только одно — любопытство.
   Стальной фальшборт в корме глухо лопнул, не выдержав тяжести притулившейся к нему льдины. С мягким квакающим звуком на палубу посыпались с ледяного гребня осколки, остро зеленеющие на свежих сломах.
   Вольнов достал папиросу и закурил, неторопливо пошел в корму, навстречу медленно растущему гребню льда. Он остановился у шлюпки, закрепленной на трюмной крышке. Нечего было приказывать людям, нечего делать. И от этого — нечем разрядить напряжение внутри, чисто физическое, мускульное.
   Вольнов чувствовал под подошвами сапог судорожные вздрагивания палубы — сейнер сопротивлялся, и с ним вместе сопротивлялся и напрягался капитан. «Держись, держись, малыш, — шептал Вольнов своему судну, поглаживая рукой леерную стойку. — Ну-ну, маленький мой… Не все же время так давить будет… ослабнет сейчас… Ну не кренись, не кренись больше, малыш… Ты ж понимаешь, я не могу машиной работать, не могу ничем помочь тебе. Ну, продержись еще минутку — и будет легче…»
   — Механик внизу сидит! — крикнул ему боцман. — А ребята спрашивают: вещи брать, если на лед выходить будем?
   — Кто это спрашивает?! — заорал Вольнов. — По местам стоять!
   Он пошел к люку машинного отделения. Идти, не цепляясь за леера, было невозможно. Крен был около сорока градусов. Сейнер выдавливало на лед. В тумане звучали гудки сирен, туман липкой сыростью обволакивал лицо.
   Эти механики! Никогда не поймешь их психологии. Никакие блага мира не могли бы заставить Вольнова самому стать судовым механиком, всю жизнь просидеть ниже ватерлинии, в духоте машинных и котельных отделений.
   Сейнер мог уйти на грунт в полминуты, а Григорий Арсеньевич был в машине. С его животом по трапу на таком крене не вылезешь и за две минуты. И потом отдан приказ — всем выйти наверх.
   Вольнов оглядел свое судно, торосящиеся льдины, закручивающиеся пласты тумана и еще раз подумал о том, что ничего не может сделать и нет смысла приказывать людям, которые смотрят на него с палубы.
   Он аккуратно и неторопливо потушил папиросу и стал спускаться вниз, в тусклый желтый свет машинного отделения. Грохот стоял здесь такой, что казалось, судно уже раскалывается на куски, рассыпается. Это грохотал за тонкой обшивкой лед. Звук, стиснутый в узком стальном пространстве, плотнел до ощутимой кожей плотности.
   Григорий Арсеньевич, весь в масле, вспотевший, копался возле неподвижного, лоснящегося, как он сам, дизеля. Будто не было грохота, сотрясений, крена. Толстый старый человек возле двигателя, которому он не верит, который он щупает и слушает и днем и ночью.
   Оскальзываясь на жирном металле настила, Вольнов пробрался вплотную к механику, хлопнул его по плечу. Григорий Арсеньевич вздрогнул и обернулся. Вольнов близко увидел маленькие бледные глаза под седыми бровями, крикнул:
   — Выходи наверх!
   Механик ткнул толстым пальцем в ручной топливный насос:
   — Резьба! На втулке! Сорвана!
   — Я приказал, чтоб все наверх!
   — Я и говорю! Надо бы еще форсунки! Прочистить!
   — А?
   — Чего?
   Упругий и тяжелый грохот свалился на них.
   Вольнов повернул механика к себе спиной и толкнул его коленом под зад. Григорий Арсеньевич послушно полез к трапу. Он даже заторопился. Он, очевидно, понял, что нарушает приказ своего капитана. И хотя ему всегда странно было называть капитаном дружка своего сынишки, он старался уважать его и слушаться.
   Вольнов стоял внизу и смотрел на то, как лезет Григорий Арсеньевич. И кроме мыслей о судне, о льде, о том, что, быть может, стоит сейчас откачать за борт питьевую воду из носовых цистерн, кроме беспокойства за людей и тысяч других больших и малых беспокойств он еще подумал о том, что уже второй раз приходится нарушать законы из-за Сашкиного отца. Он нарушил их, когда устроил старика на судно. И сейчас, когда ушел с палубы. Не имеет права капитан уходить с палубы в такой момент.
   Туман по— прежнему скрывал равнодушной завесой все вокруг, но льды немного успокоились, потому что вдруг стих ветер. Льдины чуть-чуть начинали расползаться. А часам к восьми вечера ушел туман. И прямо по носу в кабельтове расстояния они увидели «Седьмой» и длинную сутулую спину Якова на его мостике. Совсем такую, как тогда в Петрозаводске, когда «Седьмой» стукнул их на швартовке.
   Солнце спускалось за дальние льдины. Его белые лучи скользили по этим "льдинам и редким окнам чистой воды, и от «Седьмого» протянулась по ропакам длинная фиолетовая тень. Солнце совсем не грело. Вольнов чувствовал, как затвердели от холода щеки и губы.
   — Подойдем к «Седьмому»? — спросил старпом. — Вот они… Вместе стоять веселее, а до утра мы дальше не двинемся, пожалуй.
   — Нет. Не пойдем, — сказал Вольнов угрюмо. Он не хотел видеть Левина.
   — Мы давно договор не проверяли, — сказал старпом.
   — Можете идти отдыхать, Василий Михайлович, — сказал Вольнов.
   Старпом чертыхнулся и ушел. Он был прав. Сейчас следовало подойти к «Седьмому». Это было бы радостно для обоих экипажей. Матросам очень хотелось бы сейчас постоять с «Седьмым» борт о борт, почесать языки, посмотреть на другие лица.
   — Товарищ капитан, а вон «Седьмой», да? А мы к нему подходить не будем? — крикнул с палубы боцман.
   — Нет. Не будем, — сказал Вольнов. Он был убежден, что следующим задаст этот вопрос Григорий Арсеньевич, когда матросам надо было чего-нибудь добиться у капитана, они подговаривали механика. Старик был добр и не мог им отказывать. Он то просил выдать команде сгущенного молока, то заступался за Корпускула. Матросы чувствовали, что у старика с капитаном несколько особые отношения и что капитан чаще всего идет навстречу механику.
   Через пять минут механик поднялся на мостик.
   Вольнов хмыкнул.
   Григорий Арсеньевич сразу хотел что-то сказать, но раскашлялся и сперва долго грохотал и отплевывался, сотрясаясь всем своим грузным телом. Наконец вытер прослезившиеся глаза и сказал именно то, чего ожидал Вольнов:
   — К «Седьмому» бы подойти… У меня воздух травит из запасного баллона, а у ихнего механика прокладок пруд пруди… Такой он вообще хитрый суслик…
   — Ишь, и про сусликов вспомнил, — сказал Вольнов без усмешки. — Тоже хитрец нашелся… Матросы тебя, Арсеньевич, подговорили…
   — Ну что ты, Глебушка!
   — Прокладки… воздух травит… И не стыдно врать-то?… Идите сами на реверс. Попробуем подойти.
   Вольнов отвернулся от старика, но тот все не уходил.
   Вольнов спиной чувствовал, что Григорий Арсеньевич не ушел и что он хочет что-то спросить. Он многое понимал, этот старый, пропитанный запахом масла и металла человек. Он был слишком стар и опытен. Еще сразу после выхода из Архангельска он как-то спросил: «Вы что, полярные капитаны, поссорились?» И потом вскользь заметил. «Море, оно что? Оно ссор на себе не любит…»
   — Григорий Арсеньевич, о чем вы меня хотите еще спросить? — проворчал Вольнов.
   Механик вытащил новую сигарету, размял ее, оставляя на слабой бумажке жирные пятна, потом, так и не прикурив, кинул за борт, сказал задумчиво:
   — Не то мудрено, что переговорено, а то, что недоговорено. — И опять закашлялся.
   Вольнов повел сейнер к маленькой, почти квадратной полынье, в которой покачивался «Седьмой». Хода из полыньи дальше не было. Обоим придется здесь ждать возвращения ледоколов, вместе дрейфовать, встречать ночь и туман, который опять собирался замутить воздух над проливом Де-Лонга.
   Матросы весело зашевелились на палубе, без приказа готовя швартовы, сматывая их с вьюшек. И на «Седьмом» тоже засуетились. Мотористы уже издали стали орать друг другу про свои втулки, фланцы, форсунки, сжатый воздух. И все чересчур надрывно и громко хохотали, разглядывая небритые, обросшие, почерневшие лица, вмятины на бортах сейнеров, облезшую лохмотьями краску, ржавые потеки на стенах рубок.
   — Ой, Степаныч, а почему у тебя серьги нет в ухе?
   — Лешка, а ты на пирата похож!
   — А нам на сейнеровую площадку как навалит, как навалит! Корпускул свой мешок схватил — и на клотик! Как шимпанзе!
   И между этих криков — нервный, радостный лай рыжего Айка, который прыгал и носился по «Седьмому» от носа до кормы. Псу передалось возбуждение людей, их громкая радость встречи. И только тогда, когда Айк взбирался по трапам или спускался по ним, лай умолкал — на крутых трапах не до лая.
   Суда сближались. Со скрипом зашевелились между бортами небольшие льдинки.
   — Готовь носовой! — приказал Вольнов, отрабатывая задним ходом.
   Корму сейнера относило вправо, но Вольнов медлил обернуться. Он знал, что встретит взгляд Якова. Он знал, что Яков сейчас стоит на мостике своего сейнера ссутулясь, курит и насмешливо смотрит на швартовку. Вольнов на несколько секунд позже застопорил машину. И поэтому суда глухо стукнулись кормами. Если б не лед, сжавшийся между бортами, все могло кончиться хуже.
   Матросы крепили швартовы. А капитаны стояли и молчали на своих, таких близких сейчас мостиках. Они даже не поздоровались.
   — Слушай, — наконец сказал Левин, опуская воротник тулупа. — Во-первых, я по тебе еще не соскучился. А во-вторых, когда подходишь к чужому судну, надо спрашивать разрешения у капитана… вот так…
   Все до этого «вот так» было сказано холодно и отчужденно, а в «вот так» проскользнула какая-то примирительная, другая интонация. Быть может, она появилась потому, что в этот момент рыжий Айк забрался на мостик к Левину и укусил капитана «Седьмого» за валенок. Когда маленький зверюга, свирепо и ласково рыча, хватает тебя за валенок, голос хозяина может потеплеть.
   — Отправляйся на камбуз, — сказал Левин Айку. — А ты, Вольнов, прикажи боцману мягкий кранец на угол сейнеровой площадки повесить, — добавил он равнодушно и спокойно.

— 5 —

   Когда спустилась ночь и льды стали пепельными, Вольнов, приказав включить огни и выставить вахтенных на носу и корме сейнера, ушел вниз поужинать. Он не успел еще раздеться, как старпом принес радиограмму флагмана. Она была тревожной: «Ожидается усиление нордового ветра до пяти баллов. Ожидается подход третьего ледокола „Анастас Микоян“. Суда каравана будут выводиться из ледовой перемычки поотрядно. В порядке номеров отрядов. Выводку будем производить, несмотря на темное время. Всем капитанам принять максимум мер предосторожности. В случае тяжелых аварий экипажам выходить на лед».
   Вольнов стащил сапоги и босым сел к столу в кубрике. У него опухли от долгого стояния на мостике ноги. Очень хотелось спать. Особенно здесь, в тепле и духоте маленького треугольного кубрика. Докрасна раскаленная печурка гудела густым и жирным угольным пламенем. По запотевшей краске на бортах стекали капли. Храпели на койках подвахтенные. Кок, белобрысый, тощий, костлявый, вяло пробовал острить. В алюминиевой миске стыл макаронный суп с разводьями красного, томатного масла. Механик сидел за столом и молчал, то и дело потирая левый бок ладонью; хмурясь, слушал, как скребет за тонким бортом лед.
   — Вам нездоровится, Григорий Арсеньевич? — спросил Вольнов.
   — Нет, капитан.
   — А не врете?
   — Нет, Глеб.
   — Устали?
   — Да. Двигатель меня беспокоит.
   — А клык ваш как, не болит больше?
   — Я его вырвал, капитан. Кок засмеялся.
   — Дед свой клык теперь на шнурке на шее вместо креста носит, — сказал он. — Что ж вы суп не кушаете, Глеб Иванович?
   — Не лезет твой суп в глотку. Свари банку сгущенки, а пока убери со стола, — сказал Вольнов и на миг прикрыл глаза. И сразу замелькали перед ним ледяные блины, и шуга, и несяки, и торосы, и все вообще виды льдин в арктических морях.
   Через люк кубрика глухо доносился с «Седьмого» лай Айка.
   — А я, капитан, наверное, умру уже скоро, — сказал механик.
   — Чего это вы? Повеселее не нашли темы?
   — Смерть есть смерть, — сказал механик. Он сказал это очень спокойно. — На смерть глаза не закроешь. Она тебе их закроет… А когда Александр помирал, он о ней и не думал?
   — Конечно, не думал.
   — Уши вянут слушать ваш разговор, — сказал кок, обращаясь к Григорию Арсеньевичу. — С чего это вы в деревянный бушлат собрались?
   Кок протирал сальный стол тряпкой, поливая под нее теплый чай из огромного судового чайника.
   — Александр лет в восемь научился в шахматы играть, — сказал Григорий Арсеньевич. — Способный был парень.
   — Меня он обыгрывал, — соврал Вольнов. Он всегда выигрывая у Сашки.
   — Второй помощник с «Вытегры», когда мы в Австрии в Сыехаузе сидели в лагерях, сделал из глины фигуры. Тогда и я научился. Мы все-таки лучше других жили, лучше пленных: под защитой права международного, — сказал Григорий Арсеньевич.
   — Как будто пленные не под защитой права… Пленные тоже по закону под защитой быть должны, — буркнул кок.
   За бортом гулко лопнула льдина, и сейнер покачнулся. Вольнов потянулся к сапогам.
   — Не надо. Не вставай, — сказал механик. — Помощник хоть и молодой, но дело знает.
   — Вы правы, — согласился Вольнов. — Ложитесь вздремнуть. Я разбужу, если что. Наша очередь двигаться после первого отряда. Раньше середины ночи не тронемся.
   Механик долго думал о том, спать ему или нет. Потом сказал:
   — Нет, не буду. Не засну все равно. А засну, сразу начнет всякая чепуха сниться… Все снится мне, Глеб, как я на обрыв крутой лезу, а у меня из-под рук камни выворачиваются и я этак, навзничь (он показал как), валюсь вниз… Это у меня, во сне, наверное, голова кружится… Старик впервые за весь рейс жаловался. Он устал. Очень устал
   — Головокружение от успехов, — весело сказал кок, поднимаясь по трапу с грязной посудой в руках. Кок с кем-то столкнулся уже возле самого люка и сказал: «Извините». И это было странно, потому что кок редко перед кем-нибудь извинялся.
   И Вольнов, и Григорий Арсеньевич подняли головы. На трапе показались чьи-то ноги в валенках с галошами. Ноги неторопливо опускались со ступеньки на ступеньку. За валенками показались ватные штаны и кожанка с молнией. Это был Левин.
   — Хлеб и соль, — хмуро сказал Левин и крикнул наверх в люк: — Рыжий! Лезь сюда! Ну?!
   Рыжий Айк, поскуливая и елозя задом, стал спускаться за хозяином по крутому трапу головой вниз.
   — Всегда вам рады, Яков Борисович, — оживился механик. — Присаживайтесь… Давненько в гости не приходили. И этот рыжий пришел… Ах ты мой сукин сын.
   Вольнов молчал и шевелил пальцами босых ног.
   Левин присел перед камельком на корточки, просунул папиросу в щель дверцы, а Айк заметался по кубрику, обнюхивая спящих матросов.
   Левин прикурил, поднялся и перекинул свое длинное тело на ближайшую к камельку койку. Это была койка Вольнова, и Левин не мог не знать этого. Он лег на спину, вытянул ноги в валенках прямо на одеяло, спросил.
   — Ну как, босяки-папанинцы?
   Вольнов все молчал. Он не мог понять причину прихода Якова. Они давно уже не ходили друг к другу. Очень славно, что Яшка сейчас лежит и курит здесь. Но все это почему-то странно.
   Спустился кок, принес банку сгущенного молока, сваренную всю целиком. Есть такой способ — опустить банку в кипяток и держать в нем, пока молоко не станет очень густым и желтым. Как тянучка.
   Кок сел за стол и стал открывать банку, обжигая пальцы, дуя на них и ругаясь.
   — Что наверху? — спросил Вольнов кока.
   — Туман опять. Прожектора включили на ледоколах.
   Он открыл банку, облизнул с крышки молочный потек, полюбовался на свою работу и ушел за свежим чаем.
   — Чего ты на собрании такую прыть развил? — спросил Левин.
   — Я тороплюсь скорее вернуться.
   — Куда?
   — Назад.
   — Куда назад?
   — В Архангельск. Чай будешь пить?
   — Дед, а дед, — сказал Левин механику. — Ты знаешь, что твой капитан женские сердца поедом ест?
   — Женщины есть женщины, — после паузы сказал механик. — У них сердце — что колодец в пустыне: никто не знает, что там — живая вода или дохлый верблюд.
   Левин захохотал, дрыгая от восторга длинными ногами:
   — Как, как это? Никогда не знаешь: дохлый ли там осел или живая вода? Это пословица?
   — Убери ноги с одеяла, — сказал Вольнов. Левин и ухом не повел. Он продолжал смеяться.
   — Это, полярные капитаны, арабская мудрость, — торжественно объяснил Григорий Арсеньевич. Он тоже смеялся.
   — А я, пожалуй, не прочь зимовать, — сказал Левин. — Так будет мне спокойнее. Не хочется домой возвращаться. Когда я дома живу, Григорий Арсеньевич, то непрерывно хочу идти в гастроном или… в инкассаторский пункт. Я беру авоську и ухожу. Пожалуйста: я куплю и молоко, и толокно, пожалуйста, — только бы не быть дома. Моряк с авоськой на шее…
   Никто не ответил ему. Все слушали шорох и скрип льда за бортом. С палубы через люк доносился голос старпома: «Если тебя на корме поставили, там и стой… И куда лопату дел… Давай снег сгребай…»
   — Все в жизни делают глупости, — сказал наконец стармех. — Особенно в молодости. Это в порядке вещей. А у меня что-то все не то с сердечком, капитан.
   — Ложись пока, а я с флагмедиком свяжусь по рации. Может, он посоветует чего, — сказал Вольнов.
   — Нет. Не надо. Они меня сразу в лазарет на ледокол отправят. Вот и весь перегон будет.
   — Авоська — от слова «авось», — сказал Левин. — Авось что подвернется по дороге, да? А медиков я тоже не люблю.
   Механик завернулся с головой в тулуп и лег спать.
   С палубы вахтенные сгребали снег деревянными лопатами. Был слышен каждый скребок. Как в городе ранним утром через замерзшее стекло окна, когда после ночного снега дворники убирают мостовые.
   — Пей чай, Яков, — сказал Вольнов, наливая кружки.
   Левин взял кружку, поставил ее себе на грудь, сказал:
   — Глеб, произошла какая-то чудовищная несправедливость… Ты знаешь, почему я все время уходил тогда от вас? В «Интуристе» и на улице потом?
   — Нет. Я не думал об этом.
   Вольнов подсел ближе к печурке и сушил возле нее портянки. Босыми ногами он все время ощущал вздрагивание и дрожь стального настила палубы. Ветер, очевидно, крепчал, и льды нажимали сильнее.
   — Я никогда и не подозревал, как она важна для меня. Я это понял только тогда, когда заметил в ресторане, что между вами что-то происходит. Я это сразу заметил, Глеб. И мне очень не хотелось оставлять вас вдвоем. Поэтому я и уходил все время. Ты такое можешь понять?
   — Да.
   — Мы были просто знакомы. Много лет. Случайные встречи. Воспоминания конца войны… Она была замужем. Я женат. У меня дети. И никаких таких мыслей у меня не возникало. И вдруг… Вероятно, ревность — сильный катализатор. Это глупо, но это так.
   — Прости, — сказал Вольнов.
   — Очень все смешно. Очень, — сказал Левин. — Ты у нее ночевал?
   — Да.
   Проснулся боцман, сонный, лохматый, полез по трапу наверх в гальюн. Левин дождался, когда боцман исчезнет в люке, и спросил:
   — А что произошло потом?
   — Нечуткость. Моя.
   — Большая?
   — Вероятно, да.
   Левин сел на койке и залпом выпил чай.
   — Все это очень странно, — сказал он.
   — Я писал ей со всех стоянок. Она не ответила.
   — Ты никогда не сможешь сделать ее счастливой. Ты человек без позвоночника. У тебя есть только хорда.
   — С чего это ты? — спросил Вольнов, обматывая ногу теплой портянкой. — И не пора ли тебе на судно? По-моему, сжатие начинается.